Простившись с Птицей, я еду к Озику забрать очередной недельный заказ – два кило герыча, четыреста грамм кокса, пробную партию какого-то китайского говна и четыре сотни колес. Торговля растет с ужасающей скоростью. Сейчас я через «Гетто» и своих шнырей осваиваю примерно четверть всего вернеровского товарооборота.
   Озик ждет меня в порту. Все как всегда. Огороженная территория портового отстойника. Пустые контейнеры со стенками из гофрированного железа, цапли кранов на горизонте, утробные гудки входящих в гавань судов.
   – А ты прямо зачастил. – Пускает в меня дым Озик, пока я, опустившись на колено, проверяю содержимое сумки. – Дилер года!
   Озик мелко смеется, но я чувствую за его смехом подозрение – так смеются в начале драки, пытаясь взять противника на понт.
   – И сумку верни потом, я уже упарился их доставать, – продолжает Озик, – куда ты все деваешь, понять не могу. И мусора тебя не трогают, ты прямо заговоренный какой-то. Или у тебя дружки там, а?
   Вот оно. Теперь я понимаю, о чем говорил Птица. Паника. Мгновенная и холодная. Я чувствую выступившую на лбу испарину. Чего мне ждать теперь? Может быть, за тем вон контейнером стоит Жига и ждет отмашки от Вернера, чтобы выйти и продырявить меня узкой длинной заточкой? Или сам Вернер торопливо затягивается, перед тем как надеть на дуло глушитель и вышибить мозги из моей башки?
   Я поднимаюсь, расправляю плечи и улыбаюсь Озику. Достаю сигарету, жестом прошу огонька. А когда Озик складывает руки в лодочку, чтобы не дать ветру затушить огонь, я перехватываю его руки за запястья и с силой впечатываю свой лоб – в его лицо.
   – Сука, ты просто так тявкаешь или сказать что-то хочешь? – шиплю я на схватившегося за кровоточащий нос Озика и бью его ногой в подвздошье. – За такие слова отвечают, если говорят, ты в курсе, сука, пидор?..
   – Хорош! Хорош!.. – кричит Озик, выставив в меня руку. – Хватит, говорю!
   Еще два удара ногой в корпус, и я, подхватив сумку, двигаюсь по дороге из сваленных одна к другой плит к забору. Миновав поросший бурой травой склон, подхожу к месту, где верхняя часть плиты отбита – то ли нарочно, то ли случайно, – и поднимаюсь по составленным вместе ящикам.
   Отъехав от порта на несколько километров и успокоившись, я решаю позвонить Дудайтису, но мобила сдохла, а автозарядку забрала Тая – у нее тоже «Нокия». Тысячу раз просил ее этого не делать.
   За каким-то хером звоню с автомата.
   – Майор, – говорю я, – придумайте что-нибудь. Сегодня я его научил, но если он завтра промолчит, это не дает гарантии, что он все время будет молчать. Он языком начнет трепать, я им уши не смогу заткнуть. Меня через неделю в реке найдут, брюхом кверху и с синей рожей.
   – Денис, погоди, не части. Ты на нерве, тебе успокоиться нужно. Давай встретимся, сынок, придумаем что-нибудь.
   – Да не хер нам встречаться, вы решите что-­нибудь!
   Я уезжаю в клуб.
   Утром звонит Озик. Говорит невнятно, чуть шепелявит – видимо, я выбил ему зуб. Просит прощения – не знает, что на него вчера нашло. Впредь обещает быть аккуратнее и следить за метлой.
   Я кладу трубку, не ответив.
   Мы вновь встречаемся через пять дней. Озик суетлив и чрезмерно доброжелателен. Я уверен, что он продолжает меня подозревать.
   С дороги звоню майору и сообщаю, что, если он не решит с Озиком, я уеду из города. Прямо сейчас.
* * *
   Все случается слишком быстро. Звонок в дверь, и вот уже Вернер заполняет собой квартиру, как всегда, вытесняя все.
   – Один? – спрашивает он, оглядываясь кругом.
   – Да, – отвечаю я.
   – Собирайся, поехали.
   – Куда?
   – Поехали, поехали.
   Он старается не встречаться со мной глазами. Стоит и смотрит в окно, хотя чего он там не видел. Я чувствую, что ему неудобно передо мной.
   Значит, он все знает. Озик.
   Раньше я все время удивлялся тому, как спокойно люди идут на расстрел – в хронике, книгах, кино. Ведь им нечего терять, и максимум, чем они рискуют, – это пара секунд подконвойной жизни. Почему они не бросаются на своих палачей, почему не впиваются зубами в их глотки, не рвут ногтями плоть? Ведь на другой чаше весов – жизнь?
   Теперь я понял почему.
   В этот момент на тебя нападает дрожащее скотское равнодушие. Ты не знаешь, чем угодить своему палачу, и заглядываешь ему в глаза, чтобы предугадать его малейшее желание по движению бровей.
   И тебе хочется заговорить с ним. Тебе хочется покаяться. Даже если ты ни в чем не виноват. Хочется, чтобы он тебя простил, простил и полюбил, признав в тебе человека. Хочется заплакать, взять его за руку, посмотреть в глаза и прочесть в них – сочувствие. Даже смерть не так страшна, как отсутствие прощения и понимания. Перед смертью хочется, чтоб в тебе увидели человека, а дальше – пусть убьют.
   Я понял, почему приговоренные к смерти не бегут. Именно потому, почему не бежал я.
   Я собираюсь. Открываю шкаф и чешу в затылке, задумываясь, что надеть. Смотрю на улицу, на Игоря – и выбираю легкий голубой свитер, светлые слаксы и коричневые мокасины. Когда я достаю из гардероба ветровку, вспоминаю о пистолете. Я редко ношу его с собой, поэтому он так и лежит в кармане кожаной куртки, где я оставил его после одной стрелы.
   – Денис, ты скоро там? – Вернер заглядывает в комнату.
   Я могу убить его прямо здесь. Всего один раз нажать на курок, дождаться ментов, вытерпеть первые полчаса – пока не появится Дудайтис. И тогда все закончится.
   Но я не решаюсь, продолжая в глубине души надеяться на чудо.
   – Что случилось, можешь рассказать? – спрашиваю я, когда мы выходим из подъезда.
   – Садись, – бросает Игорь вместо ответа. Он не смотрит на меня. Цепкий взгляд его маленьких узких глаз ощупывает все вокруг.
   Я сажусь на пассажирское сиденье, но сил, чтобы захлопнуть дверцу, не хватает, как будто я понимаю, что, хлопнув дверью, окончательно отрежу себя от безопасного невернеровского мира.
   Вернер садится за руль и, склонившись через меня, захлопывает дверцу.
   – Озика приняли.
   – Когда?
   – Вчера. Ты же у него был вроде, нет?
   По взгляду, каким припечатывает меня к сиденью Игорь, мне становится понятно, как много зависит от моего ответа.
   – Да.
   – Вот сразу после этого.
   И мне становится легко. Так легко, что хочется засмеяться в рожу Вернеру, схватиться за руль его «Кэдди» и крутануть, направляя в несущийся навстречу столб. Мне хочется прыгать и орать, потому что теперь, когда все понятно и кончено, я наконец-то свободен и я могу быть собой, а не тем, кого из меня хотят вылепить.
   Я не могу удержаться, и на мои губы выплывает наглая улыбка.
   – Я тебя рассмешил чем-то?
   – Нет, извини. Просто прикол один вспомнил. Короче, прикинь, заходит чувак в публичный дом, и…
   – Хватит!!!
   Я осекаюсь. Остаток дороги проходит в молчании. Мне по хер, куда мы едем. За нашим маршрутом я наблюдаю с отстраненным интересом. Если мочить, думаю я, повезут далеко – за город, в лес, или ближе, к парамоновским складам. Получается по второму варианту.
   Здесь на несколько километров кругом – промзона. Когда-то город знавал и лучшие времена, и все его пригороды застраивались невнятными и неясными производственными корпусами. Лет десять назад они благополучно передохли, оставив после себя пост­апокалиптические руины из серых бетонных заборов и недостроенных блоков ангаров и складов.
   Пространство между двумя заборами заросло чахлым лесом. Там нас ждет Жига. Защищаясь от промозглого ветра поднятым воротником куртки, Жига лущит семечки.
   Вернер останавливает машину.
   – Денис, особого приглашения ждешь? – Игорь прокашливается в кулак и коротко мотает головой в сторону леска.
   Впереди Жига, Вернер замыкает процессию, я – между ними. Тропка узкая и извилистая, поэтому мы идем гуськом. Широкая спина Жиги качается у меня перед глазами, и я понимаю, что через пять минут меня убьют. Я не боюсь боли. Но я никак не могу смириться с тем фактом, что меня не будет. Как это? Ведь весь мир вокруг – это я! Эти листья, эта тропинка, эта спина Жиги – это все я, мои ощущения, и как это – когда тебя нет? Что ты чувствуешь после того, как пуля дырявит твою голову?
   Это не может случиться со мной. Я другой. Я не тот, кого убивают на лесной полянке рядом со свежевырытой мелкой могилой. Я не тот, чье тело берут за руки и за ноги и бросают вниз, а свитер поднимается, обнажая полоску белой плоти живота. Я не тот, кто лежит, чуть приоткрыв рот, так, что становятся видны перед­ние зубы и на них падают комья земли. Я – это весь мир! Я – это музыка, я – это влажные губы Маши, я – это смеющийся Крот, я – это гитарное соло в Hotel California, я – это все! Они не могут убить меня. Нельзя убить весь мир!
   В эту секунду я слышу, как Вернер за моей спиной щелкает предохранителем.
   Жига, на мгновение остановившись, смотрит по сторонам, потом сходит с тропинки и пробирается в глубь леса. Я иду за ним, и, когда мне приходится перешагивать через поваленное ветром дерево, ноги отказываются слушаться, подгибаются, и я сажусь на ствол. Я готов упасть лицом в землю, целовать ноги Вернера, плакать и молить о пощаде. Я готов все рассказать им.
   Ладонь Вернера ложится на мое плечо.
   – Что такое? Денис?
   – Нормально. Все нормально, Игорь.
   Я поднимаюсь и иду дальше. На меня нападает ­усталое равнодушие.
   Перейдя через ручей и поднявшись по пологому склону вверх, мы оказываемся на месте, которое пятью минутами ранее я с точностью спроецировал в моем воображении. Это небольшая поляна среди деревьев, с торчащим посередине гнилым пнем, и трава, желтая и мокрая от прошедшего ночью дождя. Я убираю ногу и смотрю, как в отпечаток моего ботинка начинает собираться влага.
   – Узнали мы, кто стучит, Денис, – говорит Вернер, растягивая слова.
   Я поворачиваюсь к нему, но он старается не смотреть в мою сторону, шаря глазами по деревьям, поляне, чему угодно, лишь бы не встретиться взглядом со мной. Ему неудобно и стыдно и жалко меня, понимаю я. Его рука висит вдоль тела, и в ней – пистолет.
   В тот самый момент, когда я прикрываю глаза и набираю в грудь воздуха, чтобы сказать: давай быстрее, – в тот самый момент я слышу шорох с другой стороны леса, и через пару секунд Вадик Скелет толкает на поляну человека с завязанными за спиной руками и серым мешком на голове. Вернер вкладывает мне в руки пистолет и накрывает их своей ладонью.
   – Кончай его, – говорит он так буднично, словно просит сварить ему кофе.
   Жига сдергивает мешок с головы человека, и я вижу окровавленное лицо Птицы.
   – Игорь, Игорь… – шлепает Птица разбитыми, по­трескавшимися и как будто вывернутыми наизнанку губами.
   – Хули Игорь? – спокойно и брезгливо спрашивает Вернер. – Ты же знал, что так закончится, Птица. Знал, на что шел. Ребята из Новочеркасска узнали его, он оттуда сам. – Это уже мне: – Давай. Не тяни.
   – Игорь… Пацаны, вы че? Это не я, я знаю, я все скажу, это не я, Игорь, это…
   Выстрел отбрасывает Птицу назад, кровь окропляет лицо Жиги.
   А потом я вижу пистолет в своей вытянутой руке. Вот так всегда. Главное – действовать не раздумывая. Быстро сделать, а сожалеть уже поздно.
   – Ты чего палил, идиот, он колоться начал! – ­кричит Жига.
   – Он все правильно сделал, – защищает меня Вернер, – он крысу раздавил.

ДУДАЙТИС

   Нет, ну хватило же ума домой ко мне прийти. Ин­стинктом первой секунды было – захлопнуть дверь перед его носом, чтобы он остался там, в ночной темноте, и понял, что не надо было сюда приходить, и вообще забыл дорогу в мой дом. Но по его пустым глазам я понял, что что-то случилось, и, схватив за плечо, я резко дернул парня в комнату.
   Я выключил в прихожей свет, и мы стояли в темноте лицом к лицу. Мне было плевать, учует он запах водки, нет, но он, даже если и учуял, не подал виду – голова была занята другим.
   – Арестуй меня, майор, – сказал Денис, – я человека убил.
   И вот он сидит за кухонным столом напротив меня, сжимая в руке стакан, который только что был полным, и смотрит в окно. Мокрый – на улице идет дождь, сутулый. Мы не зажигаем свет, поэтому я не могу видеть выражения его лица, но я знаю, что все, что мне нужно сейчас делать, – это говорить, не умолкая ни на секунду. Не тараторить, а выдавать аргумент за аргументом, цементируя в его мозгах новую правду, пользуясь тем, что сейчас все его воззрения превратились в мягкую глину, из которой можно лепить все, что душе угодно. И если раньше я заставлял его работать на себя давлением, ломкой, шантажом, испугом, то теперь у меня появился шанс забрать его душу, стать его отцом.
   – Ты сделал то, что должен был сделать в таких обстоятельствах. У тебя просто не было другого ­выбора.
   – Был.
   – Нет, это только так кажется. Если бы ты не выстрелил, сейчас на поляне лежало бы два трупа – твой и Птицы. И все, что мы успели сделать, все принесенные жертвы, твоя полурастоптанная жизнь – все оказалось бы напрасно. Ты лежал бы в полуметре под землей вместе с Птицей, а Вернер остался бы на свободе. Мы ведь не этого хотим?
   Денис пожимает плечами. Я понимаю, что он не ­слушает меня.
   – Денис, это жертва, если хочешь. Ты на правильной стороне, а за это иногда дорого платить приходится.
   – Да какая правильная сторона, майор… Вы же свои задачи решаете, вы за себя мстите. Вы такой же.
   – А, так он тебе рассказал? Такой же… Я мертвый уже! Чего мне за себя мстить, мертвый я! Смотри!
   Я задираю штанину. Денис отводит взгляд.
   – Смотри, смотри! Знаешь, что это?
   – Ожог?
   – Именно. Летом по форме рубашка с коротким рукавом, поэтому я в ноги долбил. А перед медосмотром пришлось на ногу гудрончика плеснуть. Потому что иначе выгнали бы, а я, Денис, люблю свою работу.
   И я, сбиваясь и торопясь, рассказываю Денису все, что гонял по кругу в башке все эти годы.
   Самое страшное, что до сих пор хочется. Во сне я иногда заправляю баян, и не хочется просыпаться, а когда все-таки просыпаешься – берет депрессия и тянет обратно в сон.
   Ты бросаешь не потому, что это выстраданное тобой желание, а потому, что так хотят ОНИ. Люди во­круг. Близкие и не очень. Все эти родственники с укоряющими взглядами, друзья и коллеги с фальшивым сочувствующим блеском в глазах, осуждающие тебя соседи. Они хотят, чтобы ты бросил, не ты сам. Потому что у тебя самого нет, да и не может быть, достаточной мотивации.
   Когда тебя прет – это лучшее, что может быть в ­жизни. Даже не так, это – над-жизнь, лучше, чем жизнь. Сколько людей в мире колется? Сто, тысяча? Миллионы. Несмотря на преследование со всех ­сторон – продолжают долбить. Почему?
   Потому что хотят. Не могут без этого. Они что, все идиоты, да?
   И знают они прекрасно про вред наркоты, но его уравновесить нечем. На одной чаше весов – ворота в новый мир, познание сути себя и отрешение от всех проблем, на другой – серая, бессмысленная жизнь, в которой по мере взросления одни напряги меняются другими.
   Выбор очевиден, по-моему.
   Но я бросил. Не буду распространяться, чего мне это стоило. О да, я оказался на грани сумасшествия. Более того, я эту грань перешагнул. Я и сейчас сумасшедший.
   Самое поганое в жизни бывшего наркомана – ­сожаление о том, что бросил. Не верь тому, кто рассказывает об облегчении. Врет.
   – Поэтому, Денис, чего мне за себя мстить, я мерт­вый уже! Ни хрена у меня нет! Видишь, в каком говне живу? – Я растопыриваю руки, едва не касаясь ими стен узкой грязной кухни. – Видишь, сам я в какое говно превратился? И лучше не будет уже. Меня одно в жизни держит – я должен Вернера остановить. И ты прекратишь сейчас ныть, сынок, и мне поможешь. Он убивает людей. Даже если они остаются живы, они – мертвецы. Потому что попробовали вкус другой жизни. Мы теперь вместе, сынок. Теперь по-настоящему.
   Когда через три часа начинает светать, Денис отрубается прямо за столом.
   Днем, растолкав и незаметно выпроводив парня, я заглядываю на работу – лишь на пару часов, отдать необходимые указания и немного разгрести текучку. Потом еду к сыну. Я хочу увидеть его. По пути останавливаюсь у магазина с молодежными тряпками и покупаю ему пятнистую зеленую майку – продавщица говорит, что они в этом сезоне в моде.
   Ему сейчас двадцать. Наверное, я сам виноват, что он не разговаривает со мной. Несколько моих визитов, когда я имел глупость явиться к ним пьяным, заканчивались продолжительными и некрасивыми ссорами с его матерью. Потом она вышла замуж, и до меня аккуратно довели мысль об общем нежелании и матери и сына когда-либо видеть меня рядом. Я утерся. В конце концов, не могу сказать, чтобы меня это сильно расстроило. Не был отцом, чего уж начинать ломать себя на старости лет.
   Но иногда одиночество становится нестерпимым. Хочется хоть какого-то подтверждения осмысленности и нужности своего существования. Тогда я еду к сыну. Он учится на третьем курсе юридического. Гены, хмыкаю я про себя.
   В большинстве случаев я, предварительно ознакомившись с расписанием, просто сижу и наблюдаю за входом в институт из своей машины. Мне достаточно тех двух минут, когда он выходит – иногда один, иногда с друзьями – и идет вниз по улице к автобусной остановке.
   Иногда я делаю попытку заговорить. Всякий раз безуспешно.
   Сегодня он с девушкой. Я застываю, раздумывая, не перенести ли встречу на следующий раз, но потом решаюсь.
   Когда он видит меня, он берет девушку за плечи и резко разворачивает на сто восемьдесят градусов. Она ничего не может понять, что-то спрашивает у него, но он тянет ее за собой, бросая сквозь сжатые зубы короткие фразы – что-нибудь вроде «потом объясню», «просто иди в ту сторону» и так далее. Перед тем как завернуть за угол, он на мгновение оборачивается, наши взгляды встречаются, и по глубине ненависти и презрения в его глазах я понимаю, что ни сейчас, ни по прошествии десяти, двадцати лет, когда он станет взрослее, мудрее и спокойнее, мне не стоит ожидать прощения. А когда я умру, на моих похоронах будут только несколько коллег по работе – те, кто был слишком ленив или малоизобретателен и не смог выдумать достойного повода для неявки. И хотя я уже свыкся с этой мыслью, прогнав ее в воображении не одну сотню раз, в этот миг я становлюсь противен и жалок сам себе, и это чувство, в котором стыд смешан с печалью, немного отступает только в тот момент, когда я, сорвав пробку с бутылки, прикладываюсь к горлышку прямо на ступенях магазина.
   Я еду домой уже поддатым, не замечая, как слезы капают на форменную рубашку. Постепенно алкоголь расползается по моему телу, и тоска сменяется каким-то лихорадочным куражом и удалью. Я начинаю говорить сам с собой, невнятно, заплетающимся языком, затем беседую с сыном, пытаясь объяснить ему, что больше всего на свете мне хочется быть хорошим отцом – водить его на рыбалку, ходить вместе в кино, в зоопарк, или что там обычно делают нормальные отцы. Да, я понимаю, что ему уже двадцать, но мне нужно это! Мне нужно вознаградить себя за эти противные одинокие годы, когда каждый вечер я специально ехал по окружной, чтобы попасть домой позже, чтобы стены не давили. И что вся моя вина в том, что по молодости я оказался слишком слаб и глуп перед бедой, перепахавшей мою жизнь, и что беда эта была сильнее меня, и тот человек, которого ненавидят он и его мать, – это не я, вернее, лишь отчасти я, это беда сделала меня таким.
   Но я понимаю, что жалок. Нет ничего противнее завязавшего алкаша и бросившего наркомана. Они похожи на людей без сердца. Они неспособны любить, потому что им пришлось бросить единственную и главную любовь. Они не в силах забыть ее и полюбить снова.
   Я снова пью за рулем и жму на педаль, добавляя газа. Нужно добраться домой до того, как вырублюсь.
   Я много раз хотел убить Вернера. Увидеть его на улице. Подъехать сзади. Выйти из машины, побежать за ним, на ходу вынимая пистолет из кобуры, догнать и выстрелить. Просто так, на улице, днем. Хер с ним, пусть судят потом, пусть сажают, главное – я бы по правде сделал. Я даже не хочу видеть его лицо, не хочу, чтоб он понял. Он бешеный, он мразь, и не исправится он за секунду до смерти. Я не мщу, я просто правильно делаю.
   Но так нельзя. Даже если он тысячу раз подонок, нельзя так. Я же на правильной стороне.
   На следующей встрече с Денисом я отдаю майку ему. Денис не берет. Когда я настаиваю, он поднимает на меня глаза и с едва скрываемой ненавистью цедит сквозь зубы:
   – Майор, мне с вами дружить обязательно?
   Нет так нет, сынок. Как хочешь.

КРОТ

   Даже не знаю, как так получилось. В первый раз само собой. Я не хотел этого, не делал ни малейших телодвижений, чтобы ускорить, напротив – избегал, пока это было возможно. И это не то, о чем можно подумать. Здесь все по-другому.
   Когда раздался звонок и я взглянул на дисплей, в первый момент я подумал, что схожу с ума, – с синеватого квадратного островка экрана на меня смотрел, улыбаясь, Пуля, а бегущая строка подтверждала мой глюк – incoming Pulya, настаивала она, опровергая реальность.
   Я не знаю, зачем это, рассказала мне потом Симка. Она приехала ко мне в берлогу, которую я снимал в центре. Я не хотел обрастать мебелью и хламом, поэтому в большой комнате, где мы сидели и курили, был только разложенный на паркете новый пружинный матрац, плазменный телевизор да домашний кинотеатр.
   Мы сидели на полу.
   Мне очень его не хватает, говорит Симка. Я не могу находиться дома одна. Я говорю с его вещами. Мне не хватает человека, с которым я могла бы говорить. Я звоню с его телефона. Я сплю в его футболке. Утром я готовлю завтрак на двоих.
   Я не знаю, что ей ответить, поэтому просто прикуриваю для Симки еще одну сигарету. Пепельница разделяет пространство между нами, как сетка в теннисе.
   Мне тоже не хватает Пули, вот все, что я могу сказать. Я этого не понимал, пока он был рядом.
   Трахни меня, говорит Симка, протирая красные от выкуренных сигарет глаза.
   Нет, отвечаю я, прости, я не могу.
   Трахни, снова говорит Симка.
   Я глажу ее по щеке, она плачет, я тоже не могу сдержаться. Я вдруг ощущаю себя ребенком. Мы ревем, как дети. Симка стягивает с меня свитер, пока я вожусь с застежками ее бюстгальтера, помогает мне снять его, когда я запутываюсь уже безнадежно. Не тратя времени на платье, я просто поднимаю подол и, отодвинув трусики, вхожу в Симку.
   Она принимает меня уже влажная. И я понимаю, что так правильно – без гондонов, кончить в нее. Мы кончаем одновременно, и впиваемся друг в друга, и долго лежим, обнявшись.
   Потом я поднимаюсь и неловко прыгаю к ванной, придерживая спущенные до лодыжек джинсы.
   Мы не считаем это изменой. Мы трахаемся в память о нем. Это наш способ хоть немного утолить голод по Пуле.
   Через два дня Симка заносит в мою квартиру две объемные сумки и просит меня спуститься, потому что в такси внизу – еще две. Я спускаюсь.
   Часть вещей Симка разбрасывает по комнатам, часть оставляет в сумках. Чтобы постоянно не спотыкаться о них, я закидываю сумки на балкон.
   Мы почти все время молчим. Нет занятия, которое бы нас сплачивало, кроме секса.
   В те дни, когда у меня нет дел, я остаюсь дома. Приняв душ, я не одеваюсь, а снова бухаюсь в кровать. Симка идет на кухню, варит кофе. Мы завтракаем, смотрим кино и трахаемся. И молчим.
   Мы познаем друг друга. Когда у меня не остается сил любить Симку, я ложусь у ее раздвинутых ног и ласкаю ее пальцами, губами и языком. Минуту, десять, сто – пока она не кончит.
   Я не люблю ее и никогда не полюблю. Подозреваю, что она меня и вовсе ненавидит. Ты пустой, сказала она мне как-то. И Денис твой пустой.
   Но мы все равно вместе. И если бы сейчас случилось что-то, что разлучило бы нас, я бы сошел с ума. Мне хочется, чтобы Симка осталась в моей жизни подольше. С ней комфортно молчать.
   Пару раз мы устраивали «семейные» вылазки – я брал Симку, Денис приходил с Таей. Одевались в костюмы и сидели в пафосных центровых ресторанах. От этих вылазок у меня осталось липкое послевкусие неправды. Когда они заканчивались, я, прощаясь с Таей и Денисом, испытывал облегчение.
   По четвергам я хожу к Пулиной матушке. Раньше я навещал ее чаще – два, а то и три раза в неделю, но это слишком тяжело. Если бы не память о Пуле, я не ходил бы туда вовсе. Поэтому я и назначил специальный день для визитов.
   Каждый раз, когда прихожу, она отвечает стандартной репликой:
   – А ты до Сережи? А его нема еще, он на работе. Я сама жду, с минуты на минуту должен.
   Говорить нам особо не о чем. Полчаса я сижу, неторопливо отпивая чай из большой кружки с выщербленными краями и надписью «Рак», потом смотрю на часы и делаю расстроенный вид:
   – Я тогда Сережу не буду ждать, в следующий раз зайду, ладно?
   – Я ему передам, что ты заходил.
* * *
   Я встречаюсь с парнями с негритянских. Их двое – Виталик, высокий, с перебитым носом, и Чавес, юркий грузинчик, играющий под латиноса.
   Не лезьте к нам, и мы к вам не будем – главный принцип негритянских. Лет двадцать назад к северу от города, в десяти километрах, открыли рыбоперерабатывающий завод. Местные туда не шли из-за маленькой зарплаты и туманных перспектив. Тогда вокруг понастроили панельных девятиэтажек и нагнали туеву хучу левого народа: быстро тараторящих мордвинов, коротконогих осетинов, худых, с тощими кадыками хохлов – всю ту публику, которая не нашла достойного применения своим талантам дома. Это называлось программой освоения нового района города. Программа накрылась. Лет десять назад окончательно зачахший завод официально закрыли. Завод был единственным источником рабочих мест для всего района негритян­ских. Половина населения свалила в первый год после закрытия. Жилье в районе, где не хватало школ, магазинов, детских домов, упало в цене в десятки раз – и все равно не находилось желающих приобрести опустевшие квартиры. Район обезлюдел. Осталась в нем только та публика, которая прекрасно обходилась без работы в любом месте, где жила.