Она вернулась домой и заперлась у себя в безутешной скорби.
- Он умрет. Однажды меня уже покинули так внезапно; Проперция сделала
это, но она оставила меня под охраной богини. Богиня дала мне в руки мою
жизнь, как драгоценную чашу. Мне кажется, что ее блеск померк, а ее чистота
изрезана запутанными знаками.
Через три дня она оправилась и снова пошла туда. Это было утром,
морской ветер приносил прохладу, веселый звон раздавался по городу. Нино
сказал ей:
- Вам нельзя войти. Сегодня у него с утра жар.
- Может быть, на минуту? - кротко спросила она.
- Его не должен видеть никто, кроме меня и сестры, - важно объявил он.
Но вдруг взволновался:
- Это огорчает вас? - воскликнул он. - О, этого не должно быть. Для
вас, конечно, сделают исключение. Жар у него маленький. Подождите, я спрошу.
- Оставь, я не хочу. Это повредит ему.
- Но зато, - горячо сказал он, - я сегодня могу повторить вам все, что
сказал о ране врач. Она не так опасна, как казалось по виду. Флорет
соскользнул с первого правого резца, скользнул вдоль зубов и вышел на под
правой ушной железой сквозь жевательные и лицевые мускулы. Понимаете?
- Так он очень изуродован?
- Конечно. Голова вся перевязана. Не видно почти ничего, кроме глаз.
Молоко и бульон он должен пить через рожок. Говорить он не может... Но у
него есть грифельная доска, - подождите минутку.
Он посмотрел на нее, на ее печальное лицо. Затем скользнул в комнату
больного. Через несколько секунд он опять стоял перед ней, весь красный. Он
вытащил из-за спины грифельную доску. Она прочла:
"Кровопускание не помогло. Я прошу позволения продолжать любить вас.
Ваш Неизлечимый".
Внизу было что-то стерто, но от грифеля остались следы. Она разобрала:
- Я тоже. Нино.
И перед этим двойным признанием в любви она затихла, и глаза ее стали
влажны от горячих слез.


    x x x



Несколько дней спустя ей позволили войти к нему. Она остановилась у
двери.
- Вас странно укутали, милый друг, - пробормотала она и прибавила
громче:
- Но я вижу ваши глаза и знаю, что вы очень сильны и очень счастливы.
"В самом деле, - почти с изумлением думала она, - этих глаз не
окутывает ни один из тех покровов, которые в нынешнее время делают туманными
почти все взоры, даже самые здоровые, и уносят их далеко от непосредственной
действительности. Его глаза широко открыты жизни; мне кажется, я понимаю это
впервые только теперь. Жизнь бросила в эти открытые голубые огни все свои
картины, даже отвратительные, даже постыдные, - но в них не образовалось
шлака".
- Вы изумительно молоды.
- И сделал порядочную глупость. Драться с человеком, у которого кровь
лягушки, и который не дает даже подойти к себе! Ах, герцогиня, сознаюсь вам,
я полагаюсь только на первый натиск, не на искусство. Я рубака, вы знаете
меня. Я всегда рубил направо и налево; куда-нибудь я да попадал; но и в меня
почти всегда попадали. И все-таки я имею за собой значительные удары. Раз...
- Не приходите в такое возбуждение.
- Бросили жребий, где кому стоять. Мне досталось более низкое место.
Мой противник пытается нанести мне удар в голову. В первый раз я отскочил в
сторону, во второй - отбил квинтой и ответил ударом в плечо. Малый до сих
пор еще носит руку в кармане.
- Теперь тебе больше нельзя говорить, - сказал Нино, тихо выходя из-за
постели. - Больше двух минут тебе нельзя говорить. Будь спокоен, я сам
объясню все герцогине.
- Прошу тебя, - улыбаясь, сказала она.
- Этот господин де Мортейль, надо вам знать, человек как без
темперамента, так и без честолюбия. При фехтовании у него такие холодные
движения, как у англичанина. Он просто держал флорет неподвижно перед собой,
и дядя Сан-Бакко, по своей близорукости, наткнулся прямо на него ртом.
- Что у меня еще есть все зубы, - пояснил Сан-Бакко, сильно постучав
суставом пальца о зубы, - в этом было мое спасение, иначе он просто пронзил
бы мне горло.
- Но не благодаря своему искусству, - страстно воскликнул мальчик.
Он схватил палку.
- Понимаете, герцогиня! Вот так он сделал. Это не был правильный
arresto in tempo. В сущности это был страх! Он совсем не умеет фехтовать и
просто держал перед собой оружие, чтобы дядя Сан-Бакко не мог ничего
сделать. Фуй!
Он сердито забегал по комнате.
- Ты не должен был мириться с ним!
- Ну, успокойся, - ответил Сан-Бакко. - Он написал мне. Я не могу
продолжать сердиться на человека мости, который дрался со мной.
- Так ты его очень ненавидишь? - спросила герцогиня.
- А разве он не заслуживает этого?
Мальчик выпрямился.
- Ведь он чуть не убил моего друга.
Он прислонился к креслу Сан-Бакко и сразу замолк.
Герцогиня сидела с другой стороны.
- Итак, вот где живут мои друзья, - сказала она, осматриваясь. - Здесь
все имеет спартанский вид. Железная кровать, стол с книгами, кресло, три
соломенных стула: все это редко расставлено на красных плитах. На стене у
вас портрет Гарибальди, - как видно, о вас заботятся.
- И открытые окна, не забывайте этого. Морской ветер доносится с Ривы
по узкой улице и беспрепятственно проникает в мою комнату. Внизу находится
площадка, правда, всего в двенадцать метров шириной, но на что мне больше?
Воздух, тень, молодость в качестве друга, к этому еще ваша улыбка,
герцогиня: я больше, чем богат.
Она молчала, любуясь им.
- И весь дом наш! - с важностью заявил Нино. - Это удивительный дом.
Обратите внимание, герцогиня, что каждый этаж заключает в себе одну комнату.
В нижней - наша приемная и столовая, над ней живет мама, потом дядя
Сан-Бакко, а на самом верху я.
- Значит, у тебя широкий вид?
- Все пять куполов Сан-Марко. И почти весь фасад Св. Захария. Но самое
удивительное - это колодезь внизу на нашей маленькой площадке: он
восьмиугольный, и у него есть крышка с замком. Каждое утро в самую рань
приходит маленький горбун, слушайте только, маленький горбун в остроконечной
красной шапке и отпирает его. Это очень таинственно.
- Ах! - быстро сказала она, - маленького горбуна я знаю... Нет, нет,
это было раньше. В замке, где я жила ребенком, был один такой. Он гремел
большой связкой ключей, и самого важного из них, ключа от колодца, не
выпускал из рук даже во сне... Нино, я могла бы многое рассказать тебе.
Она задумалась. Час отдыха в этой приветливой комнате напомнил ей
мирные часы ее собственного детства.
- Я тоже должен сказать вам так много, так много, - с воодушевлением
ответил Нино. В ее голосе он почувствовал чары, которые захватили его. - И
особенно, что я вас...
- А вот и музыка, - заявил Сан-Бакко, прислушиваясь. Нино подбежал к
окну, весь красный и дрожащий.
"Я чуть не проболтался, что люблю ее!" - думал он, умирая от стыда и
досады при этой мысли.
- Это слепые, - чересчур громко возвестил он. - Они расставляют
фисгармонию! Настраивают кларнет, скрипку, рог... Труба! Бум! Ну, теперь
пойдет!
"Нет, она никогда не узнает этого!" - поклялся себе мальчик, гордый и
бледный, и вернулся на свое место. За окном носилась и рыдала музыка смерти
Травиаты. Герцогиня покачала головой.
- Ну? Что же ты должен сказать мне? - спросила она, серьезно и дружески
глядя на него.
Ему хотелось плакать. В душе он молил ее: "Только не это! Все остальное
я скажу тебе". Он подумал минуту, а глубине души боясь, чтобы она не забыла
своего вопроса.
- Например, о славе, - торопливо сказал он. - Когда в мастерской
господина Якобуса говорят о славе, и не верю ни одному слову. Там вечно
толкуют о том, что слава того или другого возрастает или уменьшается. Что за
бессмыслица!
Он пожал плечами. Он понимал славу только, как нечто целое, внезапное,
не поддающееся вычислению, покоряющее. Его удивляли и преисполняли
презрением все рассказы о тайных ходах, ведших к ней, о суммах, уплаченных
за нее, об уступках общественному мнению, о соглашениях с его
руководителями, об унизительных домогательствах, о тайном румянце стыда...
Нет, слава была таинством.
- Недавно я прочел, - торжественно сообщил он, широко раскрывая глаза,
- что лорд Байрон однажды утром проснулся знаменитым.
- Как это прекрасно! - сказала герцогиня.
- Правда?
Его сердце вдруг опять забилось, как тогда, когда он, весь бледный, со
вздохом положил книгу.
- Разве ты хочешь быть поэтом?
- Я не могу даже представить себе, как это выдумывают какую-нибудь
историю. Нет, я не хочу выдумывать историй, я хочу переживать их. Я буду
делать, как дядя Сан-Бакко, буду воевать с тиранами, освобождать народы и
женщин, переживать необыкновенные вещи.
- Сделай это, мой милый, - сказал старик. - Ты не раскаешься.
- Но раньше я должен научиться так хорошо фехтовать, как ты.
- Еще немножко, и ты сможешь дать себя так отделать, как я.
- Разве у меня хорошие мускулы? - тихо спросил мальчик.
- Ведь я тебе говорил уже много раз. И желание иметь их у тебя есть, а
это стоит большего, чем сами мускулы!
Музыканты заиграли "Santuzza credimi".
Сан-Бакко и герцогиня слушали. Нино кусал губы и думал:
"Но моей кости он еще ни разу не пощупал. Неужели дядя Сан-Бакко совсем
не заметил ее?"
Он называл это своей костью, и каждый раз, как думал об этом, испытывал
муки тайного позора. Это был железный прут корсета, который шел под его
блузой с левого бока. Ремни охватывали предплечья. Он рассматривал это
сооружение по вечерам, тщательно заперев дверь, с серьезными глазами и
крепко сжатым ртом. Потом, разом решившись, срывал его, сбрасывал платье и,
упрямо подняв голову, подходил к зеркалу.
- Между грудью и плечами впадина, - говорил он себе. - Грудь слишком
торчит. Я недавно видел на бронзовом Давиде, как должна выглядеть грудь
юноши, - о, совсем иначе, чем моя... Я должен работать, тогда будет лучше...
И он начинал делать гимнастические упражнения. Но на душе у него было
тяжело. Он вдруг опускал напрягшиеся руки и ложился в постель.
- И если бы этого даже не было, шея слишком тонка. И разве я могу
надеяться, что из моих кистей рук когда-нибудь вырастет порядочная мужская
рука? Ведь у каждого обыкновенного человека более крепкие кисти, чем у меня.
А у дяди Сан-Бакко они как будто из стали.
Собственная неумолимость, в конце концов, ослабляла его; он рыдал без
слез. Затем он стискивал зубы, глубоко и равномерно дышал и этим задерживал
поток слез.
Днем он иногда размышлял:
"Кто знает, каким я кажусь другим. Может быть, я ошибаюсь; может быть,
я особенно хорошо сложен. И если бы скульптор, создавший Давида, знал меня,
- кто знает?"
Это была невозможная, в глубине души сейчас же снова погасшая надежда.
"Высокая грудь - не признак ли это силы? И во всяком случае у меня
красивые ноги, это находят все, я знаю это наверно".
В этом пункте он был уверен.
"Остальное срастется, - сказал врач. - Да и в платье ничего не видно. И
я закаливаю себя. Я научусь переносить голод и колод, делать тяжелую работу,
далеко плавать и еще многому"...
Но во время гимнастических игр он проявлял себя малоспособным. Момент,
когда надо было прыгнуть вперед и поймать противника, он большей частью
упускал, так как стоял и мечтал. В мечтах он воображал себя генералом и
заставлял своих товарищей нападать на черный лес, полный страшных врагов.
Или же он приказывал им карабкаться по мачтам корабля, в который
превращались стены школьного двора. В конце концов, он приходил в себя,
возбужденный и бледный. Остальные были красны, они победили или были
побеждены! Нино не сделал ни того, ни другого.
"Ах, - думал он в порыве отрезвления и нетерпения. - И генералом я тоже
никогда не буду. Вообще, я думаю, меня совсем не возьмут на военную службу.
Я не могу себе представить этого".
В действительности он испытывал перед военным строем ужас, в котором не
хотел себе сознаться; перед гражданскими союзами тоже. Когда он слышал о
чьей-нибудь женитьбе, он с удивлением и любопытством думал: "Неужели и я
когда-нибудь женюсь? Я не могу себе представить этого". Или он видел
похороны. "Я должен исчезнуть как-нибудь иначе. Со мной это не может
произойти так. Я не могу себе представить этого".
Слепые перестали играть. Сан-Бакко еще раз просвистал последние звуки,
слабо, с трудом двигая губами:
- Проклятая повязка!.. Нино, это была хорошая музыка?
- Отвратительная!
Он вздрогнул. Каждая из его дурных мыслей соединилась с каким-нибудь
звуком, нераздельно слилась с ним. И это случайное совпадение нескольких нот
с мучительным раздумьем превратило для мальчика несколько безразличных
тактов в лес пыток.
"Я никогда не буду больше слушать этого", - решил он про себя.
Он с неудовольствием прошелся по комнате на кончиках пальцев танцующей
походкой.
- У меня красивые ноги? - вдруг спросил он с тоской в голосе.
- Не сомневайся! - воскликнул Сан-Бакко. Это было его первое громкое
слово.
- Я люблю тебя! - сказала герцогиня. - Иди-ка сюда... Так. Ты должен
еще многое рассказать мне. Ты можешь говорить мне "ты" и называть меня по
имени.
Он одним прыжком очутился возле нее.
- Это правда? - тихо спросил он, боясь, чтобы она не взяла обратно
своего слова. - О, Иолла!
- Иолла? Это уменьшительное имя?
Он только теперь понял, что сказал, и начал, запинаясь:
- Я уже давно придумал это имя, про себя, - Иолла вместо Виоланты. Вы
понимаете... Ты понимаешь...
"Я должен теперь смотреть ей в глаза, - сказал он себе. - Теперь она
поймет все".
В это время с улицы донеслись крики и аплодисменты. "Да здравствует
Сан-Бакко! Гимн Гарибальди!" сейчас же понеслись его звуки, радостные,
легкокрылые, - солнечный вихрь, шумевший и свистевший в складках знамен.
- И это музыка! - сказал Сан-Бакко.
Нино исчез. Герцогиня видела из окна, как он бежал по площадке, и как
его торопливые шаги отчаивались догнать счастье: неслыханное, единственное
счастье, вырывавшееся из коротких красных губ мальчика и несшееся пред ним.
"Неужели это правда, неужели я в самом деле сейчас переживу это... это...
это?".
Наконец, он очутился возле слепых музыкантов. Он стоял, не шевелясь,
заложив руки за спину, и наслаждался громом, грохотом, пронзительным
свистом, диким, радостным, безудержным шумом с его победной пляской. Его
возлюбленная сверху видела, как уносился его дух на ударах труб и волнах
звуков рога. Где был он теперь, неугомонный? Он вступал триумфатором в
завоеванное царство. В головах у него взлетали кверху золотые орлы. Его
колесница двигалась по трупам, - нет, это не были трупы: они тоже вставали и
ликовали.
"Теперь я возле него, - думала, герцогиня, грезя вместе с ним. - Я
подаю ему венок"...
Но в это мгновение лицо мальчика превратилось в лицо мужчины. У него
тоже были короткие, своевольные губы, красные от желаний. Она и не заметила
этого и только улыбнулась.
- Ты все-таки хочешь быть поэтом? - сказала она вошедшему Нино.
- Нет, нет, - устало ответил он; ему как будто было холодно. - Кем я
собственно хочу быть?.. Иолла, ты знаешь это? Солдатом? Поэтом? Борцом за
свободу? Моряком? Нет, нет, ты тоже не знаешь этого! Из меня, ах...
Он прошептал, ломая руки:
- Из меня не выйдет ничего. Разве я буду когда-нибудь другим, чем
теперь? Я не могу себе представить этого.
Она схватила его за кисти рук и посмотрела на него.
- Только что ты слышал нечто очень великое. Это прошло, ты чувствуешь
себя покинутым, застрявшим на месте, не правда ли? Но поверь, все великое,
что мы в состоянии чувствовать, наше. Оно ждет нас на пути, по которому мы
должны пройти. Оно склоняется к нам со своего пьедестала, оно берет нас за
руку, как я тебя...
- И меня, - сказал Сан-Бакко, вкладывая свою руку в ее. - Со мной было
то же самое. Какой бурной была моя жизнь! А теперь, когда я стар, мне
кажется, что я ехал на завоеванном корабле по гигантской реке. На берегу
мимо меня проносились безумные события. Боролся ли я? Прежде я поклялся бы в
этом. Теперь я не знаю этого.
- Вы боролись! Или бог боролся через вас! Ах, мы никогда не сознаем
достаточно ясно, как высоко мы стоим, как мы сильны и незаменимы! Верь этому
всегда, Нино!
- Я ухожу, - объявила она. Она поправила в стакане розы, которые
принесла, поставила на место стул и взбила подушку на постели Сан-Бакко.
- Вы балуете нас, герцогиня, - сказал он. - Вы заставите нас думать,
что мы трое - друзья.
- А разве это не так?
"Нет, - подумал Нино, - для этого ты заставляешь меня слишком страдать,
Иолла".
Он страдал оттого, что она касалась его рук, и оттого, что она
выпустила их; оттого, что она пришла, и оттого, что она уходила.
- Тогда пойдемте с нами гулять, - сказал он, сильно покраснев. - Мы
покажем вам в Венеции многое, чего вы, наверно, не знаете: черные узкие
дворы, где живет бедный люд, и где вам придется поднимать платье обеими
руками. Там есть, например, каменный мешок; из него выглядывает голова
утопленника, совершенно распухшая, и выплевывает воду.
- Или наш дворец, - сказал Сан-Бакко.
- Да, дворец, который мы хотели бы купить, если бы у нас были деньги, у
дяди Сан-Бакко и у меня. Он совсем развалился и погрузился в воду между
широкими кирпичными стенами, которые густо заросли кустарником. В одном углу
находится ветхий балкон с острыми углами и колоннами. Оконные рамы похожи на
луковицы, на стене яркие резные каменные розы - и верблюд; его ведет
маленький турок. Что это за турок, Иолла! Ты ведь не думаешь, что это был
обыкновенный человек. О, в этом доме происходили странные вещи.
- Конечно, - подтвердил Сан-Бакко. - Нино рассказал мне о них, и я
поверил в них так же добросовестно, как он верит в мои похождения. Взрослые
делают вежливые лица, когда я говорю о себе. Времена так переменились;
теперь считают едва возможным, что существовали такие жизни, как моя. Только
с мальчиками, которые еще не научились сомневаться, - я среди своих.
- Вот так мысль! - сказал он затем, тихо смеясь. - Вот вам результат
того, что уже неделю я не двигаюсь. Но разве я в самом деле не принадлежу к
мальчикам, раз я не сумел употребить парламентские каникулы на что-нибудь
лучшее. При встрече коллеги будут трясти мне руки и поздравлять с геройским
подвигом, а в буфете смеяться надо мной. Эти буржуи знают, какую борьбу с
ветряными мельницами я веду. Они так тесно связали угнетение и эксплуатацию
с свободой и справедливостью, что нельзя достичь первых, не убив вторых. Я
хотел бы вернуть своих добрых старых тиранов. Они лицемерили меньше, они
были более честными плутами. Теперь я почти не в состоянии любить обманутый
народ. Он стал слишком трусливым, а я слишком бессильным. Я стыжусь перед
ним и за него. Совесть мучит меня, когда он выкрикивает мое имя, как раньше
там, внизу. Я хотел бы, чтобы он привлек меня к ответственности...
- Выздоравливайте! Все великое, что мы в состоянии чувствовать...
- Наше, - закончил он. Его глаза засверкали.
Когда она ушла, они молча посмотрели друг на друга.
- Я все время был необыкновенно счастлив, - заликовал вдруг мальчик.
- Мы счастливы и теперь, - сказал Сан-Бакко.
- Конечно.
И Нино перепрыгнул через стул. Каким счастьем было даже страдание! Пока
она была здесь, каждая мысль поднималась выше и окрашивалась ярче, каждое
чувство волновало горестнее или сладостнее. Это едва можно было понять.


    x x x



В своей гондоле она приказала, не задумываясь:
- Кампо Сан-Поло.
Она вошла в большую парадную мастерскую, совершенно не зная за чем
пришла. Ей сказали, что маэстро один. Как только докладывали о приходе
герцогини, Якобус тайком поспешно отпускал через заднюю дверь всех своих
посетителей. Она застала его перед мольбертом, погруженного в работу.
- Это прекрасно, - сказала она.
- Эта картина стоит пятнадцать тысяч франков, это самое прекрасное в
ней.
- Но я чувствую ее.
Он посмотрел на нее.
- Ах, вот как. Сегодня вы были бы способны чувствовать всякую мазню. Вы
полны счастья и доброты. Откуда это вы?
- Не будьте ревнивы, мой милый. Вы видите, я расположена к вам.
На его лице выразилось недоверие и желание.
- Так расположены, как я этого хочу - навряд ли.
- Почти так. Оставим более точное определение.
Он багрово покраснел.
Она открыла объятия. Медленно и спокойно вошла своими мелкими шажками
маленькая Линда. Герцогиня обняла девочку, опустилась на колени подле нее,
гладила ее руки, прижалась щекой к жесткой серебряной вышивке ее холодного,
тяжелого платья.
- Я люблю тебя, маленькая Линда, - сказала она и подумала: "Потому что
ты его дитя!.. Это он тот человек, у которого такие же короткие красные губы
как у Нино, и которому я подала венок вместо того, чтобы надеть его
мальчику. Сан-Бакко может любить даже в семьдесят лет; Нино дрожит от
стремления к красивой жизни. Они оба немного смешны, я знаю - старик,
напыщенный и весь перевязанный, мальчик, слабый и такой же напыщенный. Как я
люблю их! Какою нежностью проникаюсь я под их обожающими взглядами! Потом я
иду и говорю этому Якобусу, что я расположена к нему. Он этого не
заслуживает, но..." - "И к тебе тоже", - повторила она громко, крепче
прижимая к себе маленькую Линду. Девочка смотрела на коленопреклоненную
непонимающим, холодным взглядом.
- Не шевелитесь! - крикнул художник. - Одну секунду! Вот оно!
Он схватил уголь; в то же мгновение она точно застыла. Она смотрела,
как он с бурным ожесточением набрасывал на полотно застывшую форму чувства,
которое уже исчезло.
- Это опять удалось мне, - сказал он со вздохом и сейчас же начал
писать. Она смотрела на картину; только теперь она узнала от него, что
пережила момент скорби. Ее темная голова со страстной тоской прижималась к
неподвижному, искусственному созданию из серебра и перламутра.
- Герцогиня Асси и Линда Гальм, - это будет одной из моих самых
популярных вещей, - уверял Якобус. - На фотографии с нее будет огромный
спрос, в художественном обороте она будет называться просто "Герцогиня и
Линда"... Я горжусь этим, герцогиня, но не гордитесь ли и вы немножко?
- Тем, что вы делаете меня знаменитой? Вы придаете этому слишком
большое значение, мой милый. Я была знаменита своими причудами, прежде чем
стала знаменита своими картинами. Прежде меня называли политической
авантюристкой, теперь - поклонницей искусства, - а как меня будут называть
впоследствии, не знаете ни вы, ни я. Вы совершенно неповинны во всем этом. Я
просто живу, и все совершается, как должно.
- Значит, вы не обязаны мне решительно ничем, герцогиня? В самом деле
ничем? Что я сосредоточил все свое искусство на вас, не обязывает вас ни к
чему? Что я сделал свою жизнь односторонней и свое искусство тоже...
- Ограниченным и сильным. Если бы вы не рисовали "Герцогини и Линды",
как большой художник, вы рисовали бы всевозможные вещи, но в стиле всех
остальных.
- У вас находятся доказательства, потому что вы холодны. Но для меня вы
сделались роком, и когда-нибудь вы выплатите мне мой долг. Я жду.
- Утешьтесь. Вы ждете не напрасно. Каждый, кто способен к сильному
чувству, будет когда-нибудь услышан. Не существует желанных и отверженных:
только любитель самоистязаний хотел заставить меня поверить этому. Не
надеется на любовь только тот, кто сам не умеет любить... Но кто говорит
вам, что именно я буду любить вас? Я ваш рок, прекрасно; это меня нисколько
не трогает, как не трогало вас, когда голос Лоны Сбригати приобрел
трагический тембр.
- Это нечестно! - воскликнул он, искренне возмущенный, и положил кисть.
- Вы чувствуете себя неуверенной, - говорил он, - поэтому вы поступаете
нечестно. Лона Сбригати, говорите вы, приобрела талант из-за меня, вы же,
герцогиня, убиваете мои лучшие творения, потому что отвергаете мою любовь. И
вы живете для искусства!..
- Вы своенравны, как ребенок!
Она покачала головой.
- Клелия Мортейль не получает от вас ни таланта, ни любви. Она навязала
себя вам, говорите вы, но вы же взяли ее. Вы берете слишком много, друг, и
требуете еще больше. Ваша жена тоже...
- Моя жена счастлива! - с горячностью воскликнул он. - Очень счастлива!
- Я не знаю ничего о вашей жене. Но я не доверяю счастью, которое
исходит от вас.
- Это верно... Между мной и моей женой не все в порядке... Мы
разошлись, - но я объясняю вам, почему. Во-первых, жена художника должна
быть ограничена, должна быть способна верить в откровение. Ее откровением
должен быть ее муж. Моя же жена любила поучать; она хотела "работать со
мной". Я заметил это еще перед свадьбой и испугался. Но она любила меня
такой невыразимой, прямо-таки болезненной любовью, а я не так силен, как вы
думаете. Я женился на ней. Но вскоре после свадьбы у нее выпали почти все
волосы. Тогда все было кончено.
- Все было кончено?
- Я могу побороть все, но не физическое отвращение.
- Из-за редких волос вы отталкиваете женщину?
- Редкие волосы! Вы не знаете, какую отвратительную вещь вы говорите.
Густые длинные волосы для меня символ пола женщины, ее власть сверкает
диадемой в длинных косах. Женщина с редкими волосами - бесполое,
отталкивающее существо. Я не хочу ее ни в своей спальне, ни на полотне. Я
рисую истерию и бессильный порок, я рисую зеленоватые распухшие глаза и
развратный лоб какой-нибудь фрау Пимбуш из Берлина, но никогда я не буду
рисовать редких волос!
Он был вне себя.
- Ведь это своего рода безумие, - сказала она, пожимая плечами. Но ей
было почти страшно.
"Так вот почему он терпит Клелию, - думала она. - Потому что у нее
прекрасные густые волосы... И если ее прическа когда-нибудь покажется ему
недостаточно мягкой и глубокой, чтобы запечатлеть на ней холодный
поцелуй..."
- Никогда! - повторил он, напыжившись. - Неужели вы думаете, что я мог
бы работать под взорами женщины, которая физически оскорбляет меня? Перед
кем у меня больше обязанностей - перед каким-то существом, которое вторглось