— Ладно, неважно.
   Так прошла почти вся ночь — холодная, пустая, бесполезная. Приближался час смены караула. Близился рассвет. Ермолая терзали сомнения, и он не отрывал глаз от царя, который то и дело склонял голову, словно сморенный сном.
   Еврилох тоже всю ночь не ложился, сознавая, что все три оруженосца в карауле — заговорщики. Он был уверен, что они решили действовать, тем более что командующий Птолемей обычно забирал с собой Перитаса, совершая обход караулов. Но потом, видя, что свет в царском шатре все не гаснет и царь не спит, хотя нет никакой непосредственной опасности вражеского вторжения, Еврилох пришел к убеждению, что там происходит нечто страшное. Может быть, Александр все узнал… Или Ермолай и прочие нападут перед самым рассветом. Он подумал, что этих бессовестных можно спасти только одним: если рассказать кому-то о заговоре. И как раз в этот момент он увидел Птолемея, завершавшего свой обход. Еврилох решил подойти к нему:
   — Гегемон…
   — В чем дело, мальчик?
   — Я… Нам нужно поговорить.
   — Я тебя слушаю.
   — Не здесь.
   — Тогда пошли в мой шатер. — Он провел оруженосца с собой и велел войти. — Ну? Что за таинственность?
   — Выслушай меня, гегемон, — начал Еврилох. — Мой брат Епимен, Ермолай и другие юноши… Как бы это сказать… Им пришла в голову странная мысль… Ты знаешь, что Ермолай с моим братом и несколькими товарищами бывает у Каллисфена, и тот забил им голову всякими глупостями насчет демократии и тирании, и вот…
   — И что? — спросил Птолемей, нахмурив брови.
   — Они всего лишь мальчишки, гегемон, — продолжил Еврилох, не в силах сдержать слезы. — Возможно, в этот раз они отказались от своего плана… Может быть, царь что-то заподозрил… Не знаю… Я решил поговорить с тобой, чтобы ты напугал их… чтобы они больше и не думали ни о чем таком. Это все Каллисфен, понимаешь? Сами они никогда бы не додумались. Хотя царь и велел высечь Ермолая за того кабана, не знаю, пришло бы ему… Хотя кто знает…
   — О великий Зевс! — не выдержал Птолемей и крикнул: — Перитас, беги, беги к Александру!
   Пес бросился вперед и ворвался в царский шатер, когда его хозяин собирался задремать за столом, а Ермолай тихонько засунул руку за пояс, под хитон. Перитас повалил парня на землю и схватил зубами сжимавшую кинжал руку.
   Тут же вбежал Птолемей и еле успел удержать пса за ошейник, пока тот не откусил юноше руку. Александр, от этого шума моментально стряхнув дремоту, вскочил и схватился за меч.
   — Они хотели тебя убить, — тяжело дыша, сказал Птолемей, отобрав у Ермолая кинжал.
   Юноша, вырываясь, кричал:
   — Проклятый тиран! Кровавое чудовище! У тебя руки в крови! Подлый убийца, ты убил Пармениона и Филота!
   Два других караульных оруженосца, стоявшие снаружи, попытались улизнуть, но Птолемей громким голосом позвал трубача и велел трубить сигнал тревоги. Пытавшихся сбежать юношей тут же задержали «щитоносцы». Еврилох, плача, умолял:
   — Не трогай их, гегемон! Не причиняй им зла. Они ничего не сделали, клянусь! Отдай их мне, я накажу их, я изобью их в кровь, но не причиняй им зла, прошу тебя!
   Александр вышел, бледный от бешенства, а Ермолай продолжал громко выплевывать всевозможные оскорбления ему вслед. Посреди лагеря уже было полно солдат, сбежавшихся со всех сторон.
   — Чего заслуживают эти люди, государь? — ритуальной фразой вопросил Птолемей.
   — Пусть их судит войско, — ответил Александр и удалился в свой шатер.
   Тут же собрались военные судьи, и оруженосцев подвергли допросу. Их допрашивали целый день и всю ночь, устраивали им очные ставки, ловили на противоречиях, били и пороли, пока они во всем не сознались. Никто из них даже под пытками не назвал имени Каллисфена, но Еврилох, которого не тронули, так как он спас царю жизнь, продолжал утверждать, что эти юноши не задумали бы ничего такого, если бы Каллисфен не растлил их своими идеями. И до последнего он продолжал умолять, чтобы их пощадили.
   На рассвете следующего дня, хмурого и дождливого, виновных забросали камнями.
   Евмен, присутствовавший как на суде, так и на казни, вошел в шатер к Каллисфену и увидел, что тот весь трясется, бледный, как мертвец, и в тревоге заламывает руки.
   — Кто-то назвал твое имя, — сказал ему секретарь. Каллисфен со стоном упал на табурет.
   — Значит, все кончено, да?
   Евмен не ответил.
   — Для меня все кончено, верно? — крикнул историк громче.
   — Твои фантазии обретают плоть, Каллисфен. Они облеклись в плоть этих мальчиков, которые сейчас лежат под кучей камней. Такой человек, как ты… Разве ты не знал, что словом можно убить больше людей, чем мечом?
   — Меня будут пытать? Я не выдержу, не выдержу. Они заставят меня сказать все, что захотят! — прорыдал Каллисфен.
   Евмен кивнул в замешательстве.
   — Мне очень жаль. Я лишь хотел тебе сказать, что скоро за тобой придут. У тебя не много времени.
   И ушел под проливным дождем.
   Каллисфен в отчаянии огляделся, ища какое-нибудь оружие, какой-нибудь клинок, но вокруг были одни папирусные свитки, его труды, его «История похода Александра». Потом вдруг ему вспомнилась одна вещь, которую давно следовало уничтожить. Историк подошел к скамье с ящиком, пошарил, замирая от страха и тревоги, и, наконец, сжал в пальцах железную шкатулку. Там лежал завернутый в ткань свиток и стеклянная бутылочка с белым порошком. На папирусе было написано:
   Никто не может уследить за развитием болезни. Но это средство дает те же симптомы.
   Одна десятая лептона[21]вызывает тяжелую лихорадку, рвоту и понос в течение двух или трех дней. Потом наступает улучшение, и кажется, что больной на пути к выздоровлению. На четвертый день лихорадка возвращается со страшной силой, и вскоре наступает смерть.
   Каллисфен сжег записку, а потом проглотил все содержимое бутылочки. Когда пришла стража, историка нашли лежащим навзничь среди свитков «Истории» с полными ужаса, широко раскрытыми, уставившимися в одну точку глазами.

ГЛАВА 51

   Отчетливо вырисовывалось побережье Фокиды, выступая из вечерней дымки, а тучи на небе и морские волны горели в свете заката. Ветерок легко гнал судно через Эгинский залив. Аристотель прошел на нос корабля, чтобы посмотреть, как причаливает судно, и вскоре сошел на небольшой Итейский пирс, где толпились швартовщики, грузчики и торговцы священными предметами.
   — Хочешь барана, предложить в жертву богу? — спрашивал один. — Здесь он вдвое дешевле, чем в Дельфах. Посмотри на этого ягненка: всего четыре обола. Или пару голубей?
   — Мне нужен осел, — ответил философ.
   — Осел? — ошарашено переспросил торговец. — Ты, должно быть, шутишь: кто предлагает богу осла?
   — Я вовсе не собираюсь приносить его в жертву. Я собираюсь на нем ехать.
   — А, это меняет дело. Если так, смотри: у меня есть друг — погонщик ослов, у него много послушной и спокойной скотины.
   Торговец сразу увидел, что перед ним ученый, книжный человек, наверняка мало склонный к верховой езде.
   Они договорились о цене за три дня пользования и о залоге, и Аристотель в одиночестве отправился к святилищу Аполлона. Час был уже поздний, а народ обычно предпочитал подниматься в рощу роскошных серебристых олив утром, при свете, но не в сумерках, когда вековые стволы превращаются в угрожающие фигуры. Спокойный шаг осла способствовал неспешным размышлениям, а последнее тепло опускавшегося к морю солнца согревало руки, озябшие от вечернего ветра, который, наверное, прилетел с первого снежка на горе Китерон.
   Философ думал о долгих годах, в течение которых он, не переставая, расследовал убийство царя Филиппа, преследуя ускользающую обманчивую истину.
   Известия, приходящие из Азии, огорчали: Александр, похоже, забыл уроки своего учителя, по крайней мере те, что касались политики. Он ставил варваров на одну доску с греками, одевался, как персидский деспот, требовал «низкопоклонства» и верил слухам, распространяемым его матерью Олимпиадой, о своем божественном происхождении.
   Бедный царь Филипп! Но такова уж судьба: все великие люди — Геракл, Кастор и Полидевк, Ахилл, Тезей — называют себя отпрысками какого-нибудь бога или богини… Александр не мог стать исключением. Да, это можно было предвидеть. И все-таки, несмотря на все это, Аристотелю не хватало Александра, и он бы все отдал, чтобы снова повидаться и поговорить с ним. Кто знает, как он там? Сохранил ли забавную привычку склонять голову к правому плечу, когда слушает или читает берущие за душу слова?
   А Каллисфен? Пишет, несомненно, бойко, хотя ему и немного недостает критицизма. А вот со здравым смыслом у него и впрямь плохо. Кто знает, как он выпутывается из экстремальных положений в недоступных местах, среди диких народов, в лабиринте интриг кочующего двора, непостоянного и оттого еще более опасного. Известий от племянника не приходило уже несколько месяцев, но, конечно, почте нелегко преодолевать столь обширные пространства с пустынями и плоскогорьями, бурными реками и горными хребтами…
   Философ ударил пятками своего осла, желая добраться до вершины прежде, чем стемнеет. Ах да, убийца… Должно быть, изощренный злобный ум, раз до сих пор он смеется над философом и всеми прочими. Первый след привел к царице Олимпиаде, но подозрение оказалось маловероятным: вряд ли жена Филиппа совершила бы такой демонстративный жест — увенчала труп исполнителя убийства. К тому же у царя было много друзей, и она могла дорого заплатить за подобную выходку, тем более, будучи иностранкой и потому вдвойне уязвимой и беззащитной. Затем Аристотель развивал гипотезу о преступлении, связанном со страстью, — историю о мужеложстве, в которой Павсаний, убийца, отомстил Филиппу за оскорбление, понесенное от Аттала, недавно ставшего царским тестем, отца молоденькой Эвридики. Но теперь Аттал мертв, а мертвые не делятся сведениями.
   Равномерный стук ослиных копыт по каменистой дороге сопровождал раздумья философа, словно задавая спокойный ритм его мыслям. Ему вспомнилась беседа с невестой Павсания на могиле холодным зимним вечером. И вот третья гипотеза: как только последняя жена Филиппа, юная Эвридика, родила сына, ее отец Аттал измыслил дерзкий план — убить Филиппа и объявить себя регентом при внуке, который по достижении зрелости должен взойти на престол. Такой замысел мог иметь известные шансы на успех, поскольку мать ребенка, в отличие от Олимпиады, была чистокровной македонянкой. И совершенно логично план завершался убийством Павсания, единственного свидетеля заговора. Но это так и осталось недоказанным предположением, поскольку Аттал после смерти Филиппа никак не попытался захватить власть. Возможно, он бездействовал из страха перед Парменионом. Или Александром?
   Но в таком случае как объяснить слова невесты Павсания? Она была, несомненно, хорошо осведомлена и, похоже, верила, что ее возлюбленного изнасиловали подручные Аттала, что не имело никакого смысла, если тот был наемным убийцей. Философ пытался разыскать эту девушку снова, но ему сказали, что она куда-то пропала и о ней давно нет никаких известий.
   Оставался последний след, ведший в Дельфийский храм, — святилище, выдавшее двусмысленное предсказание насчет неминуемой смерти Филиппа. Предсказание сбылось. И неподалеку оттуда под вымышленным именем жил человек, убивший Павсания, единственного свидетеля, который мог вновь привести Аристотеля к вдохновителям заговора.
   Философ обернулся. Последний луч заката окрасил пурпуром воду залива меж двух мысов, а в вышине слева храм Аполлона мерцал отсветами огней, горящих на треножниках и в лампадах. В прозрачной тишине вечера послышалась нежнейшая песня:
 
Бог с серебряным луком, Феб златокудрый,
Свет уносящий на земли Элизия, в обитель блаженства,
Что в Океане затеряны, средь водоворотов глубоких,
Вернись, о, вернись к нам, божественный Феб!
Улыбкою светлой, розовоперстой зарей
Ночь изгони — кошмаров всех мать, Хаоса темную дочь…
 
   Все, он на месте. Аристотель привязал осла к кольцу у фонтана и пешком направился по священной дороге между маленьких храмов, что воздвигли некогда афиняне, сифнийцы [22], фиванцы, спартанцы. Все они полнились трофеями в честь кровавых побед над братьями, все принесены сюда греками, убивавшими греков. Глядя на них, философ словно услышал, что бы сказал Александр, окажись он здесь в данный момент.
   Из храма выходили последние паломники, и сторож уже собирался запереть дверь пустого святилища, но Аристотель попросил его подождать:
   — Я приехал издалека и завтра до рассвета должен отправиться дальше. Заклинаю тебя, удели мне всего одно мгновение! Позволь вознести молитву богу и задать неотложный вопрос, так как я стал жертвой страшного чародейства и меня преследует проклятье, — и протянул ему монету.
   Сторож опустил ее в кошель со словами:
   — Ладно, но только поскорее, — и принялся подметать ступеньки крыльца.
   Аристотель вошел и сразу скользнул в полумрак бокового нефа. Он быстро прошел вдоль стены, рассматривая висевшие там сотни предметов, принесенных паломниками богу. Его вела интуиция, тень давнего воспоминания о том, как много лет назад, еще в детстве, он пришел в этот храм, держась за руку своего отца Никомаха. Тогда один предмет особенно привлек его взгляд. Это воспоминание вместе с подозрением и привело его в эти стены.
   Философ дошел до конца; под перламутровым взглядом сидящего на троне бога перешел на другую сторону и там продолжил свой осмотр. Но ему не удалось различить ничего, что подтвердило бы изрядно выцветший образ, то давнее воспоминание. Было слишком темно. Тогда Аристотель взял висевшую на колонне лампу, прислонил ее к стене, и на лице его отразилось торжество: да, он не ошибся! Перед ним на стене еле вырисовывался выцветший от времени след предмета, провисевшего там многие годы.
   Философ огляделся, убеждаясь, что рядом никого нет; потом одной рукой поднял лампу, а другой вытащил из сумы кельтский кинжал, которым убили царя Филиппа, и медленно, почти со страхом, поднес к отпечатку на стене. Кинжал совпал с ним в точности!
   В стене еще оставались две заклепки, которым соответствовали изгибы рукояти, как усики бабочки, и Аристотель повесил кинжал на место.
 
   — Ну, закончил свои молитвы? — раздался снаружи голос сторожа. — Мне пора закрывать.
   — Иду, иду, — ответил философ и поспешно вышел, осыпая сторожа благодарностями.
   Он провел ночь в портике, завернувшись в свой плащ, как и все прочие паломники, но спал мало. Амфиктиония [23]! Возможно ли такое? Возможно ли, что самое почитаемое святилище в греческом мире спровоцировало убийство царя Филиппа? Эта тень на стене могла быть всего лишь странным совпадением. Возможно, он любой ценой хотел отыскать разгадку тайны, многие годы бросавшей вызов его уму. Однако эта гипотеза была единственной, содержащей объективное доказательство: кинжал, орудие цареубийства, был взят из храма! И, в конце концов, гипотеза была логичной: могла ли духовная власть, высшая во всем греческом мире, вечно подчиняться воле одного человека? И не глубочайшее ли это проявление рационализма — убить великого царя именно в тот момент, когда обвинить в преступлении можно было почти всех?
   Афиняне видели в нем поработителя и узурпатора, отнявшего их главенство среди греков; фиванцы люто ненавидели его за побоище при Херонее; персы боялись вторжения в Азию; царица Олимпиада ненавидела супруга за унижения и за то, что он предпочел ей юную Эвридику; царевича Аминту Филипп лишил законного наследования престола. И даже Александр в какой-то степени оставался под подозрением. Да, подозрение падало на всех. А значит, ни на кого. Тонко. И момент был из тех, что оправдывают любое преступление: власть над думами людей гораздо сильнее и значительнее любой другой власти в мире и больше любой другой напоминает божественную.
   Но оставалась последняя проверка: человек, убивший Павсания и работавший, по сведениям Аристотеля, в поместье, принадлежащем храму.
   Философ встал еще затемно, взвалил на своего осла узел с пожитками и отправился в путь. Он спустился примерно на десять стадиев по дороге, ведущей к морю, свернул на горную тропинку, убегавшую влево, и вышел на маленькую площадку, вырытую в склоне вместе с террасами виноградарей.
   Нужный дом, должно быть, вон тот, за виноградником, рядом со столетним дубом — убогая, крытая черепицей хижина с навесом, подпертым стволами олив.
   Аристотель вошел на гумно, где несколько свиней с чавканьем поедали валявшиеся под дубом желуди, и позвал:
   — Есть тут кто-нибудь? Эй, есть кто-нибудь?
   Ответа не последовало.
   Философ слез с осла и постучал в дверь, которая отворилась, впустив внутрь луч света.
   Он был там. Он висел на веревке, привязанной к потолочным балкам.
   Аристотель растерянно попятился, потом вскочил на своего осла и как можно скорее погнал его прочь.
 
   Философ спешно вернулся в Афины и несколько дней никого не хотел видеть. Он уничтожал свои заметки и копии писем, посланных племяннику по поводу цареубийства. Из исследований он оставил лишь пустые, общие замечания и начал писать заключение: «Причина преступления, вероятно, кроется в грязной истории, касающейся сексуальных отношений между мужчинами…»
   К концу месяца в его дверь постучал гонец и вручил объемистый пакет. Аристотель вскрыл его и увидел там несколько личных вещей Каллисфена, а также все отправленные ему письма. Кроме того, там находился свиток с печатью Птолемея, сына Лага, телохранителя царя Александра, командующего корпусом в македонском войске. Трясущимися руками философ развернул его и прочел:
   Птолемей Аристотелю: здравствуй!
   В четвертый день месяца элафеболиона[24]третьего года сто тринадцатой Олимпиады твой племянник Каллисфен, официальный историк похода Александра, был найден мертвым в своем шатре, и Филипп, царский врач, констатировал, что смерть наступила вследствие приема какого-то сильного яда.
   Незадолго до этого несколько юношей-оруженосцев составили заговор с целью убить царя, и, несмотря на то, что никто из обвиняемых не дал на суде показаний против Каллисфена, все же некоторые возложили на твоего племянника моральную ответственность за этот преступный замысел. В самом деле, казалось странным, что без чьего-либо наущения столь молодые юноши додумались до попытки злодейски убить своего царя. Можно предположить, что именно по этой причине твой племянник прибег к самоубийству и таким образом избежал более тяжелого наказания.
   Царь, обуреваемый противоречивыми чувствами, не захотел писать тебе сам и решил поручить это мне.
   Я знаю, что это известие прибудет к тебе с большим запозданием, поскольку сейчас, когда я начал писать тебе, войско уже двинулось в поход через труднопроходимую местность с целью вторжения в Индию. Кроме того, я хотел послать тебе писарскую копию «Истории похода Александра», сделать которую распорядился сам Каллисфен. К сожалению, печальный исход жизни твоего племянника оставил его труд неоконченным.
   Я решил известить тебя о том, что случилось до настоящего момента, и описать наиболее примечательные эпизоды похода на Индию, если ты захочешь завершить сочинение Каллисфена, как сам сочтешь уместным.
   Я бы также хотел рассказать одну историю, которая может показаться тебе интересной. В нашем лагере жил один человек из Элиды по имени Пиррон[25].Он начал свою карьеру бедным художником, почти никому не известным, и следовал за нашим войском, надеясь немного заработать. Но в последние годы он встречался с магами из Персии, а потом с индийскими мудрецами. Он часто захаживал к Каллисфену. И этот человек выводит из своего опыта новый способ мышления, о котором, насколько я понимаю, может распространиться немалая слава.
   Надеюсь, мое письмо застанет тебя в добром здравии. Береги себя.

ГЛАВА 52

   Только к концу месяца, с началом первых холодов, Аристотель решился прочесть доклад Птолемея, краткое, но яркое изложение событий, способное послужить основой для продолжения Каллисфенова труда.
 
   Войско двинулось через Паропамис, или Индийский Кавказ, как некоторые предпочитают называть эти горы, и преодоление его стоило тяжелых жертв. Холод на перевале стоял такой, что однажды ночью всех часовых нашли мертвыми. Они так и стояли, прислонившись к деревьям на своих постах с открытыми глазами, с обледеневшими усами и бородами. Александр еще раз проявил глубокую человечность. Увидев одного ветерана, на исходе сил дрожавшего от холода, он велел принести свой деревянный трон и сжечь его, чтобы солдат мог согреться. Через девять дней такого похода мы прибыли в город Низа, где, по утверждению местных жителей, бывал Дионис, когда скитался по пути в Индию. В доказательство они приводили тот факт, что название здешней горы Мерос по-гречески означает «бедро», а ведь Дионис родился из бедра Зевса. Кроме того, говорят, что это — единственное место в Индии, где растет плющ, священное растение Диониса.
   Все здесь увенчивают себя плющом и устраивают великие праздники и оргии, пьют, танцуют комос и кричат «Эвоэ!».
   Войско разделилось на два контингента. Один, доверенный Гефестиону и Пердикке, спустился по долине реки на плоскогорье до ее впадения в Инд, чтобы построить там мост. Другой, в котором остался и я с царем и другими товарищами, совершил переход к верхнему течению Инда, чтобы покорить города, расположенные в тех долинах, — Массагу, Базиру и Ору, которые пали после нескольких штурмов. Самый большой из тамошних городов — Аорн; он имеет более двадцати миль в окружности, расположен на высоте восьми тысяч футов и защищен со всех сторон рвом и отвесной стеной.
   Царь велел насыпать вал и пандус, и я ночью занял позицию на передовом посту, откуда мог угрожать городу в одном из уязвимых мест. Индийцы защищались с великой отвагой, но, в конце концов, тараны пробили брешь в стене, и войско ворвалось внутрь. Мы объединили два отряда и взяли город после одновременной атаки. Александр предложил индийцам вступить в его войско наемниками, но они предпочли спастись бегством, чтобы не сражаться против своих братьев.
   В этих городах мы захватили несколько слонов, к которым Александр очень привержен. Это замечательные животные огромных размеров с большими торчащими изо рта клыками. Они могут переносить на спине башни с вооруженными воинами, а правит слоном человек, сидящий у него на шее. Если в бою такого возницу убивают, слон теряет ощущение направления и не знает, куда идти.
   Индийцы высоки ростом, и у них самая темная кожа из всех народов, не считая эфиопов; они очень отважны в бою. Завоевав Аорн, царь оставил там гарнизон, а правителем назначил индийского принца, который раньше поддерживал Бесса, а потом перешел на нашу сторону. На местном языке его имя Сашагупта, а греки называют его Сисикотт. В Аорне мы взяли двести пятьдесят тысяч быков, из которых выбрали самых сильных и красивых, чтобы послать в Македонию — пахать поля и улучшать породу. Александр велел построить лодки и даже два корабля с двадцатью пятью парами весел, и мы начали спуск по течению Инда, реки огромной и судоходной, насколько мне известно, почти по всей своей длине.
   Так мы прибыли в место, где Пердикка и Гефестион закончили строительство моста близ одного города, называемого Таксила. В этом городе нас встретили приветливо. Тамошний царь, индиец по имени Таксил, предложил Александру двадцать пять слонов и триста талантов серебра. Золота там, по всему видно, мало. Что касается легенд, согласно которым в этих землях гигантские муравьи добывают в горах несметное количество золота, а потом отдают его под охрану крылатым грифонам, то я не нашел этому никаких достоверных подтверждений и думаю, что следует считать эти рассказы лишенными каких-либо оснований.
   Оттуда мы выступили по реке Гидаспу, первому из притоков Инда, широкому и бурному после прошедших в горах сильных дождей. На другом берегу находился индийский царь по имени Пор с многочисленным войском: тридцать тысяч пехоты, четыре тысячи конницы, триста боевых колесниц и двести слонов. Переправа была невозможна, так как Пор непрестанно передвигался, мешая нам. Тогда Александр отдал приказ своим войскам идти без остановки, даже ночью, с криками и страшным шумом, чтобы сбить противника с толку. В конце концов, Пор решил разбить лагерь и ждать нас там.
   Мы оставили напротив него Кратера с некоторым числом солдат, а сами вместе с Александром, гетайрами, конными лучниками, агрианами и тяжелой пехотой поднялись вверх по реке. Тем временем разыгралась страшная гроза, гром гремел оглушительно, сверкали молнии. Непогода задержала индийцев и не позволила им разослать дозоры по берегу Гидаспа. Переправа оказалась крайне тяжелой, и осуществить ее удалось лишь благодаря острову посреди реки. Люди переходили брод по грудь в воде, а лошади погружались по холку. Хотя после Гавгамел Александр и дал слово больше не водить Букефала в бой, но в данном случае решил оседлать его. Лишь его размеры помогли одолеть вражеских всадников, скакавших на резвых, но более низкорослых конях.