Страница:
Англия уже прошла через этот этап. Страх перед неопределенным будущим терзал индустриальное общество. При отсутствии акционеров условия кредита были жесткими. А когда машины вытеснили ручной труд, покупательная способность упала. Цветок просперити быстро увядал. Для «Фрид. Крупп из Эссена» общая депрессия обострялась особыми раздражителями. Мало того что британцы вели войну цен против производителей стальных слитков на континенте, так теперь у Круппа появился конкурент на собственном заднем дворе; Якоб Майер в расположенном неподалеку Бохуме добился успехов в разливке стали. (Старые соперничества умирают трудно. В 1962 году в официальной истории главной британской фирмы по производству военного снаряжения Майер, а не Крупп был представлен как пионер сталелитейной промышленности Германии, и именно ему приписывались все заслуги за изобретение крупповских стальных железнодорожных колес.) Можно было бы предположить, что блестящая торговая кампания Альфреда во Франции даст ему существенное преимущество, но нет; не успел он распаковать чемоданы, как пришло письмо с сообщением, что один из его клиентов умер. Несколько лет спустя почти все они оказались на галльских кладбищах. Это выглядело странно. Он сам удивлялся, уж не охвачен ли Париж «великим мором» – странной чумой, которая выбирала жертвами кузнецов. Воля божья, кажется, опять была против него. И как можно было предсказать, его сыпь усилилась.
Все качества Альфреда основывались на непреклонной воле. Это была его опора; до тех пор, пока он за нее цеплялся, он не мог рухнуть. Тереза лечила его сыпь мазями, и, распластавшись у себя на верхнем этаже, он рассматривал небо, выискивая на нем добрый знак. Теперь он нашел обнадеживающий клочок. Хотя рынок прокатных станов сузился, спрос на размер проката резко увеличился. Да, клиентов стало найти труднее, но ведь немногие из них пустятся в долгий путь. Поэтому, все еще сердито почесываясь, он опять покинул Рур, чтобы добиваться контрактов. Путешествие предстояло длительное. В Рождественский сочельник 1839 года он написал обер-президенту своего государства письмо с просьбой представить его официальным деятелям в Австрии, Италии, России и «в остальных европейских государствах», и это было только началом. Он появился в Варшаве и в Праге, вновь посетил Париж и Брюссель, добивался встречи с Джеймсом фон Ротшильдом (он пытался присмотреться к нему в дверях Французского монетного двора) и даже размышлял о том, чтобы «вскоре начать делать бизнес в Северной Америке». На протяжении нескольких следующих лет его почти не было на фабрике. Разъезжал на поездах, в экипажах, лошадях; останавливался в дешевых, неотапливаемых комнатах; вручал мандаты и рекомендательные письма, выпрошенные у прусских бюрократов; демонстрировал образцы столовых приборов; на полном серьезе уверял, что «достаточно иметь образцы ложек и вилок, чтобы операторы прокатных станов выпускали приборы таких же форм с любыми орнаментами и гравировками по желанию» и отсылал подписанные контракты в Эссен.
Его жизнь, которая всегда была обособленной, становилась еще более одинокой. Каждый раз, когда он распаковывал чемоданы, новый кризис заставлял его паковать их заново. «Теперь, когда мои поездки закончены, я могу с легкой душой готовиться к домашней жизни», – писал он 27 февраля 1841 года, а следующее письмо посылает тому же адресату из Вены: «Ты будешь удивлен, узнав, что я провел здесь уже неделю…» Родственники редко его видели. «Ты стал как Вечный жид, – писал ему Штоллинг, – все время ездишь из одного места в другое». В заплесневелой атмосфере посещаемых привидениями сельских постоялых дворов его фобии усиливались. Он думал о крупповцах, которые курят трубки, зажигают спички, и его охватывала дрожь. Курение должно быть запрещено, и, опасаясь, что какой-нибудь шпион в цеху может перехватить его указания, изложил их на французском языке: «В списке рабочих надо пометить тех, которые курят». Время от времени он предпринимал попытки вырваться из своей рутины, подружиться с кем-нибудь. После обеда с одним берлинским клиентом последовал вежливый спор о том, кто должен оплачивать счет. Альфред весело пошутил: «Вы требуете счет за ржаной хлеб. В качестве наказания за эту несправедливость самая большая буханка ржаного хлеба, которую когда-либо выпекали в Вестфалии, будет вам отправлена при первой же возможности, и я собираюсь распорядиться… чтобы вам послали сыр, в корке которого вы могли бы вздремнуть после обеда». Но эта шутливая записка была фальшивкой, просто визгом и не соответствовала его характеру; уже в следующем абзаце он переключается на нормальный ход. «Машина будет поставлена за ваш счет, – прямо заявляет он, – а если она не подойдет, то будет возвращена также за ваш счет». Он мог послать буханку хлеба, но поставки в Берлин – это уже бизнес, и здесь не должно быть никаких юридических изъянов.
Неуклюже? Что ж, да. Альфред всегда был таким. Но он и не мог быть другим. Он помнил о семье, помнил о девяноста девяти крупповцах, которые сейчас зависели от него на заводе, помнил отца и свое обещание, что он никогда не последует печальному примеру Фридриха, и ему приходилось считать каждый пфенниг. Волк постоянно скребся в дверь Штаммхауса. Герман тоже был весь в движении, и они вдвоем набирали достаточно заказчиков, чтобы выжить. В Санкт-Петербурге фирма Тегельштейна закупила прокат для вилок и ложек; в Берлине некий герр Волльгольд тоже сделал покупку; обещающе выглядела Австрия, хотя «как ни странно, венцы твердо придерживаются старых форм своих вилок и ложек и отказываются от подражания парижским модам», с помощью которых он как раз надеялся добиться успеха. Альфред довольно язвительно добавлял: «Австрийцы любят класть в рот помногу, и поэтому некоторым ложки кажутся слишком маленькими».
Если Альфред не любил Австрию – а он сильно не любил ее, – у него на это были веские причины. В Вене он подвергся мучительному испытанию, в результате чего поседел, не достигнув и тридцатилетнего возраста. Его обманули, как слепого. Вероятно, ему следовало быть более осторожным, но теперь он уже прошел через несколько испытаний иностранным огнем. И все-таки во многих отношениях оставался наивным. Подкуп должностных лиц был тогда установившейся деловой практикой, но Альфред продолжал этим возмущаться, а российских чиновников-взяточников называл жуликами. Взятка, как ему следовало бы знать, ничего не гарантировала: в канцеляриях царило правило: «Пусть продавец действует на свой риск». Однако Вена – это вам не Санкт-Петербург или Париж. Она была германской, нордической, братской страной. Как порядочный пруссак, Альфред питал уважение к власти, и это вело его к крушениям. При Меттернихе Австрия была законченно полицейским государством. Власть полицейского государства, как это пришлось познать Круппу, была намного более беспощадной и вероломной, чем клиентура, с которой он торговался в других местах. «Австрийцы, – заметил Наполеон, – всегда опаздывают – с платежами, с армиями, в политике». Иногда они вообще не выполняют обязательств. Более того, поскольку контракты в Австрии были крупными, обратный ход с ними мог привести к чрезвычайным последствиям. В данном случае «Фрид. Крупп из Эссена» оказался ближе к крушению, чем когда-либо с момента смерти основателя. Осенью 1840 года Альфред вел переговоры с Венским Императорским монетным двором. Тамошние джентльмены хотели новый прокатный стан. Они также хотели гарантию. Он взял на себя обязательства и в своем путевом дневнике записал условия: «В случае, если цилиндры или любая из частей поставленного механизма в течение двух лет сломаются или станут не подлежащими обслуживанию, я беру на себя обязательство бесплатно произвести замену».
Все логично. Австрийцам были представлены эскизы, которые они любезно одобрили, а потом приняли и доставленный готовый продукт. Затем начались неприятности. Он не мог получить свои деньги. Все были вежливы, но всякий раз, когда он напоминал о платеже, получал уклончивые ответы. Когда он стал требовать своего, ему сказали, что его изделие было не совсем удовлетворительным. Нет-нет, беспокоиться не о чем, но – в другой раз. С растущей тревогой он возвращался домой, потом ехал в Вену – и так на протяжении полутора лет. Ничего не менялось. Монетный двор держал его прокатные станы и ничего не платил. В отчаянии он обратился к барону фон Кюбау, австрийскому министру горных работ и производства монет. Он протестовал против того, что его случай изображается «в самом неблагоприятном свете привилегированными лицами, чьи имена и неприглядные действия с целью нанесения мне ущерба я готов устно довести до сведения Вашего превосходительства и представить доказательства. Будучи вынужденным оставаться здесь до тех пор, пока вопрос не будет решен, я потерял более 20 тысяч флоринов из-за того, что запустил дела на заводе, и, кроме того, понес здесь ненужные расходы на сумму свыше 7 тысяч флоринов… В результате этих потерь и из-за того, что меня лишают значительной суммы, причитающейся мне за поставленные прокатные станы, я поставлен на грань разорения».
Ответа не последовало. Прошло три недели, и он опять предпринял попытку обратиться к министру. Положение становилось затруднительным. В Вене Меттерниха, как он понял, к «Его превосходительству он не мог обращаться с претензиями в том, что касается закона». Не прося о помощи, прижатый к стене своей длинной спиной, Альфред бросился к его превосходительству за милостью, веря в любезную тактичность барона. Он просил вернуть ему «хотя бы часть стоимости покупки». Каждое письмо он писал каллиграфическим почерком, объясняя министру, что «процветающая фабрика, которая каждый год приносила хорошую прибыль, будет безнадежно потеряна», если в просьбе будет отказано, и моля о том, чтобы «по крайней мере сумма одного контракта от 23 декабря 1840 года, который был выполнен во всех отношениях, была сразу же выплачена». Преувеличения были для него обычным делом, но на этот раз он был доведен до крайности. В то же утро он получил из Эссена свежее сообщение, в котором говорилось о том, что первые оценки потерь были основаны на неверных подсчетах; на самом деле австрийское несчастье обошлось в 75 тысяч талеров, втрое дороже по сравнению с тем, что он думал. Он дошел до точки: «В данный момент я стою на краю пропасти; только немедленная помощь может спасти меня».
Это была трогательная просьба. Она тронула барона на несколько дюймов. Он принял Альфреда и предоставил ему символическую компенсацию. Вернувшись в Рур, Крупп уныло глазел на длинные столбцы, написанные красными чернилами. Пятнадцать лет назад, до того как он начал управлять металлургическим заводом, умер отец. Казалось, что пятнадцать лет управления его сына принесли мало улучшений. Из Эссена раздавались все те же погребальные песни – у Берлина просили помощи, просьбы отвергались, рассматривалась эмиграция в Россию («Прусское правительство ничего для меня не сделало, поэтому меня не сочтут неблагодарным, если я уеду из моей страны в другую, власти которой обладают мудростью, чтобы всеми возможными путями развивать промышленность»), и вновь вокруг попавшей в осаду семьи собрались родственники. Кредит двоюродного брата Фрица фон Мюллера был исчерпан, и теперь его убедили заполнить пустое место. В тех обстоятельствах потребовались весьма солидные средства убеждения: ему были обещаны четыре с половиной процента с его капитала, двадцать пять процентов с любых прибылей и никаких обязательств в отношении убытков. Приняв это во внимание, фон Мюллер вложил 50 тысяч талеров и стал компаньоном, представляющим фирму, но активно не участвующим в ведении дел. Тем временем к братьям присоединился третий родственник. В 1843 году дородный ювелир Адальберт Ашерфельд, который происходил из семьи их бабушки Хелен Амали, прибыл из Парижа и возглавил буровые работы.
В Штаммхаусе меню было опять сведено к хлебу, картошке и кофе. Их поддерживал патент на изготовление ложек и вилок. 26 февраля 1847 года он был официально признан в Англии (тут же он был полностью продан британской фирме), живо развивалась торговля с венгерскими мастерами серебряных дел. Как это ни иронично звучит, самый крупный контракт Альфреда на изготовление ложек был размещен в Австрии. Ожидая расположения со стороны барона Кюбека, он встретил зажиточного торговца по имени Александр Шоллер. Изучив его образцы, Шоллер предложил партнерство. В тот момент Альфред предпочел бы послать всех венцев к черту, но не мог позволить себе такую роскошь. Фрицу Круппу было двадцать с лишним лет, и он процветал; похожий на шкаф болван Ашерфельд был неплохим прорабом. Исключением был Герман, который после семейного совета уехал, чтобы создавать новую фабрику в Берндорфе, недалеко от Вены. Как и со всеми сделками Альфреда к югу от границы, это казалось лучше, чем было на самом деле. От завода в Берндорфе ему не было большой пользы. Завод там быстро превратился в самостоятельное предприятие и вернулся в кольцо Эссена только в 1938 году, через полвека после его смерти.
Тем не менее, подъем завода в Берндорфе нес одно огромное и незамедлительное преимущество Альфреду. Герман покинул город. Братская любовь – это, конечно, очень хорошо; но она означала разделение полученных по рождению прав, а потом – ничегонеделание. Альфред был убежден в том, что фабрика принадлежит ему по праву рождения. Прошло уже несколько лет с момента, как он робко назвал ее «заводом по производству тигельной стали, которым я управляю от имени своей матери»; теперь это был «мой завод», «мой цех», «мой молот»; или в более чувствительные моменты – «мой ребенок», «моя невеста». Отчасти это вполне понятный результат долгой борьбы. Его тяжкий труд и слезы, связанные с этой кузницей, несоизмеримы с заботами Германа, Фрица и Иды, вместе взятых. Однако в большей степени его позиция была отражением тоталитарного духа. Как и отец, он верил в то, что промышленники – это наследники баронов феодальных времен. Права феодального собственника неоспоримы и не имеют никакого отношения к правам вассалов. В 1838 году в первых положениях о заводе было оговорено, что крупповцы, у которых есть задолженность, будут уволены. Если кто-то на пять минут опоздает, он лишается часовой заработной платы. Крупповцы были связаны абсолютными обязательствами. 12 октября 1844 года он писал Штоллингу, что ожидает от каждого рабочего, чтобы тот «оставался лояльным по отношению к фабрике, которая его содержит». Он намеревался железной рукой управлять своим феодальным поместьем – своим, потому что первым из дворянских прав было право первородства.
На самом деле, конечно, все было сложнее, и по мере того как возраст Терезы приближался к шестидесяти годам, а здоровье убывало, проблема наследства становилась выше всех других семейных вопросов. Фабрика, хоть и заложенная, была ее единственным имуществом. Тяжелые времена стали еще тяжелее – повсюду наступила депрессия 1846–1847 годов, но каждый из ее детей хотел заполучить часть завода. Она вынесла свой приговор в 1848 году. Герману, который отсутствовал и не мог отстаивать свою долю, было дано то, что у него уже имелось, – партнерство в Берндорфе. По-видимому, он был доволен; его письма из Вены ограничивались подробными (и весьма здравыми) советами Альфреду о необходимости следить за «разницей в содержании углерода в тигельной стали». Ида – женщина, и ее нечего воспринимать всерьез; она получит расчет наличными. В деле окончательного урегулирования оставался Фриц, который присутствовал на месте, был мужчиной и человеком неожиданно упрямым. Однако у Альфреда оказался сильный союзник. Фриц Штоллинг, который до этого хранил молчание, высказался в его поддержку. Это убедило Терезу. Прецедент был важен. В дальнейшем крупповское состояние сохранялось за старшим ребенком, и по мере того как в Германии росла сила Круппа, отголоски этого решения находили отражение в правительственной политике (например, в принятом нацистами законе о наследстве от 29 сентября 1933 года). Таким образом, когда Фриц проиграл свое дело, это коснулось еще не родившихся детей. Как и сестре, ему были выданы наличные, а унижение было усилено требованием никогда не разглашать торговые тайны фирмы, – и он удалился в Бонн, где стал купцом. Уезжая, он смотрел со злостью, как со злостью смотрел на него и наследник. Альфред, который сам был склонен к беспредельной ярости, не терпел дурного нрава в других. Для него брат был человеком непростительно «гнетущим».
24 февраля 1848 года Альфред довольно неучтиво заметил, что мать передала ему «развалины фабрики». Тереза позволила ему выбрать дату передачи завода, и он случайно, ничего не подозревая, выбрал то самое утро, когда парижские толпы штурмовали дворец Тюильри и сбрасывали Луи Филиппа. На континенте последовала цепная реакция, и на этот раз от нее не была избавлена и Центральная Европа. Падение Меттерниха не вызвала в Штаммхаусе никаких рыданий, но когда поднялись жители Берлина, начались тяжелые вздохи; такого рода вещи не должны происходить в Пруссии. Они и в самом деле не произошли: уступив требованиям участников мартовского восстания, Фридрих Вильгельм IV выигрывал время до тех пор, пока франкфуртский парламент не предложил ему императорскую корону. Это было невыносимым унижением для монарха, который считал себя божьим наместником и к любой конституции относился как к «исписанной пергаментной бумаге, чтобы руководить нами с помощью параграфов и вытеснить древнее, священное обязательство верности». В конечном счете он с презрением отверг эту «бумагу», тем самым положив конец наглой демократии. Но до триумфа истинной Германии было еще далеко, когда правовой титул владельца завода перешел к наследнику. Он беспокоился. «Альфред, – писала Ида подруге, – собрал вчера работников и говорил с ними о всеобщих беспорядках. Он выразил надежду, что волнения не распространятся на Эссен, но если это случится, он ожидает от своих людей, что они используют свое влияние и сделают все возможное, чтобы оказать сопротивление».
В глубине души он был менее оптимистичен. «Мы должны учитывать возможность того, что рабочий класс начнет крушить оборудование», – предупреждал он 3 марта одного из своих французских заказчиков. Едва ушло это письмо, как в Эссене раздался гул недовольства. Среди рабочих разгорелись страсти, они насупили брови. Из бедных кварталов поступали сообщения о неминуемой грозной смуте, и перепуганный бургомистр объявил о введении осадного положения. Альфред действовал быстро. Как только выяснилось, что один из его рабочих стал подстрекателем (им оказался один из первоначальных семи), он был немедленно уволен. На время осады городские ворота были заперты, поэтому Ашерфельд взял на себя ответственность за остававшихся сто двадцать трех работников, став тем самым первым охранником Круппа. По утрам на здании муниципалитета звонил колокол – «Бежать, бежать, звонит колокол!», и жены крупповцев начинали кричать на грубом диалекте, а мужчины неслись по узким извилистым улочкам. Свирепо выпячивая вперед физиономию, Ашерфельд рычал команды, сопровождая их на работу, а по вечерам чеканным шагом провожал обратно.
Это была одна сторона первой реакции Альфреда на общественные беспорядки. Несомненно, она была именно такой жесткой, но рабочие той поры привыкли к регламентации жизни. Более того – и здесь мы видим начало преданности крупповцев Круппу, – Альфред признавал, что титул промышленного барона накладывал на него огромную ответственность. Будучи почтенным предпринимателем, он должен был сохранять для людей работу, кормить семьи, находить лекарства, сколько бы это ни стоило. В 1848 году первоначальной собственностью было его фамильное серебро. Оно пережило предыдущие превратности судьбы. Теперь же, подобно Фридриху Великому, он расплавил его, чтобы выплачивать зарплату, а его английские шпоры были пропущены через крупповский прокатный стан и в результате окупились. Тем временем Штоллинг договорился о кредите с кельнским банкиром Соломоном Оппенхаймом. В тот год, когда банки терпели крах, это было немалым подвигом, и хотя Альфред, не желавший платить проценты, начал долгую вражду с «евреями – биржевыми спекулянтами и прочими паразитами», зарплата опять была выплачена. В 1849 году русские, подавив венгерское восстание под предводительством Кошута, занялись внутренними делами и предложили Круппу 21 тысячу рублей за то, что он построит в Санкт-Петербурге огромную фабрику по производству ложек. Впереди сверкнул луч надежды, пока всего лишь проблеск. 10 июня он писал: «Кто не страдает от нынешних условий? Просто мы должны держать голову над водой».
Однако самым благоприятным нововведением оказалось то, что поначалу выглядело наименее обещающим. На протяжении многих лет его никто не замечал, оно не привлекало совершенно никакого внимания и не возникало даже как тема для обсуждения на обеде в Штаммхаусе. Но это был любимый проект Альфреда.
Каждый из его братьев проявил недюжинный технический талант. Герман внес свой вклад в ножевые прокаты. В 1844 году на промышленной выставке в Берлине Крупп представил последнюю модель этой машины, которая «с помощью прижимного вала преобразует листы необработанного серебра, немецкого серебра или любого другого ковкого металла в ложки и вилки любой формы, с какими угодно принятыми орнаментами, путем вырезания их из плоского отрезка стали и отчетливого клейма». Фриц, который был бездельником и «сапожником», попытался создать опытные образцы пылесосов и безлошадных экипажей. Эти попытки потерпели провал, но провалы у него случались не всегда; на промышленной выставке в Берлине его трубные колокола принесли Круппу золотую медаль, которую четыре года спустя пришлось принести в жертву пожару. Собственные вклады Альфреда в выставку 1844 года были проигнорированы. Сам он о них думал не слишком много. В его записях они упоминаются случайно, почти походя.
Это были полостно-кованые, холоднотянутые мушкетные стволы.
Глава 3
Все качества Альфреда основывались на непреклонной воле. Это была его опора; до тех пор, пока он за нее цеплялся, он не мог рухнуть. Тереза лечила его сыпь мазями, и, распластавшись у себя на верхнем этаже, он рассматривал небо, выискивая на нем добрый знак. Теперь он нашел обнадеживающий клочок. Хотя рынок прокатных станов сузился, спрос на размер проката резко увеличился. Да, клиентов стало найти труднее, но ведь немногие из них пустятся в долгий путь. Поэтому, все еще сердито почесываясь, он опять покинул Рур, чтобы добиваться контрактов. Путешествие предстояло длительное. В Рождественский сочельник 1839 года он написал обер-президенту своего государства письмо с просьбой представить его официальным деятелям в Австрии, Италии, России и «в остальных европейских государствах», и это было только началом. Он появился в Варшаве и в Праге, вновь посетил Париж и Брюссель, добивался встречи с Джеймсом фон Ротшильдом (он пытался присмотреться к нему в дверях Французского монетного двора) и даже размышлял о том, чтобы «вскоре начать делать бизнес в Северной Америке». На протяжении нескольких следующих лет его почти не было на фабрике. Разъезжал на поездах, в экипажах, лошадях; останавливался в дешевых, неотапливаемых комнатах; вручал мандаты и рекомендательные письма, выпрошенные у прусских бюрократов; демонстрировал образцы столовых приборов; на полном серьезе уверял, что «достаточно иметь образцы ложек и вилок, чтобы операторы прокатных станов выпускали приборы таких же форм с любыми орнаментами и гравировками по желанию» и отсылал подписанные контракты в Эссен.
Его жизнь, которая всегда была обособленной, становилась еще более одинокой. Каждый раз, когда он распаковывал чемоданы, новый кризис заставлял его паковать их заново. «Теперь, когда мои поездки закончены, я могу с легкой душой готовиться к домашней жизни», – писал он 27 февраля 1841 года, а следующее письмо посылает тому же адресату из Вены: «Ты будешь удивлен, узнав, что я провел здесь уже неделю…» Родственники редко его видели. «Ты стал как Вечный жид, – писал ему Штоллинг, – все время ездишь из одного места в другое». В заплесневелой атмосфере посещаемых привидениями сельских постоялых дворов его фобии усиливались. Он думал о крупповцах, которые курят трубки, зажигают спички, и его охватывала дрожь. Курение должно быть запрещено, и, опасаясь, что какой-нибудь шпион в цеху может перехватить его указания, изложил их на французском языке: «В списке рабочих надо пометить тех, которые курят». Время от времени он предпринимал попытки вырваться из своей рутины, подружиться с кем-нибудь. После обеда с одним берлинским клиентом последовал вежливый спор о том, кто должен оплачивать счет. Альфред весело пошутил: «Вы требуете счет за ржаной хлеб. В качестве наказания за эту несправедливость самая большая буханка ржаного хлеба, которую когда-либо выпекали в Вестфалии, будет вам отправлена при первой же возможности, и я собираюсь распорядиться… чтобы вам послали сыр, в корке которого вы могли бы вздремнуть после обеда». Но эта шутливая записка была фальшивкой, просто визгом и не соответствовала его характеру; уже в следующем абзаце он переключается на нормальный ход. «Машина будет поставлена за ваш счет, – прямо заявляет он, – а если она не подойдет, то будет возвращена также за ваш счет». Он мог послать буханку хлеба, но поставки в Берлин – это уже бизнес, и здесь не должно быть никаких юридических изъянов.
Неуклюже? Что ж, да. Альфред всегда был таким. Но он и не мог быть другим. Он помнил о семье, помнил о девяноста девяти крупповцах, которые сейчас зависели от него на заводе, помнил отца и свое обещание, что он никогда не последует печальному примеру Фридриха, и ему приходилось считать каждый пфенниг. Волк постоянно скребся в дверь Штаммхауса. Герман тоже был весь в движении, и они вдвоем набирали достаточно заказчиков, чтобы выжить. В Санкт-Петербурге фирма Тегельштейна закупила прокат для вилок и ложек; в Берлине некий герр Волльгольд тоже сделал покупку; обещающе выглядела Австрия, хотя «как ни странно, венцы твердо придерживаются старых форм своих вилок и ложек и отказываются от подражания парижским модам», с помощью которых он как раз надеялся добиться успеха. Альфред довольно язвительно добавлял: «Австрийцы любят класть в рот помногу, и поэтому некоторым ложки кажутся слишком маленькими».
Если Альфред не любил Австрию – а он сильно не любил ее, – у него на это были веские причины. В Вене он подвергся мучительному испытанию, в результате чего поседел, не достигнув и тридцатилетнего возраста. Его обманули, как слепого. Вероятно, ему следовало быть более осторожным, но теперь он уже прошел через несколько испытаний иностранным огнем. И все-таки во многих отношениях оставался наивным. Подкуп должностных лиц был тогда установившейся деловой практикой, но Альфред продолжал этим возмущаться, а российских чиновников-взяточников называл жуликами. Взятка, как ему следовало бы знать, ничего не гарантировала: в канцеляриях царило правило: «Пусть продавец действует на свой риск». Однако Вена – это вам не Санкт-Петербург или Париж. Она была германской, нордической, братской страной. Как порядочный пруссак, Альфред питал уважение к власти, и это вело его к крушениям. При Меттернихе Австрия была законченно полицейским государством. Власть полицейского государства, как это пришлось познать Круппу, была намного более беспощадной и вероломной, чем клиентура, с которой он торговался в других местах. «Австрийцы, – заметил Наполеон, – всегда опаздывают – с платежами, с армиями, в политике». Иногда они вообще не выполняют обязательств. Более того, поскольку контракты в Австрии были крупными, обратный ход с ними мог привести к чрезвычайным последствиям. В данном случае «Фрид. Крупп из Эссена» оказался ближе к крушению, чем когда-либо с момента смерти основателя. Осенью 1840 года Альфред вел переговоры с Венским Императорским монетным двором. Тамошние джентльмены хотели новый прокатный стан. Они также хотели гарантию. Он взял на себя обязательства и в своем путевом дневнике записал условия: «В случае, если цилиндры или любая из частей поставленного механизма в течение двух лет сломаются или станут не подлежащими обслуживанию, я беру на себя обязательство бесплатно произвести замену».
Все логично. Австрийцам были представлены эскизы, которые они любезно одобрили, а потом приняли и доставленный готовый продукт. Затем начались неприятности. Он не мог получить свои деньги. Все были вежливы, но всякий раз, когда он напоминал о платеже, получал уклончивые ответы. Когда он стал требовать своего, ему сказали, что его изделие было не совсем удовлетворительным. Нет-нет, беспокоиться не о чем, но – в другой раз. С растущей тревогой он возвращался домой, потом ехал в Вену – и так на протяжении полутора лет. Ничего не менялось. Монетный двор держал его прокатные станы и ничего не платил. В отчаянии он обратился к барону фон Кюбау, австрийскому министру горных работ и производства монет. Он протестовал против того, что его случай изображается «в самом неблагоприятном свете привилегированными лицами, чьи имена и неприглядные действия с целью нанесения мне ущерба я готов устно довести до сведения Вашего превосходительства и представить доказательства. Будучи вынужденным оставаться здесь до тех пор, пока вопрос не будет решен, я потерял более 20 тысяч флоринов из-за того, что запустил дела на заводе, и, кроме того, понес здесь ненужные расходы на сумму свыше 7 тысяч флоринов… В результате этих потерь и из-за того, что меня лишают значительной суммы, причитающейся мне за поставленные прокатные станы, я поставлен на грань разорения».
Ответа не последовало. Прошло три недели, и он опять предпринял попытку обратиться к министру. Положение становилось затруднительным. В Вене Меттерниха, как он понял, к «Его превосходительству он не мог обращаться с претензиями в том, что касается закона». Не прося о помощи, прижатый к стене своей длинной спиной, Альфред бросился к его превосходительству за милостью, веря в любезную тактичность барона. Он просил вернуть ему «хотя бы часть стоимости покупки». Каждое письмо он писал каллиграфическим почерком, объясняя министру, что «процветающая фабрика, которая каждый год приносила хорошую прибыль, будет безнадежно потеряна», если в просьбе будет отказано, и моля о том, чтобы «по крайней мере сумма одного контракта от 23 декабря 1840 года, который был выполнен во всех отношениях, была сразу же выплачена». Преувеличения были для него обычным делом, но на этот раз он был доведен до крайности. В то же утро он получил из Эссена свежее сообщение, в котором говорилось о том, что первые оценки потерь были основаны на неверных подсчетах; на самом деле австрийское несчастье обошлось в 75 тысяч талеров, втрое дороже по сравнению с тем, что он думал. Он дошел до точки: «В данный момент я стою на краю пропасти; только немедленная помощь может спасти меня».
Это была трогательная просьба. Она тронула барона на несколько дюймов. Он принял Альфреда и предоставил ему символическую компенсацию. Вернувшись в Рур, Крупп уныло глазел на длинные столбцы, написанные красными чернилами. Пятнадцать лет назад, до того как он начал управлять металлургическим заводом, умер отец. Казалось, что пятнадцать лет управления его сына принесли мало улучшений. Из Эссена раздавались все те же погребальные песни – у Берлина просили помощи, просьбы отвергались, рассматривалась эмиграция в Россию («Прусское правительство ничего для меня не сделало, поэтому меня не сочтут неблагодарным, если я уеду из моей страны в другую, власти которой обладают мудростью, чтобы всеми возможными путями развивать промышленность»), и вновь вокруг попавшей в осаду семьи собрались родственники. Кредит двоюродного брата Фрица фон Мюллера был исчерпан, и теперь его убедили заполнить пустое место. В тех обстоятельствах потребовались весьма солидные средства убеждения: ему были обещаны четыре с половиной процента с его капитала, двадцать пять процентов с любых прибылей и никаких обязательств в отношении убытков. Приняв это во внимание, фон Мюллер вложил 50 тысяч талеров и стал компаньоном, представляющим фирму, но активно не участвующим в ведении дел. Тем временем к братьям присоединился третий родственник. В 1843 году дородный ювелир Адальберт Ашерфельд, который происходил из семьи их бабушки Хелен Амали, прибыл из Парижа и возглавил буровые работы.
В Штаммхаусе меню было опять сведено к хлебу, картошке и кофе. Их поддерживал патент на изготовление ложек и вилок. 26 февраля 1847 года он был официально признан в Англии (тут же он был полностью продан британской фирме), живо развивалась торговля с венгерскими мастерами серебряных дел. Как это ни иронично звучит, самый крупный контракт Альфреда на изготовление ложек был размещен в Австрии. Ожидая расположения со стороны барона Кюбека, он встретил зажиточного торговца по имени Александр Шоллер. Изучив его образцы, Шоллер предложил партнерство. В тот момент Альфред предпочел бы послать всех венцев к черту, но не мог позволить себе такую роскошь. Фрицу Круппу было двадцать с лишним лет, и он процветал; похожий на шкаф болван Ашерфельд был неплохим прорабом. Исключением был Герман, который после семейного совета уехал, чтобы создавать новую фабрику в Берндорфе, недалеко от Вены. Как и со всеми сделками Альфреда к югу от границы, это казалось лучше, чем было на самом деле. От завода в Берндорфе ему не было большой пользы. Завод там быстро превратился в самостоятельное предприятие и вернулся в кольцо Эссена только в 1938 году, через полвека после его смерти.
Тем не менее, подъем завода в Берндорфе нес одно огромное и незамедлительное преимущество Альфреду. Герман покинул город. Братская любовь – это, конечно, очень хорошо; но она означала разделение полученных по рождению прав, а потом – ничегонеделание. Альфред был убежден в том, что фабрика принадлежит ему по праву рождения. Прошло уже несколько лет с момента, как он робко назвал ее «заводом по производству тигельной стали, которым я управляю от имени своей матери»; теперь это был «мой завод», «мой цех», «мой молот»; или в более чувствительные моменты – «мой ребенок», «моя невеста». Отчасти это вполне понятный результат долгой борьбы. Его тяжкий труд и слезы, связанные с этой кузницей, несоизмеримы с заботами Германа, Фрица и Иды, вместе взятых. Однако в большей степени его позиция была отражением тоталитарного духа. Как и отец, он верил в то, что промышленники – это наследники баронов феодальных времен. Права феодального собственника неоспоримы и не имеют никакого отношения к правам вассалов. В 1838 году в первых положениях о заводе было оговорено, что крупповцы, у которых есть задолженность, будут уволены. Если кто-то на пять минут опоздает, он лишается часовой заработной платы. Крупповцы были связаны абсолютными обязательствами. 12 октября 1844 года он писал Штоллингу, что ожидает от каждого рабочего, чтобы тот «оставался лояльным по отношению к фабрике, которая его содержит». Он намеревался железной рукой управлять своим феодальным поместьем – своим, потому что первым из дворянских прав было право первородства.
На самом деле, конечно, все было сложнее, и по мере того как возраст Терезы приближался к шестидесяти годам, а здоровье убывало, проблема наследства становилась выше всех других семейных вопросов. Фабрика, хоть и заложенная, была ее единственным имуществом. Тяжелые времена стали еще тяжелее – повсюду наступила депрессия 1846–1847 годов, но каждый из ее детей хотел заполучить часть завода. Она вынесла свой приговор в 1848 году. Герману, который отсутствовал и не мог отстаивать свою долю, было дано то, что у него уже имелось, – партнерство в Берндорфе. По-видимому, он был доволен; его письма из Вены ограничивались подробными (и весьма здравыми) советами Альфреду о необходимости следить за «разницей в содержании углерода в тигельной стали». Ида – женщина, и ее нечего воспринимать всерьез; она получит расчет наличными. В деле окончательного урегулирования оставался Фриц, который присутствовал на месте, был мужчиной и человеком неожиданно упрямым. Однако у Альфреда оказался сильный союзник. Фриц Штоллинг, который до этого хранил молчание, высказался в его поддержку. Это убедило Терезу. Прецедент был важен. В дальнейшем крупповское состояние сохранялось за старшим ребенком, и по мере того как в Германии росла сила Круппа, отголоски этого решения находили отражение в правительственной политике (например, в принятом нацистами законе о наследстве от 29 сентября 1933 года). Таким образом, когда Фриц проиграл свое дело, это коснулось еще не родившихся детей. Как и сестре, ему были выданы наличные, а унижение было усилено требованием никогда не разглашать торговые тайны фирмы, – и он удалился в Бонн, где стал купцом. Уезжая, он смотрел со злостью, как со злостью смотрел на него и наследник. Альфред, который сам был склонен к беспредельной ярости, не терпел дурного нрава в других. Для него брат был человеком непростительно «гнетущим».
24 февраля 1848 года Альфред довольно неучтиво заметил, что мать передала ему «развалины фабрики». Тереза позволила ему выбрать дату передачи завода, и он случайно, ничего не подозревая, выбрал то самое утро, когда парижские толпы штурмовали дворец Тюильри и сбрасывали Луи Филиппа. На континенте последовала цепная реакция, и на этот раз от нее не была избавлена и Центральная Европа. Падение Меттерниха не вызвала в Штаммхаусе никаких рыданий, но когда поднялись жители Берлина, начались тяжелые вздохи; такого рода вещи не должны происходить в Пруссии. Они и в самом деле не произошли: уступив требованиям участников мартовского восстания, Фридрих Вильгельм IV выигрывал время до тех пор, пока франкфуртский парламент не предложил ему императорскую корону. Это было невыносимым унижением для монарха, который считал себя божьим наместником и к любой конституции относился как к «исписанной пергаментной бумаге, чтобы руководить нами с помощью параграфов и вытеснить древнее, священное обязательство верности». В конечном счете он с презрением отверг эту «бумагу», тем самым положив конец наглой демократии. Но до триумфа истинной Германии было еще далеко, когда правовой титул владельца завода перешел к наследнику. Он беспокоился. «Альфред, – писала Ида подруге, – собрал вчера работников и говорил с ними о всеобщих беспорядках. Он выразил надежду, что волнения не распространятся на Эссен, но если это случится, он ожидает от своих людей, что они используют свое влияние и сделают все возможное, чтобы оказать сопротивление».
В глубине души он был менее оптимистичен. «Мы должны учитывать возможность того, что рабочий класс начнет крушить оборудование», – предупреждал он 3 марта одного из своих французских заказчиков. Едва ушло это письмо, как в Эссене раздался гул недовольства. Среди рабочих разгорелись страсти, они насупили брови. Из бедных кварталов поступали сообщения о неминуемой грозной смуте, и перепуганный бургомистр объявил о введении осадного положения. Альфред действовал быстро. Как только выяснилось, что один из его рабочих стал подстрекателем (им оказался один из первоначальных семи), он был немедленно уволен. На время осады городские ворота были заперты, поэтому Ашерфельд взял на себя ответственность за остававшихся сто двадцать трех работников, став тем самым первым охранником Круппа. По утрам на здании муниципалитета звонил колокол – «Бежать, бежать, звонит колокол!», и жены крупповцев начинали кричать на грубом диалекте, а мужчины неслись по узким извилистым улочкам. Свирепо выпячивая вперед физиономию, Ашерфельд рычал команды, сопровождая их на работу, а по вечерам чеканным шагом провожал обратно.
Это была одна сторона первой реакции Альфреда на общественные беспорядки. Несомненно, она была именно такой жесткой, но рабочие той поры привыкли к регламентации жизни. Более того – и здесь мы видим начало преданности крупповцев Круппу, – Альфред признавал, что титул промышленного барона накладывал на него огромную ответственность. Будучи почтенным предпринимателем, он должен был сохранять для людей работу, кормить семьи, находить лекарства, сколько бы это ни стоило. В 1848 году первоначальной собственностью было его фамильное серебро. Оно пережило предыдущие превратности судьбы. Теперь же, подобно Фридриху Великому, он расплавил его, чтобы выплачивать зарплату, а его английские шпоры были пропущены через крупповский прокатный стан и в результате окупились. Тем временем Штоллинг договорился о кредите с кельнским банкиром Соломоном Оппенхаймом. В тот год, когда банки терпели крах, это было немалым подвигом, и хотя Альфред, не желавший платить проценты, начал долгую вражду с «евреями – биржевыми спекулянтами и прочими паразитами», зарплата опять была выплачена. В 1849 году русские, подавив венгерское восстание под предводительством Кошута, занялись внутренними делами и предложили Круппу 21 тысячу рублей за то, что он построит в Санкт-Петербурге огромную фабрику по производству ложек. Впереди сверкнул луч надежды, пока всего лишь проблеск. 10 июня он писал: «Кто не страдает от нынешних условий? Просто мы должны держать голову над водой».
* * *
На первой фотографии Альфреда, сделанной как раз в то время, он выглядит человеком, который старается держать голову выше воды. Тогда ему было тридцать семь лет, и хотя он с юности не прибавил в весе ни фунта, ему можно было дать все пятьдесят. Его тонкие, прилизанные волосы быстро редели (он еще не мог позволить себе приобрести парик), бледный лоб пересекали три глубокие морщины. Глаза были узкими и подозрительными; в них таился лисий, измученный, затравленный взгляд. Альфред научился не верить в удачу, не доверять иностранцам и даже своим собственным людям. Больше всего он боялся будущего, что показывает, насколько обманчивой может быть судьба, потому что будущему предстояло увенчать «Фрид. Крупп из Эссена» ослепительной радугой цвета денег. Для этого не требовалось никаких невероятных изобретений. Семена будущего богатства были рассыпаны вокруг него. Подавление франкфуртских выскочек вело к созданию диктаторского режима, который Круппу был абсолютно необходим. Впереди точно вырисовывался великий век железных дорог. За рубежом Соединенные Штаты были близки к тому, чтобы опоясать континент рельсами, но у Америки все еще не было собственной сталелитейной промышленности, а на металлургическом заводе у Альфреда уже тогда производилось пробное литье рельсов.Однако самым благоприятным нововведением оказалось то, что поначалу выглядело наименее обещающим. На протяжении многих лет его никто не замечал, оно не привлекало совершенно никакого внимания и не возникало даже как тема для обсуждения на обеде в Штаммхаусе. Но это был любимый проект Альфреда.
Каждый из его братьев проявил недюжинный технический талант. Герман внес свой вклад в ножевые прокаты. В 1844 году на промышленной выставке в Берлине Крупп представил последнюю модель этой машины, которая «с помощью прижимного вала преобразует листы необработанного серебра, немецкого серебра или любого другого ковкого металла в ложки и вилки любой формы, с какими угодно принятыми орнаментами, путем вырезания их из плоского отрезка стали и отчетливого клейма». Фриц, который был бездельником и «сапожником», попытался создать опытные образцы пылесосов и безлошадных экипажей. Эти попытки потерпели провал, но провалы у него случались не всегда; на промышленной выставке в Берлине его трубные колокола принесли Круппу золотую медаль, которую четыре года спустя пришлось принести в жертву пожару. Собственные вклады Альфреда в выставку 1844 года были проигнорированы. Сам он о них думал не слишком много. В его записях они упоминаются случайно, почти походя.
Это были полостно-кованые, холоднотянутые мушкетные стволы.
Глава 3
«Пушечный король»
Никто не может с уверенностью сказать, что побудило Альфреда выпустить свой первый мушкет. Семья не занималась оружием с тех пор, как его отец точил штыки, и, поскольку их последняя отправка из Эссена состоялась, когда Альфреду было семь лет, любые воспоминания, которые могли у него сохраниться, были в лучшем случае чрезвычайно смутными. Конечно, оружие принадлежало к старым традициям района Рура, причем это были мечи, а древним местом обитания их производителей был Золинген, но в любом случае все переходили на изготовление ножей и ножниц. Поскольку свидетельств нет, строится множество гипотез. Современные поклонники Круппа высказывают предположение, что Альфреда вела национальная гордость. Один из них отмечает, что в те времена «поэтический гений молодежи Германии был насыщен воинственными идеалами, а смерть в бою расценивалась как священный долг во имя Отечества, дома и семьи». Здесь скорее немецкая легенда, нежели история Круппа. Если Альфред и был идеалистическим юношей, об этом ничто не говорит. По другой версии, Альфред просто взглянул на лист проката толщиной в 8 дюймов и вдруг подумал, что, если его соответствующим образом развернуть, это придаст ему вполне военный вид. Это тоже неубедительно, хотя бы потому, что нет ни малейших свидетельств, которые бы подтверждали наличие у раннего Круппа проката такой толщины.
Согласно третьей версии, один торговец оружием спросил Германа, который ездил по торговым делам в Мюнхен, нельзя ли отливать оружие из стали, и он отправил это предложение домой. Это – наиболее вероятная из трех версий. В то время Герман действительно был в Южной Германии. Ему было двадцать два года в 1836 году, когда Альфред попытался собственноручно ковать оружие. Работа продвигалась медленно. Как и первый прокатный стан Германа, и приспособления Фрица, это было хобби для занятия после работы, а у него было меньше свободных минут, чем у братьев. Большую часть времени находясь в поездках и деловых хлопотах, он возвращался наконец в Штаммхаус, утопал в старом кресле Фридриха из коричневой кожи и моментально сталкивался с тысячью мелких административных деталей. При такой бешеной нагрузке ковка заняла семь лет, но все же привела к блестящему техническому успеху. Весной 1843 года он произвел свой первый конический ствол яркого серебристого цвета. В восторге от достигнутого он сделал то. что казалось естественным, – попытался его продать. А потом знакомые горькие чувства разочарования начали крушить его надежды. И продолжалось это дольше, чем ушло времени на ковку. Горечь пронизала его жизнь, отравляя его веру, пока он не начал сожалеть обо всем этом предприятии.
Согласно третьей версии, один торговец оружием спросил Германа, который ездил по торговым делам в Мюнхен, нельзя ли отливать оружие из стали, и он отправил это предложение домой. Это – наиболее вероятная из трех версий. В то время Герман действительно был в Южной Германии. Ему было двадцать два года в 1836 году, когда Альфред попытался собственноручно ковать оружие. Работа продвигалась медленно. Как и первый прокатный стан Германа, и приспособления Фрица, это было хобби для занятия после работы, а у него было меньше свободных минут, чем у братьев. Большую часть времени находясь в поездках и деловых хлопотах, он возвращался наконец в Штаммхаус, утопал в старом кресле Фридриха из коричневой кожи и моментально сталкивался с тысячью мелких административных деталей. При такой бешеной нагрузке ковка заняла семь лет, но все же привела к блестящему техническому успеху. Весной 1843 года он произвел свой первый конический ствол яркого серебристого цвета. В восторге от достигнутого он сделал то. что казалось естественным, – попытался его продать. А потом знакомые горькие чувства разочарования начали крушить его надежды. И продолжалось это дольше, чем ушло времени на ковку. Горечь пронизала его жизнь, отравляя его веру, пока он не начал сожалеть обо всем этом предприятии.