Падре по-прежнему стоял, и Тото Висбаль, пододвинув табуретку, снова предложил ему сесть. Он был тщедушный, с суетливыми от робости движениями.
   – Спасибо, – отказался падре Анхель, – я спешу, а то комендантский час застанет меня на улице.
   И, обратив наконец внимание на воцарившуюся в городке мертвую тишину, добавил:
   – Можно подумать, что уже больше восьми.
   Только сказав это, он понял: после того как камеры пустовали почти два года, Пепе Амадор опять за решеткой, а городок снова на милости трех убийц. Поэтому люди уже с шести сидят по домам.
   – Странно, – казалось, падре Анхель разговаривает сам с собой. – В такое время как теперь – да это просто безумие!
   – Рано, или поздно это должно было случиться, – сказал Тото Висбаль. – Страна расползается по швам.
   Он проводил падре до двери.
   – Листовки видели?
   Падре остолбенел.
   – Снова?
   – В августе, – заговорила слепая, – наступят три дня тьмы.
   Мина протянула старухе начатый цветок.
   – Замолчи, – сказала она, – и кончи вот это.
   Слепая ощупала цветок и стала доделывать его, продолжая в то же время прислушиваться к голосу священника.
   – Значит, опять, – сказал падре.
   – Уже с неделю как появились, – сказал Тото Висбаль. – Одна оказалась у нас, и неизвестно, кто ее подсунул. Сами знаете, как это бывает.
   Священник кивнул.
   – Там написано: как было, так все и осталось, – продолжал Тото Висбаль. – Пришло новое правительство, обещало мир и безопасность для всех, и сначала все ему поверили. Но чиновники остались такими же, как были.
   – А разве неправда? – сказала мать Мины. – Снова комендантский час, и опять эти три убийцы на улице.
   – Обо всем этом написано, – подала голос слепая.
   – Чепуха какая-то, – задумчиво сказал падре. – Ведь положение теперь другое. Или, по крайней мере, – поправил он себя, – было другим до сегодняшнего вечера.
   Прошло несколько часов, прежде чем он, лежа без сна в духоте москитной сетки, спросил себя, не стояло ли время на месте в течение всех девятнадцати лет, которые он провел в этом приходе. Перед своим домом он услышал топот сапог и звон оружия, предшествовавшие в другие времена винтовочным выстрелам. Только на этот раз топот стал слабеть, вернулся через час и удалился снова, а выстрелы так и не прозвучали. Немного позже, измученный бессонницей и жарой, он понял, что уже давно поют петухи.

IX

   Матео Асис попытался установить по крикам петухов, который час. Наконец его, словно на волне, вынесло в явь.
   – Сколько времени?
   Нора Хакоб протянула в полутьме руку и взяла с ночного столика часы со светящимся циферблатом. Ответ, который она должна была дать, разбудил ее совсем.
   – Полпятого, – сказала она.
   – Дьявол!
   Матео Асис соскочил с постели, однако головная боль и металлический вкус во рту заставили его умерить стремительность своих движений. Он нащупал в темноте ногами ботинки.
   – Еще чуть-чуть, и меня бы застал рассвет, – сказал он ей.
   – Вот бы хорошо было, – отозвалась она и, включив ночник, снова увидела его знакомый хребет с выступающими позвонками и бледные ягодицы. – Тогда тебе пришлось бы просидеть здесь до завтра.
   Она была совсем нагая, край простыни едва прикрывал ее пах. При свете лампы голос ее терял свое спокойное бесстыдство.
   Матео Асис обулся. Он был высокий и плотный. Нора Хакоб, уже два года принимавшая его от случая к случаю, мучилась от необходимости молчать о мужчине, который казался ей созданным для того, чтобы женщина о нем рассказывала.
   – Ты растолстеешь, если не будешь за собой следить, – сказала она. – Если бы мужчины рожали, они бы не были такие бесчувственные.
   Он прошел в ванную и помылся, стараясь не вдыхать воздух глубоко – любой запах сейчас, на рассвете, был ее запахом. Когда он вернулся, она уже сидела на постели.
   – Как-нибудь на днях, – сказала Нора Хакоб, – мне надоест играть в прятки, и я расскажу всем обо всем.
   Он взглянул на нее только когда оделся совсем. Она вспомнила о своих отвислых грудях и, продолжая говорить, подтянула простыню к подбородку.
   – Не верю, что придет время, – сказала она, – когда мы сможем позавтракать в постели и остаться в ней до вечера. В пору вывесить самой на себя листок.
   Матео Асис весело рассмеялся.
   – Старый Бенхаминсито тогда умрет, – сказал он. – Кстати, как он поживает?
   – Представь себе – ждет, чтобы умер Нестор Хакоб.
   Она увидела, как он, уже в дверях, поднял в знак прощания руку.
   – Постарайся приехать на сочельник, – сказала она.
   Он обещал, а потом пересек на цыпочках патио и вышел на улицу. Его кожу смочило несколько мелких холодных капель. На площади его остановил окрик:
   – Руки вверх!
   Перед глазами вспыхнул свет карманного фонарика. Он отвернул лицо в сторону.
   – Фу ты, черт! – выругался невидимый за светом алькальд. – Поглядите только, кого мы встретили! Сюда или отсюда?
   Он погасил фонарик, и Матео Асис увидал алькальда и трех полицейских. Алькальд был свежевыбритый и умытый, и на груди у него висел автомат.
   – Сюда, – сказал Матео Асис.
   Чтобы разглядеть время на своих часах, алькальд подошел поближе к фонарному столбу. До пяти оставалось десять минут. Безмолвным взмахом руки он подал знак полицейским прервать комендантский час и стал ждать, пока замрет сигнал трубы, внесший в рассвет печальную ноту.
   Попрощавшись с полицейскими, он пошел вместе с Матео Асисом через площадь.
   – Ну все, – сказал он. – С писаниной покончено.
   Усталости в его голосе было больше, чем удовлетворения.
   – Поймали?
   – Нет еще, – ответил алькальд. – Но я только что закончил последний обход и могу сказать, что сегодня впервые за все время не наклеили ни одного листка. Достаточно было припугнуть.
   Когда они были уже у двери, Матео Асис прошел вперед, чтобы привязать собак. В кухне потягивалась и зевала прислуга. Алькальда встретил лай рвущихся с цепи собак, сменившийся через секунду мирными прыжками и сопением умолкнувших псов.
   Когда появилась вдова Асис, они пили кофе, сидя на перилах галереи около кухни. Уже рассветало.
   – Полуночник, – сказала вдова, – будет хорошим отцом семейства, но никогда не будет хорошим мужем.
   Несмотря на шутку, лицо ее не могло скрыть следов мучительного и долгого бодрствования. Ответив на приветствие, алькальд подобрал автомат с пола и повесил его через плечо.
   – Пейте сколько хотите кофе, лейтенант, – сказала вдова, – но ружей мне в дом не приносите.
   – Наоборот, – улыбнулся Матео Асис, – тебе самой надо попросить у него ружье, чтобы ты могла пойти к мессе.
   – Я и без этой палки могу себя защитить, – отозвалась вдова. – Божественное провидение с нами. Мы, Асисы, верили в бога еще тогда, когда на много лиг вокруг не было ни одного священника.
   Алькальд встал и попрощался.
   – Надо выспаться, – сказал он, – такая жизнь не для христиан.
   Он пошел, лавируя между утками, курами и индюками, постепенно заполнявшими патио. Вдова погнала птиц прочь. Матео Асис пошел в спальню, принял ванну, переоделся и вышел седлать мула. Его братья уехали еще на рассвете.
   Когда он снова появился в патио, вдова Асис возилась с клетками.
   – Не забывай, – сказала она, – беречь свою шкуру одно, но допускать панибратство – совсем другое.
   – Он зашел только выпить кофе, – стал оправдываться Матео Асис. – Мы шли и разговаривали, и я даже не заметил, как пришли к дому.
   Стоя в конце галереи, он смотрел на мать, однако она, заговорив снова, к нему не повернулась. Казалось, что она обращается к птицам.
   – Больше я говорить с тобой об этом не стану, – сказала она. – Не приводи ко мне в дом убийц.
   Покончив с клетками, она посмотрела в упор на сына:
   – А где, интересно, околачивался ты?
 
   Этим утром дурные предзнаменования мерещились судье Аркадио в самых обычных и малозначительных событиях дня.
   – Даже голова заболела, – сказал он, пытаясь описать жене овладевшее им беспокойство.
   Утро было солнечное. Река впервые за несколько недель перестала казаться угрожающей и пахнуть невыделанными кожами. Судья Аркадио отправился в парикмахерскую.
   Пол был до блеска натерт мастикой, а зеркала начищены свинцовыми белилами. Пока судья усаживался, парикмахер начал протирать их тряпкой.
   – Понедельников не должно быть на свете, – сказал судья.
   Парикмахер начал его стричь.
   – Во всем виноваты воскресенья, – сострил он. – Не будь воскресений, не было бы и понедельников.
   Судья Аркадио закрыл глаза. На этот раз, после двенадцатичасового сна, бурного акта любви и долгого пребывания в ванне, ему не в чем было упрекнуть воскресенье. Однако понедельник выдался тяжелый. Теперь, кода часы на башне кончили бить девять и слышно было только постукивание швейной машины в соседнем доме, судью Аркадио бросило в дрожь от нового предзнаменования – безмолвия улиц.
   – Призрак какой-то, а не городок, – сказал он.
   – Как вы хотели, чтобы было, так и стало, – отозвался парикмахер. – К этому часу по понедельникам меня всегда бывало пострижено не меньше пяти клиентов, а сегодня вы первый.
   Судья Аркадио открыл глаза и бросил взгляд на отраженную в зеркале реку.
   – «Вы»… – повторил он вслед за парикмахером и спросил: – А кто это «мы»?
   – Вы, – неуверенно сказал парикмахер. – До вас наш городок был такой же дерьмовый, как остальные, а сейчас он стал хуже остальных.
   – Ты говоришь мне это, – возразил судья, – только потому, что знаешь: я ко всем этим делам не имел никакого отношения. Осмелился бы ты, – без всякого раздражения спросил он, – сказать это же самое лейтенанту?
   Парикмахер признал, что не осмелился бы.
   – Вы не знаете, – сказал он, – что такое подниматься каждое утро и ждать, что сегодня тебя убьют, и так проходит десять лет – ты ждешь, а тебя все не убивают.
   – Не знаю, – подтвердил судья Аркадио, – и знать не хочу.
   – Делайте все, что в ваших силах, – сказал парикмахер, – чтобы не узнать этого никогда.
   Судья опустил голову, а потом, после долгого молчания, спросил:
   – Знаешь, что я тебе скажу, Гвардиола? – И, не дожидаясь ответа, продолжал: – Лейтенант пускает в городке корни. И пускает их с каждым днем все глубже, потому что открыл для себя удовольствие, от которого, когда его узнаешь, невозможно отказаться: мало-помалу и без шума он богатеет.
   Парикмахер молчал, и судья Аркадио заговорил снова:
   – Готов поспорить, что больше на его счету не будет ни одного убитого.
   – Вы так думаете?
   – Ставлю сто против одного, – сказал судья. – Мир для него сейчас всего выгоднее.
   Парикмахер перестал стричь, подвинул кресло назад и, не говоря ни слова, сменил простыню. Когда он наконец заговорил, голос его звучал немного удивленно.
   – Странно, что это говорите вы, – сказал он, – и еще более странно, что вы говорите это мне.
   Если бы судье Аркадио позволила его поза, он пожал бы плечами.
   – Я говорю это уже не в первый раз, – заметил он.
   – Но ведь лейтенант ваш лучший друг, – сказал парикмахер.
   Он говорил, понизив голос, и голос его звучал теперь напряженно и доверительно. Казалось, что парикмахер поглощен работой, а выражение лица у него было как у малограмотного человека, ставящего свою подпись.
   – Скажи мне, пожалуйста, Гвардиола, – значительно спросил судья, – что ты обо мне думаешь?
   Парикмахер, уже начавший его брить, помедлил, прежде чем ответить.
   – До этого разговора я думал, что вы человек, который знает, что уйдет, и хочет уйти.
   – Думай так и впредь, – улыбнулся судья.
   Он дал побрить себя с таким же мрачным безразличием, с каким позволил бы себя обезглавить. Пока парикмахер тер ему подбородок квасцами, пудрил его и чистил ему одежду мягкой щеткой, глаза судьи Аркадио оставались закрытыми. Снимая с него простыню, парикмахер, словно невзначай, сунул ему в карман рубашки сложенный лист бумаги.
   – Только в одном вы ошибаетесь, судья, – сказал он. – У нас в стране еще будет заваруха.
   Судья Аркадио огляделся – ему хотелось удостовериться в том, что они в парикмахерской по-прежнему одни. Палящее солнце, постукиванье швейной машинки и тишине позднего утра и неумолимый понедельник вызывали у него такое чувство, будто они с парикмахером одни в городке. Он вытащил из кармана засунутый туда лист и стал читать.
   Парикмахер, повернувшись к нему спиной, наводил порядок на столике.
   – «Два года обещаний, – процитировал он по памяти. – И все то же чрезвычайное положение, та же цензура, те же чиновники».
   Увидев в зеркале, что судья Аркадио все прочитал, он сказал ему:
   – Передайте другому.
   Судья Аркадио снова спрятал листовку в карман.
   – А ты смелый!
   – Если бы я хоть раз в ком-нибудь ошибся, – сказал парикмахер, – меня бы уже давным-давно продырявили. – А потом, став совсем серьезным, добавил: – Смотрите, судья: никому ни слова!
   Выйдя из парикмахерской, судья Аркадио почувствовал, что во рту у него совсем пересохло. Он попросил в бильярдной две двойные порции крепкого и, выпив их одну за другой, понял, что времени впереди у него еще много. Как-то в страстную субботу, еще в университете, он, чтобы воспитать в себе силу воли, прибегнул к крайнему средству: совершенно трезвый, зашел в уборную какого-то бара, посыпал себе порохом шанкр и поджег.
   Когда он попросил четвертую двойную порцию, дон Роке налил ему меньше.
   – Если вы будете двигаться такими темпами, – улыбнулся хозяин заведения, – вас, как тореадора, придется выносить на плечах.
   Судья Аркадио тоже улыбнулся, но одними губами – глаза его оставались потухшими. Через полчаса он пошел в уборную, помочился и, перед тем как выйти, скомкал листовку и бросил ее в дыру.
   Вернувшись к стойке, он увидел рядом со своим стаканом бутылку, на которой чернилами был отмечен уровень жидкости.
   – Это я сделал специально для вас, – сказал дон Роке, лениво обмахиваясь веером.
   Они были одни в заведении. Судья Аркадио налил себе полстакана и не спеша начал пить.
   – Знаете что? – сказал он.
   Не поняв, слышит его дон Роке или нет, судья Аркадио продолжал:
   – Еще будет заваруха.
 
   Дон Сабас был занят отвешиванием на кухонных весах своего маленького, как у птички, обеда, когда жена сказала, что снова пришел сеньор Кармайкл.
   – Скажи ему, что я сплю, – шепнул он ей на ухо.
   И, правда, уже десятью минутами позже он спал. Когда он проснулся, воздух был горячим и жара парализовала весь дом. Шел уже первый час.
   – Что тебе снилось? – спросила у него жена.
   – Ничего.
   Она не будила его, дожидаясь, чтобы он проснулся сам. Через минуту она вскипятила шприц, и дон Сабас сделал себе в бедро укол инсулина.
   – Уже года три как тебе ничего не снится, – сказала жена, запоздало выражая разочарование.
   – Черт побери! – крикнул он. – Чего ты от меня хочешь? Нельзя видеть сны по заказу!
   Как-то раз, несколько лет тому назад, дон Сабас, задремав ненадолго после обеда, увидел дуб, на котором вместо цветов росли бритвы. Правильно истолковав этот сон, жена выиграла по лотерее.
   – Не увидел сегодня, увидишь завтра, – примирительно сказала она.
   – Ни сегодня, ни завтра! – раздраженно ответил дон Сабас. – Не воображай, что я буду видеть сны специально для твоих глупостей.
   Он опять прилег на постель, пока жена наводила порядок в комнате. Все режущие и колющие предметы были уже давно отсюда изгнаны. Через полчаса дон Сабас медленно поднялся, изо всех сил стараясь не давать воли гневу, и стал одеваться.
   – Так что же сказал Кармайкл? – спросил он ее.
   – Зайдет позднее.
   Они заговорили снова, только когда сели за стол. Дон Сабас клевал по крошке свою нехитрую диету, а она поставила перед собой обильный завтрак – явно чрезмерный, если посмотреть на ее хрупкую фигурку и томное выражение лица. Она долго раздумывала, прежде чем решилась задать вопрос:
   – Чего он хочет?
   Дон Сабас даже не поднял головы.
   – Чего он может хотеть? Денег, конечно.
   – Так я и думала, – вздохнула жена и с сочувствием продолжала: – Бедный Кармайкл! Через его руки, и уже столько лет, проходят целые груды денег, а ему приводится жить на подаяния.
   Говоря, она постепенно утрачивала интерес к завтраку.
   – Дай ему, Сабасито, – сказала она. – Бог тебя наградит.
   Жена положила на тарелку крест-накрест вилку и нож и с любопытством спросила:
   – А сколько ему нужно?
   – Двести песо, – невозмутимо ответил дон Сабас.
   – Двести песо?
   – Представь себе!
   В отличие от воскресений, которые были самыми загруженными его днями, понедельники у дона Сабаса были обычно спокойными. Он мог часами дремать у себя в конторе перед электрическим вентилятором, в то время как скот в его стадах рос, тучнел и умножался. Сегодня, однако, не выдалось ни одной свободной минуты.
   – Все из-за жары, – сказала она.
   В бесцветных зрачках дона Сабаса снова сверкнула искра раздражения. В узкой комнате со старым письменным столом, четырьмя кожаными креслами и грудами сбруи по углам жалюзи были опущены и воздух был теплый и клейкий.
   – Возможно, – согласился он. – Никогда в октябре не бывало такой жары.
   – Пятнадцать лет назад, в такую же самую жару было землетрясение, – сказала жена. – Помнишь?
   – Не помню, – рассеянно ответил дон Сабас. – Ты прекрасно знаешь, что я никогда ничего не помню.
   А к тому же, – неожиданно зло огрызнулся он, – сегодня у меня нет никакого желания говорить о несчастьях.
   Он закрыл глаза и, скрестив руки на груди, сделал вид, что засыпает.
   – Если придет Кармайкл, – пробормотал он, – скажи ему, что меня нет.
   Взгляд его жены стал умоляющим.
   – Ты плохой человек, – сказала она.
   Он не ответил ей. Она вышла, бесшумно затворив за собой дверь из проволочной сетки.
   Уже вечерело, когда дон Сабас, поспав по-настоящему, открыл глаза и, словно сновидения не кончились, увидел перед собой алькальда, терпеливо дожидающегося его пробуждения.
   – Такому человеку, как вы, – улыбнулся алькальд, – ложась спать, следует закрывать глаза.
   Дон Сабас ни одним мускулом лица не выдал своей растерянности.
   – Для вас, – ответил он, – двери моего дома всегда открыты.
   Он протянул было руку позвонить в колокольчик, но алькальд остановил его.
   – Не хотите кофе? – спросил дон Сабас.
   – Сейчас не хочу, – сказал алькальд, обводя комнату тоскующим взглядом. – Здесь было так хорошо, пока вы спали. Будто я был в другом городке.
   Дон Сабас потер глаза.
   – Сколько сейчас времени?
   Алькальд посмотрел на свои ручные часы.
   – Скоро пять. – А потом, выпрямившись в кресле, мягко спросил: – Поговорим?
   – Похоже, – сказал дон Сабас, – что ничего другого мне не остается.
   – Как и мне, – уверил его алькальд. – В конце концов, это уже ни для кого не секрет. – И с той же спокойной непринужденностью, без единого резкого слова или жеста продолжал: – Скажите, дон Сабас, сколько голов скота, принадлежащего вдове Монтьель, угнали по вашему приказу из ее стойл и переклеймили вашим клеймом с тех пор, как она предложила вам купить его?
   Дон Сабас пожал плечами.
   – Не имею ни малейшего представления.
   – Я думаю, вы помните, – сказал алькальд, – как это называется.
   – Кража скота, – отозвался дон Сабас.
   – Именно, – подтвердил алькальд. – Предположим, например, – все так же спокойно продолжал он, – что за три дня угнали двести голов.
   – Если бы! – вздохнул дон Сабас.
   – Значит, двести, – сказал алькальд. – Вы знаете условия: с каждой головы пятьдесят песо муниципального налога.
   – Сорок.
   – Пятьдесят.
   Молчание дона Сабаса было знаком согласия. Он сидел, откинувшись на спинку пружинящего кресла, вертел на пальце кольцо с черным блестящим камнем, и сто взгляд был прикован к воображаемой шахматной иске.
   Алькальд смотрел на него пристально и без малейшего намека на жалость.
   – Но это еще не все, – продолжал он. – С сегодняшнего дня весь скот из наследства Хосе Монтьеля, у кого бы он ни оказался, находится под защитой муниципалитета.
   Ответа не последовало, и он продолжал:
   – Эта бедная женщина, как вам известно, совсем рехнулась.
   – Ну а Кармайкл?
   – Кармайкл, – сказал алькальд, – уже два часа находится под охраной.
   Дон Сабас окинул его взглядом, который можно было счесть при желании как восхищенным, так и растерянным, и вдруг, затрясшись в неудержимом
   – Какой случай, лейтенант, а? Вам, наверно, такое и не снилось!
 
   К вечеру у доктора Хиральдо появилось отчетливое чувство, будто он вернул себе немалую часть своего прошлого. Миндальные деревья на площади снова покрылись пылью. Еще одна зима подходила к концу, но ее тихие, крадущиеся шаги оставляли глубокий след в его памяти.
   Падре Анхель возвращался с вечерней прогулки, когда увидел, как доктор пытается просунуть ключ в замочную скважину своей приемной.
   – Вот видите, доктор, – улыбнулся он, – даже дверь не откроешь без воли божьей.
   Он повернул в замке ключ, и теперь все его внимание принадлежало падре Анхелю. В сумерках лицо падре казалось расплывчатым багровым пятном.
   – Минутку, падре, – сказал доктор и взял его локоть. – Мне кажется, у вас не в порядке печень.
   – Вы так думаете?
   Врач включил свет над входом и оглядел лицо священника скорее с человеческим, нежели профессиональным, участием; потом отворил затянутую сеткой дверь приемной и включил свет в комнате.
   – Не будет ничего плохого, падре, если вы пять минут уделите вашему телу. Давайте-ка проверим кровяное давление.
   Падре Анхель торопился, но, уступая настояниям врача, прошел в приемную и стал закатывать рукав.
   – В мое время, – сказал он, – этих штук не было.
   – Ваше время, падре, продолжается по сей день, улыбнулся он.
   Пока врач смотрел на шкалу прибора, падре оглядывал комнату с тем наивным любопытством, какое вызывают обычно приемные врачей. На стенах висели пожелтевший диплом, литография фиолетовой девочки с разъеденной голубой щекой и картина с изображением врача, оспаривающего у Смерти обнаженную женщину. В глубине кабинета, за железной койкой, выкрашенной в белый цвет, стоял шкаф с пузырьками. На каждом пузырьке была этикетка. У окна стоял застекленный шкаф с инструментами, рядом – два таких же с книгами. Единственным различимым запахом был запах денатурата.
   Лицо доктора Хиральдо, когда он кончил измерять давление, не говорило ничего.
   – В этой комнате не хватает святого, – пробормотал падре.
   Доктор обвел взглядом стены.
   – Не только здесь, – сказал он. – Во всем городке.
   Он положил тонометр в кожаный футляр, энергичным рывком задернул «молнию» и продолжал:
   – Должен сказать, падре, что давление у вас очень хорошее.
   – Я так и думал, – отозвался священник и немного удивленно добавил: – Никогда еще я не чувствовал себя так хорошо в октябре.
   Падре Анхель начал медленно спускать рукав. Его заштопанная сутана, рваные ботинки и обветренные руки с ногтями будто из обожженного рога позволяли в этот момент увидеть самое существенное: что он человек крайне бедный.
   – И все-таки, – сказал врач, – ваше состояние меня беспокоит. Надо
   – Что поделаешь, господь взыскателен, – сказал падре.
   Повернувшись к нему спиной, доктор посмотрел в окно на темную реку.
   – Интересно, до каких же пределов? – сказал он. – Неужели богу угодно, чтобы кто-то девятнадцать лет подряд старался заковать чувства людей в панцирь, ясно при этом сознавая, что внутри все остается по-прежнему? – И после долгой паузы продолжал: – А не кажется ли вам в последние дни, что плоды ваших неустанных трудов начинают гибнуть у вас на глазах?
   – Мне это кажется каждую ночь на протяжении всей моей жизни, – ответил падре. – И потому я знаю, что утром должен приняться за работу с еще большим усердием.
   Он уже встал.
   – Скоро шесть, – сказал он и направился к двери.
   Врач у окна не шевельнулся, и все же казалось, будто он, когда начал говорить, вытянутой рукой преградил священнику дорогу:
   – Падре, как-нибудь ночью, положа руку на сердце, спросите себя, не пытаетесь ли вы лечить моральные раны пластырем.
   Падре Анхель не мог скрыть страшного приступа удушья, сдавившего ему грудь.
   – В час кончины, – сказал он, – вы узнаете, доктор, сколько весят эти ваши слова.
   Он пожелал доктору спокойной ночи и вышел, тихо закрыв за собой дверь.
   Ему никак не удавалось сосредоточиться на молитве. Когда он уже запирал церковь, Мина подошла к нему и сказала, что за два дня поймалась только одна мышь. У него было впечатление, что мыши в отсутствие Тринидад очень расплодились и теперь грозят подточить самое основание храма, хотя Мина ставит мышеловки, отравляет сыр, разыскивает следы помета и заливает асфальтом новые норы – ей помогал их находить сам падре.
   – Вложи в свой труд хотя бы немного веры, – сказал он, – и мыши пойдут в мышеловки, как овечки.
   Он долго ворочался на голой циновке, прежде чем уснул. Нервы его от долгого бодрствованья были напряжены до предела, и он с неумолимой остротой ощущал горькое чувство поражения, которое заронил в его сердце доктор. Это чувство, беготня мышей в храме и гробовая тишина комендантского часа с неодолимой силой увлекали его в водоворот того воспоминания, которого он больше всего страшился.
   Его, только недавно прибывшего в городок, разбудили среди ночи, чтобы он дал последнее напутствие Норе Хакоб. В спальне, готовой принять ангела смерти – там уже не осталось ничего, кроме распятия, повешенного над изголовьем кровати, и ряда пустых стульев у стен, – он выслушал трагическую исповедь, спокойную, точную и подробную. Умирающая рассказала, что ее муж, Нестор Хакоб, не отец девочки, которую она только что родила. Падре Анхель согласился дать ей отпущение грехов, только если она повторит свой рассказ и произнесет слова покаянья в присутствии мужа.