Турсуков даже прошелся по комнате, до того ему понравилось это философское упражнение. Он внезапно вспомнил, на чем остановились его воспоминания.
С момента петушиного появления маленького Сюя в стране произошло еще много перемен, включая сюда и постыдное бегство Сюя обратно туда, откуда он появился. Дела японофильской партии Ан-Фу сильно пошатнулись, и руль управления страной перешел в пахнущие чужим золотом руки китаефилов. О, как бежал тогда обратно в Китай подлый Сюй, как в его заросших черными пучками ушах свистел вольный монгольский ветер!
А в каких дураках оказались монгольские князья, делившие добычу с китайским карликом! Они были одурачены, и сами китаефилы вволю поиздевались над сторонниками маленького Сюя, оставшимися без службы, денег и почета, как всадники, лошади которых заболели сапом в самый разгар похода.
Князья окончательно и до того развратились, что не сумели даже объединиться для борьбы с революционерами, которые уже начали неслыханную, первую во всей истории Центральной Азии, работу.
Скоро все заговорили о том, что Пять Великих – Бодо, Данзан, Чойбалсан, Посол и Сухэ-Батор – тайно ушли на север, в Россию, к кремлевским комиссарам и стали просить помощи, и Москва сказала монголам, что знак Красного Флага окрашен кровью всех угнетенных народов, и обещала вождям помощь и совет, как старшая и строгая сестра.
Пять Великих поехали на родину, неся с собой надежду и отвагу для будущей борьбы, но в это время барон Юнг прорвался через границу и захватил власть в свои руки. Петушиное гнездо маленького Сюя было тесно для Юнга – он мог поставить в него только свой кованый сапог с железной шпорой. К тому же маленький Сюй успел много нагадить, и петушиный помет пекинского толстячка был неприятен новому владельцу гнезда.
Пяти Великим осталось сделать лишь одно – просить опять помощи у русских красных, окопаться в Кяхте и сказать оттуда степям, что Монголия должна быть свободной.
Пять Великих вошли в состав нового Народного Революционного правительства, кяхтинский пригород Маймачен сделался местом, куда стали стекаться всадники, составившие народное войско, и один из Пяти Великих – Сухэ-Батор, бывший солдат, а после наборщик, стал главнокомандующим новой армии.
В это время барон Юнг, сидя в Урге, задумывал план небывалого похода не только на новую Россию, но и на Европу. Он сумел достать себе силы, разгромив китайцев и выгнав их из Урги; барон подкупил этим многих князей и простолюдинов.
Ламы говорили о втором Амурсане, пришедшем с севера, из русской страны. Остзейским происхождением Юнга мало кто интересовался, – все знали, что он буддист. Перерожденец Амурсаны – Джа-Лама, решив сделаться желтым Бонапартом, сейчас ушел на далекую реку почти в китайские владения и стал выжидать, чем кончится история борьбы Пяти Великих с Бароном.
А Барон?
Барон сидит в Урге и обводит глазами безумия ощетинившийся штыками мир.
В Кобдо и Улясутае – изгнанники; чубатые волки вроде Аникина с его атамановцами, сербы генерала Ракича, есаул Рязанцев, штабс-капитан Огородов, только что грабивший Урянхай, и, наконец, полковник Милиоти.
С этими людьми барон хочет взять мир в свои руки. Сначала он ворвется в Верхнеудинск, укрепится там и ударит по Чите, захватит там наемников и мобилизованных и пойдет на Москву, Варшаву, Берлин, Париж.
Только вряд ли это вам удастся сделать, господин барон! Генерал Юнг фон Штерн, вы ничего не сделаете, вы не возьмете ни Парижа, ни Москвы, потому что этого не допустит Тихон Турсуков!
Налитые кровью глаза истории смотрят на вас обоих. История решит: кто из вас сильнее?
Турсуков не зря учился на медные деньги, не зря таскал с собою в седельной сумке толстые книги, не зря Пять Великих доверили свои тайны Турсукову!…
Турсуков в крайнем возбуждении прошелся опять по комнате, задевая длинными руками стулья.
Через минуту он подошел к спящему монголу и взял его за плечо.
– Домбо, встань! Иди спать по-настоящему, в другой комнате есть кошма и подушка. Домбо, вставай!
Монгол медленно открыл глаза, пошевелил рукой и улыбнулся.
– Слушай, – сказал монгол, – я видел совсем странный сон, русский отец. Я видел степь, костер, караван и тебя таким, когда ты еще не был седым. Ты сидел у костра и читал книгу, я подошел к тебе – маленький и худой – и бросил на книгу горсть песку. Был такой случай или нет, скажи?
– Не знаю, – улыбнулся Турсуков. – Домбо, давай спать.
– Погоди, русский отец… Как это все было, когда ты нашел меня? Это мне надо знать. Мне не зря приснилось все. Да еще во сне я видел, как ты, шутя, похлопал меня, закрыл книгу и пошел поить большого белого верблюда… У него были розовые ноздри…
– Зачем тебе все это? – медленно спросил Турсуков. – Ну, если хочешь, я могу еще раз вспомнить о том, как я нашел тебя… Двадцать пять, наверное, лет тому назад я шел с караваном. Вышли за Улясутай – видим старую черную юрту… Стоит одна в степи, крутом никого нет, скот бродит без призора. Понятное дело, брошены люди, больные. Монголы боятся болезней, Домбо. Я побежал к юрте, смотрю, лежит умерший, а в другом углу женщина с ребенком… Ты был совсем маленьким, грудным… Она, твоя мать, посмотрела на меня и через минуту умерла, а я тебя вынес на руках. Тебя завернули в кусок бязи и дали соску. На второй день ты засмеялся, увидев светлый китайский домбо, и потянулся к нему. Тогда мы решили назвать тебя Домбо, не знали твоего имени. Так за тобой и осталось название китайского чайника. Моя жена, она умерла теперь, Домбо, ходила за тобой, как за сыном. Вот и все.
– Я не помню твоей жены, русский отец. Какая она была?
– Красивая, высокая, – глухо отозвался Турсуков. – Ты вскормлен русским молоком, Домбо, перед тем, как я нашел тебя, у нас умер грудной ребенок.
– Я сосал молоко твоей жены и теперь говорю на твоем языке. Русский отец, я тебя никогда не забуду… Когда я вырос и ушел от тебя – я всегда помнил о тебе. Почему мне приснилось это?
– Не знаю. Все-таки нам пора спать, Домбо.
– Погоди, русский отец. А плохо не знать своих родителей?
– Я не смогу тебе ответить сразу. Пожалуй, вот что. Я читал и думал, что человек, живущий как и все остальные, ну, как тебе объяснить, такой, у которого есть мать, отец, родина, – всегда старается сохранить все и доброе и злое для своих. А люди, у которых нет семьи и родины, пожалуй, добрее остальных. У них ничего нет, и поэтому они не скупятся. Они не нищие! Они богачи, Домбо. Они делают много добра всем людям, а те, у кого есть семья и родина, отдают свои чувства только тем, кто стоит близко к ним. Такие люди – скупы, Домбо. А тебе или мне не жалко наших чувств, потому что мы их не бережем только для одного десятка людей. Ты понимаешь меня?
– Кажется, понимаю, русский отец. А что ты скажешь о злых делах, о жестоких чувствах, которые остаются другим людям?
– Тут, по-моему, то же самое. Ты заметил, что междоусобные войны бывают самыми жестокими, правда? Ведь это тоже потому, что ближнему отдается больше злого чувства, чем дальнему. Поэтому при междоусобицах и убивают пленных, даже мучат их, тогда как в войнах с другой нацией существуют законы. Домбо, люди, любящие только одну свою семью или родину, добры или злы только для десятка или десяти миллионов людей… Нам же с тобой печалиться нечего, потому что мы отдаем зло и добро всем без различия. Ты сосал русское молоко, а я говорю на твоем языке, у тебя нет отца и матери, а у меня родины, и мы с тобой равны.
– Разве плохо любить свой народ, русский отец? Ведь ты тоже, как и я, ненавидишь Барона?
Домбо встал и прислонился к стене, слегка наклонив вперед голову и откинув плечи. Большая керосиновая лампа ярко освещала его лицо и широкие зрачки, которым был тесен косой разрез глаз.
Турсуков в волнении заходил по комнате, все время одергивая мягкую синюю рубаху.
– Да, – выкрикнул вдруг неожиданно он, – я должен бороться с Юнгом, я обязан это сделать, только потому, что он никого не любит и не ненавидит и поэтому делает только зло… Да, да! Я хотел бы увидеть его и сказать все об этом. Ручаюсь, что он ничего бы не сделал со мной.
– Русский отец! Что ты говоришь? – с ужасом сказал монгол. – Тебя Барон может насмерть забить бамбуком. Посмотри, что делается на кладбище под Ургой! Там расстрелянные и замученные валяются сотнями, – монгольским собакам никогда не было столько работы, как сейчас. Ты меня выкормил и не сердись, что я так говорю. Неужели ты к нему хочешь пойти после того, как тебя солдаты искали во всех ургинских закоулках?
Турсуков сейчас не слышал слов юноши. Новые мысли овладели его беспокойным мозгом, и он решил отдать их юноше.
– Домбо, как ты думаешь, почему в России сделали революцию? Я тебе объясню это сейчас. Видишь ли, Россия много веков любила только себя и своих и не умела ненавидеть чужих. Она именно не умела ненавидеть, она только могла высмеивать немца, англичанина, француза, потому что и француз, и англичанин, и немец умнее русского. Но так не могло быть дальше. Появились люди, которые стали ненавидеть себя. Это очень важно. Эти люди стали не любить себя за то, что они слишком любили себя, свои грехи, свою дикость. Они сделали великую революцию, они стали ненавидеть уже не десятки, а сто миллионов людей всех наций, влюбленных в себя и свою ограниченность. Для них нет ни черных, ни белых и желтых. Домбо, они любят ненавидящих, тех, кто борется со старым… Понимаешь, почему я теперь стал революционером?
Турсуков прибавил огня в лампе и тяжело сел на стул. Он окончательно дошел до состояния полной усталости, и глаголы «любить» и «ненавидеть» стали представляться ему в виде двух шевелящихся и переплетающихся змей.
– Тебе нужно все-таки рассказать все по порядку, – услышал Турсуков медленный голос юноши, – значит, так. Я поехал в Красный Дом, там меня хорошо приняли, расспросили обо всем и оставили ночевать. Наутро ко мне пришел русский, вроде офицера, но без погон, со значками на рукаве. Солдаты его называли – «Товарищ командир». Он меня расспросил про белых, сколько их в Урге и Кобдо. Я ответил и стал, в свою очередь, спрашивать его обо всем. Он начал успокаивать меня, говоря, что красные и наши свободные монголы справятся с Бароном. Командир позвал меня в большую комнату, где все солдаты вместе с командиром пили чай. Я сидел за столом рядом со Щеткиным – так зовут командира. Тут разыгралась очень интересная история. Один совсем молодой командир (он, наверное, был офицером и перешел от белых, потому что у него на плечах были полосы от погон) – повздорил с одним солдатом. Не помню, из-за чего у них вышла ссора, но солдат ему сказал:
– Ты белый, тебя вовремя расстрелять не успели.
Офицер очень обиделся, побледнел и молча встал из-за стола. Солдат ему нисколько не уступил и даже не посмотрел на обиженного. Все начали смеяться, а солдат вдруг начал подшучивать над офицером, тот молчал, и у него только тряслись губы. В это время Щеткин куда-то уходил. Все думали, что я плохо понимаю по-русски, и потому удивились, когда я спросил у них про офицера:
– Он с вами вместе воюет?
– Да, – отвечают они, а солдат, заваривший ссору добавляет:
– Он же из офицеров, из господ. Он, прежде чем пить, стакан пять раз моет.
Я тогда говорю солдату:
– Раз он сейчас ваш, с вами вместе воюет и ест один хлеб, то вы не должны над ним смеяться.
Солдат хотел мне что-то ответить, но в это время в комнату опять вошел Щеткин, и солдат замолчал. Щеткин спросил, что здесь происходит, и я ответил ему за всех. Он нахмурился и сказал солдату, что я прав, и заставил его помириться с молодым командиром.
Все, кто тут был, долго говорили обо мне и Щеткине, что я не побоялся заступиться за офицера, а Щеткин справедливо все разрешил. Солдат этот немного поворчал, но извинился и загладил все. Я удивился, что солдат был довольно стар. У него были громадные ноги и руки и отекшее лицо. А молодой командир походил совсем на мальчика – тонкий и небольшой. Он сразу ко мне подошел и разговорился, сказал свою фамилию, но я ее забыл. Мне этот случай запомнился. Ты спишь, русский отец?
– Нет, я слушаю тебя, – ответил с закрытыми глазами Турсуков. Он, как всегда, что-то обдумывал.
– Да! Я совсем забыл рассказать про лошадь. Когда я подъезжал к Урге, мне встретились три бароновских солдата. Они, ни слова не говоря, стащили меня с лошади и еще хотели побить и, наверное, убили бы, если бы я заговорил по-русски. Но я прикинулся, как я тебе уже говорил, совсем глупым, и это меня спасло. Я пошел пешком в Ургу, и на меня никто не смотрел. В Маймачене я увидел толпу… Оказывается, на воротах висит китайский купец, которого казнил Барон. Тут я вдруг подумал, что на меня из толпы смотрит тот казак, который отобрал у меня лошадь. Я скорей нырнул в толпу, а потом побежал в переулок, шел до самого края города, а потом, не оглядываясь, побежал изо всех сил. Когда я немного пришел в себя и оглянулся, вдруг увидел, что вокруг меня кладбище, где лежат казненные. Барон велит привозить пленных красных в Ургу и сам их судит, а после выкидывает тела сюда. Мне было очень жутко, я старался не глядеть в котловину, взошел на небольшой бугор и вдруг увидел чью-то лошадь. Она была без присмотра, я оглянулся кругом, вскочил в седло и галопом ускакал из этого ада. Посмотри, русский отец, утром, что это за лошадь. Как она попала на кладбище – я не могу понять.
– Ах, да! – вдруг закричал Домбо. – Я совсем забыл, там в седельной сумке на лошади что-то есть. Я пойду и принесу, мы посмотрим.
– Принеси скорее, – согласился Турсуков, – и ложись спать, я тоже лягу.
Домбо вышел из дверей, и Турсуков опять подошел к знаменитой линованной книге, подумав, что он обманет Домбо и все будет сегодня писать, когда юноша ляжет спать.
Время идет так быстро, а человечество еще не нашло самой быстрой передачи мысли!
Турсуков пренебрежительно посмотрел на перья, покрытые коркой засохшей туши, и поскоблил ее ножом для того, чтобы они блестели, как новые – так они будут лучше впиваться в бумагу.
Он был доволен сегодняшним разговором со своим воспитанником и учеником. Свидетели разговора – Толстой и Бонапарт рассматривали Турсукова, их скоробленные лица на белой стене, казалось, жили настоящей жизнью. Хмурый корсиканец опускал крутой подбородок в серый воротник, и от этого на его жирном горле образовалась выпуклая складка.
Корсиканец, будь ты трижды велик; но у тебя всегда будет эта складка и обрюзгшее тело, покрытое темной шерстью; даже на лопатках у тебя растет шерсть, похожая на крылья! Ты сделан из одного теста с Тихоном Турсуковым, человеком, забывшим свою родину. Ты назван великим, потому что делал зло, а Турсуков к горсти зла будет примешивать щепотку добра.
И ты, мудрец, из занесенной снегами барской усадьбы, ошибался, творя только добро. Тебе разъяснит все это простой человек из монгольской фактории. Но утро вечера мудренее, довольно резонерствовать, мудрец из города Тобольска!
В лампе убывает с каждой минутой голубоватый огонь, гири старых часов падают, натягивая медные цепи, со двора доносится фырканье лошади, добытой Домбо, и, наконец, сам юноша появляется в дверях.
ГЛАВА ПЯТАЯ,
С момента петушиного появления маленького Сюя в стране произошло еще много перемен, включая сюда и постыдное бегство Сюя обратно туда, откуда он появился. Дела японофильской партии Ан-Фу сильно пошатнулись, и руль управления страной перешел в пахнущие чужим золотом руки китаефилов. О, как бежал тогда обратно в Китай подлый Сюй, как в его заросших черными пучками ушах свистел вольный монгольский ветер!
А в каких дураках оказались монгольские князья, делившие добычу с китайским карликом! Они были одурачены, и сами китаефилы вволю поиздевались над сторонниками маленького Сюя, оставшимися без службы, денег и почета, как всадники, лошади которых заболели сапом в самый разгар похода.
Князья окончательно и до того развратились, что не сумели даже объединиться для борьбы с революционерами, которые уже начали неслыханную, первую во всей истории Центральной Азии, работу.
Скоро все заговорили о том, что Пять Великих – Бодо, Данзан, Чойбалсан, Посол и Сухэ-Батор – тайно ушли на север, в Россию, к кремлевским комиссарам и стали просить помощи, и Москва сказала монголам, что знак Красного Флага окрашен кровью всех угнетенных народов, и обещала вождям помощь и совет, как старшая и строгая сестра.
Пять Великих поехали на родину, неся с собой надежду и отвагу для будущей борьбы, но в это время барон Юнг прорвался через границу и захватил власть в свои руки. Петушиное гнездо маленького Сюя было тесно для Юнга – он мог поставить в него только свой кованый сапог с железной шпорой. К тому же маленький Сюй успел много нагадить, и петушиный помет пекинского толстячка был неприятен новому владельцу гнезда.
Пяти Великим осталось сделать лишь одно – просить опять помощи у русских красных, окопаться в Кяхте и сказать оттуда степям, что Монголия должна быть свободной.
Пять Великих вошли в состав нового Народного Революционного правительства, кяхтинский пригород Маймачен сделался местом, куда стали стекаться всадники, составившие народное войско, и один из Пяти Великих – Сухэ-Батор, бывший солдат, а после наборщик, стал главнокомандующим новой армии.
В это время барон Юнг, сидя в Урге, задумывал план небывалого похода не только на новую Россию, но и на Европу. Он сумел достать себе силы, разгромив китайцев и выгнав их из Урги; барон подкупил этим многих князей и простолюдинов.
Ламы говорили о втором Амурсане, пришедшем с севера, из русской страны. Остзейским происхождением Юнга мало кто интересовался, – все знали, что он буддист. Перерожденец Амурсаны – Джа-Лама, решив сделаться желтым Бонапартом, сейчас ушел на далекую реку почти в китайские владения и стал выжидать, чем кончится история борьбы Пяти Великих с Бароном.
А Барон?
Барон сидит в Урге и обводит глазами безумия ощетинившийся штыками мир.
В Кобдо и Улясутае – изгнанники; чубатые волки вроде Аникина с его атамановцами, сербы генерала Ракича, есаул Рязанцев, штабс-капитан Огородов, только что грабивший Урянхай, и, наконец, полковник Милиоти.
С этими людьми барон хочет взять мир в свои руки. Сначала он ворвется в Верхнеудинск, укрепится там и ударит по Чите, захватит там наемников и мобилизованных и пойдет на Москву, Варшаву, Берлин, Париж.
Только вряд ли это вам удастся сделать, господин барон! Генерал Юнг фон Штерн, вы ничего не сделаете, вы не возьмете ни Парижа, ни Москвы, потому что этого не допустит Тихон Турсуков!
Налитые кровью глаза истории смотрят на вас обоих. История решит: кто из вас сильнее?
Турсуков не зря учился на медные деньги, не зря таскал с собою в седельной сумке толстые книги, не зря Пять Великих доверили свои тайны Турсукову!…
Турсуков в крайнем возбуждении прошелся опять по комнате, задевая длинными руками стулья.
Через минуту он подошел к спящему монголу и взял его за плечо.
– Домбо, встань! Иди спать по-настоящему, в другой комнате есть кошма и подушка. Домбо, вставай!
Монгол медленно открыл глаза, пошевелил рукой и улыбнулся.
– Слушай, – сказал монгол, – я видел совсем странный сон, русский отец. Я видел степь, костер, караван и тебя таким, когда ты еще не был седым. Ты сидел у костра и читал книгу, я подошел к тебе – маленький и худой – и бросил на книгу горсть песку. Был такой случай или нет, скажи?
– Не знаю, – улыбнулся Турсуков. – Домбо, давай спать.
– Погоди, русский отец… Как это все было, когда ты нашел меня? Это мне надо знать. Мне не зря приснилось все. Да еще во сне я видел, как ты, шутя, похлопал меня, закрыл книгу и пошел поить большого белого верблюда… У него были розовые ноздри…
– Зачем тебе все это? – медленно спросил Турсуков. – Ну, если хочешь, я могу еще раз вспомнить о том, как я нашел тебя… Двадцать пять, наверное, лет тому назад я шел с караваном. Вышли за Улясутай – видим старую черную юрту… Стоит одна в степи, крутом никого нет, скот бродит без призора. Понятное дело, брошены люди, больные. Монголы боятся болезней, Домбо. Я побежал к юрте, смотрю, лежит умерший, а в другом углу женщина с ребенком… Ты был совсем маленьким, грудным… Она, твоя мать, посмотрела на меня и через минуту умерла, а я тебя вынес на руках. Тебя завернули в кусок бязи и дали соску. На второй день ты засмеялся, увидев светлый китайский домбо, и потянулся к нему. Тогда мы решили назвать тебя Домбо, не знали твоего имени. Так за тобой и осталось название китайского чайника. Моя жена, она умерла теперь, Домбо, ходила за тобой, как за сыном. Вот и все.
– Я не помню твоей жены, русский отец. Какая она была?
– Красивая, высокая, – глухо отозвался Турсуков. – Ты вскормлен русским молоком, Домбо, перед тем, как я нашел тебя, у нас умер грудной ребенок.
– Я сосал молоко твоей жены и теперь говорю на твоем языке. Русский отец, я тебя никогда не забуду… Когда я вырос и ушел от тебя – я всегда помнил о тебе. Почему мне приснилось это?
– Не знаю. Все-таки нам пора спать, Домбо.
– Погоди, русский отец. А плохо не знать своих родителей?
– Я не смогу тебе ответить сразу. Пожалуй, вот что. Я читал и думал, что человек, живущий как и все остальные, ну, как тебе объяснить, такой, у которого есть мать, отец, родина, – всегда старается сохранить все и доброе и злое для своих. А люди, у которых нет семьи и родины, пожалуй, добрее остальных. У них ничего нет, и поэтому они не скупятся. Они не нищие! Они богачи, Домбо. Они делают много добра всем людям, а те, у кого есть семья и родина, отдают свои чувства только тем, кто стоит близко к ним. Такие люди – скупы, Домбо. А тебе или мне не жалко наших чувств, потому что мы их не бережем только для одного десятка людей. Ты понимаешь меня?
– Кажется, понимаю, русский отец. А что ты скажешь о злых делах, о жестоких чувствах, которые остаются другим людям?
– Тут, по-моему, то же самое. Ты заметил, что междоусобные войны бывают самыми жестокими, правда? Ведь это тоже потому, что ближнему отдается больше злого чувства, чем дальнему. Поэтому при междоусобицах и убивают пленных, даже мучат их, тогда как в войнах с другой нацией существуют законы. Домбо, люди, любящие только одну свою семью или родину, добры или злы только для десятка или десяти миллионов людей… Нам же с тобой печалиться нечего, потому что мы отдаем зло и добро всем без различия. Ты сосал русское молоко, а я говорю на твоем языке, у тебя нет отца и матери, а у меня родины, и мы с тобой равны.
– Разве плохо любить свой народ, русский отец? Ведь ты тоже, как и я, ненавидишь Барона?
Домбо встал и прислонился к стене, слегка наклонив вперед голову и откинув плечи. Большая керосиновая лампа ярко освещала его лицо и широкие зрачки, которым был тесен косой разрез глаз.
Турсуков в волнении заходил по комнате, все время одергивая мягкую синюю рубаху.
– Да, – выкрикнул вдруг неожиданно он, – я должен бороться с Юнгом, я обязан это сделать, только потому, что он никого не любит и не ненавидит и поэтому делает только зло… Да, да! Я хотел бы увидеть его и сказать все об этом. Ручаюсь, что он ничего бы не сделал со мной.
– Русский отец! Что ты говоришь? – с ужасом сказал монгол. – Тебя Барон может насмерть забить бамбуком. Посмотри, что делается на кладбище под Ургой! Там расстрелянные и замученные валяются сотнями, – монгольским собакам никогда не было столько работы, как сейчас. Ты меня выкормил и не сердись, что я так говорю. Неужели ты к нему хочешь пойти после того, как тебя солдаты искали во всех ургинских закоулках?
Турсуков сейчас не слышал слов юноши. Новые мысли овладели его беспокойным мозгом, и он решил отдать их юноше.
– Домбо, как ты думаешь, почему в России сделали революцию? Я тебе объясню это сейчас. Видишь ли, Россия много веков любила только себя и своих и не умела ненавидеть чужих. Она именно не умела ненавидеть, она только могла высмеивать немца, англичанина, француза, потому что и француз, и англичанин, и немец умнее русского. Но так не могло быть дальше. Появились люди, которые стали ненавидеть себя. Это очень важно. Эти люди стали не любить себя за то, что они слишком любили себя, свои грехи, свою дикость. Они сделали великую революцию, они стали ненавидеть уже не десятки, а сто миллионов людей всех наций, влюбленных в себя и свою ограниченность. Для них нет ни черных, ни белых и желтых. Домбо, они любят ненавидящих, тех, кто борется со старым… Понимаешь, почему я теперь стал революционером?
Турсуков прибавил огня в лампе и тяжело сел на стул. Он окончательно дошел до состояния полной усталости, и глаголы «любить» и «ненавидеть» стали представляться ему в виде двух шевелящихся и переплетающихся змей.
– Тебе нужно все-таки рассказать все по порядку, – услышал Турсуков медленный голос юноши, – значит, так. Я поехал в Красный Дом, там меня хорошо приняли, расспросили обо всем и оставили ночевать. Наутро ко мне пришел русский, вроде офицера, но без погон, со значками на рукаве. Солдаты его называли – «Товарищ командир». Он меня расспросил про белых, сколько их в Урге и Кобдо. Я ответил и стал, в свою очередь, спрашивать его обо всем. Он начал успокаивать меня, говоря, что красные и наши свободные монголы справятся с Бароном. Командир позвал меня в большую комнату, где все солдаты вместе с командиром пили чай. Я сидел за столом рядом со Щеткиным – так зовут командира. Тут разыгралась очень интересная история. Один совсем молодой командир (он, наверное, был офицером и перешел от белых, потому что у него на плечах были полосы от погон) – повздорил с одним солдатом. Не помню, из-за чего у них вышла ссора, но солдат ему сказал:
– Ты белый, тебя вовремя расстрелять не успели.
Офицер очень обиделся, побледнел и молча встал из-за стола. Солдат ему нисколько не уступил и даже не посмотрел на обиженного. Все начали смеяться, а солдат вдруг начал подшучивать над офицером, тот молчал, и у него только тряслись губы. В это время Щеткин куда-то уходил. Все думали, что я плохо понимаю по-русски, и потому удивились, когда я спросил у них про офицера:
– Он с вами вместе воюет?
– Да, – отвечают они, а солдат, заваривший ссору добавляет:
– Он же из офицеров, из господ. Он, прежде чем пить, стакан пять раз моет.
Я тогда говорю солдату:
– Раз он сейчас ваш, с вами вместе воюет и ест один хлеб, то вы не должны над ним смеяться.
Солдат хотел мне что-то ответить, но в это время в комнату опять вошел Щеткин, и солдат замолчал. Щеткин спросил, что здесь происходит, и я ответил ему за всех. Он нахмурился и сказал солдату, что я прав, и заставил его помириться с молодым командиром.
Все, кто тут был, долго говорили обо мне и Щеткине, что я не побоялся заступиться за офицера, а Щеткин справедливо все разрешил. Солдат этот немного поворчал, но извинился и загладил все. Я удивился, что солдат был довольно стар. У него были громадные ноги и руки и отекшее лицо. А молодой командир походил совсем на мальчика – тонкий и небольшой. Он сразу ко мне подошел и разговорился, сказал свою фамилию, но я ее забыл. Мне этот случай запомнился. Ты спишь, русский отец?
– Нет, я слушаю тебя, – ответил с закрытыми глазами Турсуков. Он, как всегда, что-то обдумывал.
– Да! Я совсем забыл рассказать про лошадь. Когда я подъезжал к Урге, мне встретились три бароновских солдата. Они, ни слова не говоря, стащили меня с лошади и еще хотели побить и, наверное, убили бы, если бы я заговорил по-русски. Но я прикинулся, как я тебе уже говорил, совсем глупым, и это меня спасло. Я пошел пешком в Ургу, и на меня никто не смотрел. В Маймачене я увидел толпу… Оказывается, на воротах висит китайский купец, которого казнил Барон. Тут я вдруг подумал, что на меня из толпы смотрит тот казак, который отобрал у меня лошадь. Я скорей нырнул в толпу, а потом побежал в переулок, шел до самого края города, а потом, не оглядываясь, побежал изо всех сил. Когда я немного пришел в себя и оглянулся, вдруг увидел, что вокруг меня кладбище, где лежат казненные. Барон велит привозить пленных красных в Ургу и сам их судит, а после выкидывает тела сюда. Мне было очень жутко, я старался не глядеть в котловину, взошел на небольшой бугор и вдруг увидел чью-то лошадь. Она была без присмотра, я оглянулся кругом, вскочил в седло и галопом ускакал из этого ада. Посмотри, русский отец, утром, что это за лошадь. Как она попала на кладбище – я не могу понять.
– Ах, да! – вдруг закричал Домбо. – Я совсем забыл, там в седельной сумке на лошади что-то есть. Я пойду и принесу, мы посмотрим.
– Принеси скорее, – согласился Турсуков, – и ложись спать, я тоже лягу.
Домбо вышел из дверей, и Турсуков опять подошел к знаменитой линованной книге, подумав, что он обманет Домбо и все будет сегодня писать, когда юноша ляжет спать.
Время идет так быстро, а человечество еще не нашло самой быстрой передачи мысли!
Турсуков пренебрежительно посмотрел на перья, покрытые коркой засохшей туши, и поскоблил ее ножом для того, чтобы они блестели, как новые – так они будут лучше впиваться в бумагу.
Он был доволен сегодняшним разговором со своим воспитанником и учеником. Свидетели разговора – Толстой и Бонапарт рассматривали Турсукова, их скоробленные лица на белой стене, казалось, жили настоящей жизнью. Хмурый корсиканец опускал крутой подбородок в серый воротник, и от этого на его жирном горле образовалась выпуклая складка.
Корсиканец, будь ты трижды велик; но у тебя всегда будет эта складка и обрюзгшее тело, покрытое темной шерстью; даже на лопатках у тебя растет шерсть, похожая на крылья! Ты сделан из одного теста с Тихоном Турсуковым, человеком, забывшим свою родину. Ты назван великим, потому что делал зло, а Турсуков к горсти зла будет примешивать щепотку добра.
И ты, мудрец, из занесенной снегами барской усадьбы, ошибался, творя только добро. Тебе разъяснит все это простой человек из монгольской фактории. Но утро вечера мудренее, довольно резонерствовать, мудрец из города Тобольска!
В лампе убывает с каждой минутой голубоватый огонь, гири старых часов падают, натягивая медные цепи, со двора доносится фырканье лошади, добытой Домбо, и, наконец, сам юноша появляется в дверях.
ГЛАВА ПЯТАЯ,
в которой описывается жизнь Антона Збука
Серебряная бутылка
На грязном пустыре, в одном из закоулков Урги, молодой казачий офицер обучал строю группу взятых в плен, но помилованных китайских солдат. Они были одеты в синие кофты с красными завязками вместо пуговиц, сильно потрепанные и измятые, но на плечах китайцев желтели новые, пришитые наспех, погоны.
Китайцы, недавно еще евшие похлебку маленького Сюя и получавшие от него жалованье деньгами со знаком Красного Слона, с трудом привыкали к тому, что они обязаны умирать за какое-то новое дело.
Один из китайцев особенно возмущал офицера тем, что держал винтовку за дуло, волоча по земле приклад, не умел делать поворотов и на каждом шагу выкрикивал скрипящие китайские ругательства.
Офицер пребывал в веселом настроении. В другое время он просто отправил бы китайца на высидку, но сейчас он покатывался со смеху, глядя, как седой китаец смешно топчется на одном месте.
– Вот несчастные хунхузы! – бормотал офицер. – Навязали вас на мою голову. Твоя учредиза починяйла? – спрашивал он китайца. – Ну, говори скорее, мать твоя в Сунгари живет?
Офицер показывал китайцу сложенные особым образом ладони, обтянутые перчатками. Они походили на белую черепаху (большие пальцы изображали лапы). Такое изображение считается почему-то оскорбительным.
Желтый старик визжал, приплясывая на одном месте.
– Ну ты, идейный защитник учредительного собрания, – продолжал офицер. – Твоя учредиза ломайла, отвечай!
– Моя учредиза починяйла! – озлобленно кричал в ответ китаец.
– Ага, тебя, оказывается, не собьешь, – удовлетворенно сказал офицер, скомандовал китайцам: – Вольно! – и закурил английскую сигарету. В это время офицер почувствовал, что его кто-то берет за плечо. Обернувшись, он увидел незнакомого человека в монгольском халате.
– Поручик, – сказал человек, проглатывая половину слова. – Что за комедия здесь происходит?
– А это касается вас? – спросил поручик и увидел, что сзади человека в халате стоит другой незнакомый, в очках, с широкой черной бородой.
– Очень близко, поручик. Откуда вы прибыли сюда? Поручик вдруг побледнел.
– Виноват! – сказал он, вытягиваясь. – Виноват, ваше превосходительство, я не заметил ваших погон. Я прибыл из Харбина.
– Из Харбина? – переспросил генерал в халате. —
А что вы там делали?. – Жил на положении эвакуированного. Виноват, простите, ваше превосходительство. А до этого был на службе у Колчака.
– У Герцога? – переспросил генерал, улыбаясь. —
Это сразу видно.
– Виноват, – опять сказал офицер. Служба у Герцога, как называли иронически в отрядах атамана Семенова и Юнга адмирала Колчака, – была плохой рекомендацией. Колчак, с точки зрения маньчжурских головорезов, был чуть ли не тихим интеллигентом, учителем рисования, мечтавшим о временах рыцарей.
– Так вот что, поручик! Вы себе не уяснили местных особенностей и поэтому не знаете, что там, где нужен бамбук, вовсе не нужны шуточки, которые вы могли отпускать в харбинских ресторанах и в салон-вагонах у Герцога… Идите и доложите о себе все полковнику Шибайло!…
– Виноват… – пролепетал опять поручик, но замолчал, встретив взгляд генерала. Офицер знал, что полковник Шибайло, носивший кличку Адамовой Головы, состоял при Юнге в должности, которую громко никто не решался определять.
– Извольте явиться к полковнику! – повторил Юнг и взял за руку своего спутника в очках. Тот покорно последовал за ним.
Они долго шли по улицам.
– Не люблю офицеришек, – ворчал Юнг. – Я им покажу воинскую честь. Негодяи, которые способны, на все. Набрал двадцать китайских прачек и чувствует себя в харбинском ресторане. Я им покажу учредительное собрание!
Спутник Юнга, найденный им на кладбище, молча и шел рядом с бароном.
– Вы меня накормите? – неожиданно спросил о в бороду. – Я около суток ничего не ел, – прибавил спутник барона.
Когда незнакомец говорил, он раздвигал бороду, как будто боясь, что слова могут застрять в жирной заросли волос.
– Хорошо.
– Я очень люблю битки, – обрадовано сказал неизвестный. – Знаете, если они еще в луковом соусе.
– Мы пришли, – сказал Юнг, все время молчавший после встречи с офицером Герцога. Охрана стояла по-прежнему у крыльца, разговаривавшие, при появлении Юнга, затихли.
Человек в очках вошел в комнату барона и сел на стул в углу.
– Вы не пошутили? – спросил он, раздвигая бороду.
– Насчет чего вы?
– Я говорил уже, что хочу есть. Когда накормите, буду говорить. Насчет еды не надо шутить!
Через несколько минут найденный на кладбище жадно ел густой томатный суп с рисом. Рис падал ему на бороду, и тогда незнакомец отделял пряди с приставшим рисом и совал их в рот, для того, чтобы обсосать. Он пришел в некоторое замешательство только тогда, когда денщик принес ему баранину, опять-таки с рисом, который нужно было есть палочками.
– Барон, – проворчал бородач, – неужели у вас нет вилок?
– Водку пьете? – спросил невпопад барон. – Я прикажу вам принести, хотя нужно было, по правилам, перед едой. Не хотите, ну ладно… А к палочкам у нас все привыкли.
– Кругом рис, – поморщился собеседник Юнга. – Почему вы, барон, не можете прилично питаться?
Юнг ничего не ответил гостю и, отойдя в угол комнаты, снял свой красный халат, оставшись в одном зеленом кителе. Потом он подошел к столу и, опасливо взглянув па бородача, взял револьвер, лежавший рядом с оторванными пуговицами.
– Не беспокойтесь, я не Принцип, – сказал бородач, двигая дремучими щеками.
– Какой Принцип? – спросил Юнг, сунув револьвер в карман, вверх тупым дулом.
– А который эрцгерцога убил, не помните разве, в Сараеве? Ну, ладно, не мешайте мне есть…
Юнг отошел, посвистывая, к окну и вдруг вспомнил все происшествия сегодняшнего дня: голову князя, связанный с ней страх и посещение кладбища, где барон встретил этого странного проходимца, которого, неизвестно почему, пришлось взять сюда.
Между тем бородач вдруг снял волосяные очки, открыв большие близорукие глаза, окруженные косматой бахромой. Он потер покрасневшее переносье, придвинул тарелку и принялся брать рис прямо пятерней.
Опорожнив тарелку, незнакомец заявил барону:
– Хочу спать.
– Возьмите кошму и подушку в углу и спите! – раздраженно ответил Юнг.
Его изумляло поведение бродяги, и барон начинал сдерживать раздражение, назревавшее с каждой минутой.
Гость немедленно улегся на пол на разостланную кошму, расстегнул ворот, полежал сначала на правом боку, потом перевернулся на левый и скоро погрузился в сои, с легкостью шомпола, опущенного в дуло.
Спал он беспокойно, вскрикивая и содрогаясь во сне, держа одну руку под подушкой. Рука, видимо, от этого немела, и бородач все время водил ею, выдергивая ее из-под головы.
– Ну и эфиоп, – мог только промолвить Юнг, разглядывая спящего. – И наверное – неряха: половина риса осталась в бороде!
Теперь пора сказать, кем был человек, спавший на кошме барона Юнга.
Бородач носил странную фамилию Збук, которая была вечным сосудом для насмешек.
Род занятий Антона Збука был крайне неопределенным – он в своей жизни таскал землемерную цепь, изучал санскрит, преподавал географию в гимназии маленького городка в центре России и, наконец, заделался, неожиданно для самого себя, гидрографом.
Мозг Збука был устроен так, что он недолго раздумывал над тем, что еще придется делать ему в своей жизни, и поэтому Збук честно изучал каждое новое ремесло. Во время германо-русской войны он попал на дальнюю реку, текущую в новых русских владениях, и нисколько не огорчился тем, что на реке почти никто не жил.
Збук, будучи рожден в семействе беспутного армейского офицера, рано привык к самостоятельности и одиночеству, и поэтому ему очень нравилось бродяжничество и полная независимость.
Он никогда ни о чем не тужил, даже когда его выгоняли из Константиновского Межевого Института или когда, по неловкости, он опрокидывал, сваренную ценой неимоверных усилий, лагерную похлебку из баранины.
Запросы Антона Збука?
Самой дорогой вещью во вселенной он считал принадлежащую его отцу серебряную копию простой водочной бутылки, поднесенную штабс-капитану Збуку офицерской компанией во время юбилейных поцелуев.
На бутылке были выгравированы не только точное изображение казенного ярлыка, но и надписи на двух языках – по-русски и по-польски, ибо полк в то время стоял в Польше и в офицерском собрании были и поляки-армейцы.
Серебряная бутылка казалась Антону Збуку венцом человеческого искусства, он еще ребенком, не отрываясь, целыми часами смотрел на бутылку, пока, похожая на шамана, нянька не уносила бутылку в шкаф. Но Збук ревел и колотил покрасневшими кулаками по дверце шкафа.
Ребенка ничем не могли успокоить, на него не действовал благодетельно даже вид отцовских галош на красной подкладке, обитых по краям медью. Галоши имели историческое значение, ибо в свое время они принадлежали тестю Збука-отца, умершему пограничному генералу. Они имели особые щели для шпор, в эти щели можно было просовывать пальцы, но маленький Збук отказывался от этого удовольствия и требовал, чтобы ему отдали серебряную бутылку.
Семейный уклад штабс-капитана Збука не мог допустить такой вольности – вдруг ребенок поцарапает дорогую вещь – и поэтому Збук-отец самолично пресекал все желания сына.
Когда Антончик, как называл его армейский вдовец, продолжал реветь, красный, как надувной резиновый черт, отец мрачно доставал портупейный ремень и порол Антончика. Несомненно, что увлечение Антончика серебряной бутылкой было не чем иным, как стремлением к романтизму. В самом деле, почему ребенок боготворил юбилейный сосуд? Это можно объяснить только тем, что ребенок, видя поминутно опорожненные бутылки, расставленные в углу и изображавшие собой целый артиллерийский дивизион, пробудил в себе мечту о чем-то более красивом и возвышенном. Этим возвышенным и могла быть пресловутая серебряная бутылка. Она была воплощением романтической мечты, она являлась Антончику во сне, наклоняя прекрасную сияющую шею, она была живым существом, в ней не было ничего от простой сивушной бутылки, ведь она была сделана из серебра!
Китайцы, недавно еще евшие похлебку маленького Сюя и получавшие от него жалованье деньгами со знаком Красного Слона, с трудом привыкали к тому, что они обязаны умирать за какое-то новое дело.
Один из китайцев особенно возмущал офицера тем, что держал винтовку за дуло, волоча по земле приклад, не умел делать поворотов и на каждом шагу выкрикивал скрипящие китайские ругательства.
Офицер пребывал в веселом настроении. В другое время он просто отправил бы китайца на высидку, но сейчас он покатывался со смеху, глядя, как седой китаец смешно топчется на одном месте.
– Вот несчастные хунхузы! – бормотал офицер. – Навязали вас на мою голову. Твоя учредиза починяйла? – спрашивал он китайца. – Ну, говори скорее, мать твоя в Сунгари живет?
Офицер показывал китайцу сложенные особым образом ладони, обтянутые перчатками. Они походили на белую черепаху (большие пальцы изображали лапы). Такое изображение считается почему-то оскорбительным.
Желтый старик визжал, приплясывая на одном месте.
– Ну ты, идейный защитник учредительного собрания, – продолжал офицер. – Твоя учредиза ломайла, отвечай!
– Моя учредиза починяйла! – озлобленно кричал в ответ китаец.
– Ага, тебя, оказывается, не собьешь, – удовлетворенно сказал офицер, скомандовал китайцам: – Вольно! – и закурил английскую сигарету. В это время офицер почувствовал, что его кто-то берет за плечо. Обернувшись, он увидел незнакомого человека в монгольском халате.
– Поручик, – сказал человек, проглатывая половину слова. – Что за комедия здесь происходит?
– А это касается вас? – спросил поручик и увидел, что сзади человека в халате стоит другой незнакомый, в очках, с широкой черной бородой.
– Очень близко, поручик. Откуда вы прибыли сюда? Поручик вдруг побледнел.
– Виноват! – сказал он, вытягиваясь. – Виноват, ваше превосходительство, я не заметил ваших погон. Я прибыл из Харбина.
– Из Харбина? – переспросил генерал в халате. —
А что вы там делали?. – Жил на положении эвакуированного. Виноват, простите, ваше превосходительство. А до этого был на службе у Колчака.
– У Герцога? – переспросил генерал, улыбаясь. —
Это сразу видно.
– Виноват, – опять сказал офицер. Служба у Герцога, как называли иронически в отрядах атамана Семенова и Юнга адмирала Колчака, – была плохой рекомендацией. Колчак, с точки зрения маньчжурских головорезов, был чуть ли не тихим интеллигентом, учителем рисования, мечтавшим о временах рыцарей.
– Так вот что, поручик! Вы себе не уяснили местных особенностей и поэтому не знаете, что там, где нужен бамбук, вовсе не нужны шуточки, которые вы могли отпускать в харбинских ресторанах и в салон-вагонах у Герцога… Идите и доложите о себе все полковнику Шибайло!…
– Виноват… – пролепетал опять поручик, но замолчал, встретив взгляд генерала. Офицер знал, что полковник Шибайло, носивший кличку Адамовой Головы, состоял при Юнге в должности, которую громко никто не решался определять.
– Извольте явиться к полковнику! – повторил Юнг и взял за руку своего спутника в очках. Тот покорно последовал за ним.
Они долго шли по улицам.
– Не люблю офицеришек, – ворчал Юнг. – Я им покажу воинскую честь. Негодяи, которые способны, на все. Набрал двадцать китайских прачек и чувствует себя в харбинском ресторане. Я им покажу учредительное собрание!
Спутник Юнга, найденный им на кладбище, молча и шел рядом с бароном.
– Вы меня накормите? – неожиданно спросил о в бороду. – Я около суток ничего не ел, – прибавил спутник барона.
Когда незнакомец говорил, он раздвигал бороду, как будто боясь, что слова могут застрять в жирной заросли волос.
– Хорошо.
– Я очень люблю битки, – обрадовано сказал неизвестный. – Знаете, если они еще в луковом соусе.
– Мы пришли, – сказал Юнг, все время молчавший после встречи с офицером Герцога. Охрана стояла по-прежнему у крыльца, разговаривавшие, при появлении Юнга, затихли.
Человек в очках вошел в комнату барона и сел на стул в углу.
– Вы не пошутили? – спросил он, раздвигая бороду.
– Насчет чего вы?
– Я говорил уже, что хочу есть. Когда накормите, буду говорить. Насчет еды не надо шутить!
Через несколько минут найденный на кладбище жадно ел густой томатный суп с рисом. Рис падал ему на бороду, и тогда незнакомец отделял пряди с приставшим рисом и совал их в рот, для того, чтобы обсосать. Он пришел в некоторое замешательство только тогда, когда денщик принес ему баранину, опять-таки с рисом, который нужно было есть палочками.
– Барон, – проворчал бородач, – неужели у вас нет вилок?
– Водку пьете? – спросил невпопад барон. – Я прикажу вам принести, хотя нужно было, по правилам, перед едой. Не хотите, ну ладно… А к палочкам у нас все привыкли.
– Кругом рис, – поморщился собеседник Юнга. – Почему вы, барон, не можете прилично питаться?
Юнг ничего не ответил гостю и, отойдя в угол комнаты, снял свой красный халат, оставшись в одном зеленом кителе. Потом он подошел к столу и, опасливо взглянув па бородача, взял револьвер, лежавший рядом с оторванными пуговицами.
– Не беспокойтесь, я не Принцип, – сказал бородач, двигая дремучими щеками.
– Какой Принцип? – спросил Юнг, сунув револьвер в карман, вверх тупым дулом.
– А который эрцгерцога убил, не помните разве, в Сараеве? Ну, ладно, не мешайте мне есть…
Юнг отошел, посвистывая, к окну и вдруг вспомнил все происшествия сегодняшнего дня: голову князя, связанный с ней страх и посещение кладбища, где барон встретил этого странного проходимца, которого, неизвестно почему, пришлось взять сюда.
Между тем бородач вдруг снял волосяные очки, открыв большие близорукие глаза, окруженные косматой бахромой. Он потер покрасневшее переносье, придвинул тарелку и принялся брать рис прямо пятерней.
Опорожнив тарелку, незнакомец заявил барону:
– Хочу спать.
– Возьмите кошму и подушку в углу и спите! – раздраженно ответил Юнг.
Его изумляло поведение бродяги, и барон начинал сдерживать раздражение, назревавшее с каждой минутой.
Гость немедленно улегся на пол на разостланную кошму, расстегнул ворот, полежал сначала на правом боку, потом перевернулся на левый и скоро погрузился в сои, с легкостью шомпола, опущенного в дуло.
Спал он беспокойно, вскрикивая и содрогаясь во сне, держа одну руку под подушкой. Рука, видимо, от этого немела, и бородач все время водил ею, выдергивая ее из-под головы.
– Ну и эфиоп, – мог только промолвить Юнг, разглядывая спящего. – И наверное – неряха: половина риса осталась в бороде!
Теперь пора сказать, кем был человек, спавший на кошме барона Юнга.
Бородач носил странную фамилию Збук, которая была вечным сосудом для насмешек.
Род занятий Антона Збука был крайне неопределенным – он в своей жизни таскал землемерную цепь, изучал санскрит, преподавал географию в гимназии маленького городка в центре России и, наконец, заделался, неожиданно для самого себя, гидрографом.
Мозг Збука был устроен так, что он недолго раздумывал над тем, что еще придется делать ему в своей жизни, и поэтому Збук честно изучал каждое новое ремесло. Во время германо-русской войны он попал на дальнюю реку, текущую в новых русских владениях, и нисколько не огорчился тем, что на реке почти никто не жил.
Збук, будучи рожден в семействе беспутного армейского офицера, рано привык к самостоятельности и одиночеству, и поэтому ему очень нравилось бродяжничество и полная независимость.
Он никогда ни о чем не тужил, даже когда его выгоняли из Константиновского Межевого Института или когда, по неловкости, он опрокидывал, сваренную ценой неимоверных усилий, лагерную похлебку из баранины.
Запросы Антона Збука?
Самой дорогой вещью во вселенной он считал принадлежащую его отцу серебряную копию простой водочной бутылки, поднесенную штабс-капитану Збуку офицерской компанией во время юбилейных поцелуев.
На бутылке были выгравированы не только точное изображение казенного ярлыка, но и надписи на двух языках – по-русски и по-польски, ибо полк в то время стоял в Польше и в офицерском собрании были и поляки-армейцы.
Серебряная бутылка казалась Антону Збуку венцом человеческого искусства, он еще ребенком, не отрываясь, целыми часами смотрел на бутылку, пока, похожая на шамана, нянька не уносила бутылку в шкаф. Но Збук ревел и колотил покрасневшими кулаками по дверце шкафа.
Ребенка ничем не могли успокоить, на него не действовал благодетельно даже вид отцовских галош на красной подкладке, обитых по краям медью. Галоши имели историческое значение, ибо в свое время они принадлежали тестю Збука-отца, умершему пограничному генералу. Они имели особые щели для шпор, в эти щели можно было просовывать пальцы, но маленький Збук отказывался от этого удовольствия и требовал, чтобы ему отдали серебряную бутылку.
Семейный уклад штабс-капитана Збука не мог допустить такой вольности – вдруг ребенок поцарапает дорогую вещь – и поэтому Збук-отец самолично пресекал все желания сына.
Когда Антончик, как называл его армейский вдовец, продолжал реветь, красный, как надувной резиновый черт, отец мрачно доставал портупейный ремень и порол Антончика. Несомненно, что увлечение Антончика серебряной бутылкой было не чем иным, как стремлением к романтизму. В самом деле, почему ребенок боготворил юбилейный сосуд? Это можно объяснить только тем, что ребенок, видя поминутно опорожненные бутылки, расставленные в углу и изображавшие собой целый артиллерийский дивизион, пробудил в себе мечту о чем-то более красивом и возвышенном. Этим возвышенным и могла быть пресловутая серебряная бутылка. Она была воплощением романтической мечты, она являлась Антончику во сне, наклоняя прекрасную сияющую шею, она была живым существом, в ней не было ничего от простой сивушной бутылки, ведь она была сделана из серебра!