X

   Повинуясь энергичным командам директора цирка, рабочие вырвали из земли шесты, и со звуком, похожим на жалобный свист ветра среди деревьев, купол шапито величественно опал. Когда взошло солнце, все уже было упаковано, мужчины грузили на баркасы зверей, а женщины и дети завтракали на сундуках. Раздался первый гудок, и следы очагов на пустыре остались единственным свидетельством того, что через городок прошло нечто похожее на доисторическое животное.
   Алькальд в эту ночь не спал. Сперва он наблюдал с балкона, как грузится цирк, а потом смешался с толпой на набережной. Он был по-прежнему в военной форме, глаза его от недосыпания покраснели, и лицо от двухдневной щетины казалось мрачней обычного.
   С палубы баркаса его увидел директор цирка.
   – Всего наилучшего, лейтенант! – крикнул он. – Оставляю вам ваше царство!
   Он был в широком блестящем халате, придававшем его круглому лицу что-то священническое; на руку у него был намотан хлыст.
   Алькальд подошел к самой воде.
   – Очень сожалею, генерал! – разводя руками, невесело отозвался он. – Скажите, пожалуйста, почему вы уезжаете?
   Он повернулся к толпе и громко объяснил:
   – Я отменил разрешение, потому что он не захотел дать бесплатное представление для детей.
   Последний гудок баркасов и шум двигателей заглушили ответ директора цирка. От воды запахло взбаламученным илом. Директор цирка подождал, пока баркасы развернутся на середине реки, и тогда, перегнувшись через борт и сложив ладони рупором, прокричал во всю силу своих легких:
   – Прощай, полицейский ублюдок!
   Выражение лица алькальда не изменилось. Он подождал, не вынимая рук из карманов, пока замрет в отдалении шум двигателей, а потом протолкался, улыбаясь, через толпу и вошел в лавку сирийца Мойсеса.
   Было около восьми утра, а сириец уже уносил внутрь лавки разложенные перед дверью товары.
   – Вы уходите? – спросил алькальд.
   – Ненадолго, – ответил, глядя на небо, сириец. – Собирается дождь.
   – По средам дождя не бывает, – сказал алькальд.
   Облокотившись на прилавок, он стал смотреть на черные тучи, плывущие над набережной, и оторвал от них взгляд только тогда, когда сириец убрал весь свой товар и велел жене подать им кофе.
   – Если так пойдет дальше, – со вздохом и словно обращаясь к самому себе, сказал алькальд, – нам придется просить у других городков людей взаймы.
   Он начал медленными глотками пить кофе. Из городка уехали еще три семьи. Всего, по подсчетам сирийца Мойсеса, за последнюю неделю их уехало пять.
   – Вернутся, – сказал алькальд.
   Взгляд его задержался на загадочных пятнах кофейной гущи в чашке, а потом, словно думая о чем-то другом, он продолжал:
   – Куда бы ни поехали, им все равно не забыть, что их пуповину зарыли здесь, в городке.
   Несмотря на свои предсказания, алькальду пришлось переждать в лавке яростный ливень, на несколько минут погрузивший городок в воды потопа. После этого он отправился в полицейский участок, где сеньор Кармайкл, промокший насквозь, по-прежнему сидел на скамеечке посередине двора.
   Алькальд им заниматься не стал. Приняв рапорт от дежурного, он приказал открыть камеру, где Пепе Амадор, казалось, крепко спал ничком на кирпичном полу. Он перевернул его ногой и посмотрел с тайным состраданием на обезображенное побоями лицо.
   – Когда его кормили в последний раз? – спросил алькальд.
   – Позавчера вечером.
   Алькальд приказал его поднять. Подхватив Пепе Амадора, трое полицейских проволокли его через камеру и посадили на выдававшуюся из стены бетонную скамью. На месте, откуда его подняли, остался влажный отпечаток.
   В то время как двое полицейских поддерживали Пене Амадора в сидячем положении, третий поднял за волосы его голову. Только прерывистое дыхание и выражение бесконечной усталости на лице говорили о том, что Пепе Амадор еще жив.
   Когда полицейские отпустили его, юноша открыл глаза, нащупал руками край скамьи и с глухим стоном лег на спину.
   Выйдя из камеры, алькальд велел покормить арестованного и дать ему поспать.
   – А потом, – приказал он, – продолжайте работать над ним, пока не расколется. Думаю, что надолго его не хватит.
   С балкона он снова увидел сеньора Кармайкла, который, опустив лицо в ладони и съежившись, по-прежнему сидел на скамейке во дворе участка.
   – Ровира! – крикнул алькальд. – Пойди в дом Кармайкла и скажи его жене, чтобы она прислала ему одежду. А потом, – торопливо добавил он, – приведи его в канцелярию.
   Он уже засыпал, облокотившись на письменный стол, когда в дверь постучали. Это был сеньор Кармайкл, одетый в белое и совершенно сухой, если не считать ботинок, мягких и разбухших, как у утопленника. Прежде чем им заняться, алькальд сказал полицейскому, чтобы тот сходил к жене сеньора Кармайкла и принес другую пару ботинок.
   Сеньор Кармайкл жестом остановил полицейского:
   – Не надо. – А потом, повернувшись к алькальду и глядя на него с суровым достоинством, объяснил: – Они у меня единственные.
   Алькальд предложил ему сесть. За двадцать четыре часа до этого сеньор Кармайкл был препровожден в бронированную канцелярию и подвергнут долгому допросу об имущественных делах семейства Монтьель. Он подробно обо всем рассказал. Когда же алькальд выразил желание купить наследство за цену, которую установят уполномоченные муниципалитета, сеньор Кармайкл заявил о своей твердой решимости препятствовать этому до тех пор, пока имущество не будет приведено в порядок.
   И сейчас, после двух дней голода и пребывания под открытым небом, его ответ обнаружил ту же непоколебимую решимость.
   Ты осел, Кармайкл, – сказал ему алькальд. – Пока ты будешь дожидаться приведения наследства в порядок, этот бандит дон Сабас переклеймит своим клеймом весь монтьелевский скот.
   Сеньор Кармайкл только пожал плечами.
   – Ну хорошо, – после долгого молчания сказал алькальд. – Мы знаем, что ты человек честный. Но вспомни вот что: пять лет назад дон Сабас передал Хосе Монтьелю список всех, кто был тогда связан с партизанами, и потому оказался единственным руководителем оппозиции, которому дали остаться в городке.
   – Остался еще один, – сказал с ноткой сарказма в голосе сеньор Кармайкл. – Зубной врач.
   Алькальд сделал вид, что не слышал.
   – По-твоему, ради такого человека, способного продать своих ни за грош, стоит торчать сутками под открытым небом?
   Сеньор Кармайкл опустил голову и стал разглядывать ногти на руках. Алькальд присел за письменный стол.
   – И потом, – вкрадчиво добавил он, – подумай о своих детях.
   Сеньор Кармайкл не знал, что его жена и два старших сына накануне вечером побывали у алькальда, и тот обещал им, что не пройдет и суток, как сеньор Кармайкл будет на свободе.
   – Не беспокойтесь о них, – ответил сеньор Кармайкл. – Они сумеют постоять за себя.
   Он поднял голову только когда услышал, что алькальд снова прохаживается по комнате. Тогда сеньор Кармайкл вздохнул и сказал:
   – Можно попробовать еще одно средство, лейтенант. – Он почти ласково посмотрел на алькальда и продолжал: – Застрелите меня.
   Ответа он не получил. Чуть позже алькальд уже крепко спал, а сеньор Кармайкл снова сидел на скамеечке.
 
   Секретарь, находившийся в это время в суде, недалеко от полицейского участка, был счастлив. Он продремал первую половину дня в углу, а потом, совершенно неожиданно для себя, увидел роскошные груди Ребеки Асис. Будто сверкнула молния среди ясного дня: внезапно отворилась дверь ванной, и прекрасная женщина, на которой не было ничего, кроме намотанного на голову полотенца, издала сдавленный крик и бросилась закрывать окно.
   С полчаса секретарь горько переживал в полутемном суде, что прекрасное видение так быстро скрылось, а около двенадцати повесил на дверь замок и отправился поддержать свою память пищей.
   Когда он проходил мимо почты, телеграфист помахал рукой, чтобы привлечь его внимание.
   – Будет новый священник, – сказал он секретарю. – Вдова Асис написала письмо апостолическому префекту.
   Секретарь не поддержал его.
   – Высшая добродетель мужчины, – сказал он, – это умение хранить тайну.
   На углу площади он увидел сеньора Бенхамина, раздумывавшего, прыгнуть ли ему через лужу к своей лавке.
   – Если бы вы только знали, сеньор Бенхамин… – начал секретарь.
   – А что такое?
   – Ничего, – сказал секретарь. – Я унесу эту тайну с собой в могилу.
   Сеньор Бенхамин пожал плечами, а потом, увидев, с какой юношеской легкостью секретарь, прыгает через лужи, последовал его примеру.
   Пока его не было, кто-то принес в комнату за лавкой три судка, тарелки, ложку с вилкой и ножом и сложенную скатерть. Сеньор Бенхамин стал готовиться к обеду – расстелил скатерть на столе и все на нее поставил. Движения его были педантично точными. Сперва он съел суп, где плавали большие желтые круги жира и лежала кость с мясом, потом, из другой тарелки, стал есть жаркое с рисом и юккой. Зной усиливался, но сеньор Бенхамин не обращал на это никакого внимания. Пообедав, он составил тарелки одна на другую, собрал судки и выпил стакан воды. Он уже собирался повесить гамак, когда услышал, как в лавку кто-то вошел.
   Глухой голос спросил:
   – Сеньор Бенхамин дома?
   Вытянув шею, он увидел одетую в черное женщину с пепельно-серой кожей и полотенцем на голове. Это была мать Пепе Амадора.
   – Нет, – сказал сеньор Бенхамин.
   – Но ведь это вы, – сказала женщина.
   – Да, – отозвался он, – но меня все равно что нет, потому что я знаю, зачем вы ко мне пришли.
   Женщина остановилась в нерешительности в узком и невысоком дверном проеме, в то время как сеньор Бенхамин вешал гамак. При каждом выдохе легкие ее издавали тихий свист.
   – Не стойте в дверях, – сурово сказал сеньор Бенхамин. – Или уходите, или войдите внутрь.
   Женщина села у стола и беззвучно зарыдала.
   – Простите, – сказал он ей. – Вы должны понять, что, оставаясь на виду у всех, вы меня компрометируете.
   Мать Пепе Амадора сняла полотенце с головы и вытерла им глаза. По привычке сеньор Бенхамин, повесив гамак, проверил, крепки ли шнуры. После этого он снова переключил внимание на женщину.
   – Значит, – заговорил он, – вы хотите, чтобы я написал вам прошение.
   Женщина кивнула.
   – Так я и думал, – продолжал сеньор Бенхамин. – Вы еще верите в прошения. А ведь в нынешние времена, – он понизил голос, – суд вершат не бумагами, а выстрелами.
   – Так говорят все, – сказала она, – но ведь сын в тюрьме у меня одной.
   Говоря это, она развязала носовой платок, который до этого прижимала к груди, и, достав оттуда несколько засаленных бумажек – восемь песо – протянула их сеньору Бенхамину.
   – Это все, что у меня есть, – сказала она.
   Сеньор Бенхамин посмотрел на бумажки, а потом, пожав плечами, взял их у нее и положил на стол.
   – Я точно знаю – это дело бесполезное, – сказал он. – Напишу только, чтобы доказать богу свое упорство.
   Женщина благодарно кивнула ему и зарыдала снова.
   – Обязательно, – посоветовал ей сеньор Бенхамин, – постарайтесь добиться у алькальда свидания с сыном и уговорите мальчика сказать все, что он знает. Без этого можете сразу выбросить в мусорный ящик любое прошение.
   Она высморкалась в полотенце, опять покрыла им голову и, не оглядываясь, вышла из лавки.
   Послеобеденный отдых сеньора Бенхамина продлился до четырех часов дня. Когда он вышел умыться в патио, погода была ясная, а в воздухе было полно летающих муравьев. Переодевшись и причесав то немногое, что оставалось у него на голове от волос, он пошел на почту купить лист гербовой бумаги.
   Он уже возвращался с ним в лавку, чтобы написать прощение, когда понял: в городке что-то произошло. Вдалеке раздались крики. Он спросил у пробегавших мимо мальчишек, что случилось, и они, не останавливаясь, ему ответили. Тогда он вернулся на почту и отдал гербовую бумагу назад.
   – Уже не понадобится, – сказал он. – Пепе Амадора только что убили.
 
   Все еще полусонный, сжимая в одной руке ремень, а другой застегивая гимнастерку, алькальд в два прыжка спустился но лестнице своего дома. Необычный для этого часа цвет неба заставил его усомниться во времени. Он не знал, что происходит, но сразу понял, что ему надо поспешить в участок.
   Окна на его пути закрывались. Посередине улицы, раскинув руки, навстречу ему бежала женщина. В прозрачном воздухе носились летающие муравьи. Еще не зная, что случилось, алькальд вытащил из кобуры револьвер и побежал.
   В дверь участка ломились несколько женщин, а мужчины их оттаскивали. Раздавая удары направо и налево, алькальд пробился к двери, прижался к ней спиной и направил на толпу револьвер.
   – Ни с места, а то буду стрелять!
   Полицейский, до этого державший дверь изнутри, теперь открыл ее и, встав с автоматом наизготовку, свистнул в свисток. Еще двое полицейских, выскочив на балкон, сделали несколько выстрелов в воздух, и люди бросились бежать кто куда. В этот миг, воя как собака, на углу показалась женщина, и алькальд увидел, что это мать Пепе Амадора. Одним прыжком он скрылся внутри участка и уже с лестницы приказал полицейскому:
   – Займись ею!
   Внутри царила мертвая тишина. Только теперь алькальд узнал, что произошло – когда отстранил полицейских, загораживавших вход в камеру, и увидел Пепе Амадора. Юноша лежал, скорчившись, на полу, и руки его были зажаты между колен. Лицо белое, но следов крови нигде не видно.
   Убедившись в том, что никаких ран обнаружить нельзя, алькальд перевернул тело Пепе Амадора на спину, заправил ему рубашку в штаны, застегнул их и затянул пряжку ремня.
   Когда он выпрямился, его обычная уверенность снова была с ним, но на лице, которое увидели полицейские, можно было прочитать первые признаки усталости.
   – Кто?
   – Все, – сказал белокурый великан. – Он хотел бежать.
   Алькальд посмотрел на него задумчиво, и несколько мгновений казалось, что сказать ему больше нечего.
   – Этими небылицами никого уже не обманешь, – сказал он и, протянув руку, шагнул к белокурому великану. – Отдай револьвер.
   Полицейский снял с себя ремень и отдал алькальду. Заменив в револьвере две стреляные гильзы новыми патронами, алькальд положил использованные себе в карман и отдал револьвер другому полицейскому. Белокурый великан, которого, если посмотреть на него вблизи, казалось, окружал ореол детства, дал отвести себя в камеру.
   Там он разделся догола и передал одежду алькальду. Делалось все без спешки, будто они участвовали в какой-то церемонии, где каждый знал, что ему надлежит делать. Наконец алькальд сам запер камеру, в которой лежал убитый, и вышел на балкон. На скамеечке по-прежнему сидел сеньор Кармайкл.
   Когда сеньора Кармайкла привели в канцелярию, он оставил без внимания приглашение алькальда сесть. Снова в мокрой одежде, он застыл перед письменным столом и лишь едва заметно кивнул, когда алькальд спросил его, все ли ему теперь понятно.
   – Ладно, – сказал алькальд. – У меня еще не было времени решить, что именно я сделаю и стоит ли мне делать что-нибудь вообще. Но что бы я ни решил, помни одно: ты увяз.
   Сеньор Кармайкл стоял все с таким же отсутствующим видом. Одежда у него прилипла к телу, а лицо начало распухать как у утопленника после трех суток пребывания в воде. Алькальд тщетно ждал хоть каких-нибудь проявлений жизни.
   – Так что, Кармайкл, ситуация должна быть тебе ясна: мы с тобой компаньоны.
   Он сказал это серьезно, даже драматично, но похоже было, что сеньор Кармайкл ничего не слышит. Бронированная дверь уже закрылась за алькальдом, а он все стоял перед столом, такой же опухший и печальный.
   На улице, перед входом в участок, двое полицейских держали за руки мать Пепе Амадора. Казалось, что все трое отдыхают. Женщина дышала спокойно, и глаза у нее были сухие, но, когда в дверях появился алькальд, она издала хриплый вопль и начала вырываться с такой силой, что одному из полицейских не удалось ее удержать. Тогда другой ударил ее ключом, и она рухнули без сознания на землю.
   Алькальд даже не взглянул на нее. Взяв с собой полицейского, он направился на угол, к кучке людей, наблюдавших эту сцену. Не обращаясь ни к кому в отдельности, он сказал:
   – Говорю всем: если не хотите чего-нибудь похуже, унесите ее домой.
   Вместе с полицейским он миновал людей и пошел в суд. Там никого не было. Тогда он пошел к судье Аркадио домой и, без стука распахнув дверь, позвал:
   – Судья!
   Измученная беременностью жена судьи ответила из темноты:
   – Он ушел.
   Алькальд словно прирос к порогу.
   – Куда?
   Алькальд мигнул полицейскому, чтобы тот шел за ним. Не глядя на женщину, они прошли внутрь, перевернули спальню вверх дном и, убедившись окончательно, что никаких мужских вещей в ней нет, вернулись в гостиную.
   – Когда он ушел? – спросил алькальд.
   – Позавчера вечером, – ответила женщина.
   Алькальд замолчал раздумывая.
   – Сукин сын! – крикнул он вдруг. – Спрячься хоть на пятьдесят метров под землей, снова влезь в утробу своей шлюхи-матери, мы тебя и оттуда достанем, живого или мертвого! У правительства рука длинная!
   Женщина вздохнула.
   – Услышь вас бог, лейтенант.
   Уже смеркалось. Полицейские держали на прицеле людей, все еще стоявших на углах улицы по обе стороны участка, но мать Пене Амадора унесли, и казалось, что городок успокоился.
   Алькальд прошел прямо в камеру, где лежал убитый, приказал принести брезент и надел на труп шапочку и очки. Полицейский помог ему завернуть тело Пепе Амадора в брезент, и алькальд стал разыскивать по всем помещениям куски веревок и проволоки. Набрав побольше и связав их один с другим, он обмотал ими тело от шеи до щиколоток.
   Когда он закончил, с него ручьями лил пот, но было видно, что он испытывает облегчение – как будто труп был тяжелой ношей, которую он теперь с себя сбросил.
   Только после этого он включил в камере свет.
   – Достань лопату, заступ и фонарь, – приказал он полицейскому, – а потом позови Гонсалеса. Пойдете с ним на задний двор и выроете глубокую яму подальше, на задах – там суше.
   Слова звучали так, словно он придумывал каждое по мере того, как его выговаривал.
   – И зарубите себе на носу, – добавил он, – этот парень не умирал.
   Прошло два часа, а могилу все еще не выкопали. Алькальд увидел с балкона, что на улице нет никого, кроме полицейского, прохаживающегося от угла к углу. Включив свет на лестнице, он повалился в шезлонг в самом темном углу большой комнаты и перестал слышать доносящиеся издалека редкие пронзительные крики выпи.
   Его вернул к действительности голос падре Анхеля. Сперва алькальд услышал, как падре говорит с полицейским на улице, потом с кем-то, с кем пришел, и, наконец, узнал этот второй голос. Он оставался в шезлонге, пока не услышал их снова, теперь уже в участке, и не услышал первых шагов на лестнице. Тогда он левой рукой потянулся в темноте за карабином.
   Увидев его на верхней площадке лестницы, падре Анхель остановился. Двумя ступенями ниже стоял в коротком белом накрахмаленном халате и с чемоданчиком в руке доктор Хиральдо. Доктор улыбнулся, и его острые зубы обнажились.
   – Я разочарован, лейтенант, – весело сказал он. – Ждал целый день, что меня позовут делать вскрытие.
   Падре Анхель посмотрел на него своими кроткими прозрачными глазами, а потом перевел взгляд на алькальда. Алькальд тоже заулыбался.
   – Вскрывать некого, – сказал он, – поэтому вскрытия не будет.
   – Мы хотим видеть Пепе Амадора, – сказал священник.
   Алькальд опустил карабин дулом вниз и ответил, по-прежнему обращаясь к доктору Хиральдо:
   – Я тоже хочу, но что поделаешь? – И уже без улыбки добавил: – Пепе Амадор убежал.
   Падре Анхель поднялся еще на одну ступеньку. Алькальд направил на него дуло карабина.
   – Остановитесь, падре.
   Врач тоже поднялся ступенькой выше.
   – Слушайте, лейтенант, – все еще улыбаясь, сказал он, – у нас в городке сохранить что-нибудь в тайне невозможно. С четырех часов дня все знают: с этим мальчиком сделали то же, что дон Сабас делал с проданными ослами.
   – Пепе Амадор убежал, – повторил алькальд.
   Он следил за доктором, и потому, когда падре Анхель, воздев к небу руки, поднялся на две ступеньки разом, это едва не застало его врасплох.
   Он щелкнул затвором и застыл на месте, широко расставив ноги.
   – Стой! – крикнул он.
   Врач схватил священника за рукав. Падре Анхель зашелся кашлем.
   – Давайте играть в открытую, лейтенант, – сказал врач. Впервые за долгое время голос его звучал жестко. – Это вскрытие должно быть сделано. Сейчас мы раскроем тайну сердечных приступов, которые происходят у заключенных в этой тюрьме.
   – Доктор, – сказал алькальд, – если вы сделаете хоть один шаг, я вас пристрелю. – Он чуть скосил глаза в сторону священника. – И вас тоже, падре.
   Все трое замерли.
   – А к тому же, – продолжал алькальд, обращаясь к падре Анхелю, – вам, падре, надо радоваться: листки наклеивал этот парень.
   – Заклинаю вас богом… – начал падре Анхель и снова судорожно закашлялся.
   – Ну вот что, – снова заговорил алькальд, – считаю до трех. При счете «три» начинаю с закрытыми глазами стрелять в дверь. Раз и навсегда, – слова его были обращены теперь только к врачу, – с шуточками покончено, доктор, – мы с вами воюем.
   Врач потянул падре Анхеля за рукав и, ни на миг не поворачиваясь к алькальду спиной, начал спускаться. Вдруг он захохотал.
   – Так-то лучше, генерал! Вот теперь мы друг друга поняли.
   – Раз… – начал считать алькальд.
   Продолжения счета они не слышали. Когда падре Анхель на углу возле полицейского участка прощался с доктором, ему пришлось отвернуться, чтобы скрыть слезы на глазах, он казался подавленным. По-прежнему улыбаясь, доктор Хиральдо хлопнул его по плечу.
   – Не удивляйтесь, падре, – сказал он, – такова жизнь.
   У своего дома он остановился под фонарем и посмотрел на часы. Было без четверти восемь.
 
   Падре Анхель совсем не мог есть. После сигнала трубы, возвестившего наступление комендантского часа, он сел писать письмо. Полночь миновала, а он все еще сидел, склонившись над столом, в то время как мелкий дождь, словно школьный ластик; стирал вокруг него мир. Писал он самозабвенно, выводя ровные и немного вычурные буквы с таким рвением, что вспоминал о необходимости обмакнуть перо, уже нацарапав на бумаге одно, а то и два невидимых слова.
   На следующее утро после мессы он отнес письмо на почту, хотя знал, что до пятницы его все равно не отправят. Было сыро и туманно, и только к полудню воздух стал прозрачным. Залетевшая случайно в патио птица около получаса ковыляла, подпрыгивая, среди тубероз. Она пела одну и ту же ноту, но каждый раз брала ее октавой выше, пока нота не начинала звучать так высоко, что ее можно было слышать только в воображении.
   Во время вечерней прогулки падре Анхель не мог отделаться от впечатления, что весь день, начиная с полудня, его неотступно преследует какой-то осенний аромат. В доме Тринидад, пока он говорил с выздоравливающей об обычных в октябре болезнях, ему почудился запах, исходивший однажды вечером у него в комнате от Ребеки Асис.
   Возвращаясь с прогулки, он зашел в дом сеньора Кармайкла. Жена и старшая дочь были безутешны в своем горе, и при каждом упоминании о заключенном голос у них дрожал. Однако младшие дети были счастливы без отцовской строгости и сейчас пытались напоить из стакана чету кроликов, посланную им вдовой Монтьель. Вдруг падре прервал разговор и, начертив в воздухе рукою какой-то знак, сказал:
   – А, знаю – это аконит.
   Но это не был аконит.
   О листках никто не вспоминал. Рядом с последними событиями они выглядели, самое большее, курьезом из прошлого. Падре Анхель тоже высказал такое мнение во время прогулки и потом, после молитвы, когда беседовал у себя в комнате с дамами из общества католичек.
   Оставшись один, падре Анхель ощутил голод. Он пожарил себе зеленых бананов, нарезанных ломтиками, сварил кофе с молоком и заел все это куском сыра. Приятная тяжесть в желудке помогла забыть о неотступно преследующем запахе. Раздеваясь, чтобы лечь, и уже потом, под сеткой, охотясь за пережившими опрыскиванье москитами, он несколько раз рыгнул. Падре чувствовал изжогу, но в душе у него царил мир.
   Спал он как убитый. В безмолвии комендантского часа он услышал взволнованный шепот, первые аккорды на струнах, настроенных предрассветным холодком, и, наконец, песню из тех, что пелись прежде. Без десяти пять он проснулся и снова понял, что живет. Величественно приподнявшись, он сел, потер глаза и подумал; «Пятница, двадцать первое октября». А потом, вспомнив, сказал вслух:
   – Святой Илларион.
   Не умываясь и не помолившись, оделся. Застегнув одну за другой все пуговицы сутаны, обулся в потрескавшиеся ботинки на каждый день, у которых уже отрывались подошвы. Отворив дверь и увидев за ней свои туберозы, вспомнил строку песни.
   – «И там я останусь до смерти», – вздохнул он.
   Мина сильным толчком приоткрыла дверь церкви в тот самый миг, когда он в первый раз ударил в колокол. Подойдя к чаше со святой водой, она увидела, что мышеловки по-прежнему открыты и сыр в них цел. Падре отворил входную дверь до конца.
   – Пусто, – сказала Мина, встряхнув картонную коробку. – Сегодня ни одна не попалась.
   Но падре Анхель ее не слышал. Словно оповещая, что и в этом году, несмотря на все, в назначенный срок придет декабрь, рождался ослепительно ясный день. Никогда еще падре не ощущал так остро молчания Пастора.
   – Ночью была серенада, – сказал он.
   – Да, винтовочная, – отозвалась Мина. – Недавно только перестали стрелять.
   Падре впервые на нее посмотрел. На ней, невероятно бледной, как ее слепая бабушка, тоже была голубая лента светской конгрегации, но в отличие от Тринидад, которая была немного мужеподобной, в ней начинала расцветать женщина.
   – Где?
   – Везде, – ответила Мина. – Будто с ума посходили, разыскивая листовки. Говорят, в парикмахерской случайно подняли пол и нашли там оружие. Тюрьма переполнена, но говорят, что мужчины бегут в лес и кругом партизаны.
   Падре Анхель вздохнул.
   – А я ничего не слышал, – сказал он и двинулся в глубину церкви.
   Она молча последовала за ним к алтарю.
   – И это еще не все, – продолжала Мина. – Хотя был комендантский час и стреляли, ночью снова…
   Падре Анхель остановился и, прищурившись, посмотрел на нее прозрачными голубыми глазами. Мина, с пустой коробкой под мышкой, остановилась тоже и, нервно улыбнувшись, договорила.