Автор пьет чай и слушает Турсукова. Философ разрешил ему звать его Тихоном, прибавляя к имени фамилию. Это значительно облегчает задачу автора – ведь он разговаривает не с приятелем, у которого берет в долг, а с героем романа.
Разговор их таков.
Автор: Слушайте, Тихон Турсуков, неужели вы до сих пор не поняли, не осознали своего величия? Вы – один из великих людей века. Ваше имя склоняют на все лады на целых двух страницах Азиатской Энциклопедии. Не краснейте, я вижу у вас на полке том; на нем написано: «от тарбаган до Турсуков», как видите, энциклопедия беспристрастна, и тарбаган и вы интересуют ее в равной мере. Написано много, но что это значит. Смотрите… Родился в 1880 году? Увлекался философией? Пустяки, Тихон Турсуков, все энциклопедии вводят в заблуждение человечество. Ведь благодарные потомки не будут никогда знать о том, кого вы любили, как первая любовь скручивала вас, как вы, наконец, верили в непогрешимость бухгалтерии. Да вон и ваша знаменитая книга с голубыми линейками! Смотрите дальше – в левом столбце словаря: «…участвуя в национальных революциях сначала бессознательно, на опыте борьбы, пришел к отрицанию идеалистических теорий и утверждению идей беспощадной борьбы за диктатуру трудящихся всего мира…» Это хорошо, но все же где здесь описание того, что вы в 1924 году увидели голову Джа-Ламы на воротах Кобло? Как вы заплакали сначала, а через минуту отдали распоряжение перебросить из Кош-Агача в Улан-Батор партию папирос «Медок»? Кстати, как все это было? Я забыл…
Т. Турсуков: Бросьте, мне тяжело об этом говорить. Он был моим другом, а когда мы пошли против Юнга, Джа-Лама ушел к китайской границе. Мы не слышали о нем ничего, пока не была провозглашена Республика. Он слишком любил славу и был храбр… Новый Амурсана… Его схватили, но он успел сам застрелить себя в грудь… Когда голову надели на пику – у ней поднялось правое веко. Это видели несколько суеверов – монгольских солдат. Их тоже пришлось казнить, иначе на другой день вся страна говорила бы о чуде. Тут ничего не поделать, над ними встала История. Но я, действительно, прослезился.
Автор: Как вы часто употребляете это старое слово: «История»! Слушайте, говоря откровенно, я раньше думал, что вы просто – скучный резонер. Ого, вы крутите свой седой ус, вы еще можете обидеться. Нет, вы настолько честны и непосредственны, что честность у вас переходит в цинизм. Простите, ведь все это говорится опять к тому же, что я хочу вас увековечить, что ли, насколько позволят мне это сделать мои слабые силы. А иначе что же? Энциклопедия представит вас потомству как рыцаря без страха и упрека, железным рыцарем из антикварного магазина. У таких рыцарей холодные ладони, голени, бедра, но вместо лица – черная дыра, прикрытая забралом. Я могу пощелкать ногтем по латам и убедиться, что они – добротные, но я никогда не увижу под шлемом сурового лица, где глаза глядят из-за решетки белых шрамов. Так и сейчас вы не нужны мне, как железный манекен. Я уже убедился в вашей крепости сам, ее подтверждает и Энциклопедия. Но я, право, буду знать и уже знаю вас больше, чем напишут о вас в словарях и книгах о восточных странах. К черту ложную скромность! Тихон Турсуков, вы в этом заинтересованы сами. Покажите мне документы, о которых говорили. Я хочу знать все. Т. Турсуков: Они где-то очень далеко. Хотя… Вот направо от вас лежит большая книга. Нашли?
Автор: Да, спасибо… Вот, наконец, мы проникнем во всю суть ваших дел с Юнгом. Хорошо?
Так были добыты некоторые весьма любопытные бумаги, написанные одной и той же спокойной и уверенной рукой.
Видно было, что человек, писавший бумаги, был занят только этим, привычным ему, делом.
Здесь не чувствовалось ревматических пальцев писаря, выводящих буквы по любви к обязанности; автор при виде этих ровных строк вспомнил о персидских поэтах, писавших для того, чтобы писать.
Все это, большей частью, были черновики каких-то документов, в ворохе бумаг попадались и короткие клочки, похожие на записки. Первый документ особенно бросался в глаза тем, что на месте подписи красовалась огромная клякса, похожая на черную медузу. Рядом с кляксой на бумаге лежал отпечаток большого пальца.
Автор прочел первую строку листка и убедился, что документ был не чем иным, как военным приказом..
«Пусть знают все, что я сражаюсь с врагами всего человечества» – так начинался этот приказ.
«Я знаю, – говорила вторая строка, – что свет идет с востока и самое внешнее воплощение идеи царизма – это соединение божества с человеческой властью, каким был Великий Богдыхан в Китае.
Народы Монголии, Урянхая, Тибета, Сибири, Западного Китая и Восточного Туркестана! Знайте, что я уже взял меч в руки и этим мечом завоюю новый престол великого азиатского монарха. Вы будете счастливы, ибо воины Чингисхана умели убивать для того, чтобы жить.
Я действую не сам, мои дела и мысли знает сам великий и святой монгольский Богдо-Гэгэн, благословивший лезвие моего меча.
Я скоро двинусь на Север и поведу войска на большевиков. Народы Азии, знайте, что эти исчадья ада храбры и жестоки. Их одолевает безумная идея борьбы за ложные и неосуществимые идеалы. Опрокидывая великое и святое, они не жалеют своей жизни, они фанатичны, эти поистине жители ада. Их глаза наполнены безумием, но у меня хватит сил взглянуть в багровые зрачки Революции. Я не склонен смотреть на них, как на заблуждающихся. Они искренни в своем безумии, ибо революция есть не что иное, как страшная болезнь на теле земли. Она заражает фанатиков, и они гибнут в бреду. Гибель мира была бы неизбежной, если бы на земле не было храбрых людей, способных поднять оружие против смелого и беспощадного врага.
Идите ко мне, люди Азии! С вашей помощью я создам великое царство. Оно будет наполнено молитвенным дымом, великим благочестием, покоем, но, вместе с тем, долины Азии никогда не будут забывать о том, что пули и мечи созданы для охраны счастья и мира.
Стекайтесь ко мне, в Ургу, получайте в руки оружие, ваша пища будет обильна, а слава – светла и блестяща!»
Приказ обрывался на этой последней строке, остальные строчки были зачеркнуты.
Второй документ был написан на клочке серой волокнистой бумаги, не пером, а чернильным карандашом. Этот приказ был короток, как удар штыка:
Прощаясь с хозяином, он долго держал Тихона Турсукова за пуговицу, тобольский мудрец, блестя очками, жал руку автору.
Автор: Черт возьми, это клад! Но, главное, это не его рука. Я знаю почерк барона по подписям на допросах трибунала. Странные стихи и, наконец, любопытная бумага о вас самих. Но как вы скромны, Тихон Турсуков! Хотя, впрочем, я уверен, что великие люди принуждают себя быть скромными… Знаете – скромность – давняя традиция, показатель высоких качеств… Ну, пожалуйста, не обижайтесь опять на меня; я просто высказываюсь так же, как и вы… Да, смотрите, я вынул перечитать стихи и увидел внизу надпись, которой не заметил раньше. Странно… Что такое – «не забыть напомнить б. Ю. насчет зеленого горошка». Совсем странные вещи…
Т. Турсуков: Не забудьте дороги, как в прошлый раз; направо из ворот до угла, трамвай напротив сквера… Лучше на двенадцатый номер.
Автор: Хорошо… Здорово все идет, но что значит зеленый горошек?
Автор выходит из дверей на сырую каменную лестницу. Его шаги звучат, как громадные капли, отрывающиеся от потолка подвала. Внизу автор поднимает голову. В пролете лестницы вверху – в раме каменного колодца – виден Тихон Турсуков. Он провожает гостя, кивая головой.
Внезапно автор останавливается и кричит, сложив ладони рупором:
– Тихон Турсуков, послушайте, великие люди едят зеленый горошек?!
ГЛАВА СЕДЬМАЯ,
Разговор их таков.
Автор: Слушайте, Тихон Турсуков, неужели вы до сих пор не поняли, не осознали своего величия? Вы – один из великих людей века. Ваше имя склоняют на все лады на целых двух страницах Азиатской Энциклопедии. Не краснейте, я вижу у вас на полке том; на нем написано: «от тарбаган до Турсуков», как видите, энциклопедия беспристрастна, и тарбаган и вы интересуют ее в равной мере. Написано много, но что это значит. Смотрите… Родился в 1880 году? Увлекался философией? Пустяки, Тихон Турсуков, все энциклопедии вводят в заблуждение человечество. Ведь благодарные потомки не будут никогда знать о том, кого вы любили, как первая любовь скручивала вас, как вы, наконец, верили в непогрешимость бухгалтерии. Да вон и ваша знаменитая книга с голубыми линейками! Смотрите дальше – в левом столбце словаря: «…участвуя в национальных революциях сначала бессознательно, на опыте борьбы, пришел к отрицанию идеалистических теорий и утверждению идей беспощадной борьбы за диктатуру трудящихся всего мира…» Это хорошо, но все же где здесь описание того, что вы в 1924 году увидели голову Джа-Ламы на воротах Кобло? Как вы заплакали сначала, а через минуту отдали распоряжение перебросить из Кош-Агача в Улан-Батор партию папирос «Медок»? Кстати, как все это было? Я забыл…
Т. Турсуков: Бросьте, мне тяжело об этом говорить. Он был моим другом, а когда мы пошли против Юнга, Джа-Лама ушел к китайской границе. Мы не слышали о нем ничего, пока не была провозглашена Республика. Он слишком любил славу и был храбр… Новый Амурсана… Его схватили, но он успел сам застрелить себя в грудь… Когда голову надели на пику – у ней поднялось правое веко. Это видели несколько суеверов – монгольских солдат. Их тоже пришлось казнить, иначе на другой день вся страна говорила бы о чуде. Тут ничего не поделать, над ними встала История. Но я, действительно, прослезился.
Автор: Как вы часто употребляете это старое слово: «История»! Слушайте, говоря откровенно, я раньше думал, что вы просто – скучный резонер. Ого, вы крутите свой седой ус, вы еще можете обидеться. Нет, вы настолько честны и непосредственны, что честность у вас переходит в цинизм. Простите, ведь все это говорится опять к тому же, что я хочу вас увековечить, что ли, насколько позволят мне это сделать мои слабые силы. А иначе что же? Энциклопедия представит вас потомству как рыцаря без страха и упрека, железным рыцарем из антикварного магазина. У таких рыцарей холодные ладони, голени, бедра, но вместо лица – черная дыра, прикрытая забралом. Я могу пощелкать ногтем по латам и убедиться, что они – добротные, но я никогда не увижу под шлемом сурового лица, где глаза глядят из-за решетки белых шрамов. Так и сейчас вы не нужны мне, как железный манекен. Я уже убедился в вашей крепости сам, ее подтверждает и Энциклопедия. Но я, право, буду знать и уже знаю вас больше, чем напишут о вас в словарях и книгах о восточных странах. К черту ложную скромность! Тихон Турсуков, вы в этом заинтересованы сами. Покажите мне документы, о которых говорили. Я хочу знать все. Т. Турсуков: Они где-то очень далеко. Хотя… Вот направо от вас лежит большая книга. Нашли?
Автор: Да, спасибо… Вот, наконец, мы проникнем во всю суть ваших дел с Юнгом. Хорошо?
Так были добыты некоторые весьма любопытные бумаги, написанные одной и той же спокойной и уверенной рукой.
Видно было, что человек, писавший бумаги, был занят только этим, привычным ему, делом.
Здесь не чувствовалось ревматических пальцев писаря, выводящих буквы по любви к обязанности; автор при виде этих ровных строк вспомнил о персидских поэтах, писавших для того, чтобы писать.
Все это, большей частью, были черновики каких-то документов, в ворохе бумаг попадались и короткие клочки, похожие на записки. Первый документ особенно бросался в глаза тем, что на месте подписи красовалась огромная клякса, похожая на черную медузу. Рядом с кляксой на бумаге лежал отпечаток большого пальца.
Автор прочел первую строку листка и убедился, что документ был не чем иным, как военным приказом..
«Пусть знают все, что я сражаюсь с врагами всего человечества» – так начинался этот приказ.
«Я знаю, – говорила вторая строка, – что свет идет с востока и самое внешнее воплощение идеи царизма – это соединение божества с человеческой властью, каким был Великий Богдыхан в Китае.
Народы Монголии, Урянхая, Тибета, Сибири, Западного Китая и Восточного Туркестана! Знайте, что я уже взял меч в руки и этим мечом завоюю новый престол великого азиатского монарха. Вы будете счастливы, ибо воины Чингисхана умели убивать для того, чтобы жить.
Я действую не сам, мои дела и мысли знает сам великий и святой монгольский Богдо-Гэгэн, благословивший лезвие моего меча.
Я скоро двинусь на Север и поведу войска на большевиков. Народы Азии, знайте, что эти исчадья ада храбры и жестоки. Их одолевает безумная идея борьбы за ложные и неосуществимые идеалы. Опрокидывая великое и святое, они не жалеют своей жизни, они фанатичны, эти поистине жители ада. Их глаза наполнены безумием, но у меня хватит сил взглянуть в багровые зрачки Революции. Я не склонен смотреть на них, как на заблуждающихся. Они искренни в своем безумии, ибо революция есть не что иное, как страшная болезнь на теле земли. Она заражает фанатиков, и они гибнут в бреду. Гибель мира была бы неизбежной, если бы на земле не было храбрых людей, способных поднять оружие против смелого и беспощадного врага.
Идите ко мне, люди Азии! С вашей помощью я создам великое царство. Оно будет наполнено молитвенным дымом, великим благочестием, покоем, но, вместе с тем, долины Азии никогда не будут забывать о том, что пули и мечи созданы для охраны счастья и мира.
Стекайтесь ко мне, в Ургу, получайте в руки оружие, ваша пища будет обильна, а слава – светла и блестяща!»
Приказ обрывался на этой последней строке, остальные строчки были зачеркнуты.
Второй документ был написан на клочке серой волокнистой бумаги, не пером, а чернильным карандашом. Этот приказ был короток, как удар штыка:
«Русского колониста Турсукова, посмевшего поднять руку на героев Урги, продавшегося революционерам, объявляю вне божеских и человеческих законов. Всякий человек, который – конный или пеший – привезет или принесет ко мне голову упомянутого колониста Турсукова, получает от меня большую награду деньгами или оружием.Далее следовала поспешная приписка:
Барон Юнг фон Штерн».
«Также объявляются вне закона бежавшие из Урги следующие лица: 1) Б. поручик казачьих частей командования Колчана Ершов, не выполнивший приказа полковника Шибайло и оставивший без внимания сделанный ему выговор. 2) Скрывшийся из-под стражи и подлежащий расстрелянию брат известного изменническими действиями князя Дамбона – Тарен…»На третьем лоскуте выстраивались стройные ряды букв, составлявшие целое стихотворение, озаглавленное:
Под всем этим стояла странная подпись: «Кубза». Автор оставил на время в покое остальные бумаги, сунул в карман все добытые документы.ДУЭЛЬ
Он мнет седые аксельбанты
И смотрит в глубину снегов,
Пока хмельные секунданты
Растягивают цепь шагов.
Лепажа стынущие грани
Пустеют… Страшно и темно.
Струится по сухой гортани
Его последнее вино.
И крылья голубой кареты
Уже летят в желанный ад…
Так умирать могли поэты
Всего столетие назад.
А мне в почетном карауле,
Когда растопит ночь свой воск,
Округлую, как слива, пулю
Вобьют в продолговатый мозг!…
Прощаясь с хозяином, он долго держал Тихона Турсукова за пуговицу, тобольский мудрец, блестя очками, жал руку автору.
Автор: Черт возьми, это клад! Но, главное, это не его рука. Я знаю почерк барона по подписям на допросах трибунала. Странные стихи и, наконец, любопытная бумага о вас самих. Но как вы скромны, Тихон Турсуков! Хотя, впрочем, я уверен, что великие люди принуждают себя быть скромными… Знаете – скромность – давняя традиция, показатель высоких качеств… Ну, пожалуйста, не обижайтесь опять на меня; я просто высказываюсь так же, как и вы… Да, смотрите, я вынул перечитать стихи и увидел внизу надпись, которой не заметил раньше. Странно… Что такое – «не забыть напомнить б. Ю. насчет зеленого горошка». Совсем странные вещи…
Т. Турсуков: Не забудьте дороги, как в прошлый раз; направо из ворот до угла, трамвай напротив сквера… Лучше на двенадцатый номер.
Автор: Хорошо… Здорово все идет, но что значит зеленый горошек?
Автор выходит из дверей на сырую каменную лестницу. Его шаги звучат, как громадные капли, отрывающиеся от потолка подвала. Внизу автор поднимает голову. В пролете лестницы вверху – в раме каменного колодца – виден Тихон Турсуков. Он провожает гостя, кивая головой.
Внезапно автор останавливается и кричит, сложив ладони рупором:
– Тихон Турсуков, послушайте, великие люди едят зеленый горошек?!
ГЛАВА СЕДЬМАЯ,
описывающая побег Моргуна-Поплевкина и то, как он проклинает чехов
Два плена
Моргун-Поплевкин, волею судеб сделавшийся солдатом Одиннадцатой дивизии генерала Ракича, задумал дезертировать еще в Челябинске, но это ему не удалось. Он ругался, проклинал тяжесть английского вещевого мешка, тусклых гранат Милса и железной, вначале, дисциплины, не дававшей ему возможности пить. После Челябинска Моргуна-Поплевкина заставляли брать на мушку своей винтовки миасских литейщиков и белорецких мастеровых; перед ним промелькнули сожженные под Верхнеуральском станицы, башкирские деревни, поставлявшие егерей, которые через месяц начинали бунтовать, требуя введения на земле своей родины Кантонных Управлений, по примеру Швейцарии.
Долго рассказывать о том, что в жизни Моргуна предшествовало той минуте, когда он снял с себя погоны, синюю дабовую куртку и английскую шинель, сделавшись все же красноармейцем отряда имени Мексиканской Компартии, действующего на границе Монголии.
Приходится все-таки сказать несколько слов о его бегстве.
Армия, в которой находился Моргун-Поплевкин, разбитая наголову в Оренбургских степях, неслась на юг, к Орску, на реку Кумак. Здесь полководцы хотели сдержать натиск красных частей, укрепиться и снова ринуться на срединные поля России, но судьба заставила белые легионы увидеть солончаки, горькие колодцы и полынь Иргизских степей. Уже за фортом Карабутак людям открылись жаркие, слепящие просторы. Казалось, что само багровое солнце затерялось, потонуло в пучине этих соленых песков, и за ним надо идти прямо на юг, раздвигая горизонты, чтобы в конце концов погибнуть, не найдя солнца.
Люди падали, изнемогая от жары и жажды, толпами бежали к случайным лужам, отодвигая в стороны трупы павших лошадей, пили густую зеленую воду и плакали от радости, утолив ненасытную жажду.
Моргуну не пришлось пить такой воды; еще в станице Ново-Орской бродяга, с несколькими обозными, успел нагрузить целую фуру большими пятнистыми арбузами. Арбузы накалились на степном солнце, сделались дряблыми, их корка походила на размокшую кожу, и все же люди ели этот сладкий студень – почти украдкой, чтобы не видели и не отняли другие – более сильные и жестокие.
За день до побега Моргун-Поплевкин полез в фуру за арбузом, вытащил теплый шар и только собрался разбить его о колено, как вдруг услышал страшный, летящий к самому небу, женский крик.
Моргун от неожиданности выронил арбуз из рук, не замечая, как он разбился. Люди соскакивали с подвод и бежали куда-то вперед, в голову обоза, поскальзываясь на солончаковой земле. Поплевкин ругаясь, встал во весь рост на повозке, силясь разглядеть то, что произошло впереди.
Но увидел лишь, что сквозь чащу тел пронеслись поднятые, белые, женские руки, мелькнуло лицо, но ни лицо, ни руки не вырвались из кольца людей. Над толпой поднялся приклад, потом взлетел одинокий выстрел; вслед за выстрелом все затихло.
Поплевкин сел в фуру, но вдруг вскочил, как ударенный. Мимо него, разбрасывая толкущихся на месте солдат, быстро пробежал кто-то, кого Поплевкин не мог узнать сейчас, но которого он знал всю жизнь так же хорошо, как и себя самого. У людей бывает такое чувство, которое они вряд ли смогут объяснить. Оно похоже скорее на страх, чем на растерянность. Чувство это вырастает мгновенно, как волшебный цветок факира, причем корни его бывают скрыты в необъяснимом.
Такое чувство испытал и Моргун-Поплевкин. Он даже не успел как следует рассмотреть пробежавшего человека, бродяга не увидел, а именно почувствовал его, как чувствуют ветер, холод и свое собственное тело.
– Погоди, погоди, – закричал Моргун, ринувшись с фуры, но он не мог догнать бегущего, ибо впопыхах мешком свалился с повозки, попав рукой в раздавленный арбуз. Поплевкин стряхнул прилипшие к рукаву семечки и вытер руку полой шинели.
– Что за дьявол! – выругался он, силясь что-то вспомнить, почесал бровь, потом безнадежно махнул рукой и полез обратно на козлы. Повозки снова двинулись вперед, и Моргун под скрип колес долго соображал, за что могла быть убита женщина. Когда фура поравнялась с брошенным на месте трупом убитой, Поплевкин невольно отвернулся: тело женщины пугало его своей необычностью – ведь на войне убивают крепких и сильных мужчин. В это время к повозке Моргуна подбежал знакомый солдат с исступленными синими глазами на худом лице. Одно плечо солдата все время подрагивало, тогда как другое оставалось недвижным.
– Дай арбуз, сморился! – крикнул солдат Моргуну. Когда солдат протянул руку за арбузом, Поплевкин увидел под ногтями густую каемку плохо стертой крови и растерянно взглянул на нее.
– Что это ты? – спросил солдат, заметив взгляд Моргуна и обсасывая усы, покрытые арбузным студнем. Тогда бродяга заметил следы свежей крови на штыке солдата.
– Кого это ты? – прошептал Моргун, нагибаясь с козел.
Солдат сначала не расслышал вопроса; он ел арбуз, захлебываясь и по-прежнему дергая плечом.
– Слушай, дружок, кого это ты? – повторил опять Моргун, чувствуя, как его сердце замирает в ожидании ответа.
– Чего пристал? – вдруг заорал солдат, скрывая лицо в развороченном арбузе. – Ну, бабу ту, вон, кончил… Чего привязался?… Говорят, комиссарша какая-то, бумаги нашли у ней. Выстрелили в затылок, а она все ворочается. А ты чего пытаешь, солдатской жизни не знаешь, разве баб легко убивать?
– Да я ничего не пытаю, – тихо сказал Моргун-Поплевкин. – А не знаешь ты, кто сейчас здесь бежал?
– Ничего не видел, знать не знаю! Слышь-ка, дай ухо, скажу чего-то.
Моргун наклонился вниз.
– Подаваться, дурак, надо скорей, понял? – прошептал солдат. – Новая сила на нас идет, Щеткина отряд, никого в плен не берет. Вот сам почитай…
– Эй, друг, постой… Как, как ты сказал? Чей он по фамилии?
Моргун с недоумением развернул желтый лист фронтовой газеты, оставленный солдатом.
«Не смешно ли делается всем вам, ребята, когда мы слушаем дерзкое хвастовство подобных бандитов? – читал Моргун. – Продавшийся кремлевским работникам предводитель грабительской рвани Павел Щеткин грозит нам, ребята, тем, что не будет брать в плен ни одного солдата доблестной Южной Армии. Мы знаем, что подобные угрозы не могут запугать славных бойцов. Пусть Щеткин вспомнит, если у него еще не отшибло памяти, как отличились наши части в многократных боях. Кто, как не наш славный пятый егерский башкирский полк, одержал победу над грачевским отрядом под Извозом в виду Верхнеуральска? А волчьи сотни, разбившие превосходные силы противника в битве под Янгельской? Мы укажем еще Щеткину на беспримерные подвиги братских славянских легионов; противник, верно, не забыл клинков польских улан генерала Бржезловского, верных ударов сербов, дерущихся под синим знаменем генерала Ракича?
… Нам известно, что подосланные противником шептуны сеют в частях совершенно вздорные слухи, преувеличивая силу и способности отряда упомянутого Щеткина.
… Пусть обманутые этим темным авантюристом солдаты-красногвардейцы знают, что Щеткина ждет только смерть; при поимке он будет расстрелян тотчас же по удостоверению его личности, как изменник и предатель дела спасения родины… Только нечестный подкуп может заставить русского офицера, каким являлся Щеткин до этого времени, переменить мундир на знак красной звезды, свет которой указывает путь всем бездельникам, насильникам и просто бандитам по призванию»…
Моргун-Поплевкин возбужденно скомкал желтый газетный лист. Он, конечно, не стал читать дальше все то, о чем большими и жирными буквами кричала фронтовая газета «Русский Богатырь». «Новое дело… Ну и жизнь человеческая! – думал бродяга. – Кто знает теперь, что случится впереди? Разве я знал, что к белым попаду? А теперь еще чудеса новые. Ай да Паша Фельдфебель! Вот герой так герой!»
Действительно, Моргуну не зря приходилось думать о превратностях человеческой судьбы. Разве он в самом деле знал, что в Челябинске на вокзале к нему подойдет рослый детина в шапке в виде лодки и, еще издалека поманив Поплевкина заскорузлым пальцем, спросит у него, грамотен ли он?
Моргун сейчас даже сплюнул от злости, вспомнив, что комендантский сержант выразил свое удивление по поводу того, что грамотный человек почему-то не читал приказа о мобилизации. Поплевкину не пришлось спорить с чехом очень долго, ибо сержант довольно прозрачно намекнул, что Моргун может попасть именно к тому забору, на котором висит приказ. Моргуна увели куда следует, чехи долго топали на него ногами, выкрикивали хором какие-то, несколько сходные с великорусскими, ругательства, и, наконец, он получил все, что полагается иметь солдату.
В теплушке было холодно и туманно, огарки таяли, как снег, колеса стучали, солдаты пели отчаянные песни, а Моргун, лежа на животе, выводил каракули на смятом обрывке бумаги.
«Многолюбезная Инна Васильевна, – писал он, временами бросая карандаш и почесываясь, – кланяюсь я вам, как доброму человеку, и прошу передать гражданам, которые меня привлекли к маслу, что со мной случился большой пустяк в городе Челябинске и мне довольно больно, что не придется мне масло привезти в родную местность, так всем и передайте. А как все это случилось, мне и самому в эту минуту еще непонятно. Короче говоря, еду я сейчас в теплушке, на которой написано: «Идем на Москву», хотя наш Гаврила покручивает совсем даже в обратную сторону. Приходится мне почитать себя за солдата, и взят я нахальным образом. Кроме того, у нас в вагоне идет сейчас спор: состав-то отбит от комиссаров или большевиков, а потому наши люди спорят, чьи здесь сейчас вши по стенам лазают – белые или красные? У красных вшей, говорят, масть будет потемней, чем у нашей, потому что та вошь здорово напитана, – от самой Москвы идет. И спор такой сейчас идет, что меня два попа из Христова Войска за сапоги с полки тащат, письма писать не дают и просят, чтоб я их общий спор насчет вшей разрешил. Везут нас бог знает куда, вроде как к городу Троицку, где одни татары-мыловары живут. Слыхать, что хотят нас посылать и дальше в степи, к какому-то морю. Кормят, поят нас хорошо, и одежда роскошная, а погоны у меня, как у заграничного генерала, даром что я – нижний чин. Только у меня сердце кровью обливается, когда вспомню, что в Челябинске, как меня взяли, на вагоне, на крыше пять пудов масла курганского, самого высшего, не считая крупчатки целого куля, к трубе веревкой привязано. И думаю, что все это чехам-поганцам на блины пойдет. Так пусть меня граждане простят, может, еще свидимся, если не погибну где. Кланяюсь я вам низко, а также вашим дочкам… А все-таки у меня от огорчения, наверно, кровью харканье сделается, потому что еще когда меня забирали, чехи вдоль состава ходили и на мой провиант на крыше, как на солнце, глядели. Поди, собаки, из-за масла и взяли меня, но зачем меня было брать, когда провиант и так отнять бы могли?»
Хорошо, что Моргун-Поплевкин сам признавал свое прозвище и подписывал им свою немногочисленную корреспонденцию, ибо перлюстратор с нафабренными усами, которому на второй день попало письмо, только крепко выругался, бросив письмо на стол. Личность писавшего невозможно было установить.
– Ну, теперь чехам маслице зря не пройдет, – сказал себе Поплевкин в тот день, когда он прочел сообщение о Щеткине. – Даст им веем пить Паша (фельдфебель… Он от своего человека не откажется – будем подаваться.
И в ту же ночь Моргун вытащил затвор из своей винтовки, бросил ее в кусты саксаула, а затвор закопал в песок. Потом он влез в повозку для того, чтобы взять с собой хлеба. Было страшно и непривычно бежать куда-то в степь, за солончаки, в синий туман. Моргун спорол свои погоны, снял значок с фуражки и в таком виде осторожно слез с повозки и уполз в степь. На стоянке ревели верблюды, будто бы изобличая побег Поплевкина, он не раз нарывался на собак, прикормленных походными кухнями, попадал руками в лужи помоев, и успокоился только тогда, когда совсем уполз за линию расположения обозов. Он убегал босиком, раскаиваясь в том, что снял сапоги – Моргун все время вытаскивал из пяток круглые колючки.
Скоро бродяга убедился, что его если кто и встретит, никто не будет справляться, кто он такой, ибо дезертиров вообще было больше, чем думали все. Дезертиры узнавали сразу друг друга по каким-то неуловимым признакам, и к их кострам можно было смело подходить всем. На вторую ночь Моргун пришел на огонь одинокого костра и, спокойно усевшись рядом с лежащим на земле человеком, откупорил ножом консервную банку, вынутую из-за пазухи, и начал есть мясо. Правда, Поплевкин не опускал высокого шинельного воротника и на всякий случай нахлобучивал фуражку на самые глаза.
Сосед бродяги, владевший костром, все время лежал, закрывшись с головой длинной кавалерийской шинелью, и лишь время от времени показывал из-под ее полы только глаза. Моргун не обращал внимания на лежащего; он только заметил, что хозяин костра не спал всю ночь, потому что его плечи все время шевелились. Но самое главное было не в этом. Поплевкин сначала не придал никакого значения тому обстоятельству, что человек закрылся шинелью изнанкой вверх. Может быть, он боялся испортить ее лицевую сторону дождем или мокрым песком? То, что лежащий ни разу не раскрылся, – тоже не смущало Моргуна. Это обстоятельство., в свою очередь, могло быть объяснено страхом. Вероятно, лежащий боялся людей и ночи, и поэтому его страх перешел в безразличие и оцепенение.
Когда Поплевкин утром собрался уже совсем уходить, он пристально поглядел на спящего, как бы желая перед своим уходом все-таки узнать, с кем он провел всю эту беспокойную ночь? И в эту самую минуту лежащий вдруг протяжно закричал во сне, вытянулся, с его плеча сползла шинель, и Поплевкин увидел, как среди сбившегося суконного вороха блеснул матовый офицерский погон. Поплевкин быстро сообразил, чем может окончиться встреча с офицером, если тот проснется, и пристально поглядел на него.
«Если проснется, ей-богу, хлопну чем-нибудь, – подумал Моргун, чувствуя, что мысли его начинают походить на тифозный бред. – Ведь проснется, сукин сын, и, наверно, оружие у него есть… Пристрелит за побег… Вот оно но чего, масло, довело!…»
Но офицер не шевелился больше. Бродяга прикинул, что добежать до ближайшего бархана – дело одной минуты. Он яростно ринулся вперед, вбивая ступни в песок, лег за бархан, отдышался и выглянул из-за песчаной гряды.
Офицер по-прежнему лежал ногами к потухшему костру, утренняя степь была страшной, синей и тесной, настолько, что казалось, душный горизонт лежит у самой головы спящего человека.
И Моргуну вдруг почему-то стало жалко лежавшего, ему захотелось крикнуть, разбудить офицера.
«Ведь пропадет ни за грош, – кругом Щеткин ходит. Найдут, сонного, стукнут. Так и пропадет сонный. А во сне, наверно, думает, что проснется, встанет… Ай, ай, что за жизнь пошла… Бабу тоже тогда убили… Да черт с тобой, лежи, лежи!… дожидайся смерти, коли такой дурной… Нечего тебя, офицера, жалеть. Да мне и не то, чтобы тебя жалко, а у меня вообще душа насчет всей судьбы… Ну, встань, встань, дурак! А уж меня тебе никак не достать, да…»
Развеселившийся Моргун помахал рукой в сторону офицера, сбежал с бархана и побрел наугад по степи. Из предосторожности время от времени он забирался в заросли саксаула и оттуда осматривался по сторонам.
Скоро Поплевкин увидел, что с той стороны, откуда он пришел, движется, почему-то очень медленно, короткая цепь всадников. Эта цепь в середине была разорвана, но такой пробел был заполнен чем-то меньшим, чем лошадь со всадником, но чем именно – Моргун не мог разглядеть. Он вспомнил киргизский обычай и лег животом на песок. Вереница всадников должна была сейчас, для лежащего бродяги, ясно и отчетливо обозначиться на горизонте. Он насчитал шесть человек на седлах. В прорыве цепочки шел, очевидно, пеший человек, вслед за которым двигались еще восемь всадников. Иногда всадники теряли строевой порядок движения, ехали кучей, и тогда пеший человек шел впереди.
Долго рассказывать о том, что в жизни Моргуна предшествовало той минуте, когда он снял с себя погоны, синюю дабовую куртку и английскую шинель, сделавшись все же красноармейцем отряда имени Мексиканской Компартии, действующего на границе Монголии.
Приходится все-таки сказать несколько слов о его бегстве.
Армия, в которой находился Моргун-Поплевкин, разбитая наголову в Оренбургских степях, неслась на юг, к Орску, на реку Кумак. Здесь полководцы хотели сдержать натиск красных частей, укрепиться и снова ринуться на срединные поля России, но судьба заставила белые легионы увидеть солончаки, горькие колодцы и полынь Иргизских степей. Уже за фортом Карабутак людям открылись жаркие, слепящие просторы. Казалось, что само багровое солнце затерялось, потонуло в пучине этих соленых песков, и за ним надо идти прямо на юг, раздвигая горизонты, чтобы в конце концов погибнуть, не найдя солнца.
Люди падали, изнемогая от жары и жажды, толпами бежали к случайным лужам, отодвигая в стороны трупы павших лошадей, пили густую зеленую воду и плакали от радости, утолив ненасытную жажду.
Моргуну не пришлось пить такой воды; еще в станице Ново-Орской бродяга, с несколькими обозными, успел нагрузить целую фуру большими пятнистыми арбузами. Арбузы накалились на степном солнце, сделались дряблыми, их корка походила на размокшую кожу, и все же люди ели этот сладкий студень – почти украдкой, чтобы не видели и не отняли другие – более сильные и жестокие.
За день до побега Моргун-Поплевкин полез в фуру за арбузом, вытащил теплый шар и только собрался разбить его о колено, как вдруг услышал страшный, летящий к самому небу, женский крик.
Моргун от неожиданности выронил арбуз из рук, не замечая, как он разбился. Люди соскакивали с подвод и бежали куда-то вперед, в голову обоза, поскальзываясь на солончаковой земле. Поплевкин ругаясь, встал во весь рост на повозке, силясь разглядеть то, что произошло впереди.
Но увидел лишь, что сквозь чащу тел пронеслись поднятые, белые, женские руки, мелькнуло лицо, но ни лицо, ни руки не вырвались из кольца людей. Над толпой поднялся приклад, потом взлетел одинокий выстрел; вслед за выстрелом все затихло.
Поплевкин сел в фуру, но вдруг вскочил, как ударенный. Мимо него, разбрасывая толкущихся на месте солдат, быстро пробежал кто-то, кого Поплевкин не мог узнать сейчас, но которого он знал всю жизнь так же хорошо, как и себя самого. У людей бывает такое чувство, которое они вряд ли смогут объяснить. Оно похоже скорее на страх, чем на растерянность. Чувство это вырастает мгновенно, как волшебный цветок факира, причем корни его бывают скрыты в необъяснимом.
Такое чувство испытал и Моргун-Поплевкин. Он даже не успел как следует рассмотреть пробежавшего человека, бродяга не увидел, а именно почувствовал его, как чувствуют ветер, холод и свое собственное тело.
– Погоди, погоди, – закричал Моргун, ринувшись с фуры, но он не мог догнать бегущего, ибо впопыхах мешком свалился с повозки, попав рукой в раздавленный арбуз. Поплевкин стряхнул прилипшие к рукаву семечки и вытер руку полой шинели.
– Что за дьявол! – выругался он, силясь что-то вспомнить, почесал бровь, потом безнадежно махнул рукой и полез обратно на козлы. Повозки снова двинулись вперед, и Моргун под скрип колес долго соображал, за что могла быть убита женщина. Когда фура поравнялась с брошенным на месте трупом убитой, Поплевкин невольно отвернулся: тело женщины пугало его своей необычностью – ведь на войне убивают крепких и сильных мужчин. В это время к повозке Моргуна подбежал знакомый солдат с исступленными синими глазами на худом лице. Одно плечо солдата все время подрагивало, тогда как другое оставалось недвижным.
– Дай арбуз, сморился! – крикнул солдат Моргуну. Когда солдат протянул руку за арбузом, Поплевкин увидел под ногтями густую каемку плохо стертой крови и растерянно взглянул на нее.
– Что это ты? – спросил солдат, заметив взгляд Моргуна и обсасывая усы, покрытые арбузным студнем. Тогда бродяга заметил следы свежей крови на штыке солдата.
– Кого это ты? – прошептал Моргун, нагибаясь с козел.
Солдат сначала не расслышал вопроса; он ел арбуз, захлебываясь и по-прежнему дергая плечом.
– Слушай, дружок, кого это ты? – повторил опять Моргун, чувствуя, как его сердце замирает в ожидании ответа.
– Чего пристал? – вдруг заорал солдат, скрывая лицо в развороченном арбузе. – Ну, бабу ту, вон, кончил… Чего привязался?… Говорят, комиссарша какая-то, бумаги нашли у ней. Выстрелили в затылок, а она все ворочается. А ты чего пытаешь, солдатской жизни не знаешь, разве баб легко убивать?
– Да я ничего не пытаю, – тихо сказал Моргун-Поплевкин. – А не знаешь ты, кто сейчас здесь бежал?
– Ничего не видел, знать не знаю! Слышь-ка, дай ухо, скажу чего-то.
Моргун наклонился вниз.
– Подаваться, дурак, надо скорей, понял? – прошептал солдат. – Новая сила на нас идет, Щеткина отряд, никого в плен не берет. Вот сам почитай…
– Эй, друг, постой… Как, как ты сказал? Чей он по фамилии?
Моргун с недоумением развернул желтый лист фронтовой газеты, оставленный солдатом.
«Не смешно ли делается всем вам, ребята, когда мы слушаем дерзкое хвастовство подобных бандитов? – читал Моргун. – Продавшийся кремлевским работникам предводитель грабительской рвани Павел Щеткин грозит нам, ребята, тем, что не будет брать в плен ни одного солдата доблестной Южной Армии. Мы знаем, что подобные угрозы не могут запугать славных бойцов. Пусть Щеткин вспомнит, если у него еще не отшибло памяти, как отличились наши части в многократных боях. Кто, как не наш славный пятый егерский башкирский полк, одержал победу над грачевским отрядом под Извозом в виду Верхнеуральска? А волчьи сотни, разбившие превосходные силы противника в битве под Янгельской? Мы укажем еще Щеткину на беспримерные подвиги братских славянских легионов; противник, верно, не забыл клинков польских улан генерала Бржезловского, верных ударов сербов, дерущихся под синим знаменем генерала Ракича?
… Нам известно, что подосланные противником шептуны сеют в частях совершенно вздорные слухи, преувеличивая силу и способности отряда упомянутого Щеткина.
… Пусть обманутые этим темным авантюристом солдаты-красногвардейцы знают, что Щеткина ждет только смерть; при поимке он будет расстрелян тотчас же по удостоверению его личности, как изменник и предатель дела спасения родины… Только нечестный подкуп может заставить русского офицера, каким являлся Щеткин до этого времени, переменить мундир на знак красной звезды, свет которой указывает путь всем бездельникам, насильникам и просто бандитам по призванию»…
Моргун-Поплевкин возбужденно скомкал желтый газетный лист. Он, конечно, не стал читать дальше все то, о чем большими и жирными буквами кричала фронтовая газета «Русский Богатырь». «Новое дело… Ну и жизнь человеческая! – думал бродяга. – Кто знает теперь, что случится впереди? Разве я знал, что к белым попаду? А теперь еще чудеса новые. Ай да Паша Фельдфебель! Вот герой так герой!»
Действительно, Моргуну не зря приходилось думать о превратностях человеческой судьбы. Разве он в самом деле знал, что в Челябинске на вокзале к нему подойдет рослый детина в шапке в виде лодки и, еще издалека поманив Поплевкина заскорузлым пальцем, спросит у него, грамотен ли он?
Моргун сейчас даже сплюнул от злости, вспомнив, что комендантский сержант выразил свое удивление по поводу того, что грамотный человек почему-то не читал приказа о мобилизации. Поплевкину не пришлось спорить с чехом очень долго, ибо сержант довольно прозрачно намекнул, что Моргун может попасть именно к тому забору, на котором висит приказ. Моргуна увели куда следует, чехи долго топали на него ногами, выкрикивали хором какие-то, несколько сходные с великорусскими, ругательства, и, наконец, он получил все, что полагается иметь солдату.
В теплушке было холодно и туманно, огарки таяли, как снег, колеса стучали, солдаты пели отчаянные песни, а Моргун, лежа на животе, выводил каракули на смятом обрывке бумаги.
«Многолюбезная Инна Васильевна, – писал он, временами бросая карандаш и почесываясь, – кланяюсь я вам, как доброму человеку, и прошу передать гражданам, которые меня привлекли к маслу, что со мной случился большой пустяк в городе Челябинске и мне довольно больно, что не придется мне масло привезти в родную местность, так всем и передайте. А как все это случилось, мне и самому в эту минуту еще непонятно. Короче говоря, еду я сейчас в теплушке, на которой написано: «Идем на Москву», хотя наш Гаврила покручивает совсем даже в обратную сторону. Приходится мне почитать себя за солдата, и взят я нахальным образом. Кроме того, у нас в вагоне идет сейчас спор: состав-то отбит от комиссаров или большевиков, а потому наши люди спорят, чьи здесь сейчас вши по стенам лазают – белые или красные? У красных вшей, говорят, масть будет потемней, чем у нашей, потому что та вошь здорово напитана, – от самой Москвы идет. И спор такой сейчас идет, что меня два попа из Христова Войска за сапоги с полки тащат, письма писать не дают и просят, чтоб я их общий спор насчет вшей разрешил. Везут нас бог знает куда, вроде как к городу Троицку, где одни татары-мыловары живут. Слыхать, что хотят нас посылать и дальше в степи, к какому-то морю. Кормят, поят нас хорошо, и одежда роскошная, а погоны у меня, как у заграничного генерала, даром что я – нижний чин. Только у меня сердце кровью обливается, когда вспомню, что в Челябинске, как меня взяли, на вагоне, на крыше пять пудов масла курганского, самого высшего, не считая крупчатки целого куля, к трубе веревкой привязано. И думаю, что все это чехам-поганцам на блины пойдет. Так пусть меня граждане простят, может, еще свидимся, если не погибну где. Кланяюсь я вам низко, а также вашим дочкам… А все-таки у меня от огорчения, наверно, кровью харканье сделается, потому что еще когда меня забирали, чехи вдоль состава ходили и на мой провиант на крыше, как на солнце, глядели. Поди, собаки, из-за масла и взяли меня, но зачем меня было брать, когда провиант и так отнять бы могли?»
Хорошо, что Моргун-Поплевкин сам признавал свое прозвище и подписывал им свою немногочисленную корреспонденцию, ибо перлюстратор с нафабренными усами, которому на второй день попало письмо, только крепко выругался, бросив письмо на стол. Личность писавшего невозможно было установить.
– Ну, теперь чехам маслице зря не пройдет, – сказал себе Поплевкин в тот день, когда он прочел сообщение о Щеткине. – Даст им веем пить Паша (фельдфебель… Он от своего человека не откажется – будем подаваться.
И в ту же ночь Моргун вытащил затвор из своей винтовки, бросил ее в кусты саксаула, а затвор закопал в песок. Потом он влез в повозку для того, чтобы взять с собой хлеба. Было страшно и непривычно бежать куда-то в степь, за солончаки, в синий туман. Моргун спорол свои погоны, снял значок с фуражки и в таком виде осторожно слез с повозки и уполз в степь. На стоянке ревели верблюды, будто бы изобличая побег Поплевкина, он не раз нарывался на собак, прикормленных походными кухнями, попадал руками в лужи помоев, и успокоился только тогда, когда совсем уполз за линию расположения обозов. Он убегал босиком, раскаиваясь в том, что снял сапоги – Моргун все время вытаскивал из пяток круглые колючки.
Скоро бродяга убедился, что его если кто и встретит, никто не будет справляться, кто он такой, ибо дезертиров вообще было больше, чем думали все. Дезертиры узнавали сразу друг друга по каким-то неуловимым признакам, и к их кострам можно было смело подходить всем. На вторую ночь Моргун пришел на огонь одинокого костра и, спокойно усевшись рядом с лежащим на земле человеком, откупорил ножом консервную банку, вынутую из-за пазухи, и начал есть мясо. Правда, Поплевкин не опускал высокого шинельного воротника и на всякий случай нахлобучивал фуражку на самые глаза.
Сосед бродяги, владевший костром, все время лежал, закрывшись с головой длинной кавалерийской шинелью, и лишь время от времени показывал из-под ее полы только глаза. Моргун не обращал внимания на лежащего; он только заметил, что хозяин костра не спал всю ночь, потому что его плечи все время шевелились. Но самое главное было не в этом. Поплевкин сначала не придал никакого значения тому обстоятельству, что человек закрылся шинелью изнанкой вверх. Может быть, он боялся испортить ее лицевую сторону дождем или мокрым песком? То, что лежащий ни разу не раскрылся, – тоже не смущало Моргуна. Это обстоятельство., в свою очередь, могло быть объяснено страхом. Вероятно, лежащий боялся людей и ночи, и поэтому его страх перешел в безразличие и оцепенение.
Когда Поплевкин утром собрался уже совсем уходить, он пристально поглядел на спящего, как бы желая перед своим уходом все-таки узнать, с кем он провел всю эту беспокойную ночь? И в эту самую минуту лежащий вдруг протяжно закричал во сне, вытянулся, с его плеча сползла шинель, и Поплевкин увидел, как среди сбившегося суконного вороха блеснул матовый офицерский погон. Поплевкин быстро сообразил, чем может окончиться встреча с офицером, если тот проснется, и пристально поглядел на него.
«Если проснется, ей-богу, хлопну чем-нибудь, – подумал Моргун, чувствуя, что мысли его начинают походить на тифозный бред. – Ведь проснется, сукин сын, и, наверно, оружие у него есть… Пристрелит за побег… Вот оно но чего, масло, довело!…»
Но офицер не шевелился больше. Бродяга прикинул, что добежать до ближайшего бархана – дело одной минуты. Он яростно ринулся вперед, вбивая ступни в песок, лег за бархан, отдышался и выглянул из-за песчаной гряды.
Офицер по-прежнему лежал ногами к потухшему костру, утренняя степь была страшной, синей и тесной, настолько, что казалось, душный горизонт лежит у самой головы спящего человека.
И Моргуну вдруг почему-то стало жалко лежавшего, ему захотелось крикнуть, разбудить офицера.
«Ведь пропадет ни за грош, – кругом Щеткин ходит. Найдут, сонного, стукнут. Так и пропадет сонный. А во сне, наверно, думает, что проснется, встанет… Ай, ай, что за жизнь пошла… Бабу тоже тогда убили… Да черт с тобой, лежи, лежи!… дожидайся смерти, коли такой дурной… Нечего тебя, офицера, жалеть. Да мне и не то, чтобы тебя жалко, а у меня вообще душа насчет всей судьбы… Ну, встань, встань, дурак! А уж меня тебе никак не достать, да…»
Развеселившийся Моргун помахал рукой в сторону офицера, сбежал с бархана и побрел наугад по степи. Из предосторожности время от времени он забирался в заросли саксаула и оттуда осматривался по сторонам.
Скоро Поплевкин увидел, что с той стороны, откуда он пришел, движется, почему-то очень медленно, короткая цепь всадников. Эта цепь в середине была разорвана, но такой пробел был заполнен чем-то меньшим, чем лошадь со всадником, но чем именно – Моргун не мог разглядеть. Он вспомнил киргизский обычай и лег животом на песок. Вереница всадников должна была сейчас, для лежащего бродяги, ясно и отчетливо обозначиться на горизонте. Он насчитал шесть человек на седлах. В прорыве цепочки шел, очевидно, пеший человек, вслед за которым двигались еще восемь всадников. Иногда всадники теряли строевой порядок движения, ехали кучей, и тогда пеший человек шел впереди.