Страница:
Марк Кабаков
Золотые якоря
Часть первая
Рассказы
«Салага»
Теперь и не припомнить, с чего все началось. Очевидно, я сошел с автобуса у Пяти Углов и сразу же увидел Зиновия. Была поздняя осень 1948 года, по всему Кольскому полуострову гудела пурга, но даже в такой круговерти я его не углядел.
Удивляться нечему, кроме Зиновия, я никого в Мурманске встретить не мог. Я и всего-то был в городе третий или четвертый раз. На дивизионе было принято «гонять салаг без продыха». Поэтому новоиспеченного инженер-лейтенанта и гоняли: только корабль ткнется носом в причал, уже «рцы»[1] на рукаве, а если дежурство миновало – десять человек – и на разгрузку! А что разгружать: боезапас или картошку, – это уж как повезет…
Итак, я сошел у Пяти Углов и радость заполнила меня. Оттого, что вокруг столько окон – и в каждом огонь, что какой-никакой, а все же автобус! И вдруг – Зиновий. Кореш, одноклассник!
Конечно, я знал, что он стоит в Мурманске (мы не отсоединяли себя от корабля. По крайней мере, в разговоре: «я в море», «я – у двенадцатого причала»), и все же обрадовался несказанно. Это надо – встретиться!
Мы пожали руки, выяснили, что в нашем распоряжении целых четырнадцать часов, и решили использовать их с максимальным КПД, то есть пойти в «Междурейсовый» сфотографироваться, после чего переместиться в ресторан.
Каменный центр Мурманска был полуразбит, к нему со всех сторон подступали кое-как сколоченные бараки.
Голубостенный, двукрылый дом междурейсового отдыха рыбаков высился у залива, подобно оазису в пустыне Бетпак-Дала. Наши иссушенные души жаждали припасть к его живительной влаге, благо лейтенантские доходы это позволяли. Недорога была влага об эту пору.
Фотоснимок сохранился: 9×12, Зиновий и я с папиросами в зубах, белые подворотнички подпирают выскобленные подбородки, щенячий восторг в глазах… Фотография помещалась в подвале, ресторан этажом выше. Почему-то запомнилась высокая эстрада, на певице длинное платье в блестках…
Синеватый дым, гомон подвыпивших людей, накрашенные (губы колечком) девушки.
Зыркаем глазами. «Сейчас оркестр заиграет, и ты приглашай вон ту, она, кажется, пониже. Лады?» – «Ну…» Но мы продолжаем сидеть, потому что боимся, что нам откажут. Вокруг столько «мэриманов», куда нам… И в то же время знаем, убеждены: сейчас произойдет нечто, не может не произойти.
– Мальчики не танцуют? – Она чуть отстраняет подругу, нагибается. И я вижу загнутые кверху ресницы, резкий запах духов щекочет ноздри… И опять туда, в толчею у высокой эстрады.
И как только оркестр начинает играть снова, мы встаем и безошибочно находим их в противоположном конце зала, и вот уже ее теплая рука на моем плече…
Теперь нас четверо. «Что девочки будут пить?» – «То же, что и вы». – «Значит, так…» И поднаторевшая в таких делах официантка тащит бутылки, черную икру, отбивные… Большая часть этого великолепия останется на столе, но нам-то что? Мы гуляем!
– Тебя как звать?
Минутная пауза.
– Витя.
– А твоего товарища?
– Коля, тебя как звать?
И все понимающий, ответный взгляд Зиновия.
Эту манеру мы переняли у старших: ни в коем случае не называть себя настоящими именами. «Потом не отвязаться…» Так я и остался для нее Витей. Где, в каких краях она потом вспоминала меня, не догадываясь, что я тогда, в первые же минуты, солгал!
Ресторан закрывался в три часа ночи. Мы ушли еще позже, уже свет начали гасить. Было ясно, что на корабль не попасть. Зиновию еще куда ни шло – он все-таки в Мурманске, а мне до Полярного надо добираться – и девчонкам предстояло решить, как нами распорядиться. Они пошушукались – и мы с Катей нырнули в ночную завьюженную темень. Шли долго по совершенно пустой улице, потом свернули к баракам. Катя нашарила в сумочке ключ, осторожно отперла. «Ты только потише!»
Половицы скрипели так, что, казалось, мертвого разбудят! В темноте я налетел на какой-то сундук. «Тс-с…» – Катя поднесла палец к губам.
Коридором прошли в комнату. Я различил две кровати, на одной кто-то спал. Мне стало не по себе.
– Не обращай внимания, у нее сон крепкий…
Она шептала мне в самое ухо, смеялась и уже стягивала с себя платье.
Я явственно различил, как ударяет сердце о грудную клетку. Метроном!
– Ну что ты стоишь?
Невиданный силы хмель ударил в мою голову, дрожащие пальцы никак не могли расцепить крючки на воротничке кителя. Если бы она знала!
Она все равно поняла. Отстранилась, облокотилась на руку.
Сорочка сползла с плеча, и даже в кромешной мгле обнаженное тело светилось, фосфоресцировало…
– Тебе сколько?
– Двадцать четыре.
– У тебя что, никого не было?
– Да.
– Ты даешь…
Она опять легла, темные волосы рассыпались по подушке.
И вдруг обхватила руками мою голову и стала целовать, целовать!
Я так и не понял, проснулась ее мать или нет, когда утром торопливо натягивал брюки, потом ползал на четвереньках, разыскивая запропавший носок. Я ведь отчетливо слышал, как от противоположной стены донеслось: «О, господи!» – и женщина тяжело заворочалась под одеялом…
В тот же день в кают-компании, когда за обедом я чуть не клюнул носом в тарелку, многоопытный штурман оценивающе глянул на меня и высказал предположение, что механик, во всяком случае, флот не опозорил. А доктор посоветовал зайти после ужина к нему в каюту: «Профилактика в таких случаях не мешает!»
Дорогие коллеги, если бы вы знали, как мне были безразличны ваши шутки! Непобедимая флотская подначка отскакивала от меня, как девятый вал от бетонного мола. «Ка-тя, Ка-тя», – отбивало сердце семьдесят ударов в минуту…
Теперь жизнь разделилась на две половины. Одна включала в себя невероятное множество дел, трех-четырех человек, которые командовали мною, и тридцать человек, которыми командовал я. Вторая состояла из одной Кати. И чтобы увидеть ее, я проявлял такое рвение по службе, что дивизионный механик уже всерьез подумывал о моем продвижении. «Молодой, а прямо-таки горит на службе!»
Получив «добро» от начальства, я набивал чемодан тяжелыми банками с тресковой печенью, хрусткими пачками галет, совал туда же выпрошенные у подводников плитки шоколада – и сломя голову мчался на рейсовый катер.
Катя работала счетоводом в конторе с замысловатым названием, и я норовил поспеть в Мурманск до конца рабочего дня. Написать заранее о приезде мне не приходило в голову, да и откуда я мог знать, получу «добро» на берег или нет?
Иной раз это зависело от чистоты пуговиц моего подчиненного, иной раз и вовсе от явлений непредсказуемых.
В ее конторе меня уже знали. Кто-нибудь из сотрудниц, завидев за окном лейтенанта с чемоданом, спешила сообщить: «Твой пришел!» И она выбегала, придерживая руками накинутое на плечи пальтецо, протягивала ладошку. Потом говорила, укоризненно показывая на чемодан:
– Ну зачем ты так?
Но я знал, что живется ей тяжело, мать по вербовке приехала перед самой войной, отец куда-то сгинул… «Комнату мы после Победы получили, а так жили пятнадцать человек на одной площади. Представляешь?»
Хоть убей, не припомню, как она одевалась. Во всяком случае, в ресторане она гляделась. Завсегдатаи «Междурейсового», барыги из ОРСа и моряки с «капитально ремонтирующихся и вновь строющихся», провожали ее ладную фигурку восхищенными взглядами. Ну а я взлетал с Катей на щербатые ступени, как на седьмое небо!
Изредка к нам присоединялся Коля, он же Зиновий. С Катиной подругой у него что-то не заладилось, и приходил он просто «посидеть».
Сколько мы денег просаживали, как будто соревнуясь в удали перед сероглазой красавицей! Мы наперебой развлекали ее разговорами, рассыпали пестрый ворох еще не позабытых курсантских анекдотов…
Увы, большей частью они не трогали Катю. Вряд ли в свои двадцать лет она прочитала хотя бы десяток книг. Питерские девчонки, осаждавшие Большой зал Филармонии и шпарящие на память Ахматову и Блока, не шли с ней по части интеллекта ни в какое сравнение. Но ни одна из них не шептала мне на ухо, задыхаясь от смеха: «Смотри, опять в одном носке уедешь…»
Матери по сюжету еще рано было появляться на сцене, но я полагал, что мне отчаянно везет. После того первого раза я приезжал аккуратно в тот день, когда она выходила в ночную смену. По-моему она работала в рыбном порту. То ли вахтером, то ли крановщицей – впрочем, какое это имеет значение? Я ее практически все равно не видел. Домой с Катей, считаные минуты на переодевание – и в ресторан.
Правда, один раз столкнулся нос к носу: ждал Катю на крыльце барака и вижу – поднимается женщина в ватнике.
Ветер раскачивал сорокаваттную лампочку, и в ее зыбком свете женщина показалась мне какою-то серой: серый платок, серый ватник, серое лицо. Глянула на меня не очень-то приветливо, пробормотала вроде того, что, мол, ходют тут всякие, – и хлопнула дверью!
В первую минуту я даже не отреагировал на такие ее слова – всякое бывает, – а потом словно в сердце кольнуло. «Ходют тут всякие». Выходит, не я один…
Пока спускались, рискуя ежеминутно упасть на заледенелом склоне, пока хрустели февральским снежком на тротуаре, Катя ничего не замечала.
Ни минуты не замолкая, она рассказывала, какие ботики оторвала Светка, как «попалась» Зойка («Пошла к врачу, а он говорит: третий месяц! Вот ужас, представляешь?»). Потом, кажется, до нее дошло.
– Витька, у тебя что, на службе что-то стряслось?
Я сказал – нет, на службе полный порядок.
Тогда она забеспокоилась всерьез. Скажи да скажи. Пришлось рассказать.
– Вот дурачок! – искренне удивилась она. – Да мне с тобой хорошо… А она тебе и не такое скажет, только ты варежку не очень-то разевай.
И все. Как будто тяжкий груз с плеч свалился. Действительно, что за чепуха лезла мне в голову!
Говорили мы с ней о будущем? Что-то не припомню. По всей видимости, не говорили. Да и зачем? У меня была женщина на берегу, это причисляло меня к великому клану мореплавателей. Я был счастлив, как только может быть счастлив человек, открывший для себя едва ли не самую главную радость на этой Земле.
О женитьбе я и не помышлял. Может быть, потому, что видел всю беспросветность жизни наших «женатиков»: груды пеленок на коммунальной кухне, чуланы, кое-как приспособленные под жилье, бывшие выпускницы хореографического, зябнущие на причале… Да и Катя ни о чем таком со мною не говорила. Только однажды, в ночном полубреду, повернула ко мне голову и как-то очень по-взрослому сказала:
– Ты, Витенька, все же поосторожнее… А то я возьму и рожу тебе беби. Что тогда твоя мамаша скажет?
Я засмеялся, обнял ее…
Иногда становилось не по себе. «Витенька». Кличка какая-то… Пора было все рассказать, но страшило: вдруг обидится? И я все откладывал.
В начале апреля мы выходили в море. Ненадолго, месяца на полтора.
Впервые я расставался с Катей на такой срок. Не скажу, чтобы мы часто встречались. Если за месяц удавалось раза три вырваться, то это считалось великой удачей. И все-таки мне предстояло первое в жизни плавание в должности офицера. Не говоря уже о том, что Баренцево море в апреле месяце не самое лучшее место для морских прогулок…
Словом, было задумано грандиозное прощание в «Междурейсовом» с обязательным привлечением официантки Ксении и, разумеется, Зиновия.
Но Катя неожиданно все переменила.
Когда я предстал перед нею в белоснежной сорочке, с кортиком на боку, она довольно равнодушно глянула на парадное мое великолепие и сказала:
– Сегодня мы никуда не пойдем.
Руки ее были по локоть в муке и тесте, поверх платья – расшитый узорами, очевидно мамин, фартук.
Тут я только заметил, что стол, обычно стоящий у окна, выдвинут на середину комнаты, застлан чистой скатертью, а посредине… о, чудо из чудес – бутылка коньяка! Здесь необходимо пояснить, что ни мой чемодан, набитый казенным харчем, ни наши вечера в ресторане в счет не шли. Было это с моей стороны чем угодно, только не подарками. Мы попросту убивали время, убивали потому, что по-иному не умели, не были обучены. Мы убивали время… Не правда ли, страшновато? Но только не тогда, когда тебе двадцать четыре и самое страшное – война – позади.
Словом, Катя сделала мне подарок, и если покопаться, то получалось, что в моей молодой жизни такое впервые. А тут еще пирог подоспел…
Мы сидели, тесно прижавшись друг к другу, и Катя разложила на столе весь свой нехитрый запас фотографий: голенастая девчушка с мамой, стриженые головы, пионерские галстуки – 5 «б», подружки – на обороте: «Люби меня, как я тебя»… Моряки – «На долгую память „С фронтовым приветом“»…
Один снимок привлек мое внимание. Катя, еще с косою через плечо, в группе военных. Фотография любительская, делалась наспех, лиц почти не разглядеть. Форма у военных какая-то странная…
Ба, да это американцы! Я их видел не единожды, когда курсантом попал на короткое время на Север.
– Откуда она у тебя? – спросил я Катю.
– Мы в порту работали. И они попросили: давайте сфотографируемся. А на следующий день пошли с девчонками на танцы, а они уже там. И карточку мне подарили.
Утром она проводила меня до самого катера. И на виду у зевающих спросонок моряков, у топчущихся на холоду укатанных в платки баб, на виду у всего Кольского полуострова поцеловала. А потом побежала, по-девчоночьи занося ногу за ногу…
Какое плаванье было? Хорошее было плаванье. Я впервые ощутил не на словах, а на деле причастность к этой выкрашенной шаровою краской коробке, населенной людьми и грохочущим железом…
Впервые я шел по воде, именно шел, потому что это было так же естественно, как идти по земле, потому что это было моею службой, моим бытием.
Конечно, случалось исходить в море черной завистью. К Зиновию, например. Мне почему-то живо представлялось, как он драит пуговицы на шинели, собираясь на бережок… Конечно, думал о Кате. И потому не принимал участия в «теоретических конференциях». Так величали у нас беседы в кают-компании между вечерним чаем и командой: «Очередной вахте заступить…» Собеседники в звании от лейтенанта до старлея включительно заинтересованно обсуждали жгучие проблемы. Капитан-лейтенанты и выше участия в конференциях не принимали, довольствуясь семейным опытом…
Если быть до конца честным, я вспоминал не наши встречи с Катей в «Междурейсовом». Я вспоминал все, что происходило после. Память тела куда сильней памяти души…
Иногда эти мысли так допекали, что я соскакивал с койки, лез в карман за «Казбеком».
– Ты будешь спать в конце концов? – ворчал сосед по каюте.
Вместо полутора месяцев пробыть в море и два, и три – это сколько угодно. Обратного я что-то не наблюдал. То есть случалось и такое, но уж больно редко…
Мы пришли в конце мая, было сказано – «на пару дней», – и я помчался в Мурманск.
Жерло залива было полно туманом, потом никак не давали «добро» на подход к причалу…
Я добрался до Мурманска, когда полярный день догорал на сопках. На Катину работу я опоздал. Оставалось идти к ней домой. Чем ближе подходил я к бараку, тем больший ералаш был в моей голове.
«Сейчас тебе откроют! Тебе такое выдадут!» Мысли, черные, как угри, так и крутились под фуражкой.
Барак спал, вперив немытые окна в незакатное солнце. Я сообразил, какое из окон Катино. Вроде это… Дотянулся, стукнул.
И сразу же, словно там, за стеклом, поджидали, дернулась занавесками, и я увидел лицо ее матери. Никакой художник не изобразит, что было на этом лице!
Надежда, мучительное недоумение, потом внезапная радость (она изо всех сил кивала: сейчас, сейчас открою) – и все в мгновение ока!
Я подбежал к крыльцу. Я слышал, как торопливо прошлепали босые ноги, дверь распахнулась. Она схватила меня за руку, потащила в комнату и, как была, в ночной сорочке, с жалкими неприбранными космами вдоль щек, бухнулась на колени:
– Витенька, спаси, Витенька, заступись ради Христа!
Она исступленно твердила одно и то же, протягивая ко мне руки. А я стоял перед нею и ровным счетом ничего не понимал.
– Да что случилось?!
Мне, кажется, удалось прервать ее.
– Что случилось?
Она встала, пошла к кровати, села, опершись руками о матрас.
– Заарестовали Катьку. Теперь судить будут. За американцев проклятых. Вот так-то, Витя.
Она безнадежно спокойно произнесла чудовищные слова, и я увидел, что она плачет. Слезы катились по ее щекам сами по себе, она даже не пыталась их вытереть.
Словно гигантской силы ветер ударил мне в уши, залепил ноздри, глотку – и вырвался, рванул дальше над побережьем!!! Я стоял совершенно опустошенный, пытался собраться с мыслями – и не мог.
Мать соскользнула с кровати, накинула халат, через какое-то время на кухне загудел примус, я достал из чемодана консервы.
Мы пили чай, и она рассказывала, что Катю забрали вскоре после того, как я ушел в море, пришли ночью с обыском и увели. Она была у следователя, тот сказал: «Не надо было путаться с кем не следует», – а больше и говорить не стал.
Путаться! Да ей шестнадцать лет было! Девчонка, несмышленыш! Да я и сам и все мои товарищи по флоту согласно этой дьявольской логике «путались»!
Никогда, ни до, ни после, я не унижал себя бранью при женщине. А тут! Я крыл в бога, в душу, в двенадцать апостолов, я не находил иных слов!
Она предложила остаться до утра, я отказался. Клятвенно пообещал, что сделаю все, что в моих силах, и вышел, стараясь не скрипеть половицами.
Уже когда подходил к морскому вокзалу, вспомнил, что забыл чемодан, – и махнул рукой.
До утра в кислой духоте (в зале ожидания кто-то вздумал натопить печи) я осмысливал, что произошло. Вспомнил, что еще в марте штурман сказал за обедом, что в Мурманске и Архангельске «хватают девок».
– Настучит соседка, что с союзниками любовь крутила, – и будь здоров!
Замполит, обычно терпимый к новостям любого рода, вскипел:
– Органы знают, что делают. И вообще, кончай болтать языком!
Может, окрик зама подействовал, может, что другое, только к этому не возвращались.
А сейчас я в который раз припоминал каждое слово тогдашнего разговора, снимок, который показывала Катя, и думал, думал. Нет, не о ее вине. Тут даже малейших сомнений у меня не было.
Следующий день я прожил по инерции. Дела есть дела, у механиков их всегда хватает. Все, что требовалось, я выполнял, но делал это бездушно, наверное, иного слова не подберешь. Единственное, что меня заботило, так это не оступиться. Ни в переносном смысле, ни в буквальном. Я был слишком необходим Кате.
Сразу после ужина я пошел на соседний корабль и постучался в каюту номер четыре.
– Пожалуйста, – раздалось за дверью.
Старший лейтенант Синичкин, уполномоченный Особого отдела, слыл на дивизионе человеком приветливым и компанейским.
Годами он был мне почти ровесник, но я, да и остальные относились к нему с почтительным уважением. Коля Синичкин прежде, чем стать особистом, воевал на сухопутье, был дважды ранен, столько же награжден.
В товарищи не навязывался, но, будучи холостым, мог двинуть в ДКАФ[2] даже с таким «зеленым», как я. Чем занимался Синичкин в служебное время, было нам, естественно, неведомо, но мы и не задумались особенно. Служба есть служба.
Коля показал на стул, сам пересел на койку:
– С чем пожаловал?
Голубые глаза с красноватыми, как у всякого альбиноса, веками смотрели на меня спокойно и доброжелательно.
– Коля, я пришел к тебе посоветоваться. Я хочу завтра с утра пойти к прокурору.
– К прокурору так не ходят, сперва заявление пишут.
– А я и написал.
– Можно глянуть?
Я протянул Синичкину тетрадный лист.
Он читал внимательно. Мне показалось даже – повторяя, пухлые губы шевелились.
– Я что-то не понял: ты давно с нею знаком?
Я ответил.
– Точнее не припомнишь?
Точнее я припомнить не мог.
Синичкин пожевал губами, встал, зашарил руками по верху шкафа:
– У меня там в заначке папиросы хорошие. Мне без разницы, сам знаешь, а тебе пригодятся.
Протягивая пачку, он, как бы между прочим, спросил:
– Никому об этом деле не рассказывал?
– Ты первый, – ответил я.
– Это хорошо, что первый.
Коля сел и, глядя на меня в упор внезапно потемневшими глазами, отчеканивая каждое слово, произнес:
– Значит, так. Ты мне ничего не говорил, а я ничего не слышал. Но если ты завтра пойдешь с этим… – он взял со стола мое заявление и покачал в ладони, – если ты завтра пойдешь с этим куда бы то ни было – на меня не обижайся. – И, возвращая мне листок, откровенно сожалеюще добавил: – Эх ты, салага…
Я уже взялся за ручку двери, как Синичкин спросил:
– Как себя назвал-то: Петя? Вася?
Показалось, шея – и та стала у меня красной!
Синичкин произнес вслух то, о чем я подумал в первую же минуту. Там, в бараке. Подумал – и устыдился, и задушил в себе эту мысль. Но ведь она была. Была!!!
Я ничего не ответил Синичкину. И закрыл за собою дверь… Еще одну ночь я не спал. Соседа не было, я отдернул шторку на иллюминаторе, и розовый, бредовый свет полярного дня беспрестанно тек в каюту.
Я перебирал мою, как мне теперь казалось, горемычную жизнь – и ничего, кроме флота, в ней не находил.
Я припоминал ни с чем не сравнимое волнение, когда впервые ощутил холодящий ладони металл офицерского кортика. В тот день на Дворцовой площади мне вручили диплом инженер-механика.
Я видел сияющие глаза отца – он попросил прийти к нему на работу и знакомил со всеми своими сослуживцами…
Что станет с мамой?! Я для нее единственный свет в окошке. Когда в отпуску мы крепко повздорили, отец отвел меня и, глядя в сторону, сказал: «Не забывай, она сердечница…»
Из-за чего весь этот ужас? Из-за того, что девчонка, с которой я знаком без году неделя, которую я, в сущности, совершенно не знаю, танцевала с кем ни попадя в сорок четвертом году?!
А честь, о которой мне твердили, едва я надел флотскую форму?
Это что: треп, жалкие слова?
«Витенька, ради Христа, заступись!»
Снова мне обожгло душу. Я шел по накатанной дорожке, и даже короткое испытание фронтом ничем меня не отличало. Так было со всеми. И вот, когда я впервые могу защитить, могу спасти – я трушу. Позорно, гнусно трушу! И главное, что мне грозит? Самое худшее: выгонят с военного флота. Ну и что же? Пойду в торговый. Диплом-то не отнимут.
Я вдруг почувствовал, как холод поднимается от палубы. Вот он в ногах, подбирается к грудной клетке…
Идиот, при чем тут диплом?! Ты разве не видел в бинокль спичечные треугольники вышек на Таймыре, паутину колючей проволоки?
Я так ударил по переборке, что дрогнул вахтенный у трала. Поднес ладонь к глазам. На вздувшейся коже явственно отпечатались белые бугорки заклепок.
Все, завтра после подъема флага иду к прокурору. И будь что будет.
«Дурачок, мне хорошо с тобой», – последнее, что почудилось перед тем, как я провалился в лихорадочный сон.
А рано утром меня сдернули с койки колокола громкого боя. На трапах отплясывали чечетку матросские каблуки, динамики захлебывались от команд.
Через час мы уже принимали топливо, грузили до полного комплекта боезапас. На флоте начались учения, и дивизион «синих» выходил в море на поиск и уничтожение условного противника.
На этот раз повезло: на исходе второй недели мы пришли в Мурманск. У проходной подвернулся полуразбитый «виллис». Я сговорился с водителем, и он домчал меня к самому дому, у крыльца судачили две женщины.
– Вы к П.? – спросила одна из них.
– Да.
– Нету их.
Она замолчала. Потом, видя, что я не собираюсь уходить, выдавила:
– Катерину осудили. А мать ее съехала.
– Куда?
– А бог знает. Только в Мурманске ее нет. Это точно.
Я все еще стоял на крыльце.
– Пять дали.
Было видно, что больше мне уже ничего не скажут.
Как отголоски давнего эха донеслись до меня слова уполномоченного Синичкина: «Эх ты, салага!»
Удивляться нечему, кроме Зиновия, я никого в Мурманске встретить не мог. Я и всего-то был в городе третий или четвертый раз. На дивизионе было принято «гонять салаг без продыха». Поэтому новоиспеченного инженер-лейтенанта и гоняли: только корабль ткнется носом в причал, уже «рцы»[1] на рукаве, а если дежурство миновало – десять человек – и на разгрузку! А что разгружать: боезапас или картошку, – это уж как повезет…
Итак, я сошел у Пяти Углов и радость заполнила меня. Оттого, что вокруг столько окон – и в каждом огонь, что какой-никакой, а все же автобус! И вдруг – Зиновий. Кореш, одноклассник!
Конечно, я знал, что он стоит в Мурманске (мы не отсоединяли себя от корабля. По крайней мере, в разговоре: «я в море», «я – у двенадцатого причала»), и все же обрадовался несказанно. Это надо – встретиться!
Мы пожали руки, выяснили, что в нашем распоряжении целых четырнадцать часов, и решили использовать их с максимальным КПД, то есть пойти в «Междурейсовый» сфотографироваться, после чего переместиться в ресторан.
Каменный центр Мурманска был полуразбит, к нему со всех сторон подступали кое-как сколоченные бараки.
Голубостенный, двукрылый дом междурейсового отдыха рыбаков высился у залива, подобно оазису в пустыне Бетпак-Дала. Наши иссушенные души жаждали припасть к его живительной влаге, благо лейтенантские доходы это позволяли. Недорога была влага об эту пору.
Фотоснимок сохранился: 9×12, Зиновий и я с папиросами в зубах, белые подворотнички подпирают выскобленные подбородки, щенячий восторг в глазах… Фотография помещалась в подвале, ресторан этажом выше. Почему-то запомнилась высокая эстрада, на певице длинное платье в блестках…
Синеватый дым, гомон подвыпивших людей, накрашенные (губы колечком) девушки.
Зыркаем глазами. «Сейчас оркестр заиграет, и ты приглашай вон ту, она, кажется, пониже. Лады?» – «Ну…» Но мы продолжаем сидеть, потому что боимся, что нам откажут. Вокруг столько «мэриманов», куда нам… И в то же время знаем, убеждены: сейчас произойдет нечто, не может не произойти.
– Мальчики не танцуют? – Она чуть отстраняет подругу, нагибается. И я вижу загнутые кверху ресницы, резкий запах духов щекочет ноздри… И опять туда, в толчею у высокой эстрады.
И как только оркестр начинает играть снова, мы встаем и безошибочно находим их в противоположном конце зала, и вот уже ее теплая рука на моем плече…
Теперь нас четверо. «Что девочки будут пить?» – «То же, что и вы». – «Значит, так…» И поднаторевшая в таких делах официантка тащит бутылки, черную икру, отбивные… Большая часть этого великолепия останется на столе, но нам-то что? Мы гуляем!
– Тебя как звать?
Минутная пауза.
– Витя.
– А твоего товарища?
– Коля, тебя как звать?
И все понимающий, ответный взгляд Зиновия.
Эту манеру мы переняли у старших: ни в коем случае не называть себя настоящими именами. «Потом не отвязаться…» Так я и остался для нее Витей. Где, в каких краях она потом вспоминала меня, не догадываясь, что я тогда, в первые же минуты, солгал!
Ресторан закрывался в три часа ночи. Мы ушли еще позже, уже свет начали гасить. Было ясно, что на корабль не попасть. Зиновию еще куда ни шло – он все-таки в Мурманске, а мне до Полярного надо добираться – и девчонкам предстояло решить, как нами распорядиться. Они пошушукались – и мы с Катей нырнули в ночную завьюженную темень. Шли долго по совершенно пустой улице, потом свернули к баракам. Катя нашарила в сумочке ключ, осторожно отперла. «Ты только потише!»
Половицы скрипели так, что, казалось, мертвого разбудят! В темноте я налетел на какой-то сундук. «Тс-с…» – Катя поднесла палец к губам.
Коридором прошли в комнату. Я различил две кровати, на одной кто-то спал. Мне стало не по себе.
– Не обращай внимания, у нее сон крепкий…
Она шептала мне в самое ухо, смеялась и уже стягивала с себя платье.
Я явственно различил, как ударяет сердце о грудную клетку. Метроном!
– Ну что ты стоишь?
Невиданный силы хмель ударил в мою голову, дрожащие пальцы никак не могли расцепить крючки на воротничке кителя. Если бы она знала!
Она все равно поняла. Отстранилась, облокотилась на руку.
Сорочка сползла с плеча, и даже в кромешной мгле обнаженное тело светилось, фосфоресцировало…
– Тебе сколько?
– Двадцать четыре.
– У тебя что, никого не было?
– Да.
– Ты даешь…
Она опять легла, темные волосы рассыпались по подушке.
И вдруг обхватила руками мою голову и стала целовать, целовать!
Я так и не понял, проснулась ее мать или нет, когда утром торопливо натягивал брюки, потом ползал на четвереньках, разыскивая запропавший носок. Я ведь отчетливо слышал, как от противоположной стены донеслось: «О, господи!» – и женщина тяжело заворочалась под одеялом…
В тот же день в кают-компании, когда за обедом я чуть не клюнул носом в тарелку, многоопытный штурман оценивающе глянул на меня и высказал предположение, что механик, во всяком случае, флот не опозорил. А доктор посоветовал зайти после ужина к нему в каюту: «Профилактика в таких случаях не мешает!»
Дорогие коллеги, если бы вы знали, как мне были безразличны ваши шутки! Непобедимая флотская подначка отскакивала от меня, как девятый вал от бетонного мола. «Ка-тя, Ка-тя», – отбивало сердце семьдесят ударов в минуту…
Теперь жизнь разделилась на две половины. Одна включала в себя невероятное множество дел, трех-четырех человек, которые командовали мною, и тридцать человек, которыми командовал я. Вторая состояла из одной Кати. И чтобы увидеть ее, я проявлял такое рвение по службе, что дивизионный механик уже всерьез подумывал о моем продвижении. «Молодой, а прямо-таки горит на службе!»
Получив «добро» от начальства, я набивал чемодан тяжелыми банками с тресковой печенью, хрусткими пачками галет, совал туда же выпрошенные у подводников плитки шоколада – и сломя голову мчался на рейсовый катер.
Катя работала счетоводом в конторе с замысловатым названием, и я норовил поспеть в Мурманск до конца рабочего дня. Написать заранее о приезде мне не приходило в голову, да и откуда я мог знать, получу «добро» на берег или нет?
Иной раз это зависело от чистоты пуговиц моего подчиненного, иной раз и вовсе от явлений непредсказуемых.
В ее конторе меня уже знали. Кто-нибудь из сотрудниц, завидев за окном лейтенанта с чемоданом, спешила сообщить: «Твой пришел!» И она выбегала, придерживая руками накинутое на плечи пальтецо, протягивала ладошку. Потом говорила, укоризненно показывая на чемодан:
– Ну зачем ты так?
Но я знал, что живется ей тяжело, мать по вербовке приехала перед самой войной, отец куда-то сгинул… «Комнату мы после Победы получили, а так жили пятнадцать человек на одной площади. Представляешь?»
Хоть убей, не припомню, как она одевалась. Во всяком случае, в ресторане она гляделась. Завсегдатаи «Междурейсового», барыги из ОРСа и моряки с «капитально ремонтирующихся и вновь строющихся», провожали ее ладную фигурку восхищенными взглядами. Ну а я взлетал с Катей на щербатые ступени, как на седьмое небо!
Изредка к нам присоединялся Коля, он же Зиновий. С Катиной подругой у него что-то не заладилось, и приходил он просто «посидеть».
Сколько мы денег просаживали, как будто соревнуясь в удали перед сероглазой красавицей! Мы наперебой развлекали ее разговорами, рассыпали пестрый ворох еще не позабытых курсантских анекдотов…
Увы, большей частью они не трогали Катю. Вряд ли в свои двадцать лет она прочитала хотя бы десяток книг. Питерские девчонки, осаждавшие Большой зал Филармонии и шпарящие на память Ахматову и Блока, не шли с ней по части интеллекта ни в какое сравнение. Но ни одна из них не шептала мне на ухо, задыхаясь от смеха: «Смотри, опять в одном носке уедешь…»
Матери по сюжету еще рано было появляться на сцене, но я полагал, что мне отчаянно везет. После того первого раза я приезжал аккуратно в тот день, когда она выходила в ночную смену. По-моему она работала в рыбном порту. То ли вахтером, то ли крановщицей – впрочем, какое это имеет значение? Я ее практически все равно не видел. Домой с Катей, считаные минуты на переодевание – и в ресторан.
Правда, один раз столкнулся нос к носу: ждал Катю на крыльце барака и вижу – поднимается женщина в ватнике.
Ветер раскачивал сорокаваттную лампочку, и в ее зыбком свете женщина показалась мне какою-то серой: серый платок, серый ватник, серое лицо. Глянула на меня не очень-то приветливо, пробормотала вроде того, что, мол, ходют тут всякие, – и хлопнула дверью!
В первую минуту я даже не отреагировал на такие ее слова – всякое бывает, – а потом словно в сердце кольнуло. «Ходют тут всякие». Выходит, не я один…
Пока спускались, рискуя ежеминутно упасть на заледенелом склоне, пока хрустели февральским снежком на тротуаре, Катя ничего не замечала.
Ни минуты не замолкая, она рассказывала, какие ботики оторвала Светка, как «попалась» Зойка («Пошла к врачу, а он говорит: третий месяц! Вот ужас, представляешь?»). Потом, кажется, до нее дошло.
– Витька, у тебя что, на службе что-то стряслось?
Я сказал – нет, на службе полный порядок.
Тогда она забеспокоилась всерьез. Скажи да скажи. Пришлось рассказать.
– Вот дурачок! – искренне удивилась она. – Да мне с тобой хорошо… А она тебе и не такое скажет, только ты варежку не очень-то разевай.
И все. Как будто тяжкий груз с плеч свалился. Действительно, что за чепуха лезла мне в голову!
Говорили мы с ней о будущем? Что-то не припомню. По всей видимости, не говорили. Да и зачем? У меня была женщина на берегу, это причисляло меня к великому клану мореплавателей. Я был счастлив, как только может быть счастлив человек, открывший для себя едва ли не самую главную радость на этой Земле.
О женитьбе я и не помышлял. Может быть, потому, что видел всю беспросветность жизни наших «женатиков»: груды пеленок на коммунальной кухне, чуланы, кое-как приспособленные под жилье, бывшие выпускницы хореографического, зябнущие на причале… Да и Катя ни о чем таком со мною не говорила. Только однажды, в ночном полубреду, повернула ко мне голову и как-то очень по-взрослому сказала:
– Ты, Витенька, все же поосторожнее… А то я возьму и рожу тебе беби. Что тогда твоя мамаша скажет?
Я засмеялся, обнял ее…
Иногда становилось не по себе. «Витенька». Кличка какая-то… Пора было все рассказать, но страшило: вдруг обидится? И я все откладывал.
В начале апреля мы выходили в море. Ненадолго, месяца на полтора.
Впервые я расставался с Катей на такой срок. Не скажу, чтобы мы часто встречались. Если за месяц удавалось раза три вырваться, то это считалось великой удачей. И все-таки мне предстояло первое в жизни плавание в должности офицера. Не говоря уже о том, что Баренцево море в апреле месяце не самое лучшее место для морских прогулок…
Словом, было задумано грандиозное прощание в «Междурейсовом» с обязательным привлечением официантки Ксении и, разумеется, Зиновия.
Но Катя неожиданно все переменила.
Когда я предстал перед нею в белоснежной сорочке, с кортиком на боку, она довольно равнодушно глянула на парадное мое великолепие и сказала:
– Сегодня мы никуда не пойдем.
Руки ее были по локоть в муке и тесте, поверх платья – расшитый узорами, очевидно мамин, фартук.
Тут я только заметил, что стол, обычно стоящий у окна, выдвинут на середину комнаты, застлан чистой скатертью, а посредине… о, чудо из чудес – бутылка коньяка! Здесь необходимо пояснить, что ни мой чемодан, набитый казенным харчем, ни наши вечера в ресторане в счет не шли. Было это с моей стороны чем угодно, только не подарками. Мы попросту убивали время, убивали потому, что по-иному не умели, не были обучены. Мы убивали время… Не правда ли, страшновато? Но только не тогда, когда тебе двадцать четыре и самое страшное – война – позади.
Словом, Катя сделала мне подарок, и если покопаться, то получалось, что в моей молодой жизни такое впервые. А тут еще пирог подоспел…
Мы сидели, тесно прижавшись друг к другу, и Катя разложила на столе весь свой нехитрый запас фотографий: голенастая девчушка с мамой, стриженые головы, пионерские галстуки – 5 «б», подружки – на обороте: «Люби меня, как я тебя»… Моряки – «На долгую память „С фронтовым приветом“»…
Один снимок привлек мое внимание. Катя, еще с косою через плечо, в группе военных. Фотография любительская, делалась наспех, лиц почти не разглядеть. Форма у военных какая-то странная…
Ба, да это американцы! Я их видел не единожды, когда курсантом попал на короткое время на Север.
– Откуда она у тебя? – спросил я Катю.
– Мы в порту работали. И они попросили: давайте сфотографируемся. А на следующий день пошли с девчонками на танцы, а они уже там. И карточку мне подарили.
Утром она проводила меня до самого катера. И на виду у зевающих спросонок моряков, у топчущихся на холоду укатанных в платки баб, на виду у всего Кольского полуострова поцеловала. А потом побежала, по-девчоночьи занося ногу за ногу…
Какое плаванье было? Хорошее было плаванье. Я впервые ощутил не на словах, а на деле причастность к этой выкрашенной шаровою краской коробке, населенной людьми и грохочущим железом…
Впервые я шел по воде, именно шел, потому что это было так же естественно, как идти по земле, потому что это было моею службой, моим бытием.
Конечно, случалось исходить в море черной завистью. К Зиновию, например. Мне почему-то живо представлялось, как он драит пуговицы на шинели, собираясь на бережок… Конечно, думал о Кате. И потому не принимал участия в «теоретических конференциях». Так величали у нас беседы в кают-компании между вечерним чаем и командой: «Очередной вахте заступить…» Собеседники в звании от лейтенанта до старлея включительно заинтересованно обсуждали жгучие проблемы. Капитан-лейтенанты и выше участия в конференциях не принимали, довольствуясь семейным опытом…
Если быть до конца честным, я вспоминал не наши встречи с Катей в «Междурейсовом». Я вспоминал все, что происходило после. Память тела куда сильней памяти души…
Иногда эти мысли так допекали, что я соскакивал с койки, лез в карман за «Казбеком».
– Ты будешь спать в конце концов? – ворчал сосед по каюте.
Вместо полутора месяцев пробыть в море и два, и три – это сколько угодно. Обратного я что-то не наблюдал. То есть случалось и такое, но уж больно редко…
Мы пришли в конце мая, было сказано – «на пару дней», – и я помчался в Мурманск.
Жерло залива было полно туманом, потом никак не давали «добро» на подход к причалу…
Я добрался до Мурманска, когда полярный день догорал на сопках. На Катину работу я опоздал. Оставалось идти к ней домой. Чем ближе подходил я к бараку, тем больший ералаш был в моей голове.
«Сейчас тебе откроют! Тебе такое выдадут!» Мысли, черные, как угри, так и крутились под фуражкой.
Барак спал, вперив немытые окна в незакатное солнце. Я сообразил, какое из окон Катино. Вроде это… Дотянулся, стукнул.
И сразу же, словно там, за стеклом, поджидали, дернулась занавесками, и я увидел лицо ее матери. Никакой художник не изобразит, что было на этом лице!
Надежда, мучительное недоумение, потом внезапная радость (она изо всех сил кивала: сейчас, сейчас открою) – и все в мгновение ока!
Я подбежал к крыльцу. Я слышал, как торопливо прошлепали босые ноги, дверь распахнулась. Она схватила меня за руку, потащила в комнату и, как была, в ночной сорочке, с жалкими неприбранными космами вдоль щек, бухнулась на колени:
– Витенька, спаси, Витенька, заступись ради Христа!
Она исступленно твердила одно и то же, протягивая ко мне руки. А я стоял перед нею и ровным счетом ничего не понимал.
– Да что случилось?!
Мне, кажется, удалось прервать ее.
– Что случилось?
Она встала, пошла к кровати, села, опершись руками о матрас.
– Заарестовали Катьку. Теперь судить будут. За американцев проклятых. Вот так-то, Витя.
Она безнадежно спокойно произнесла чудовищные слова, и я увидел, что она плачет. Слезы катились по ее щекам сами по себе, она даже не пыталась их вытереть.
Словно гигантской силы ветер ударил мне в уши, залепил ноздри, глотку – и вырвался, рванул дальше над побережьем!!! Я стоял совершенно опустошенный, пытался собраться с мыслями – и не мог.
Мать соскользнула с кровати, накинула халат, через какое-то время на кухне загудел примус, я достал из чемодана консервы.
Мы пили чай, и она рассказывала, что Катю забрали вскоре после того, как я ушел в море, пришли ночью с обыском и увели. Она была у следователя, тот сказал: «Не надо было путаться с кем не следует», – а больше и говорить не стал.
Путаться! Да ей шестнадцать лет было! Девчонка, несмышленыш! Да я и сам и все мои товарищи по флоту согласно этой дьявольской логике «путались»!
Никогда, ни до, ни после, я не унижал себя бранью при женщине. А тут! Я крыл в бога, в душу, в двенадцать апостолов, я не находил иных слов!
Она предложила остаться до утра, я отказался. Клятвенно пообещал, что сделаю все, что в моих силах, и вышел, стараясь не скрипеть половицами.
Уже когда подходил к морскому вокзалу, вспомнил, что забыл чемодан, – и махнул рукой.
До утра в кислой духоте (в зале ожидания кто-то вздумал натопить печи) я осмысливал, что произошло. Вспомнил, что еще в марте штурман сказал за обедом, что в Мурманске и Архангельске «хватают девок».
– Настучит соседка, что с союзниками любовь крутила, – и будь здоров!
Замполит, обычно терпимый к новостям любого рода, вскипел:
– Органы знают, что делают. И вообще, кончай болтать языком!
Может, окрик зама подействовал, может, что другое, только к этому не возвращались.
А сейчас я в который раз припоминал каждое слово тогдашнего разговора, снимок, который показывала Катя, и думал, думал. Нет, не о ее вине. Тут даже малейших сомнений у меня не было.
Следующий день я прожил по инерции. Дела есть дела, у механиков их всегда хватает. Все, что требовалось, я выполнял, но делал это бездушно, наверное, иного слова не подберешь. Единственное, что меня заботило, так это не оступиться. Ни в переносном смысле, ни в буквальном. Я был слишком необходим Кате.
Сразу после ужина я пошел на соседний корабль и постучался в каюту номер четыре.
– Пожалуйста, – раздалось за дверью.
Старший лейтенант Синичкин, уполномоченный Особого отдела, слыл на дивизионе человеком приветливым и компанейским.
Годами он был мне почти ровесник, но я, да и остальные относились к нему с почтительным уважением. Коля Синичкин прежде, чем стать особистом, воевал на сухопутье, был дважды ранен, столько же награжден.
В товарищи не навязывался, но, будучи холостым, мог двинуть в ДКАФ[2] даже с таким «зеленым», как я. Чем занимался Синичкин в служебное время, было нам, естественно, неведомо, но мы и не задумались особенно. Служба есть служба.
Коля показал на стул, сам пересел на койку:
– С чем пожаловал?
Голубые глаза с красноватыми, как у всякого альбиноса, веками смотрели на меня спокойно и доброжелательно.
– Коля, я пришел к тебе посоветоваться. Я хочу завтра с утра пойти к прокурору.
– К прокурору так не ходят, сперва заявление пишут.
– А я и написал.
– Можно глянуть?
Я протянул Синичкину тетрадный лист.
Он читал внимательно. Мне показалось даже – повторяя, пухлые губы шевелились.
– Я что-то не понял: ты давно с нею знаком?
Я ответил.
– Точнее не припомнишь?
Точнее я припомнить не мог.
Синичкин пожевал губами, встал, зашарил руками по верху шкафа:
– У меня там в заначке папиросы хорошие. Мне без разницы, сам знаешь, а тебе пригодятся.
Протягивая пачку, он, как бы между прочим, спросил:
– Никому об этом деле не рассказывал?
– Ты первый, – ответил я.
– Это хорошо, что первый.
Коля сел и, глядя на меня в упор внезапно потемневшими глазами, отчеканивая каждое слово, произнес:
– Значит, так. Ты мне ничего не говорил, а я ничего не слышал. Но если ты завтра пойдешь с этим… – он взял со стола мое заявление и покачал в ладони, – если ты завтра пойдешь с этим куда бы то ни было – на меня не обижайся. – И, возвращая мне листок, откровенно сожалеюще добавил: – Эх ты, салага…
Я уже взялся за ручку двери, как Синичкин спросил:
– Как себя назвал-то: Петя? Вася?
Показалось, шея – и та стала у меня красной!
Синичкин произнес вслух то, о чем я подумал в первую же минуту. Там, в бараке. Подумал – и устыдился, и задушил в себе эту мысль. Но ведь она была. Была!!!
Я ничего не ответил Синичкину. И закрыл за собою дверь… Еще одну ночь я не спал. Соседа не было, я отдернул шторку на иллюминаторе, и розовый, бредовый свет полярного дня беспрестанно тек в каюту.
Я перебирал мою, как мне теперь казалось, горемычную жизнь – и ничего, кроме флота, в ней не находил.
Я припоминал ни с чем не сравнимое волнение, когда впервые ощутил холодящий ладони металл офицерского кортика. В тот день на Дворцовой площади мне вручили диплом инженер-механика.
Я видел сияющие глаза отца – он попросил прийти к нему на работу и знакомил со всеми своими сослуживцами…
Что станет с мамой?! Я для нее единственный свет в окошке. Когда в отпуску мы крепко повздорили, отец отвел меня и, глядя в сторону, сказал: «Не забывай, она сердечница…»
Из-за чего весь этот ужас? Из-за того, что девчонка, с которой я знаком без году неделя, которую я, в сущности, совершенно не знаю, танцевала с кем ни попадя в сорок четвертом году?!
А честь, о которой мне твердили, едва я надел флотскую форму?
Это что: треп, жалкие слова?
«Витенька, ради Христа, заступись!»
Снова мне обожгло душу. Я шел по накатанной дорожке, и даже короткое испытание фронтом ничем меня не отличало. Так было со всеми. И вот, когда я впервые могу защитить, могу спасти – я трушу. Позорно, гнусно трушу! И главное, что мне грозит? Самое худшее: выгонят с военного флота. Ну и что же? Пойду в торговый. Диплом-то не отнимут.
Я вдруг почувствовал, как холод поднимается от палубы. Вот он в ногах, подбирается к грудной клетке…
Идиот, при чем тут диплом?! Ты разве не видел в бинокль спичечные треугольники вышек на Таймыре, паутину колючей проволоки?
Я так ударил по переборке, что дрогнул вахтенный у трала. Поднес ладонь к глазам. На вздувшейся коже явственно отпечатались белые бугорки заклепок.
Все, завтра после подъема флага иду к прокурору. И будь что будет.
«Дурачок, мне хорошо с тобой», – последнее, что почудилось перед тем, как я провалился в лихорадочный сон.
А рано утром меня сдернули с койки колокола громкого боя. На трапах отплясывали чечетку матросские каблуки, динамики захлебывались от команд.
Через час мы уже принимали топливо, грузили до полного комплекта боезапас. На флоте начались учения, и дивизион «синих» выходил в море на поиск и уничтожение условного противника.
На этот раз повезло: на исходе второй недели мы пришли в Мурманск. У проходной подвернулся полуразбитый «виллис». Я сговорился с водителем, и он домчал меня к самому дому, у крыльца судачили две женщины.
– Вы к П.? – спросила одна из них.
– Да.
– Нету их.
Она замолчала. Потом, видя, что я не собираюсь уходить, выдавила:
– Катерину осудили. А мать ее съехала.
– Куда?
– А бог знает. Только в Мурманске ее нет. Это точно.
Я все еще стоял на крыльце.
– Пять дали.
Было видно, что больше мне уже ничего не скажут.
Как отголоски давнего эха донеслись до меня слова уполномоченного Синичкина: «Эх ты, салага!»
Свадебный портрет
Мы стояли в Тикси десятые сутки.
Груза на острова все не было, и экипаж теплохода «Оленек» развлекался. Конечно, официально развлечься можно было только после ужина, когда кончались судовые работы. Но это официально. Уже с утра у каюты старпома толпились жаждущие схода на берег.
Неотложные дела возникали ежеминутно, начиная от междугороднего разговора («У тещи день рождения, не позвоню – вовеки не простит…») и кончая внезапной зубной болью.
– Ну что ты заливаешь? Да такими зубами якорь выбирать можно. Совесть у тебя есть или нет?! – взывал старпом.
Тогда, стараясь не дышать в сторону начальства, страдалец раскрывал рот и принимался тыкать пальцем в щеку, для вящей убедительности постанывая. Старпом чертыхался, топая ногами, и, отчаявшись выдержать очередной натиск, сам исчезал в неизвестном направлении. До самого трапа его сопровождали не успевшие получить «добро» неудачники. Они знали, что обращаться к капитану бесполезно. Несмотря на румяные щеки и спокойный нрав, мастер был неумолим. Впрочем, стало известно, что буфетчица Ниночка сказала капитану о французских лифчиках как раз ее размера, которые «выкинули» в универмаге, и молодой капитан побагровел, но Ниночку отпустил.
Фирменные джинсы и поролоновые куртки немыслимой расцветки замелькали на улицах Тикси, вызывая повышенный интерес женской половины населения. Ребята мужественно ступали на черный от грязи причал модельными туфлями, и незакатное солнце вспыхивало на лакированных носках.
Груза на острова все не было, и экипаж теплохода «Оленек» развлекался. Конечно, официально развлечься можно было только после ужина, когда кончались судовые работы. Но это официально. Уже с утра у каюты старпома толпились жаждущие схода на берег.
Неотложные дела возникали ежеминутно, начиная от междугороднего разговора («У тещи день рождения, не позвоню – вовеки не простит…») и кончая внезапной зубной болью.
– Ну что ты заливаешь? Да такими зубами якорь выбирать можно. Совесть у тебя есть или нет?! – взывал старпом.
Тогда, стараясь не дышать в сторону начальства, страдалец раскрывал рот и принимался тыкать пальцем в щеку, для вящей убедительности постанывая. Старпом чертыхался, топая ногами, и, отчаявшись выдержать очередной натиск, сам исчезал в неизвестном направлении. До самого трапа его сопровождали не успевшие получить «добро» неудачники. Они знали, что обращаться к капитану бесполезно. Несмотря на румяные щеки и спокойный нрав, мастер был неумолим. Впрочем, стало известно, что буфетчица Ниночка сказала капитану о французских лифчиках как раз ее размера, которые «выкинули» в универмаге, и молодой капитан побагровел, но Ниночку отпустил.
Фирменные джинсы и поролоновые куртки немыслимой расцветки замелькали на улицах Тикси, вызывая повышенный интерес женской половины населения. Ребята мужественно ступали на черный от грязи причал модельными туфлями, и незакатное солнце вспыхивало на лакированных носках.