– Так что же у вас за дело?
   – А вот… вам не знакома эта штука?
   Гость, как фокусник, положил на стол похожую на патронташ вещь. При виде ее Юнг рванулся к столу.
   – Дайте, дайте скорее! – кричал он, размахивая одной рукой.
   Збук даже посторонился, когда барон с нетерпением схватил поданную гостем узкую седельную сумку из красного сафьяна.
   – Да не рвите пряжек, я расстегну, – предложил Збук.
   Барон оттолкнул бородача ногой, открыл сумку и подал ее под столом. Из сумки выпала, развертываясь на лету, узкая пергаментная трубка.
   – Где вы ее достали, как она к вам попала? – кинулся Юнг к гостю. – У меня пропала лошадь с седлом, но черт с ними, я рад, что эта молитва снова у меня. (Юнг похлопал трубкой по раскрытой ладони и потом снова развернул трубку.) Так где вы ее достали? Говорите, что вы молчите? Поверьте, что если когда-нибудь вы провинились бы передо мной – я вам всегда бы простил все, если не многое, за эту находку.
   – Я уже провинился перед вами, барон, – глухо проговорил приезжий, – и провинился тем… Нет, вернее, я пока хочу провиниться перед вами в том, что имею намерения не открывать вам, каким путем попала ко мне сумка… Пользуясь вашей любезностью… могу сказать только, что она пришла ко мне вполне честными путями.
   – Хорошо, хорошо, можете не продолжать… Вы знаете – это молитва от пули. Был такой случай давно, еще в годы первой войны здесь с китайцами… Эту молитву подарил мне один чудак, фамилии он своей мне не говорил, но то, что он был большим чудаком – это я знаю… Джа-Лама китайцев бьет, весело и жарко на всю страну, а он, чудак-то этот, рассуждает о разных высоких делах, в философию пускается… А сам китайцев не одобрял, Джа-Ламе сочувствовал и даже дрался с ним вместе. Вот пришлось вспомнить, что он мне молитву-то и дал, я ее выпросил…
   Юнг оживленно зашагал по комнате. Полы его халата разлетались во все стороны, он выдувал табак из Папирос и растаптывал его ногами. Збук почему-то присмирел и сел в углу комнаты, рассматривая на свет конец зажатой в руке собственной бороды.
   Теперь очередь говорить досталась гостю. Он тихо кашлянул, вытер губы белым платком и поставил локти на свои острые, высокие колени.
   – А вы не помните, барон, еще кое-что? Действительно был такой чудак-философ, учился он на медные деньги, читал книги и весь досуг свой посвящал размышлениям о высоких делах.
   – Вот, вот, – обрадованно перебил его Юнг. – Он мне точно так все и рассказывал…
   – Погодите, я доскажу… Потом поехали они вдвоем с проводником дальше, заблудились, и вы начали проводника шашкой плашмя охаживать, и разное там еще было… Философ-то, как вы этого человека называете, сначала струсил здорово, а потом кулачки-то сжал, как подобает сильному человеку. Видно, пришлось ему тут подумать о том, что есть на свете жестокие люди и что клин клином приходится вышибать. Наверно, подумал он про себя сам: что же я – то, тушканчик, земляной заяц перед таким человеком? И пробудилось в философе этом новое чувство, такое, назвать его трудно, не зависть и не гордость, а совсем особенное. Пояснить я вам хорошо это не могу. Не подражать философ офицеру этому хотел во всем жестоком, не так это… Погодите, я с мыслями соберусь, вам все это поясню…
   Гость замолчал и в изнеможении стал протирать платком стекла своих очков. Стало тихо так, что можно было сказать, что барон и гость слышали рост бороды Збука.
   Юнг встал рядом с гостем, вцепившись в край стола. Изредка барон наклонял голову, чувствуя, как от этого привычного движения у него где-то на шее блуждает легкая судорога.
   – Откуда вы это знаете? – крикнул Юнг и рванулся к приезжему. – Что за чертовщина такая, в конце концов!…
   Гость спокойно поставил на пол ноги. До этого он упирался носками сапог в перекладины стола. Юнг заметил, что гость носил бархатные китайские сапоги.
   – Погодите еще немного, барон… Нет, я, пожалуй, вам не могу объяснить всех этих чувств. Одно лишь скажу. В ту пору философ-то этот одинок был, ребенок у него умер, а вскоре и молодая жена. Еще до смерти жены нашел он в степи чужое дитя монгольское, а когда философ вас встретил, то ехал он и думал, что приедет он домой и встретит его дитя, хоть и желтое, но невинное, как и все… И вдруг он такого человека, как вы, встречает… Получается тут картина такая… Думает, значит, этот чудак нелегкие мысли. Так возьмем… разве легко жить без детей, семьи, просто близких людей? Разве носит жестоких людей земля? Ведь за улыбку ребенка этого, лепетанье его, все отдать можно, и только они нас к хорошему призывают… Мелькнуло в голове у философа, что офицер с бумажкой насчет поисков приключений есть прежде всего человек несчастный, потому что жестокость, в нем поселившаяся, все в душе его уничтожила. Так вы и поймите, барон, – тут гость повысил голос и стукнул кулаком по столу так, что даже Антон Збук закачался на стуле, – поймите чудака этого… Пришлось ему подумать об этом много, и решил он свои взгляды некоторые переменить… Насчет этого подробно не будем говорить, а в конце всего должен я такую картину нарисовать… Много лет прошло с тех пор, и философ вырастил дитя, ребенок в юношу превратился, и тут опять судьба такую карту выкинула, что этого фокуса и в романе просто описать нельзя… Что вы смотрите на меня так, надоел я вам?
   – Нет, продолжайте, я вас слушаю, – пробормотал Юнг, и красная полоса от фуражки, делившая его лоб, стала медленно исчезать на глазах гостя. Барон бледнел, наклонял голову: бледность, казалось, увеличивалась с каждым движением шеи.
   – Мне что, я продолжаю… Узнает философ, что этот офицер с мечтой достиг все-таки того, к чему всю свою жизнь стремился, добился того, что о нем газеты кричат, что люди его имя проклинают, а он своим зверством свое сердце тешит и натешиться никак не может… И решил философ всю жизнь свою положить, чтобы за людей бороться, за детскую улыбку, за счастье и светлый труд…
   – Кто же мешает этому чудаку?… Пусть борется, – зло и тихо сказал Юнг, закуривая новую папиросу.
   – Вы, вот вы-то и мешаете, барон. Вот когда мы, наконец, к сути дела подошли. Один только вы ему и мешаете. У него мысли про вас нелегкие (гость уронил свой голос до шепота). Помните, вы когда с ним заблудились, да им командовать начали – что он тогда пережил, а? Думал он про себя, что он перед офицером – тля несчастная, тряпка… Ну, да что там развозить! Надо сразу отрезать! Ненавидеть стал философ офицера…
   – Это за что же так?
   – А за все… за то, что офицер смелее его, упорней его линию свою гнет. В этом-то месте собака и зарыта… Не собака, смертная гордость, барон… Слышите, вы… Не тушканчик, наконец, философ, – не какой-нибудь сальпинготус несчастный!
   На этом месте рассказа гостя Збук не вытерпел и заговорил. Любопытство взяло верх над желанием дослушать весь разговор до конца и тогда сделать выводы.
   – А что это такое? – спросил питомец Юнга у гостя.
   – Сальпинготус? А это наш великий путешественник Козлов такого открыл. По-латыни: Сальпинготус Козлови. Тушканчик самого малого размера, хвост чуть не в три раза больше тела. Ах, барон, ошиблись вы… Не сальпинготус я, не раздавите меня ногой… Правда, чем если я на сальпинготуса Похож, то только хвостом… Мечты о добрых делах, жалость дурацкая волочится вслед за мной, и многому она помешала… Но теперь шалишь, я другим стал. И будет ли вам понятна такая штука, барон, что философ, несмотря на все зверства ваши, ваше неистовство, пришел к вам. Посмотрите, мол, в презрении своем, похож я на тушканчика или нет? А что творится здесь, у вас, боже мой! Еду я сегодня Ургой, кругом только стон стоит: кого вешают, кого бамбуком бьют… Но, на это не глядя, я к вам пришел и говорю в лицо все… Только хвоста бы мне этого проклятого лишиться… Вы пока еще смелее меня, тверже в своих дедах, но настало время и нам силами помериться… Неужели жестокость одна такую силу и упорство, как ваши, порождает?…
   Проговорив все это, гость наклонил голову и посмотрел на свет сквозь мутные стекла снятых очков. Он ожидал, видимо, с трепетом ответа барона Юнга.
   А барон?
   Барон спокойно стоял у стола, закинув голову, и как бы прислушивался к чему-то.
   Так продолжалось несколько секунд.
   Потом Юнг рванулся к гостю и занес руку. Приезжий, наверное, ожидал удара, короткого взмаха руки, от которого после придется выплюнуть зубы; он даже пригнулся и ощерился, как зверь при приближении охотника. Но удара не было, рука вместо того, чтобы ударить, легла на плечо приезжего.
   Тот поднял удивленные глаза.
   – Так это вы со мной тогда встречались?! – крикнул Юнг, и тело его закачалось из стороны в сторону от смеха. – Так, знаете ли, это прямо как в романах получается… Шутка сказать, чуть ли не десять лет прошло… Збук, вы понимаете что-нибудь или нет? Хотя, черт с вами, сидите там в углу, не мешайте нам, у нас свои дела и свои счеты… Так как вы, сальпинготус, поживаете? Почему я вас сразу не узнал? Правда, мелькнуло у меня что-то в голове, когда я вас увидел, но очень смутное, а из вашей притчи я все понял. Для того притчи и говорятся. А вы знаете, что было после, когда мы с вами расстались? Я вам сейчас расскажу.
   – У меня тогда таких усов не было, – глухо ответил гость, рассматривая свои ногти, – и очков я тогда тоже не носил, вот вы сейчас узнать и не могли.
   – Ладно, ладно… А я после встречи с вами дую верхом к русскому консулу. А он сидит и пишет дипломатическую бумагу. После мне давал читать, потому я и знаю… Он, видите ли, проезжая по улице, раздавил монголку, сидевшую по народному обычаю «во образе хищного пернатого», как он писал, прямо на улице… Орлом, понимаете? Вот он и ударился в дипломатию по этому поводу. Пишет: «Я не в состоянии отвечать за жизнь всех монголов, сидящих упомянутым образом на улицах города»… Я ему предъявляю бумагу насчет приключения, где нарочно пьяного писаря я попросил пустую строчку оставить, а после и приписал все приключения сам… Спрашиваю: «Где штаб-квартира Джа-Ламы?» А он, консул-то, в ответ: «Господин офицер, сдайте мне свое оружие». Артачусь, конечно: «Господин консул, я не могу в этом подчиниться гражданскому лицу…» А он кричит: «Я имею особые полномочия, снимите шашку…» Я опять: «Консул, я, как русский офицер…» «Никаких русских офицеров!» Пришлось подчиниться. К Джа-Ламе не пустили, черти. Проторчал в Урге до самой германской войны… Там опять история – в Галиции начальника пункта нагайкой поучил… Было бы мне за это немало, но тут это самое «Отречемся от старого мира» пришло… Я – в Петербург вместе со своим диким эскадроном. Керенский мне: «Барон, мы должны спасти родину!» Вижу, пахнет посылкой куда-то… Как по картам выходит: Сибирь… Остальное вы знаете, философ…
   – Да, к сожалению, мне известно все…
   – Ах да, философ, помните, вы говорили, что мне на этом свете недолго жить осталось, верно? Так я сейчас позаботился о том, чтобы люди знали, кто я такой… Вот, Збук сидит здесь, сверхчеловек, как он про себя думает, а я убежден, что он – сверхживотное… Впрочем, о присутствующих не говорят. Я бы его давно мог повесить, но берегу… Берегу его, философ, для важных дел. Збук, покажитесь философу поближе. И потом, почему вы все время роетесь у себя за пазухой? Так вот, философ, Збук пишет историю моей жизни. Лучше автора не найдешь. Ведь он – циник. Слог легкий, остроумный и, главное, без прикрас… Все, как в жизни, без прикрас. Ценить надо таких людей… А вот саль… саль… ну, как вы там говорили про хвост?
   – Сальпинготус Козлови, – подсказал философ.
   – Так вот, сальпинготус, я думаю, что тут не с хвоста надо начинать, не хвост рубить, а?… Ну, сами догадайтесь, как надо делать в таких случаях?
   – Не знаю, – глухо ответил гость и погладил ладонью пыльные бархатные сапоги.
   – Чудак вы, философ, – захохотал Юнг и замахал рукой. – Неужели вы не понимаете, что здесь не в хвосте дело, а… в голове? Голову рубить вам надо, дорогой, голову, а не хвост. Не бледнейте только, пожалуйста, я шучу. От себя я вас скоро не отпущу, чем богат, тем и рад, ешьте, пейте, гуляйте со Збуком… Но, знайте, мне надо скоро идти на запад – провиант выходит. Я солдатам даю чингисхановский паек – трех баранов в месяц, но кругом Урги скота остается мало… Кусать надо что-то, двигаться, философ дорогой, приходится. Офицерики мои плачутся, нет им здесь ресторанного житья, к Харбину привыкли… Я одного такого на днях вне закона объявил… Збук, что вы там ерзаете в углу? Сами, кажется, об этом писали…
   – Я… я… ничего, барон, – необыкновенно растерянным тоном пробормотал Збук. – Знаете, здесь очень хорошо сидеть. Я детство сейчас вспоминаю, барон… У нас в доме, представьте, в углу обои были оторваны, я их ковырять очень любил.
   Юнг оставил в покое Збука и опять повернулся к гостю.
   – Так, так, философ… Необычайная встреча, Збук, конечно, ее опишет в моей биографии. Напрасно только вы тогда не дали мне письма к Джа-Ламе, ведь все равно я попал сюда еще раз и, кажется, очень прочно. Дела делаются, философ… Я вам завтра своих молодцов покажу. Свет таких не видывал… Мне только офицерики всю кашу портят, но я на них долго-то и не смотрю. У меня не как у Герцога, порядки другие… У меня – орда, дым, кочевье, переселение народов, но…
   Юнг запнулся, поднял палец, взглянул в упор на гостя и закричал:
   – Я сказал – но… Знаете, что значит это «но»? Это – палки, пуля, веревка. Я трезво смотрю на вещи. Офицерики недаром рвутся на восток, там они думают в Шанхае, в Дайрене по кабакам ходить, с девочками прохлаждаться, помирать не хочется никому, это закон. Я над ордой один стою, орда на меня кинуться готова, разорвать, жрать хотят, как сто Збуков! Игра идет здесь, философ. Хочется мне многого, много еще и сделаю… Эх, философ! Трогательная картинка, нечего сказать – великий грешник, злодей-садист, как пишут не только кремлевские, а и шанхайские газеты, Юнг разговаривает с местным мудрецом о сальпинготусовых хвостах, а сверхживотное Антон Збук грустит о своем милом детстве.
   Барон, наконец, прекратил этот внезапный порыв красноречия и схватил папиросу. Он никогда не говорил так много, как сегодня. Его лоб покрывал пот, шрамы белели, как будто они были выведены мелом.
   Гость невозмутимо сидел на прежнем месте, поглаживая свои сапоги. Он над чем-то упорно думал и так же, как Юнг, был бледен и поглощен какой-то одной, тяготившей его мыслью.
   – Но, барон, – сказал он громко, хлопнув ладонью по голенищу. – Все это любопытно, я вас с удовольствием слушаю, но мы отходим от сути вопроса. Я приехал к вам с определенной целью – заявить вам, что я не слабее вас. Понимаете, наконец, – гость возвысил голос до крика, – вы обходите этот вопрос, вы издеваетесь… Вы должны считаться со мной… Я не муха и не суслик… а…
   – Сальпинготус – сами сказали, – усмехнулся барон. – А кстати, скажите, как вас зовут, мы столько лет знакомы, но имя ваше мне до сих пор неизвестно…
   – Известно, барон! Не издевайтесь… Начинайте с головы, не мучайте только! – исступленно вскрикнул гость, и щека его задергалась так, что очки зашатались с одного бока.
   – Чего вы кипятитесь? Еще раз говорю, что я не знаю вашего имени…
   Гость вскочил со стула. Его худую грудь разрывала какая-то отчаянная решимость, он шатался, уцелевшийна лысине пук волос поднимался вверх очки съехали на конец носа…
   – Я вам еще раз говорю, что… Я говорю вам об удивительной цели… У меня, в моем мозгу, родились новые мысли… Новая жизнь мною найдена, скрыта только она за прочными дверями… Дверь эта на одном гвозде держится. Гвоздь хочу отогнуть, да все не могу… пальцы в кровь об него обрываю… Вы – этот гвоздь, барон, вы… А зовут меня как – вы знаете. Тихон Турсуков мое имя… Знаете? Тихон Турсуков. Поняли?
   – Как, как вы сказали? – закричал Збук, кинувшись к философу, но Юнг оттолкнул Збука и подошел к Турсукову.
   Он долго разглядывал гостя, наклоняя голову, размахивая рукой и все время прихватывая полы халата.
   – Ну, убивайте, если хотите, – прошептал Турсуков. – Это легко сделать.
   – Зачем же с места в карьер? – усмехнулся Юнг. – Это всегда легко сделать. Действительно, сегодня день каких-то чудес… Збук, уходите отсюда, мы еще поговорим с господином Турсуковым.
   Антон Збук, недовольно ворча, вылез из комнаты. Оборотившись на ходу, он успел увидеть странную картину. Юнг взял Турсукова за плечо и что-то сказал ему на ухо.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ,
в которую вторгается героиня в лиловых кружевах
Цветок, потерянный в пустыне

   Ее окружают измызганные лиловые кружева, она обладает законченным количеством родинок, одна из которых сторожит правый угол рта, а расположение остальных, до некоторого времени, было неизвестно даже и Тихону Турсукову. Ничего, что ее ключицы иногда, когда она худеет, делаются похожими на ручки комода!
   Посмотрим на ее лицо. Ее губы всегда сложены так, как будто бы она собирается свистеть, они накрашены, как пасхальное яйцо, а их толщина еще более усиливает это сходство. Остальное – глаза, ресницы – в ее лице обыкновенны, но Тихон Турсуков думает, что она бывает прекрасной, когда закидывает голову.
   Героиня носит на шее медальон, формой своей похожий и на сердце и на карточный значок. Медальон болтается всегда меж ее грудей, но, когда она складывает руки, – амулет становится на ребро и выглядывает из образовавшегося гнезда, как потерянный полтинник из щели. Она верит десятку испытанных примет, завивает пряди волос на висках, а при неловком вопросе о ее годах начинает отвлеченный разговор о русско-японской войне.
   Ключицы, в виде комодных ручек, вовсе не дают нам права утверждать, что она костлява, вся, как этажерка, вовсе нет. Впрочем, зачем мы будем здесь предавать насмешке вкусы Тихона Турсукова?
   Достаточно сказать, что и ключицы, и медальон, и губы принадлежат женщине, носящей имя Фаина.
   Турсуков встретил Фаину на улице Кобдо, незадолго до того времени, когда его записки были готовы почти наполовину. Тогда по городу бродили аникинские солдаты, ревели верблюды, слышались отчаянные песни победы, а шпоры крестоносцев, носивших по улицам взятого города чудотворную икону Бузулукской Богоматери, казалось, бороздили песок.
   Тогда на одной из глухих улиц города, возле глинобитной стены, из которой прорастала полынь, Турсуков встретил героиню.
   Она сидела на плетеной корзинке, подняв колени к подбородку. По шее женщины текли слезы; она закидывала голову, как бы рассматривая прутья раскачивающегося над ее головой зонта, который она держала в руках. Тихон Турсуков не мог видеть равнодушно женских слез, поэтому он слез с лошади и подошел к плачущей.
   – Сударыня, – вежливо начал он, кусая усы, – в какой мере я могу помочь вашему горю?
   – Ах, какие у вас странные сапоги! – вместо ответа сказала Фаина и опустила голову.
   Турсуков смущенно похлопал ручкой нагайки по бархатным голенищам.
   – И главное – высокие каблуки… – простонала Фаина и залилась слезами. Потом она подняла глаза, пристально вглядываясь в лицо Турсукова, и, наконец, решилась объяснить причину своего расстройства.
   – Вы мужчина солидный, вам можно сказать… Не какой-нибудь Валерка!…
   – А кто это такой? – Валерка Сиротинкин из 48-го пехотного… прапорщик… Бросил, негодяй… Меня, сначала, в обоз скачал, сказал, что в Кобдо встретит, а тут третий день ищу, и нет… Коменданту заявляла, так он смеется. А полк на Улясутай ушел… Погубил, негодяй, меня. И, главное, мужчина он особенный, из конторщиков. Ох, чувствовала я это все, долго его к сердцу своему не допускала, перехитрил, все-таки, змей… А комендант языкастый господин, норовит подколоть. Я ему говорю – ну. хоть этот подлец пусть удрал, а где мне еще друзей повидать – Усайлова из прожекторной команды, капитана Высоткевича, хорунжия Тупицына. А комендант смеется в нахальные усы и мне говорит: «Не буду же я вам, мадам, из строя каждого десятого доставать?…» Так и сказал… Я ему со злости отрезала: «У вас, господин капитан, усы лакированные, довольно стыдно вам их ваксить в ваших годах». Повернулась и пошла… Но что ж мне делать теперь? А как клялся Валерка мне, представить себе не можете! Все мне пел: временно отступаем в Китай, я тебе шелков достану… Вот, видите, как достал…
   – Да, сударыня, печальная история, – подтвердил Турсуков и, подумав немного, прибавил: – Вы ездить верхом умеете?
   – Как же – обучил змей меня, от самой Самары едем, всего бывало… Так зачем это? – растерянно спросила Фаина.
   – Я вам хочу предложить приют… Место у меня найдется, живу я сейчас вдвоем с приемным сыном… Поживете, а потом видно будет, я вас к знакомым устрою… Я ведь здесь давно живу.
   Тихон Турсуков долго не мог решить впоследствии, откуда пришла к нему эта отчаянная решимость в отношении устройства жизни Фаины. Но они не думали обо всем слишком долго. Турсуков привязал корзинку к седлу, посадил Фаину впереди, а сам сел сзади нее. Она храбро схватилась за переднюю луку одной рукой, а другой подняла над головой зеленый зонт. Тихону Турсукову приходилось править лошадью, перекинув поводья к себе, через локоть Фаины. Жесткий ремень резал розовый сгиб руки, и поэтому. Турсуков, смущаясь, обнял Фаину где-то около подмышек и стал держать повод впереди ее тела, освободив локоть от сыромятного лезвия. Фаина благодарно улыбнулась, и Турсуков заметил на ее шее еще одно созвездие родинок, дотоле не замеченных.
   Она показалась ему прекрасной, и он вспомнил о том, что год назад задумал жениться, ибо длительное вдовство успело сгладить печаль потери.
   Он был уже влюблен в Фаину.
   Шелест лиловых кружев и запах ее пота кружили голову философа. Да, она была прекрасна! Сквозь ее гребенки проходит солнечный свет. Когда она поворачивается к нему, ее волосы касаются щек философа. Зачем ехать за невестой в Кяхту, как ты хотел, Тихон Турсуков? Впереди тебя на седле сидит твое счастье, которое ты нашел, как цветок, потерянный в пустыне.
   Как мы видим, Турсуков умел смотреть на мир глазами поэта.
   А Фаина делала вид, что она не замечает мгновенного чувства своего спасителя.
   Она принадлежала к разряду женщин не просто прекрасных, но в то же время и демонических, в чем была убеждена всю жизнь. Поэтому она испытывала невероятное блаженство, видя, что Турсуков уже успел плениться ею.
   Другое дело, что она думала в смысле практического разрешения этого события. В дальнейшем мы узнаем Фаину несколько поближе и, пожалуй, убедимся в ее загадочности. Но сейчас она была невероятно взволнована очередным успехом, хотя тщательно скрывала свое волнение. О чем она говорила первые часы своего знаменательного путешествия с монгольским философом?
   Она начала издалека.
   – Мне безумно нравится, Тихон Николаевич, то, что у вас некоторые монгольские женщины, как я видела, наклеивают на щеки по две мушки. Ужасно оригинально…
   – Да, – пробормотал Турсуков.
   – И, знаете, среди них есть очень интересные, конечно, в азиатском вкусе, особы. Как вы находите?
   – Угу, ничего, – буркнул философ и в третий раз сосчитал родинки на шее Фаины.
   – А вот мужчины местные, – продолжала она уже с некоторым лукавством, – нравятся мне меньше женщин. Вот уж никогда бы не полюбила монгола! Вообще, вы знаете, у меня вкус особый. У меня глаза загадочные – кофейного цвета, и через них двое стрелялись даже, а один умом тронулся… Не могу, говорит, без тебя жить, и все… А я ему отвечаю, что люблю его, как человека, будем, мол, друзьями без разных глупостей… А он одно: так, мол, и так, а не могу… И тронулся ведь, как в аптеке. А тронулся он очень чудно – газетки стал собирать.
   – Как так – газетки? – опешил Турсуков.
   – Да так, – довольно откликнулась Фаина, – как маленький, стал всякие газетки собирать!… Наберет, наберет целую кучу и сидит объявления читает, а то пойдет менять к кому-нибудь. Я, говорит, вам «Русское слово» дам, а вы мне за него другую какую-нибудь в двойном количестве… И плачет, как ребенок, представьте себе. Мне говорит: вы меня, Фаина Петровна, погубили своей любовью, и я от нее погибаю. Ну, а я, сами посудите, разве виновата? Так и скончался тихо и газетку из рук не выронил. И человек хороший был, в Страховом Обществе «Саламандра» агентом состоял…
   На глазах Фаины показались слезы.
   – И что я за женщина такая особенная? – спросила она, вертя в руке зонт. – Все через меня с жизнью расстаются, хоть я красотой не отмечена. Вот я какая! – уже с гордостью сказала она, вытирая слезы и улыбаясь. – Мне особенной жизни надо, меня простым чувством нельзя никак увлекать!
   – Н-н-да-а… – сказал опять Тихон Турсуков.
   На него, по-видимому, слова женщины не произвели желаемого ей впечатления.
   Фаина украдкой, насколько ей позволяло ее положение в седле, все время рассматривала своего спутника. Но он был, казалось, невозмутим, и это обстоятельство сразу задело женскую гордость Фаины. Она привыкла к своей неотразимости, она выцарапала бы глаза тому, кто остался бы равнодушным к ее чарам!
   Фаина ничем не рисковала в своей вечной игре в демоничность. В ее романах было больше запятых, чем точек. Она искусно расставляла эти запятые на страницах своей книги. Эта «система знаков препинания» была такова: кружа голову чуть ли не первому встречному, пуская в ход все орудия обольщения, она заявляла очередному «безумцу», как только убеждалась, что он уже готов к «безумствам»:
   – Знаете что?… Будем с вами только друзьями… Мне любви нужно совсем особенной… – но старалась каждый раз не упускать «безумца» из рук.