Антончик, когда ему было лет восемь, даже молился серебряному идолу о том, чтобы отец перестал напиваться.
Штабс-капитан поймал сына за такой языческой молитвой и нещадно его избил, чем и озлобил ребенка навсегда.
Детская ненависть ребенка к отцу, скрытая сначала за пределами сознания, медленно набухала, как березовая почка, и, наконец, в одно великолепное время, неожиданно треснула и распустилась.
Збук был уже юношей, когда его отец собрался покинуть этот прекрасный мир, в котором, повышенный в чинах, он занимал положение начальника уездного Воинского Присутствия. Некоторые заслуги во время японской войны обеспечили штабс-капитану тихую ведомственную жизнь, но Збук-отец не пожелал пользоваться благами этой жизни.
Он умер от паралича в Воинском Присутствии прямо у голых ног будущего гренадера, который поразил штабс-капитана своей могучестью.
В городе говорили, что Збук-отец, восхищенный ростом и здоровьем рекрута, подошел к нему и хотел его лично обласкать, похлопав по плечу, но до плеча не достал и ограничился тем, что провел ладонью по гренадерскому животу. Гренадер имел полное право испугаться, ибо он не был подготовлен к такому способу обласкивания, метнулся в сторону от холодной руки Збука, а штабс-капитан потерял равновесие, упал и к вечеру уже лежал на столе в полной парадной форме.
Предания города сохранили для нас даже такую подробность, что Збук, прежде чем умереть окончательно, успел подписать рекрутский список и, закрывая глаза навек, прохрипел:
– Умираю за веру, царя и Порт-Артур! Антончик видел, как нянька клала медяки на глаза отца и подвязывала ему челюсть салфеткой за неимение чистого платка.
Все это не произвело на юношу никакого впечатления он не испытывал сыновьей скорби.
Антончик деловито раздобыл ключ от запертого шкафа, открыл дверцу и достал серебряную бутылку. Он счастливо засмеялся, увидя впервые ее вблизи, сунул бутылку в карман ученической шинели и навсегда покинул дом.
Бродя по улицам, Антончик познал в этот день все счастье мести и обладанья запретным плодом – этим он мстил жизни за свои детские слезы, неосуществимость романтической мечты и за страх перед портупейным ремнем.
Его приютил родной дядя – старый землемер, похожий на седого ребенка, до того были розовы его щеки и мягки волнистые пряди белых волос.
Про Антончика нельзя никогда было сказать, что он был низок в своем развитии; наоборот – предоставленный самому себе, он читал без разбора все, что попадалось ему в кабинете отца, начиная от военных уставов и кончая комплектами настольных календарей.
Конечно, кроме этих вещей, он читал и серьезные, хорошие книги, доходил до многих мыслей сам, но одно правило, которое Збук установил для себя раз навсегда, не позволяло окружающим точно установить степень образованности и начитанности Збука-сына.
Это правило заключалось в следующем: Антон Збук должен всю жизнь скрывать от людей свое истинное лицо; все его знания, наклонности, привычки и способности, все, что отличает его от других людей, должны быть совершенно не известны никому.
Чего Збук хотел этим достигнуть – трудно сказать.
Возможно, что в свою теорию Збук хотел упрятать смутное желание возвыситься над средой и охранить собственный интеллект от посягательств общества.
Когда дядя устроил Збука в Межевой Институт, Антончик ревностно принялся за ученье и не удивился тому, что его выгнали в первый же год. Збук гордо ушел, года два изучал с целью протеста санскрит, от чего дядя приходил в отчаяние, потом какими-то путями снова вернулся в старое лоно, выучился и стал землемером.
Он с увлечением наносил на планы болота и мелкие ельники, таскал на себе теодолит, ни с кем не разговаривал и честно создавал себе репутацию загадочного человека.
В 1916 году Збук появился в уездной Кологривской классической гимназии в должности преподавателя географии для младших классов. Никто не знал, какими путями Збук получил новые права, имея только дилетантскую подготовку к пользованию ими, но гимназисты слушали нового преподавателя с восторгом.
Когда гимназист отвечал Збуку:
– Северная Америка населена индейцами.
Збук неизменно поправлял:
– Краснокожими индейцами…
Так Збук пробуждал куперовский романтизм в юных сердцах.
Вечный амулет, приносящий Збуку счастье – серебряная бутылка, – лежал всегда в его левом грудном кармане, и Збуку казалось, что чудесный металл издает нежный тонкий звук, вызванный работой Збукова сердца.
Время шло, гимназисты переставали бегать в Америку., романтика эпохи сманивала их на германский фронт, в городке появились пленные австрийцы, а директор гимназии стал выяснять на педагогическом совете вопрос о безнравственном поведении преподавателя географии Збука, носящего в кармане странный и загадочный предмет, похожий на ручную гранату.
Главным свидетелем этого дела был опрошенный лично и секретно самим директором гимназический сторож из защищавших Порт-Артур унтер-офицеров. Он видел сам, как утром, придя в гимназию, преподаватель Збук перекладывал из пальто в карман сюртука смутивший всех металлический предмет.
Тогда все вспомнили, что Збук давно возбуждал общее любопытство вечно оттопыренным карманом, и поняли, какую опасность для гимназии, всего города и даже Российской Империи представлял Антон Збук.
Сам Збук смекнул, что его не может обрадовать перспектива быть объявленным немецким шпионом, но он отказался от компромисса, предложенного директором (директор предлагал Збуку рассеять все подозрения и предъявить педагогическому совету и военным экспертам (порт-артурский нижний чин) пресловутый загадочный предмет и давал Збуку двухдневный срок для окончательного решения).
Через два дня директор напрасно ждал Збука – странный преподаватель не только не явился в гимназию, по вообще исчез из города. Во время обыска в комнате Збука были найдены только старый рейсфедер, сохранившийся от времен его землемерства, и две кожаных петли от подтяжек. Шпионство Збука стало очевидным.
Между тем Антон Збук давил походными сапогами ящериц на берегах уже упомянутой здесь далекой песчаной реки и наносил на карты неизвестные до тех пор притоки. Он нарочно настоял на том, чтобы начальник исследовательского отряда дал ему полную самостоятельность.
Здесь именно Збук почувствовал свою роль во вселенной. Ему доставляло громадное наслаждение сознание того, что он, например, может направить русло реки куда ему угодно, взрывать камни, не тронутые никем со времен ледников. Но, наряду с этим, Збук узнал, что земля бедна спасительной влагой, а двигающиеся пески, наступая на богатую водой землю, уничтожают сквозные оазисы, отнимая глубокую, как небо, воду.
Раз Збук забрел один так далеко, что потерял дорогу среди песков, перепутал, от последнего, смертного, утомления, звезды и путеводные приметы, путался среди барханов неизвестного водораздела и, наконец, совершенно изнемогая, лег на песок.
Збук подумал, что он умирает, боялся раскрыть глаза, дабы не увидеть смерти, и, наконец, заснул.
Во сне он видел ковш с тяжелой ледяной водой; края ковша были изъедены ржавчиной, и она осыпалась внутрь, на дно, от одного прикосновения губ.
Збук, задыхаясь, пил ледяную воду, а сам смотрел на дно ковша, на ржавые крупицы, увлеченные водой, казавшиеся подводными скалами. От воды ныли зубы и ломило в затылке и висках, но Збук втягивал в себя громадные глотки, пока холод не поселился в каждом суставе и не пробудил Збука.
Проснувшись, он понял, что нагретый за день песок остыл, и холодный ветер ночной пустыни повис над его телом.
Он застонал и подумал, что люди, которые придут сюда, к его трупу, должны увидеть какой-то вещественный знак борьбы Збука со смертью. Не может же он погибнуть так же просто, как раньше наносил на план мелкий ельник.
Збук придумал изречение; его надо на чем-то написать. Ага! Выйдет замечательно, если на бутылке выцарапать ножом хотя бы такую надпись:
– Не вкусив от млека и меда и се – аз умираю!
Злобная двусмысленность надписи умиляла Збука. Конечно, он умирает не как все люди! Он даже изречение напишет с какой-нибудь ошибкой и отсебятиной, чтобы о загадочности Антона Збука написал после какой-нибудь книжный дурак!
Но на этот раз Збук не успел, если не пожалел амулета, выцарапать надпись на бутылке, потому что его к вечеру нашли погонщики гуртов.
Он потерял почти все силы, но крепился и разыгрывал штучки в своем стиле. Так, например, когда Збуку дали воды, он выпил ее всю, но после сплюнул по-киргизски через зубы, как можно дальше, и заявил, что вода как будто немного солоновата.
В это время Збук обдумывал только что зародившуюся у него мысль о создании Ново-Ареана, и плевок был сделан с двойной целью – прежде всего показать лицом свой цинизм в отношении проблемы жизни и смерти, а во-вторых – скрыть от гуртоправов рождение великой идеи.
Подобранный план переустройства вселенной Антон Збук носил как бы в своем сердце, скрывая этот проект даже от себя. При этом преобразователь мира сумел уверить свой мозг в том, что некоторые мысли можно скрыть от самого себя, упрятав их подальше в темные углы сознания и делая так, чтобы идеи лишь мерцали, как убавленные огни, которые все-таки видны, но неясны.
Поскольку земля до сих пор кругла и вода и суша распределены на ней в прежнем порядке – мы должны быть спокойны! Антон Збук не привел в исполнение своего проекта и не оставил его для потомства! Это тоже – цинический жест.
Что же касается Ново-Ареана вообще, то что же сказать о нем просто так?
Черт знает что думал о нем Збук, умевший распределять в своем мозгу мысли так, что они были для него самого неясны! Но он все же пробалтывался о том, что Ново-Ареан – есть не что иное, как огромный океан пресной воды, омывающий сожженную ранее песками и жаркими ветрами сушу.
Ново-Ареан можно образовать путем ничего не стоящего, но искусного использования стихийных сил, главным образом мороза.
Збук и не думал углубляться в подробности, ведь он твердо помнил о яблоках Ньютона, растущих для того, чтобы упасть на макушку какого-нибудь мудреца.
– Замечательно, – издевался Збук над легендами, умилявшими столетиями все человечество. – Хорошо сидеть в архимедовской ванне, смотреть на уаттовский чайник и дожидаться, когда само яблоко Ньютона упадет прямо в рот! Именно так – сначала съесть, а потом открыть закон тяготения!
Когда Збука спасли, он вновь отправился бродить по пустынным рекам, и на одном из урочищ узнал от проезжих русских, что в России за это время свергнута не только династия костромских бояр, но и новое временное правительство. Збук сделал вид, что Это его нисколько не тронуло, не удивило, и с неизвестной целью завел себе бакенбарды, напоминавшие своей формой лезвия сапожных ножей.
Скоро бакенбарды были запущены; они превратились в бороду, изумительную по своей живописности. К этой бороде как нельзя лучше пришлись знаменитые волосяные очки, защищавшие зрение Збука от песчаной пыли с первых же дней его жизни в пустыне. Владелец очков так привык к ним, что не расставался с очками даже ночью, когда спал.
В те дни, когда Збук, отрастив бороду, удивлял ею мир, к устью реки, по которой он бродил, пришли разгульные части атамана Аникина.
Збук с удивлением смотрел на странных солдат атамана; они носили на рукавах изображения серебряных черепов, кичились взятым из омского Никольского собора знаменем Ермака и возили с собой целые обозы разгульных женщин, преимущественно самарских беженок.
Речной отшельник спокойно встретил новых гостей и даже начал извлекать выгоду, получая от аникинцев консервы и сгущенное молоко, как плату за ценные указания, касающиеся пресных колодцев в пустыне.
Атаман Аникин сидел на соленой реке очень долго, его загнали в этот песчаный тупик красные дивизии, свалившиеся с высот Урала как снег на атаманову голову.
Аникин со скуки, сидя в палатке, передвигал темляк на шашке, играл в карты с адъютантом и топил славянское горе в спирте, отбитом у вражеских обозов. Его всадники, спешившись, сидели у реки целыми днями, чубы солдат свешивались до поясниц; гусары давили вшей, распевая злобные частушки.
Медные котелки пустели с каждым днем, и Аникин, стиснув зубы, решил уходить в Китай или Монголию. Самарские беженки, узнав, что атаман хочет их бросить, немедленно устроили заговор и после него – бунт, подавление которого развеселило хмурого атамана.
Скоро Збуку пришлось, скрепя сердце, бежать впереди двух всадников, поймавших его в степи. Всадники подталкивали творца Ново-Ареана пиками, Збук защищал ладонями мягкие места, пытался переругиваться с конвоирами и орать о независимости, пока конвоиры честно не пригнали Збука к палатке самого атамана.
– Видал пичужку? – ласково спросил пленника Аникин, показывая ему дуло маузера. – Ты тут каждый куст, все реки знаешь – веди к границе! Кладу тебе двойной паек."А пока – будь здоров!
«Что я тебе за Сусанин?» – мысленно сказал Збук, по давней привычке поспешил поскорее сделать вид, что он в эту минуту ничего не думает, и вышел из палатки.
Ему, действительно, увеличили вдвое паек.
Збук уничтожал в день по три банки сгущенного молока и еще успевал выменивать на оставшиеся банки всякую походную дрянь у крестоносцев и гусар. Таким образом, например, он достал старые краги у полкового фельдшера и кусок авиационного шелка из цейхгауза. В шелк была немедленно завернута волшебная бутылка.
Свой фетиш Збук по-прежнему свято хранил и никому не показывал.
Эскадроны Аникина шли на юго-восток, их вел, пожалуй, теперь не атаман, а Антон Збук.
Бородач настолько зазнался, что потребовал от атамана лично для себя целый автомобиль, зная, что автомобиля, при всем желании, нельзя нигде достать. Кроме этого, он выговорил себе право пользоваться офицерским котлом и еще массу чисто земгусарских привилегий.
Через два месяца потрепанные степными ветрами атаманские знамена были торжественно водружены на монгольской земле.
Помолодевший атаман похлопал Збука по плечу и пообещал спасителю отечества все, что он пожелает.
Збук смиренно склонил косматую голову и самым скромным тоном попросил разрешить ему первым ударить в кремлевский колокол при будущем триумфальном въезде в Москву.
Атаман, не поняв очередной збуковской штучки, даже прослезился, и Антон Збук прослыл первым патриотом среди всего гарнизона города Кобдо.
Между тем в Кобдо приехал сам барон Юнг, только что получивший от самого Богдо-Гэгэна звание пятого перевоплощенца Будды.
Юнг, хромая, обошел ряды выстроенных на площади аникинцев, похвалил войска и неловко поцеловал атамана Аникина в ухо. Трубачи заиграли «Коль славен наш господь в Сионе», а Збук испытал чувство досады и обиды за то, что он, истинный спаситель солдат отечества, не был даже представлен барону.
– Жалко, что нигде моря не было; я бы им показал войска фараона! – бормотал Збук, нащупывая завернутую в шелк бутылку…
Он почувствовал в себе такую же горечь, такую же обиду, которая была у него в детстве, когда штабс-капитан не давал ему играть с волшебной бутылкой. И тогда Збук понял, что знаменитый серебряный сосуд был для него символом великого и прекрасного.
Разве слава, величие, ответственность перед человечеством не похожи на эту бутылку? Все эти великие вещи прячут от Збука более сильные люди, но он достанет прекрасное и великое, как достал право на обладание бутылкой. Ничего, что он на параде Юнга видел только со спины, придет время, когда и барон с ним будет говорить по-другому!
Збук сжимал кулаки и пробовал, из конспиративных целей, ругаться на санскрите, но из этого ничего не вышло.
К Збуку подошел сам Аникин. Атаман, видя, что спаситель армии находится в состоянии некоторого волнения, решил обласкать его.
На ногах атамана гудели шпоры; колесики шпор были сделаны из двух серебряных рублей, которыми Аникин, будучи еще сотником, был будто бы награжден русским императором во время его приезда на германский фронт. Збук сделал вид, что его чрезвычайно интересуют колесики, и, нагнув голову, стал рассматривать шпоры. Это делалось для того, чтобы не смотреть атаману в глаза.
– Ты что, старик, расстраиваешься? – спросил весело атаман. – До самой Азии дошли… Хочешь, я тебя за все заслуги в полковники произведу?
– Спасибо, ваше превосходительство, – ответил Збук, – я в полковники не хочу, и я вовсе не старик! Мне еще сорока нет, и я сегодня узнал, что одна баба в Урге меня ждет. Пустите меня в Ургу…
– Иди и греши, – милостиво разрешил атаман. – Я тебе коня и денег прикажу дать.
– Я, ей-богу, женат был, ваше превосходительство, – обрадовался Збук. – Спасибо вам большое. Я сегодня поеду!
– Когда хочешь. Ишь, проказник какой! Смотри только, чтоб она в бороде у тебя не запуталась.
Антон Збук немедленно пошел в мазанку, отведенную ему квартирьерами, продал знакомым солдатам запасы сгущенного молока и, ни с кем не прощаясь, навсегда покинул Кобдо. Никакой женщины, конечно, на родине и тем более в Урге – у него не было.
Каким образом бородач попал – голодный и обтрепанный – на монгольское кладбище, должен знать лишь один он, да и то едва ли, если принять во внимание странную способность скрывать все от самого себя.
Степная ночь примчалась в Ургу сразу и незаметно, как гроза. Широкое прохладное облако зацепилось за верх священной горы Богдо-Уло, повисло на ней и упало в крутые сумерки.
Перед тем как смерклось, над городом прошел короткий летний дождь. Свежие лужи светились, как разлитое масло. Широкоплечий лама с фонарем в руках шел вдоль стены, подбирая хитон, фонарь отражался в луже громадным красным леденцом. У дома барона ламу окликнул караул, лама свернул в сторону и потерял туфлю в луже; полковник Шибайло у себя на дому допрашивал лично офицера, служившего у Герцога (на столе горела свеча, и ее свет бегал по лысине Шибайло); офицер, бледный и строгий, вырастал у стола полковника прямо как повешенный; в углу грязной казармы на другом конце города всхлипывал седой китаец, умиравший за учредительное собрание. Китаец ел наворованный за день вареный рис, вытаскивая его из мешочка, спрятанного на груди…
На улицах горели медленные костры, храмы сверкали, как золотые скалы. На краю города время от времени взлетали одинокие выстрелы.
Антон Збук, сытый и счастливый, спал на кошме барона Юнга, щеки бродяги надувались во сне, отчего его борода поднималась дыбом. Збук был во власти счастливого сновидения – он видел светлый водоем и склонившееся над ним дерево с совершенно белой листвой.
Он не знал, что около него сидит Юнг. -
Барон, наклонив голову, упирался подбородком в эфес шашки, стоявшей между его Колен. Зазвонил телефон, Юнг бросил в черный рожок телефона короткое слово, повесил шашку на стену, опасливо взглянул на дверь, прошелся в раздумье по комнате и затем решительно подошел к спящему.
Он отодвинул Антона Збука немного в сторону, бросил в изголовье шинель и, не раздеваясь, лег рядом с гидрографом.
Ложась, Юнг положил руку на карман с револьвером.
ГЛАВА ШЕСТАЯ,
Штабс-капитан поймал сына за такой языческой молитвой и нещадно его избил, чем и озлобил ребенка навсегда.
Детская ненависть ребенка к отцу, скрытая сначала за пределами сознания, медленно набухала, как березовая почка, и, наконец, в одно великолепное время, неожиданно треснула и распустилась.
Збук был уже юношей, когда его отец собрался покинуть этот прекрасный мир, в котором, повышенный в чинах, он занимал положение начальника уездного Воинского Присутствия. Некоторые заслуги во время японской войны обеспечили штабс-капитану тихую ведомственную жизнь, но Збук-отец не пожелал пользоваться благами этой жизни.
Он умер от паралича в Воинском Присутствии прямо у голых ног будущего гренадера, который поразил штабс-капитана своей могучестью.
В городе говорили, что Збук-отец, восхищенный ростом и здоровьем рекрута, подошел к нему и хотел его лично обласкать, похлопав по плечу, но до плеча не достал и ограничился тем, что провел ладонью по гренадерскому животу. Гренадер имел полное право испугаться, ибо он не был подготовлен к такому способу обласкивания, метнулся в сторону от холодной руки Збука, а штабс-капитан потерял равновесие, упал и к вечеру уже лежал на столе в полной парадной форме.
Предания города сохранили для нас даже такую подробность, что Збук, прежде чем умереть окончательно, успел подписать рекрутский список и, закрывая глаза навек, прохрипел:
– Умираю за веру, царя и Порт-Артур! Антончик видел, как нянька клала медяки на глаза отца и подвязывала ему челюсть салфеткой за неимение чистого платка.
Все это не произвело на юношу никакого впечатления он не испытывал сыновьей скорби.
Антончик деловито раздобыл ключ от запертого шкафа, открыл дверцу и достал серебряную бутылку. Он счастливо засмеялся, увидя впервые ее вблизи, сунул бутылку в карман ученической шинели и навсегда покинул дом.
Бродя по улицам, Антончик познал в этот день все счастье мести и обладанья запретным плодом – этим он мстил жизни за свои детские слезы, неосуществимость романтической мечты и за страх перед портупейным ремнем.
Его приютил родной дядя – старый землемер, похожий на седого ребенка, до того были розовы его щеки и мягки волнистые пряди белых волос.
Про Антончика нельзя никогда было сказать, что он был низок в своем развитии; наоборот – предоставленный самому себе, он читал без разбора все, что попадалось ему в кабинете отца, начиная от военных уставов и кончая комплектами настольных календарей.
Конечно, кроме этих вещей, он читал и серьезные, хорошие книги, доходил до многих мыслей сам, но одно правило, которое Збук установил для себя раз навсегда, не позволяло окружающим точно установить степень образованности и начитанности Збука-сына.
Это правило заключалось в следующем: Антон Збук должен всю жизнь скрывать от людей свое истинное лицо; все его знания, наклонности, привычки и способности, все, что отличает его от других людей, должны быть совершенно не известны никому.
Чего Збук хотел этим достигнуть – трудно сказать.
Возможно, что в свою теорию Збук хотел упрятать смутное желание возвыситься над средой и охранить собственный интеллект от посягательств общества.
Когда дядя устроил Збука в Межевой Институт, Антончик ревностно принялся за ученье и не удивился тому, что его выгнали в первый же год. Збук гордо ушел, года два изучал с целью протеста санскрит, от чего дядя приходил в отчаяние, потом какими-то путями снова вернулся в старое лоно, выучился и стал землемером.
Он с увлечением наносил на планы болота и мелкие ельники, таскал на себе теодолит, ни с кем не разговаривал и честно создавал себе репутацию загадочного человека.
В 1916 году Збук появился в уездной Кологривской классической гимназии в должности преподавателя географии для младших классов. Никто не знал, какими путями Збук получил новые права, имея только дилетантскую подготовку к пользованию ими, но гимназисты слушали нового преподавателя с восторгом.
Когда гимназист отвечал Збуку:
– Северная Америка населена индейцами.
Збук неизменно поправлял:
– Краснокожими индейцами…
Так Збук пробуждал куперовский романтизм в юных сердцах.
Вечный амулет, приносящий Збуку счастье – серебряная бутылка, – лежал всегда в его левом грудном кармане, и Збуку казалось, что чудесный металл издает нежный тонкий звук, вызванный работой Збукова сердца.
Время шло, гимназисты переставали бегать в Америку., романтика эпохи сманивала их на германский фронт, в городке появились пленные австрийцы, а директор гимназии стал выяснять на педагогическом совете вопрос о безнравственном поведении преподавателя географии Збука, носящего в кармане странный и загадочный предмет, похожий на ручную гранату.
Главным свидетелем этого дела был опрошенный лично и секретно самим директором гимназический сторож из защищавших Порт-Артур унтер-офицеров. Он видел сам, как утром, придя в гимназию, преподаватель Збук перекладывал из пальто в карман сюртука смутивший всех металлический предмет.
Тогда все вспомнили, что Збук давно возбуждал общее любопытство вечно оттопыренным карманом, и поняли, какую опасность для гимназии, всего города и даже Российской Империи представлял Антон Збук.
Сам Збук смекнул, что его не может обрадовать перспектива быть объявленным немецким шпионом, но он отказался от компромисса, предложенного директором (директор предлагал Збуку рассеять все подозрения и предъявить педагогическому совету и военным экспертам (порт-артурский нижний чин) пресловутый загадочный предмет и давал Збуку двухдневный срок для окончательного решения).
Через два дня директор напрасно ждал Збука – странный преподаватель не только не явился в гимназию, по вообще исчез из города. Во время обыска в комнате Збука были найдены только старый рейсфедер, сохранившийся от времен его землемерства, и две кожаных петли от подтяжек. Шпионство Збука стало очевидным.
Между тем Антон Збук давил походными сапогами ящериц на берегах уже упомянутой здесь далекой песчаной реки и наносил на карты неизвестные до тех пор притоки. Он нарочно настоял на том, чтобы начальник исследовательского отряда дал ему полную самостоятельность.
Здесь именно Збук почувствовал свою роль во вселенной. Ему доставляло громадное наслаждение сознание того, что он, например, может направить русло реки куда ему угодно, взрывать камни, не тронутые никем со времен ледников. Но, наряду с этим, Збук узнал, что земля бедна спасительной влагой, а двигающиеся пески, наступая на богатую водой землю, уничтожают сквозные оазисы, отнимая глубокую, как небо, воду.
Раз Збук забрел один так далеко, что потерял дорогу среди песков, перепутал, от последнего, смертного, утомления, звезды и путеводные приметы, путался среди барханов неизвестного водораздела и, наконец, совершенно изнемогая, лег на песок.
Збук подумал, что он умирает, боялся раскрыть глаза, дабы не увидеть смерти, и, наконец, заснул.
Во сне он видел ковш с тяжелой ледяной водой; края ковша были изъедены ржавчиной, и она осыпалась внутрь, на дно, от одного прикосновения губ.
Збук, задыхаясь, пил ледяную воду, а сам смотрел на дно ковша, на ржавые крупицы, увлеченные водой, казавшиеся подводными скалами. От воды ныли зубы и ломило в затылке и висках, но Збук втягивал в себя громадные глотки, пока холод не поселился в каждом суставе и не пробудил Збука.
Проснувшись, он понял, что нагретый за день песок остыл, и холодный ветер ночной пустыни повис над его телом.
Он застонал и подумал, что люди, которые придут сюда, к его трупу, должны увидеть какой-то вещественный знак борьбы Збука со смертью. Не может же он погибнуть так же просто, как раньше наносил на план мелкий ельник.
Збук придумал изречение; его надо на чем-то написать. Ага! Выйдет замечательно, если на бутылке выцарапать ножом хотя бы такую надпись:
– Не вкусив от млека и меда и се – аз умираю!
Злобная двусмысленность надписи умиляла Збука. Конечно, он умирает не как все люди! Он даже изречение напишет с какой-нибудь ошибкой и отсебятиной, чтобы о загадочности Антона Збука написал после какой-нибудь книжный дурак!
Но на этот раз Збук не успел, если не пожалел амулета, выцарапать надпись на бутылке, потому что его к вечеру нашли погонщики гуртов.
Он потерял почти все силы, но крепился и разыгрывал штучки в своем стиле. Так, например, когда Збуку дали воды, он выпил ее всю, но после сплюнул по-киргизски через зубы, как можно дальше, и заявил, что вода как будто немного солоновата.
В это время Збук обдумывал только что зародившуюся у него мысль о создании Ново-Ареана, и плевок был сделан с двойной целью – прежде всего показать лицом свой цинизм в отношении проблемы жизни и смерти, а во-вторых – скрыть от гуртоправов рождение великой идеи.
Подобранный план переустройства вселенной Антон Збук носил как бы в своем сердце, скрывая этот проект даже от себя. При этом преобразователь мира сумел уверить свой мозг в том, что некоторые мысли можно скрыть от самого себя, упрятав их подальше в темные углы сознания и делая так, чтобы идеи лишь мерцали, как убавленные огни, которые все-таки видны, но неясны.
Поскольку земля до сих пор кругла и вода и суша распределены на ней в прежнем порядке – мы должны быть спокойны! Антон Збук не привел в исполнение своего проекта и не оставил его для потомства! Это тоже – цинический жест.
Что же касается Ново-Ареана вообще, то что же сказать о нем просто так?
Черт знает что думал о нем Збук, умевший распределять в своем мозгу мысли так, что они были для него самого неясны! Но он все же пробалтывался о том, что Ново-Ареан – есть не что иное, как огромный океан пресной воды, омывающий сожженную ранее песками и жаркими ветрами сушу.
Ново-Ареан можно образовать путем ничего не стоящего, но искусного использования стихийных сил, главным образом мороза.
Збук и не думал углубляться в подробности, ведь он твердо помнил о яблоках Ньютона, растущих для того, чтобы упасть на макушку какого-нибудь мудреца.
– Замечательно, – издевался Збук над легендами, умилявшими столетиями все человечество. – Хорошо сидеть в архимедовской ванне, смотреть на уаттовский чайник и дожидаться, когда само яблоко Ньютона упадет прямо в рот! Именно так – сначала съесть, а потом открыть закон тяготения!
Когда Збука спасли, он вновь отправился бродить по пустынным рекам, и на одном из урочищ узнал от проезжих русских, что в России за это время свергнута не только династия костромских бояр, но и новое временное правительство. Збук сделал вид, что Это его нисколько не тронуло, не удивило, и с неизвестной целью завел себе бакенбарды, напоминавшие своей формой лезвия сапожных ножей.
Скоро бакенбарды были запущены; они превратились в бороду, изумительную по своей живописности. К этой бороде как нельзя лучше пришлись знаменитые волосяные очки, защищавшие зрение Збука от песчаной пыли с первых же дней его жизни в пустыне. Владелец очков так привык к ним, что не расставался с очками даже ночью, когда спал.
В те дни, когда Збук, отрастив бороду, удивлял ею мир, к устью реки, по которой он бродил, пришли разгульные части атамана Аникина.
Збук с удивлением смотрел на странных солдат атамана; они носили на рукавах изображения серебряных черепов, кичились взятым из омского Никольского собора знаменем Ермака и возили с собой целые обозы разгульных женщин, преимущественно самарских беженок.
Речной отшельник спокойно встретил новых гостей и даже начал извлекать выгоду, получая от аникинцев консервы и сгущенное молоко, как плату за ценные указания, касающиеся пресных колодцев в пустыне.
Атаман Аникин сидел на соленой реке очень долго, его загнали в этот песчаный тупик красные дивизии, свалившиеся с высот Урала как снег на атаманову голову.
Аникин со скуки, сидя в палатке, передвигал темляк на шашке, играл в карты с адъютантом и топил славянское горе в спирте, отбитом у вражеских обозов. Его всадники, спешившись, сидели у реки целыми днями, чубы солдат свешивались до поясниц; гусары давили вшей, распевая злобные частушки.
Медные котелки пустели с каждым днем, и Аникин, стиснув зубы, решил уходить в Китай или Монголию. Самарские беженки, узнав, что атаман хочет их бросить, немедленно устроили заговор и после него – бунт, подавление которого развеселило хмурого атамана.
Скоро Збуку пришлось, скрепя сердце, бежать впереди двух всадников, поймавших его в степи. Всадники подталкивали творца Ново-Ареана пиками, Збук защищал ладонями мягкие места, пытался переругиваться с конвоирами и орать о независимости, пока конвоиры честно не пригнали Збука к палатке самого атамана.
– Видал пичужку? – ласково спросил пленника Аникин, показывая ему дуло маузера. – Ты тут каждый куст, все реки знаешь – веди к границе! Кладу тебе двойной паек."А пока – будь здоров!
«Что я тебе за Сусанин?» – мысленно сказал Збук, по давней привычке поспешил поскорее сделать вид, что он в эту минуту ничего не думает, и вышел из палатки.
Ему, действительно, увеличили вдвое паек.
Збук уничтожал в день по три банки сгущенного молока и еще успевал выменивать на оставшиеся банки всякую походную дрянь у крестоносцев и гусар. Таким образом, например, он достал старые краги у полкового фельдшера и кусок авиационного шелка из цейхгауза. В шелк была немедленно завернута волшебная бутылка.
Свой фетиш Збук по-прежнему свято хранил и никому не показывал.
Эскадроны Аникина шли на юго-восток, их вел, пожалуй, теперь не атаман, а Антон Збук.
Бородач настолько зазнался, что потребовал от атамана лично для себя целый автомобиль, зная, что автомобиля, при всем желании, нельзя нигде достать. Кроме этого, он выговорил себе право пользоваться офицерским котлом и еще массу чисто земгусарских привилегий.
Через два месяца потрепанные степными ветрами атаманские знамена были торжественно водружены на монгольской земле.
Помолодевший атаман похлопал Збука по плечу и пообещал спасителю отечества все, что он пожелает.
Збук смиренно склонил косматую голову и самым скромным тоном попросил разрешить ему первым ударить в кремлевский колокол при будущем триумфальном въезде в Москву.
Атаман, не поняв очередной збуковской штучки, даже прослезился, и Антон Збук прослыл первым патриотом среди всего гарнизона города Кобдо.
Между тем в Кобдо приехал сам барон Юнг, только что получивший от самого Богдо-Гэгэна звание пятого перевоплощенца Будды.
Юнг, хромая, обошел ряды выстроенных на площади аникинцев, похвалил войска и неловко поцеловал атамана Аникина в ухо. Трубачи заиграли «Коль славен наш господь в Сионе», а Збук испытал чувство досады и обиды за то, что он, истинный спаситель солдат отечества, не был даже представлен барону.
– Жалко, что нигде моря не было; я бы им показал войска фараона! – бормотал Збук, нащупывая завернутую в шелк бутылку…
Он почувствовал в себе такую же горечь, такую же обиду, которая была у него в детстве, когда штабс-капитан не давал ему играть с волшебной бутылкой. И тогда Збук понял, что знаменитый серебряный сосуд был для него символом великого и прекрасного.
Разве слава, величие, ответственность перед человечеством не похожи на эту бутылку? Все эти великие вещи прячут от Збука более сильные люди, но он достанет прекрасное и великое, как достал право на обладание бутылкой. Ничего, что он на параде Юнга видел только со спины, придет время, когда и барон с ним будет говорить по-другому!
Збук сжимал кулаки и пробовал, из конспиративных целей, ругаться на санскрите, но из этого ничего не вышло.
К Збуку подошел сам Аникин. Атаман, видя, что спаситель армии находится в состоянии некоторого волнения, решил обласкать его.
На ногах атамана гудели шпоры; колесики шпор были сделаны из двух серебряных рублей, которыми Аникин, будучи еще сотником, был будто бы награжден русским императором во время его приезда на германский фронт. Збук сделал вид, что его чрезвычайно интересуют колесики, и, нагнув голову, стал рассматривать шпоры. Это делалось для того, чтобы не смотреть атаману в глаза.
– Ты что, старик, расстраиваешься? – спросил весело атаман. – До самой Азии дошли… Хочешь, я тебя за все заслуги в полковники произведу?
– Спасибо, ваше превосходительство, – ответил Збук, – я в полковники не хочу, и я вовсе не старик! Мне еще сорока нет, и я сегодня узнал, что одна баба в Урге меня ждет. Пустите меня в Ургу…
– Иди и греши, – милостиво разрешил атаман. – Я тебе коня и денег прикажу дать.
– Я, ей-богу, женат был, ваше превосходительство, – обрадовался Збук. – Спасибо вам большое. Я сегодня поеду!
– Когда хочешь. Ишь, проказник какой! Смотри только, чтоб она в бороде у тебя не запуталась.
Антон Збук немедленно пошел в мазанку, отведенную ему квартирьерами, продал знакомым солдатам запасы сгущенного молока и, ни с кем не прощаясь, навсегда покинул Кобдо. Никакой женщины, конечно, на родине и тем более в Урге – у него не было.
Каким образом бородач попал – голодный и обтрепанный – на монгольское кладбище, должен знать лишь один он, да и то едва ли, если принять во внимание странную способность скрывать все от самого себя.
Степная ночь примчалась в Ургу сразу и незаметно, как гроза. Широкое прохладное облако зацепилось за верх священной горы Богдо-Уло, повисло на ней и упало в крутые сумерки.
Перед тем как смерклось, над городом прошел короткий летний дождь. Свежие лужи светились, как разлитое масло. Широкоплечий лама с фонарем в руках шел вдоль стены, подбирая хитон, фонарь отражался в луже громадным красным леденцом. У дома барона ламу окликнул караул, лама свернул в сторону и потерял туфлю в луже; полковник Шибайло у себя на дому допрашивал лично офицера, служившего у Герцога (на столе горела свеча, и ее свет бегал по лысине Шибайло); офицер, бледный и строгий, вырастал у стола полковника прямо как повешенный; в углу грязной казармы на другом конце города всхлипывал седой китаец, умиравший за учредительное собрание. Китаец ел наворованный за день вареный рис, вытаскивая его из мешочка, спрятанного на груди…
На улицах горели медленные костры, храмы сверкали, как золотые скалы. На краю города время от времени взлетали одинокие выстрелы.
Антон Збук, сытый и счастливый, спал на кошме барона Юнга, щеки бродяги надувались во сне, отчего его борода поднималась дыбом. Збук был во власти счастливого сновидения – он видел светлый водоем и склонившееся над ним дерево с совершенно белой листвой.
Он не знал, что около него сидит Юнг. -
Барон, наклонив голову, упирался подбородком в эфес шашки, стоявшей между его Колен. Зазвонил телефон, Юнг бросил в черный рожок телефона короткое слово, повесил шашку на стену, опасливо взглянул на дверь, прошелся в раздумье по комнате и затем решительно подошел к спящему.
Он отодвинул Антона Збука немного в сторону, бросил в изголовье шинель и, не раздеваясь, лег рядом с гидрографом.
Ложась, Юнг положил руку на карман с револьвером.
ГЛАВА ШЕСТАЯ,
где Моргун-Поплевкин говорит о равенстве и свободе
Тяжелая кровь
Городской бродяга и пьяница, Моргун-Поплевкин, человек, не имевший имени и фамилии, вошел в жизнь Николая Куликова так же прочно, как и царица Тамара.
Поплевкин дружил с мальчиком, насколько позволяли это городские приличия. Гимназистом Коля Куликов несколько раз спасал Моргуна от городового Американцева, покупая последнего серебряными полтинниками, скопленными постепенно из денег, которые давал Коле на завтраки отец.
Моргун и Коля встречались часто на берегу городского пруда, недалеко от гимназии. Поплевкин обыкновенно сидел под березой и смотрел в жирную тинистую воду. В тине шевелились ленивые караси, выплывавшие вверх, когда Моргун-Поплевкин бросал им крошки.
– Я им вроде пастуха, – говорил Моргун. – Ты, барин, меня слушай: в Сибири, сказать где, что карась на удочку клюет – засмеют! Там рыба гордая, не то что здешняя. А то еще я в одном месте был, там сидит один самарский инородец, ловит рыбу и сам все кричит: «Сюк, арась!… Сюк, арась!». А от него по правую руку татарин торчит на реке и инородцу завидует, думает, что тот все щук да карасей ловит… Да… А потом и делается очень ясно, что у мордовской нации – арась вроде нашего «нет».
– Ты разве был в Сибири, Моргун?
– А то как же? Я там небось плотничал. Меня, как в Порт-Артуре дали волю, отпустили во все города, и я ударился в ремесло. Пошел под город Ачинск, нашел плотницкую артель. Сладко ел да горько пил, но дела не забывал. У нас в артели главной головой был фельдфебель бывший, солидный человек. Он за мной главный надзор имел и к водке не допускал. Звали его Паша-Фельдфебель, не знаю, был ли он коренного сибирского роду или из российских, но его все наши плотники за справедливость уважали. Он мне все время говорил: «Слушай, Моргун, пить тебе совсем даже нельзя, руки у тебя золотые, привыкай к спокойному житью…».
Коля: Моргун, а ты в самом деле не пей, а?
Моргун-Поплевкин: Обожди… Ты ровно поп уговариваешь. Молод ты еще, барин, хочешь слушать, так слушай. Вон гляди, какой карасина со дна поднялся.
Коля: Ого, действительно, большой… Ну, дальше говори…
Моргун-Поплевкин: Ты вот из господ, и у тебя название свое есть, а меня Паша-Фельдфебель по имя-отчеству один только и хотел называть, да я воспротивился. Все к ряду – Моргун, так Моргун, Поплевкин, так Поплевкин!… Японец меня колол – пусть колол, ротный по морде мазал – и то к ряду. И пью, как мне положено, с меня много не возьмешь. Вот ты – барин, поди, на офицера учишься?
Коля: Нет, это кадеты. Мы их не любим. Их дразнят у нас в младших классах: «Кадет, на палочку одет!»
Моргун-Поплевкин: Я и то это слыхал. А чудно то, что Паша-Фельдфебель какую себе жизнь сделал. Вот я тебе скажу, как он в офицеры вышел. Мы с ним попрощались, когда я подавался в теплые края, а попал в Сольвычегодск. В Сольвычегодске еще в то время исправник спичками отравился. Да… После этого стало слыхать, что эта война с немцем началась, а я от службы избавлялся, и в малом городе меня могли взять сразу. Я взял путь на Вологду. Город хороший, я там к монахам в Духовом монастыре пристроился, подкармливали они меня. Ходил я еще на речку Золотуху к деревянным мосткам, и возле этих самых мостков произошло событие. Я знал, что по тем мосткам приличный народ не ходит, а все больше наш брат околачивается, потому и лег поперек мостика. День жаркий, ясный, а доски на мостках новые, от солнца на них смола кипит. Вспомнил сразу я от легкого духа свою плотницкую жизнь и расстроился так, что не заметил, как кто-то меня тронул за плечо – пропусти, мол, любезный.
Я вскакиваю, гляжу, стоит надо мной офицер, из стрелкового полка штабс-капитан, при крестах и медалях. Простите, говорю, ваше благородие, я, может, вам сапожки запачкал?
А он на меня смотрит и говорит: «Однако старый ты стал, Моргун-Поплевкин, вся личность в морщинах, и за ушами седина». Господи боже мой, откуда он меня знает? – думаю… Погоди, не мешай, барин, доскажу. Отвечаю, ваше, мол, благородие, господин стрелковый капитан, нашего знакомства с вами не может быть, вы в участках сидеть не могли и знать меня не можете. Нет, говорит, знаю, и ты, Моргун, по голосу и то должен меня признать, хоть давно мы с тобой встречались… Пашу-Фельдфебеля помнишь, поди?
Коля: Вот здорово… я так и думал…
Моргун-Поплевкин: Не так здорово, как крепко. Я, конечно, обрадовался, но вместе с тем и огорчился. Был Паша-Фельдфебель, а теперь полный офицер. Задал он мне задачу, как, думаю, с ним мне, подзаборному жителю, говорить? А он меня по-простецки отводит на бережок, садится на камень. Я, конечно, меньше робеть стал и его спрашиваю: как вы, мол, Павел Никифорович, такой жизни достигли? И выходит все дело так, что наш плотницкий голова вздумал идти в сверхсрочные служить, и послали его господа офицеры в школу подпрапорщиков. Через два года – бац, объявили мы Вильгельму войну, и пошел Павел Никифорыч за веру, царя и отечество. Счастливый, видно, был он от роду, и привалили ему ужасные кресты и медали. У него, ты слышь, не токмо што два Георгия было, а даже от французского министра медаль. Потом его в прапорщики производят, поздравляют простого плотника генералы перед всем фронтом. А уж когда он штабс-капитана получил, то сам Гурко у него спрашивал, какую водку больше плотницкий голова обожает? Все это он мне рассказал и огорчился всем. Говорит, это дело не мое – приобвык я больше сибирские пятистенки ладить, а тут своим братом командовать пришлось. Было у них дело такое в окопах, что Павел Никифорыч раз затрепетал. Увидел он, как блиндаж строят, и попросил у саперов топорик, а господа офицеры стали насмешки делать над ним, а наш штабс-капитан огорчился и объяснил им, что он сам не из дворян и у него при виде своего дела душа заиграла. Офицеры вид на себя напустили такой, что будто ничего не заметили и все за-были. Вскоре после того стал он главным над учебной командой, и послали его в Сибирь, а перед тем велели отдых в лазарете сделать, и так он проездом в Вологду попал, где мне и повстречался, когда по делам шел. Так вот, барин, какие дела в жизни происходят…
Поплевкин дружил с мальчиком, насколько позволяли это городские приличия. Гимназистом Коля Куликов несколько раз спасал Моргуна от городового Американцева, покупая последнего серебряными полтинниками, скопленными постепенно из денег, которые давал Коле на завтраки отец.
Моргун и Коля встречались часто на берегу городского пруда, недалеко от гимназии. Поплевкин обыкновенно сидел под березой и смотрел в жирную тинистую воду. В тине шевелились ленивые караси, выплывавшие вверх, когда Моргун-Поплевкин бросал им крошки.
– Я им вроде пастуха, – говорил Моргун. – Ты, барин, меня слушай: в Сибири, сказать где, что карась на удочку клюет – засмеют! Там рыба гордая, не то что здешняя. А то еще я в одном месте был, там сидит один самарский инородец, ловит рыбу и сам все кричит: «Сюк, арась!… Сюк, арась!». А от него по правую руку татарин торчит на реке и инородцу завидует, думает, что тот все щук да карасей ловит… Да… А потом и делается очень ясно, что у мордовской нации – арась вроде нашего «нет».
– Ты разве был в Сибири, Моргун?
– А то как же? Я там небось плотничал. Меня, как в Порт-Артуре дали волю, отпустили во все города, и я ударился в ремесло. Пошел под город Ачинск, нашел плотницкую артель. Сладко ел да горько пил, но дела не забывал. У нас в артели главной головой был фельдфебель бывший, солидный человек. Он за мной главный надзор имел и к водке не допускал. Звали его Паша-Фельдфебель, не знаю, был ли он коренного сибирского роду или из российских, но его все наши плотники за справедливость уважали. Он мне все время говорил: «Слушай, Моргун, пить тебе совсем даже нельзя, руки у тебя золотые, привыкай к спокойному житью…».
Коля: Моргун, а ты в самом деле не пей, а?
Моргун-Поплевкин: Обожди… Ты ровно поп уговариваешь. Молод ты еще, барин, хочешь слушать, так слушай. Вон гляди, какой карасина со дна поднялся.
Коля: Ого, действительно, большой… Ну, дальше говори…
Моргун-Поплевкин: Ты вот из господ, и у тебя название свое есть, а меня Паша-Фельдфебель по имя-отчеству один только и хотел называть, да я воспротивился. Все к ряду – Моргун, так Моргун, Поплевкин, так Поплевкин!… Японец меня колол – пусть колол, ротный по морде мазал – и то к ряду. И пью, как мне положено, с меня много не возьмешь. Вот ты – барин, поди, на офицера учишься?
Коля: Нет, это кадеты. Мы их не любим. Их дразнят у нас в младших классах: «Кадет, на палочку одет!»
Моргун-Поплевкин: Я и то это слыхал. А чудно то, что Паша-Фельдфебель какую себе жизнь сделал. Вот я тебе скажу, как он в офицеры вышел. Мы с ним попрощались, когда я подавался в теплые края, а попал в Сольвычегодск. В Сольвычегодске еще в то время исправник спичками отравился. Да… После этого стало слыхать, что эта война с немцем началась, а я от службы избавлялся, и в малом городе меня могли взять сразу. Я взял путь на Вологду. Город хороший, я там к монахам в Духовом монастыре пристроился, подкармливали они меня. Ходил я еще на речку Золотуху к деревянным мосткам, и возле этих самых мостков произошло событие. Я знал, что по тем мосткам приличный народ не ходит, а все больше наш брат околачивается, потому и лег поперек мостика. День жаркий, ясный, а доски на мостках новые, от солнца на них смола кипит. Вспомнил сразу я от легкого духа свою плотницкую жизнь и расстроился так, что не заметил, как кто-то меня тронул за плечо – пропусти, мол, любезный.
Я вскакиваю, гляжу, стоит надо мной офицер, из стрелкового полка штабс-капитан, при крестах и медалях. Простите, говорю, ваше благородие, я, может, вам сапожки запачкал?
А он на меня смотрит и говорит: «Однако старый ты стал, Моргун-Поплевкин, вся личность в морщинах, и за ушами седина». Господи боже мой, откуда он меня знает? – думаю… Погоди, не мешай, барин, доскажу. Отвечаю, ваше, мол, благородие, господин стрелковый капитан, нашего знакомства с вами не может быть, вы в участках сидеть не могли и знать меня не можете. Нет, говорит, знаю, и ты, Моргун, по голосу и то должен меня признать, хоть давно мы с тобой встречались… Пашу-Фельдфебеля помнишь, поди?
Коля: Вот здорово… я так и думал…
Моргун-Поплевкин: Не так здорово, как крепко. Я, конечно, обрадовался, но вместе с тем и огорчился. Был Паша-Фельдфебель, а теперь полный офицер. Задал он мне задачу, как, думаю, с ним мне, подзаборному жителю, говорить? А он меня по-простецки отводит на бережок, садится на камень. Я, конечно, меньше робеть стал и его спрашиваю: как вы, мол, Павел Никифорович, такой жизни достигли? И выходит все дело так, что наш плотницкий голова вздумал идти в сверхсрочные служить, и послали его господа офицеры в школу подпрапорщиков. Через два года – бац, объявили мы Вильгельму войну, и пошел Павел Никифорыч за веру, царя и отечество. Счастливый, видно, был он от роду, и привалили ему ужасные кресты и медали. У него, ты слышь, не токмо што два Георгия было, а даже от французского министра медаль. Потом его в прапорщики производят, поздравляют простого плотника генералы перед всем фронтом. А уж когда он штабс-капитана получил, то сам Гурко у него спрашивал, какую водку больше плотницкий голова обожает? Все это он мне рассказал и огорчился всем. Говорит, это дело не мое – приобвык я больше сибирские пятистенки ладить, а тут своим братом командовать пришлось. Было у них дело такое в окопах, что Павел Никифорыч раз затрепетал. Увидел он, как блиндаж строят, и попросил у саперов топорик, а господа офицеры стали насмешки делать над ним, а наш штабс-капитан огорчился и объяснил им, что он сам не из дворян и у него при виде своего дела душа заиграла. Офицеры вид на себя напустили такой, что будто ничего не заметили и все за-были. Вскоре после того стал он главным над учебной командой, и послали его в Сибирь, а перед тем велели отдых в лазарете сделать, и так он проездом в Вологду попал, где мне и повстречался, когда по делам шел. Так вот, барин, какие дела в жизни происходят…