Страница:
– Назад! – заорали два помощника на дернувшихся было сокамерников. – Тоже в карцере проветриться захотелось?!
А сержант, гарцуя на кривых кавалерист-ских ногах, пошел сметать прочие скудные камерные прибамбасы:
– Электроудлинитель – не положено! Электрокипятильник – не положено! Чайник – тем более не положено по противопожарной безопасности!!!
…И по этажу, по горизонтали, по тюремному телеграфу понеслось: «Шмон!», «Показательный шмон!», «Начался показательный шмон!!!» В одной камере прижимается кружка к батарее, и «телеграфист» что есть мочи орет в днище, чуть не царапая это днище кружки зубами: «Идет показательный шмон!». А в соседней камере другой «телеграфист» прижал ухо к днищу такой же кружки. И вот уже в соседней камере шухер, и сокамерники нычат по захоронкам ценные причиндалы.
2
3
Глава восемнадцатая
1
2
3
А сержант, гарцуя на кривых кавалерист-ских ногах, пошел сметать прочие скудные камерные прибамбасы:
– Электроудлинитель – не положено! Электрокипятильник – не положено! Чайник – тем более не положено по противопожарной безопасности!!!
…И по этажу, по горизонтали, по тюремному телеграфу понеслось: «Шмон!», «Показательный шмон!», «Начался показательный шмон!!!» В одной камере прижимается кружка к батарее, и «телеграфист» что есть мочи орет в днище, чуть не царапая это днище кружки зубами: «Идет показательный шмон!». А в соседней камере другой «телеграфист» прижал ухо к днищу такой же кружки. И вот уже в соседней камере шухер, и сокамерники нычат по захоронкам ценные причиндалы.
2
И опять зуболомный лязг отпираемых засовов. Время выбрано самое ненавистное и сумрачное, как тяжелое похмелье, – два часа до подъема. Растревоженные обитатели камеры подслеповато щурились, уже обреченно догадываясь, что это не кошмарное наваждение, что мучительные пытки продолжаются.
В камеру, где и так не продохнуть, ввалился десяток дубарей.
– Подъем! – надсаженным голосом заорал прапор Заруба будто недорезанный. – Вдоль шконок выстроиться!
Куда денешься? Люди слазят со второго яруса, выходят из проходов, выползают из-под первого яруса шконок. Малахольный свет подчеркивает серость изможденных лиц.
У прапора в руках толстая папка, у прапора красные с недосыпу зенки, в которых плавают светлячки ненависти:
– Внимание! Повторяю один раз, чтоб потом тупые вопросы не задавали! В соответствии с распоряжением заместителя по воспитательной части полковника Родионова проводится опрос. Согласны ли временно содержащиеся в «Углах» своими силами на территории учреждения построить православную часовню? Ответы принимаются в письменном виде.
Люди в камере так измотаны, что оставляют новость без комментариев, хотя каждому есть что сказать трехэтажным матом. Прапор подступает к крайнему следняку.
– Лебедев Николай Сергеевич. Сто семьдесят вторая, – глухо спросонья бормочет тот.
Прапор не спеша распахивает папочку и вместе с авторучкой протягивает бедолаге:
– Если согласен, – снижая обороты, переходит он с крика на приемлемый звук, – расписываешься здесь, – тычется в бумагу авторучка. – Если не согласен, расписываешься в этом месте. – Голос старшего прапора Зарубы скатился до елейности. Типа, и самому ему эта процедура катком по мозолям. Приказали, вот и ерзает, а виноват во всем замполит.
Бумага сверху испачкана отпечатанным на допотопной машинке текстом, а внизу как раз вдосталь места для подписей. Зашуганый Николай Сергеевич покорно расписывается, абы где.
Прапор, прежде чем перейти к следующему сокамернику, вычленяет из папки подписанный опросный лист. Оказывается, тот через скрепку соединен с другой бумажкой, только совершенно чистой. А между ними проложена копирка.
Отсоединив чистый лист с откопированной подписью Лебедева, прапор эту ценную бумажку передает выглядывающему через плечо помощнику со старшинскими погонами. А основную бумажку с машинописной лабудой и оригиналом подписи демонстративно сминает и швыряет к унитазу.
Вот теперь у старшего прапора Зарубы не притворное сочувствие на роже обозначивается, а искреннее злорадство. Типа, подцепил он первую глупую рыбку на крючок. Подпись на чистом листе – это не хухры-мухры. Любую пакость туда можно записать, и, типа, подписант с этим согласился. Когда прапор сует ручку следующему сокамернику, тот прячет руки за спину.
– Бельдыев Чингиз Иванович, двести первая, прим «Б». Неправославный. Мне часовня до балды.
Прапор скрипнул зубами, но без комментариев двинул дальше.
– Осужденный Савкин Олег Анатольевич. Шесть лет по семьдесят седьмой. Пребываю до утверждения приговора. Подписаться не могу – неграмотен. – Не пасуя, на Зарубу смотрят такие искренние глаза, что тут же хочется садануть в челюсть.
– Ну да, неграмотен, – попытался согнуть Савкина в дугу одним взглядом прапор. – А кто три жалобы за неделю на нарушение норм содержания накатал? Не ты ли?
– Точно, гражданин начальник, я, – вроде как уступил, согласился Савкин. – Только все одно неграмотный я. Это ангел моей рукой водил. А что там в жалобах содержится, я даже не знаю.
– Ну так пусть и сейчас за тебя ангел подмахнет. Ну?! – требовательно придвинул раскрытую папку и авторучку прапор.
Остальным в камере даже интересно, как Савкин, то есть Сова, отмажется. Не простой человек Сова, семьдесят седьмую ему пришили, а мокруха осталась не доказана. Гражданин Савкин похрустел пальцами, однако по размышлении авторучку принял. И тут только вышколенная реакция стоящих по бокам сослуживцев спасла старшего прапора, хотя и сам он был настороже.
Зажав авторучку в руке как нож, Сова попытался садануть прапора в выкаченный, налитый кровью глаз. Тяжелый кованый сапог заехал справа Савкину по коленной чашечке. Другой тяжелый кованый сапог слева заехал Савкину под дых. Далее Савкина развернули и шваркнули мордой об ребро шконки.
И, не давая оклематься, поволокли на выход.
Благополучно отпрыгнувший на шаг назад, прапор обвел пасмурным взглядом готовую взорваться камеру и медленно, с расстановкой процедил:
– Я так понимаю, никто здесь не поддерживает инициативу построить в «Углах» часовню? Ну, на нет и суда нет, – попятился прапор к выходу и скомандовал подчиненным: – Пошли, следующих пошевелим. Авось там энтузиастов найдем.
В камеру, где и так не продохнуть, ввалился десяток дубарей.
– Подъем! – надсаженным голосом заорал прапор Заруба будто недорезанный. – Вдоль шконок выстроиться!
Куда денешься? Люди слазят со второго яруса, выходят из проходов, выползают из-под первого яруса шконок. Малахольный свет подчеркивает серость изможденных лиц.
У прапора в руках толстая папка, у прапора красные с недосыпу зенки, в которых плавают светлячки ненависти:
– Внимание! Повторяю один раз, чтоб потом тупые вопросы не задавали! В соответствии с распоряжением заместителя по воспитательной части полковника Родионова проводится опрос. Согласны ли временно содержащиеся в «Углах» своими силами на территории учреждения построить православную часовню? Ответы принимаются в письменном виде.
Люди в камере так измотаны, что оставляют новость без комментариев, хотя каждому есть что сказать трехэтажным матом. Прапор подступает к крайнему следняку.
– Лебедев Николай Сергеевич. Сто семьдесят вторая, – глухо спросонья бормочет тот.
Прапор не спеша распахивает папочку и вместе с авторучкой протягивает бедолаге:
– Если согласен, – снижая обороты, переходит он с крика на приемлемый звук, – расписываешься здесь, – тычется в бумагу авторучка. – Если не согласен, расписываешься в этом месте. – Голос старшего прапора Зарубы скатился до елейности. Типа, и самому ему эта процедура катком по мозолям. Приказали, вот и ерзает, а виноват во всем замполит.
Бумага сверху испачкана отпечатанным на допотопной машинке текстом, а внизу как раз вдосталь места для подписей. Зашуганый Николай Сергеевич покорно расписывается, абы где.
Прапор, прежде чем перейти к следующему сокамернику, вычленяет из папки подписанный опросный лист. Оказывается, тот через скрепку соединен с другой бумажкой, только совершенно чистой. А между ними проложена копирка.
Отсоединив чистый лист с откопированной подписью Лебедева, прапор эту ценную бумажку передает выглядывающему через плечо помощнику со старшинскими погонами. А основную бумажку с машинописной лабудой и оригиналом подписи демонстративно сминает и швыряет к унитазу.
Вот теперь у старшего прапора Зарубы не притворное сочувствие на роже обозначивается, а искреннее злорадство. Типа, подцепил он первую глупую рыбку на крючок. Подпись на чистом листе – это не хухры-мухры. Любую пакость туда можно записать, и, типа, подписант с этим согласился. Когда прапор сует ручку следующему сокамернику, тот прячет руки за спину.
– Бельдыев Чингиз Иванович, двести первая, прим «Б». Неправославный. Мне часовня до балды.
Прапор скрипнул зубами, но без комментариев двинул дальше.
– Осужденный Савкин Олег Анатольевич. Шесть лет по семьдесят седьмой. Пребываю до утверждения приговора. Подписаться не могу – неграмотен. – Не пасуя, на Зарубу смотрят такие искренние глаза, что тут же хочется садануть в челюсть.
– Ну да, неграмотен, – попытался согнуть Савкина в дугу одним взглядом прапор. – А кто три жалобы за неделю на нарушение норм содержания накатал? Не ты ли?
– Точно, гражданин начальник, я, – вроде как уступил, согласился Савкин. – Только все одно неграмотный я. Это ангел моей рукой водил. А что там в жалобах содержится, я даже не знаю.
– Ну так пусть и сейчас за тебя ангел подмахнет. Ну?! – требовательно придвинул раскрытую папку и авторучку прапор.
Остальным в камере даже интересно, как Савкин, то есть Сова, отмажется. Не простой человек Сова, семьдесят седьмую ему пришили, а мокруха осталась не доказана. Гражданин Савкин похрустел пальцами, однако по размышлении авторучку принял. И тут только вышколенная реакция стоящих по бокам сослуживцев спасла старшего прапора, хотя и сам он был настороже.
Зажав авторучку в руке как нож, Сова попытался садануть прапора в выкаченный, налитый кровью глаз. Тяжелый кованый сапог заехал справа Савкину по коленной чашечке. Другой тяжелый кованый сапог слева заехал Савкину под дых. Далее Савкина развернули и шваркнули мордой об ребро шконки.
И, не давая оклематься, поволокли на выход.
Благополучно отпрыгнувший на шаг назад, прапор обвел пасмурным взглядом готовую взорваться камеру и медленно, с расстановкой процедил:
– Я так понимаю, никто здесь не поддерживает инициативу построить в «Углах» часовню? Ну, на нет и суда нет, – попятился прапор к выходу и скомандовал подчиненным: – Пошли, следующих пошевелим. Авось там энтузиастов найдем.
3
Этот карцер прозывали сволочильником, мамоной или разлагалищем. Им пугани друг друга в камерах. Не перечесть, сколько людей в нем скурвилось, свихнулось или перегрызло себе вены.
В нем приходилось сидеть в прямом смысле. От пола до потолка метра полтора, спину не распрямишь. Не распрямишь ее и на покатом к двери полу – холодный бугристый бетон. Не распрямишь и на, с позволения сказать, лавке, то есть метровой длины доске, прикрученной к стене и отступающей от этой стены на ладонь, не больше. Уж лучше бы никакой скамьи не было. Меньше бы нервных мук. А когда и так пристаиваешься и этак, но ни заснуть, ни усидеть, то от кратерного кипения злости и бессилия чердак может снести конкретно.
Окошко под потолком заварено железным листом с дырками величиной в нонешюю российскую копейку. Приставляя глаз к копеечной дырке, видишь красный кирпич стены напротив. До стены – расстояние в руку длиной. Света в безлампочный сволочильник окно не пропускает, зато пропускает духаны с кухни. Вонь горелого жира и тухлой рыбы. Это только день отсидки в разлагалище ты еще как-то сможешь спокойно внюхивать баландную отрыжку. Посиди-ка хотя бы два…
А еще по холодной узкой трубе без конца идет какой-то звон. То ли с кухни, то ли от лестничных ступеней как-то передается. До своих по батарейной связи не достучаться, а чужой дзинь-дзинь слушай и плачь. Шмон начали без замполита. Он появился позже.
– Обыск проводите? Правильно. – Полковник стремительно ворвался в разгром, бодрый, типа пахнущий Москвой. Пошел по проходу, давя каблуками навал из неположенного. Хрустели стаканчики, глухо брякали пластиковые бутылки, отлетали от ботиночных носков карточные валеты и шестерки. Зам застыл перед плакатом с Пьехой. – Бабами увешались? Срач развели? Балаган устроили?
Он оторвал от спинки шконки конец гирлянды, дернул на себя – и веселые зверюшки пестрой лентой спланировали на пол.
– Заключенный Шрамов!
Сергей, как и прочие его сокамерники, упирался руками в стену. Оторвал, когда окликнули, ладони от бетонной шершавости, повернулся. Полковник стоял напротив. Уже узнает, выходит, ненавистного заключенного со спины.
– Слушаю, начальник.
– Хамишь?
Ничего хорошего вопрос не предвещал. Отвечать на него. Сергей не стал, а окинул взглядом камеру, с которой, ежу ясно, придется расставаться. Шраму показалось, что попкари с приходом начальствующего лица поумерили шмонательный пыл, хотя по законам физики, лирики и служебных отношений должно быть
наоборот.
– Пластиковый стаканчик, – полковник поднял, словно для тоста, треснутый стаканчик цвета белой браги, – водкой припахивает. Балдеем?
Ну тоже – не отвечать же, в натуре?!
– Малину развел, Шрамов? Водка, карты, копченые колбасы. Живых шлюх не хватает, на стенах-то их полно.
Пока зам говорил ровно. Нет, постой-ка. Ага – Сергей ждал этого – суживаются глаза, кисти начали сжиматься в кулаки и разжиматься. Как тогда в кабинете, раскочегаривается зам на психа. Опять по зубам заедет или удержится при подчиненных?
– Но водки тебе мало, Шрамов. Тебе нужна кровь. От нее ты по-настоящему пьянеешь. Ты придумал, как проливать ее безнаказанно. Вроде ты спал, все проспал, а четверых утром находят мертвыми. Напрасно ты думаешь, что тебе поверили. Пошел Шрамов в санчасть, и там на него, бедного, вроде накинулись с ножом. И еще один труп рядом с тобой.
«Какие-то запоздалые разговоры ведет зам, – подумал Сергей, – словно его только что проинформировали. Где ж тебя тогда носило?»
Полковник шагнул в направлении заключенного.
– Запомни, Шрамов, может, кто-то тебе поверил, но не я. Я докопаюсь до правды. Ты у меня выложишь все.
Вот сейчас и врежет, увидел Шрам. Но зам по воспитательной сдержал себя.
– Пойдешь в карцер. За хранение недозволенного и нарушение режима. К вечеру я вернусь, будем говорить по-настоящему. Сержант, – обернулся зам, – какой карцер у нас самый располагающий к правде?
– Пятый, товарищ полковник.
– В пятый его.
Вот он, карцер номер пять. Известный всем «Вторым Крестам» как сволочильник.
Сергей чувствовал, что в крытке с утра творятся непонятен. Увод в карцер помешал разобраться. Но сегодня крытка жила с другим пульсом. И дубачье сегодня не такое, как всегда. Растерянное я одновременно распаленное по-злому.
Ну, из сволочильника тему не пробьешь. Здесь только медитировать хорошо…
Дождя не было всего неделю, но этого хватило, чтобы ветер погнал по набережной колючую пыль. Впрочем, для толкущихся здесь с насущными бедами и горестями людей ветер был самой распоследней проблемой.
– А кто это должен исполнять? – почти искренне возмутился зам по режиму «Углов» капитан Усачев. – Может, я?! – Начальник оторвал капитана от кучи обязательных дел, которые за капитана никто не собирается разгребать. И Усачеву хотелось как можно быстрее расквитаться с поставленной задачей и вернуться в свой кабинет.
Рядом с капитаном стоял лейтенант и на капитана не смотрел. А смотрел по сторонам. На очередь с передачами, которые точно не будут приняты, и с письменными заявлениями, которые вряд ли будут изучены. На толпу молодых девиц и стриженых пацанов вдоль набережной, пытающихся докричаться.
– А знаешь любимый анекдот Квасникова? – вдруг спросил лейтенант. – Стоит такая вот подруга и вопит; «Вася, я тебя люблю!!!», а он ей из окошка в ответ: «Такая же херня!!!».
Капитан Усачев не оценил юмор. У него было конкретное задание от Холмогорова пресечь творящийся в «Углах» бардак. Прекращающийся типа сам собой по мере приближения и возрождающийся на безопасном от офицеров расстоянии. Если надо – сознался Холмогоров – допустимо в конце концов разогнать посторонних привлеченными силами. Но, как подчеркнул полковник, хорошо бы все же прекратить непорядок силами караула. Чтоб, значит, и караул к ужесточению режима стал причастен. Только сегодняшний старший караула совершенно не хотел никого разгонять. А ни заму по режиму, ни Холмогорову он не подчинялся.
– Ну что ты на меня, капитан, смотришь, как на сталинскую Конституцию? Я за что отвечаю? За то, чтоб через стену никто не вылез и не влез. На то мои гаврики на вышках поставлены. А остальное мне по боку, хоть ты пять лет одно и то же повторяй. Кстати, отдыхающую смену привлекать к посторонним мероприятиям я просто не имею права.
Капитан Усачев с тоской посмотрел на с утра надраенные до блеска, а теперь серые от пыли, будто моль, туфли, перевел взгляд на змеящуюся очередь. В хвосте размытую, у самих дверей плотную, как в лучшие годы антиалкогольной кампании. Полиэтиленовые пакеты с нехитрыми гостинцами, затравленное топтание на месте, зачуханные лица. Никто ведь не собирается официально объявлять, что прием передач запрещен напрочь.
– Скажите, а варенье можно? – теребит старушка в хвосте кого-то более бывалого.
– Только без стеклянной тары.
– А в чем же тогда?
– В прозрачном полиэтиленовом пакете, мамаша, – охотно от безнадеги просвещает бывалый типчик с жиденькими усиками. – Но вроде бы сегодня вообще ничего не принимают. Раньше передачи подследственным было нельзя, а теперь и остальным. Карантин, говорят.
– Скажите, а если у меня уже осужденный сидит здесь до утверждения приговора, может, ему свежих огурчиков хоть можно?
– Вряд ли, мамаша. Сегодня не наш день. Ты завтра приходи, только стольник возьми. Столько место в начале очереди стоит. А в конце – опять день зря проторчишь. Найдешь меня, я тебе завтра все устрою, – дребезжащим шепотком, чтоб не расслышали проходящие мимо офицеры, подсказал типчик.
– А вы тогда чего сами сегодня ждете, не уходите?
– У меня зарплата почасовая. Да и идти больше некуда… – чуть смелее отозвался типчик, сторожко буравя спины проследовавших мимо капитана и лейтенанта.
Капитан перевел взгляд на перекликающихся с пленниками.
– Передайте Майданному! – орал, приложив пудовые грабли рупором, красношеий бычара. – Свидетели обвинения! Уже от показаний! Отреклись!
– Толик! – визжала из последних сил приличная дамочка. – Наташа! Родила! Двойню! Мальчик! И девочка!
– Пусть идет в несознанку! Пусть идет в несознанку! Пусть идет в несознанку! – гудел прокуренным пароходом бравый дедок с палочкой.
– Передайте Майданному! – еще пуще краснел бычара от натуги. – У него! Теперь! Есть! Алиби!
– Коля! Мы поменяли квартиру! Переехали в Купчино! На адвоката теперь хватит!
Будто промазавшая пуля, подняла столбик пыли выстреленная малява. Известный способ. Бумажка с мольбами скатывается туго-туго, а еще для весу можно кашей, быстрозастывающей, как суперцемент, обмазать. Из газеты сворачивается трубка нужного калибра, и пали в белый свет как в копеечку. Тусующиеся на набережной специальные люди подметут и незабесплатно доставят по назначению.
Капитан нацелился пресечь утечку информации из тюрьмы, только некий беспризорник оказался гораздо шустрее. Скок вперед, хвать и нырк в лабиринт очереди.
– Значит, лейтенант, никак не договоримся, – намекая, что будет жаловаться вышестоящему начальству, попытался напоследок на давить Усачев, чтобы потом доложить, де, приложил все усилия.
– Слушай, капитан, – миролюбиво отмахнулся летеха, – сам посуди, оно мне надо – лишние заморочки?
Не тратя больше времени на пустопорожние рассусоливания, не говоря последнего слова, капитан обиженно развернулся и пошел обратно в обход змеиного хвоста очереди. Пыля, как самолет с ядохимикатами. Только вот от своей идеи фикс он ни в коем разе не собирался отказываться.
На выезде на набережную из переулка одним колесом на тротуаре дожидался своего часа невзрачный автобус выпуска Львовского заводика. Это был запасной вариант, если караул упрется рогом.
– Выходи строиться, – крикнул капитан в нутро автобусика. – Под мою ответственность. Точнее, под ответственность начальника тюрьмы полковника Холмогорова приказываю очистить прилегающую к «Углам» территорию от нарушителей общественного порядка!
И из автобуса, цепляясь пластиковыми щитами и поигрывая дубинками, стали один за другим выбираться солдатики срочной службы Внутренних войск. Тонкошеие, в мятой, неподогнанной форме, но азартно предвкушающие развлечение.
Завидев такое колоброжение в переулке, крикуны с набережной рассосались в мгновение ока. Очередь же, еще на что-то надеясь, подобралась, загомонила, зашелестела, как осенние листья на ветру, которые еще не верят, что обречены.
В нем приходилось сидеть в прямом смысле. От пола до потолка метра полтора, спину не распрямишь. Не распрямишь ее и на покатом к двери полу – холодный бугристый бетон. Не распрямишь и на, с позволения сказать, лавке, то есть метровой длины доске, прикрученной к стене и отступающей от этой стены на ладонь, не больше. Уж лучше бы никакой скамьи не было. Меньше бы нервных мук. А когда и так пристаиваешься и этак, но ни заснуть, ни усидеть, то от кратерного кипения злости и бессилия чердак может снести конкретно.
Окошко под потолком заварено железным листом с дырками величиной в нонешюю российскую копейку. Приставляя глаз к копеечной дырке, видишь красный кирпич стены напротив. До стены – расстояние в руку длиной. Света в безлампочный сволочильник окно не пропускает, зато пропускает духаны с кухни. Вонь горелого жира и тухлой рыбы. Это только день отсидки в разлагалище ты еще как-то сможешь спокойно внюхивать баландную отрыжку. Посиди-ка хотя бы два…
А еще по холодной узкой трубе без конца идет какой-то звон. То ли с кухни, то ли от лестничных ступеней как-то передается. До своих по батарейной связи не достучаться, а чужой дзинь-дзинь слушай и плачь. Шмон начали без замполита. Он появился позже.
– Обыск проводите? Правильно. – Полковник стремительно ворвался в разгром, бодрый, типа пахнущий Москвой. Пошел по проходу, давя каблуками навал из неположенного. Хрустели стаканчики, глухо брякали пластиковые бутылки, отлетали от ботиночных носков карточные валеты и шестерки. Зам застыл перед плакатом с Пьехой. – Бабами увешались? Срач развели? Балаган устроили?
Он оторвал от спинки шконки конец гирлянды, дернул на себя – и веселые зверюшки пестрой лентой спланировали на пол.
– Заключенный Шрамов!
Сергей, как и прочие его сокамерники, упирался руками в стену. Оторвал, когда окликнули, ладони от бетонной шершавости, повернулся. Полковник стоял напротив. Уже узнает, выходит, ненавистного заключенного со спины.
– Слушаю, начальник.
– Хамишь?
Ничего хорошего вопрос не предвещал. Отвечать на него. Сергей не стал, а окинул взглядом камеру, с которой, ежу ясно, придется расставаться. Шраму показалось, что попкари с приходом начальствующего лица поумерили шмонательный пыл, хотя по законам физики, лирики и служебных отношений должно быть
наоборот.
– Пластиковый стаканчик, – полковник поднял, словно для тоста, треснутый стаканчик цвета белой браги, – водкой припахивает. Балдеем?
Ну тоже – не отвечать же, в натуре?!
– Малину развел, Шрамов? Водка, карты, копченые колбасы. Живых шлюх не хватает, на стенах-то их полно.
Пока зам говорил ровно. Нет, постой-ка. Ага – Сергей ждал этого – суживаются глаза, кисти начали сжиматься в кулаки и разжиматься. Как тогда в кабинете, раскочегаривается зам на психа. Опять по зубам заедет или удержится при подчиненных?
– Но водки тебе мало, Шрамов. Тебе нужна кровь. От нее ты по-настоящему пьянеешь. Ты придумал, как проливать ее безнаказанно. Вроде ты спал, все проспал, а четверых утром находят мертвыми. Напрасно ты думаешь, что тебе поверили. Пошел Шрамов в санчасть, и там на него, бедного, вроде накинулись с ножом. И еще один труп рядом с тобой.
«Какие-то запоздалые разговоры ведет зам, – подумал Сергей, – словно его только что проинформировали. Где ж тебя тогда носило?»
Полковник шагнул в направлении заключенного.
– Запомни, Шрамов, может, кто-то тебе поверил, но не я. Я докопаюсь до правды. Ты у меня выложишь все.
Вот сейчас и врежет, увидел Шрам. Но зам по воспитательной сдержал себя.
– Пойдешь в карцер. За хранение недозволенного и нарушение режима. К вечеру я вернусь, будем говорить по-настоящему. Сержант, – обернулся зам, – какой карцер у нас самый располагающий к правде?
– Пятый, товарищ полковник.
– В пятый его.
Вот он, карцер номер пять. Известный всем «Вторым Крестам» как сволочильник.
Сергей чувствовал, что в крытке с утра творятся непонятен. Увод в карцер помешал разобраться. Но сегодня крытка жила с другим пульсом. И дубачье сегодня не такое, как всегда. Растерянное я одновременно распаленное по-злому.
Ну, из сволочильника тему не пробьешь. Здесь только медитировать хорошо…
Дождя не было всего неделю, но этого хватило, чтобы ветер погнал по набережной колючую пыль. Впрочем, для толкущихся здесь с насущными бедами и горестями людей ветер был самой распоследней проблемой.
– А кто это должен исполнять? – почти искренне возмутился зам по режиму «Углов» капитан Усачев. – Может, я?! – Начальник оторвал капитана от кучи обязательных дел, которые за капитана никто не собирается разгребать. И Усачеву хотелось как можно быстрее расквитаться с поставленной задачей и вернуться в свой кабинет.
Рядом с капитаном стоял лейтенант и на капитана не смотрел. А смотрел по сторонам. На очередь с передачами, которые точно не будут приняты, и с письменными заявлениями, которые вряд ли будут изучены. На толпу молодых девиц и стриженых пацанов вдоль набережной, пытающихся докричаться.
– А знаешь любимый анекдот Квасникова? – вдруг спросил лейтенант. – Стоит такая вот подруга и вопит; «Вася, я тебя люблю!!!», а он ей из окошка в ответ: «Такая же херня!!!».
Капитан Усачев не оценил юмор. У него было конкретное задание от Холмогорова пресечь творящийся в «Углах» бардак. Прекращающийся типа сам собой по мере приближения и возрождающийся на безопасном от офицеров расстоянии. Если надо – сознался Холмогоров – допустимо в конце концов разогнать посторонних привлеченными силами. Но, как подчеркнул полковник, хорошо бы все же прекратить непорядок силами караула. Чтоб, значит, и караул к ужесточению режима стал причастен. Только сегодняшний старший караула совершенно не хотел никого разгонять. А ни заму по режиму, ни Холмогорову он не подчинялся.
– Ну что ты на меня, капитан, смотришь, как на сталинскую Конституцию? Я за что отвечаю? За то, чтоб через стену никто не вылез и не влез. На то мои гаврики на вышках поставлены. А остальное мне по боку, хоть ты пять лет одно и то же повторяй. Кстати, отдыхающую смену привлекать к посторонним мероприятиям я просто не имею права.
Капитан Усачев с тоской посмотрел на с утра надраенные до блеска, а теперь серые от пыли, будто моль, туфли, перевел взгляд на змеящуюся очередь. В хвосте размытую, у самих дверей плотную, как в лучшие годы антиалкогольной кампании. Полиэтиленовые пакеты с нехитрыми гостинцами, затравленное топтание на месте, зачуханные лица. Никто ведь не собирается официально объявлять, что прием передач запрещен напрочь.
– Скажите, а варенье можно? – теребит старушка в хвосте кого-то более бывалого.
– Только без стеклянной тары.
– А в чем же тогда?
– В прозрачном полиэтиленовом пакете, мамаша, – охотно от безнадеги просвещает бывалый типчик с жиденькими усиками. – Но вроде бы сегодня вообще ничего не принимают. Раньше передачи подследственным было нельзя, а теперь и остальным. Карантин, говорят.
– Скажите, а если у меня уже осужденный сидит здесь до утверждения приговора, может, ему свежих огурчиков хоть можно?
– Вряд ли, мамаша. Сегодня не наш день. Ты завтра приходи, только стольник возьми. Столько место в начале очереди стоит. А в конце – опять день зря проторчишь. Найдешь меня, я тебе завтра все устрою, – дребезжащим шепотком, чтоб не расслышали проходящие мимо офицеры, подсказал типчик.
– А вы тогда чего сами сегодня ждете, не уходите?
– У меня зарплата почасовая. Да и идти больше некуда… – чуть смелее отозвался типчик, сторожко буравя спины проследовавших мимо капитана и лейтенанта.
Капитан перевел взгляд на перекликающихся с пленниками.
– Передайте Майданному! – орал, приложив пудовые грабли рупором, красношеий бычара. – Свидетели обвинения! Уже от показаний! Отреклись!
– Толик! – визжала из последних сил приличная дамочка. – Наташа! Родила! Двойню! Мальчик! И девочка!
– Пусть идет в несознанку! Пусть идет в несознанку! Пусть идет в несознанку! – гудел прокуренным пароходом бравый дедок с палочкой.
– Передайте Майданному! – еще пуще краснел бычара от натуги. – У него! Теперь! Есть! Алиби!
– Коля! Мы поменяли квартиру! Переехали в Купчино! На адвоката теперь хватит!
Будто промазавшая пуля, подняла столбик пыли выстреленная малява. Известный способ. Бумажка с мольбами скатывается туго-туго, а еще для весу можно кашей, быстрозастывающей, как суперцемент, обмазать. Из газеты сворачивается трубка нужного калибра, и пали в белый свет как в копеечку. Тусующиеся на набережной специальные люди подметут и незабесплатно доставят по назначению.
Капитан нацелился пресечь утечку информации из тюрьмы, только некий беспризорник оказался гораздо шустрее. Скок вперед, хвать и нырк в лабиринт очереди.
– Значит, лейтенант, никак не договоримся, – намекая, что будет жаловаться вышестоящему начальству, попытался напоследок на давить Усачев, чтобы потом доложить, де, приложил все усилия.
– Слушай, капитан, – миролюбиво отмахнулся летеха, – сам посуди, оно мне надо – лишние заморочки?
Не тратя больше времени на пустопорожние рассусоливания, не говоря последнего слова, капитан обиженно развернулся и пошел обратно в обход змеиного хвоста очереди. Пыля, как самолет с ядохимикатами. Только вот от своей идеи фикс он ни в коем разе не собирался отказываться.
На выезде на набережную из переулка одним колесом на тротуаре дожидался своего часа невзрачный автобус выпуска Львовского заводика. Это был запасной вариант, если караул упрется рогом.
– Выходи строиться, – крикнул капитан в нутро автобусика. – Под мою ответственность. Точнее, под ответственность начальника тюрьмы полковника Холмогорова приказываю очистить прилегающую к «Углам» территорию от нарушителей общественного порядка!
И из автобуса, цепляясь пластиковыми щитами и поигрывая дубинками, стали один за другим выбираться солдатики срочной службы Внутренних войск. Тонкошеие, в мятой, неподогнанной форме, но азартно предвкушающие развлечение.
Завидев такое колоброжение в переулке, крикуны с набережной рассосались в мгновение ока. Очередь же, еще на что-то надеясь, подобралась, загомонила, зашелестела, как осенние листья на ветру, которые еще не верят, что обречены.
Глава восемнадцатая
БУНТ!
А может случится, я буду в неволе –
Тобой завладеет другой.
И, может, умру за решеткой тюремной,
За крепким тюремным замком.
Меня похоронят на ближнем кладбище,
И ты не узнаешь о том.
1
Баландер потолкал тележку дальше к следующей двери. На тележке в огромном баке булькал не то суп, не то невская водичка со стелящимися по дну отравившимися нечистотами и полуразложившимися селедками. Маячащий рядом вертухай в полном соответствии с должностной инструкцией отпер окошко кормушки в двери.
– Кушать подано, садитесь жрать, пожалуйста, – дурашливо заявил надзиратель в окошко. Наверное, у него было прекрасное настроение.
С той стороны двери стали по одному подходить обитатели камеры. Подошел – протянул миску. Банандер вывернул в миску ушат сомнительной жидкости, и очередь переходит к следующему едоку.
Закончив разливать суп, равнодушный, как саксаул, баландер протянул в отверстие целлофановый пакет крошеных сухарей черного хлеба. Отсевки с хлебозавода. Скорчившился в драные подошвы ломти и откровенная труха.
– Эй, начальник! – возмутились тут же с той стороны. – Нам свежий хлеб прописан. Три буханки! И из трех одна белого полагается!
Тут подследственный не, ошибался. В камере парилось двадцать четыре человечка. Буханка режется на двадцать четыре ломтика. Каждому надлежит выдать по два ломтика черного хлеба и по одному белого.
– Мелом сухари натрешь! – отрезал дубарь. Наверное, у него было чудесное настроение, и он сам же и заржал со своей шутки.
– А где же нормальный черный и белый хлеб, начальник? – обиженно мычали с той стороны, все еще на что-то надеясь. Человек пять тупо рассматривали целлофановый пакет с той стороны кормушки и никак не могли догнать, что это – очередное издевательство.
– Распоряжение зама по воспитательной – больше свежий хлеб не давать. Он заявил, что даже в Чечне бойцы не каждый день нормальный хлеб жуют, а вы тут оттягиваетесь. – Вертухай был ученый, поэтому, объяснившись, благоразумно сдвинулся вбок от кормушки.
И вовремя. В дверь с той стороны грохнулась миска с рыбьими воспоминаниями. Терпко пахнущая водица, выплеснувшись, достала середку коридора.
Вертухай не стал вызывать подмогу, врываться в камеру, тащить нарушителя порядка в пердильник, и не потому, что у вертухая выдалось хорошее настроение. И не потому, что после повального ночного шмона свободных мест в карцерах оставалось ровно столько, как на премьере в Мариинском театре. Просто если б он каждого тащил…
По всему маршруту чана с рыбьим недоразумением, напротив каждой камерной двери, отражали свет оплетенных проволокой ламп лужи с плавающими в них рыбьими костями.
А тюремная связь не смолкает. Идет перестук и перекрик по трубам отопления. Кувыркаются крики по водопроводным трубам. Кричит «телеграфист» в раковину умывальника, селезенку чуть не рвет. А этажом выше другой «телеграфист» пялит уши, как может. И вот уже верхней хате известны заботы нижней хаты. А содержание новостей все жестче. Уже никто не употребляет слово «уставняк», его заменило слово «беспредел».
– Кушать подано, садитесь жрать, пожалуйста, – дурашливо заявил надзиратель в окошко. Наверное, у него было прекрасное настроение.
С той стороны двери стали по одному подходить обитатели камеры. Подошел – протянул миску. Банандер вывернул в миску ушат сомнительной жидкости, и очередь переходит к следующему едоку.
Закончив разливать суп, равнодушный, как саксаул, баландер протянул в отверстие целлофановый пакет крошеных сухарей черного хлеба. Отсевки с хлебозавода. Скорчившился в драные подошвы ломти и откровенная труха.
– Эй, начальник! – возмутились тут же с той стороны. – Нам свежий хлеб прописан. Три буханки! И из трех одна белого полагается!
Тут подследственный не, ошибался. В камере парилось двадцать четыре человечка. Буханка режется на двадцать четыре ломтика. Каждому надлежит выдать по два ломтика черного хлеба и по одному белого.
– Мелом сухари натрешь! – отрезал дубарь. Наверное, у него было чудесное настроение, и он сам же и заржал со своей шутки.
– А где же нормальный черный и белый хлеб, начальник? – обиженно мычали с той стороны, все еще на что-то надеясь. Человек пять тупо рассматривали целлофановый пакет с той стороны кормушки и никак не могли догнать, что это – очередное издевательство.
– Распоряжение зама по воспитательной – больше свежий хлеб не давать. Он заявил, что даже в Чечне бойцы не каждый день нормальный хлеб жуют, а вы тут оттягиваетесь. – Вертухай был ученый, поэтому, объяснившись, благоразумно сдвинулся вбок от кормушки.
И вовремя. В дверь с той стороны грохнулась миска с рыбьими воспоминаниями. Терпко пахнущая водица, выплеснувшись, достала середку коридора.
Вертухай не стал вызывать подмогу, врываться в камеру, тащить нарушителя порядка в пердильник, и не потому, что у вертухая выдалось хорошее настроение. И не потому, что после повального ночного шмона свободных мест в карцерах оставалось ровно столько, как на премьере в Мариинском театре. Просто если б он каждого тащил…
По всему маршруту чана с рыбьим недоразумением, напротив каждой камерной двери, отражали свет оплетенных проволокой ламп лужи с плавающими в них рыбьими костями.
А тюремная связь не смолкает. Идет перестук и перекрик по трубам отопления. Кувыркаются крики по водопроводным трубам. Кричит «телеграфист» в раковину умывальника, селезенку чуть не рвет. А этажом выше другой «телеграфист» пялит уши, как может. И вот уже верхней хате известны заботы нижней хаты. А содержание новостей все жестче. Уже никто не употребляет слово «уставняк», его заменило слово «беспредел».
2
– Может, чересчур мы того? – не глядя начальнику тюрьмы в глаза, пробухтел под нос зав пищеблоком старший прапор Федосеев. – А то ведь с голоду помрут наши задохлики на досудебном этапе.
– Считаешь, перегнули мы палку? – Сидящий за столом полковник Холмогоров листал толстую канцелярскую книгу и размашисто подписывал одну страницу за другой, не вникая. Да и толку вчитываться, ежели это было расписание дежурств на следующий месяц? И подпись главного лепилась в книгу для проформы.
– Ну, я и говорю, – малость осмелел старший прапор, – каждая вторая камера встала на дыбы. Все камеры ульями гудят. – Нос Федосеева был похож на сливу, губы – на пельмени, фигура, особенно когда сидит, – на грущу.
– Может, и вправду перегнули? – уже не Федосеева, а самого себя спросил Игорь Борисович. Закрыл книгу дежурств и придвинул журнал техники безопасности. Здесь тоже полагалась его подпись внизу каждой страницы. Рутина.
Зав пищеблоком осмелел еще и собрался-таки попросить полковника маленько отпустить вожжи. Для этого предстояло закурить и создать беседовательное настроение. Федосеев полез за «Норд стар». Полковник тоже потянулся за сигаретами. Все в ажуре. И надо же было тут зазвонить телефону?
Полковник снял трубку:
– Холмогоров слушает… Кто?.. Здравия желаю, Виталий Владиславович, – и по мигом переменившейся интонации стало ясно, что полковника беспокоит очень большое начальство. – Виталий Владиславович, я… Никак нет, я… Так точно, я… А он отсутствует… Да, его вызвали в Большой дом… Вроде бы брифинг… Так точно, передам ему ваше приглашение. А я… Да, всего доброго. – А когда Игорь Борисович положил трубку, это был уже совершенно другой полковник Холмогоров. Разъяренный, аж дым из ушей, полковник Холмогоров.
Старший прапор на всякий случай втянул просторный живот. И вместо груши по фигуре стал похож на баклажан.
– Что ты там скулил про хлебную пайку? – обратил гневные очи полковник Холмогоров на ставшего ниже ростом заведующего пищеблоком.
– Да я в том смысле, что натуральная экономия средств получается, – скоренько переметнулся во мнении старший прапор, запихивая пачку сигарет в карман.
– Внушительная экономия, – продолжая пыхтеть раскаленным чайником, согласился Холмогоров. Тут ему в голову пришла какая-то интересная мысля, и в ее рамках полковник нашел применение энергии старшего прапора Федосеева. – А пригласи-ка ты ко мне, мил друг, начфина. Нам средства задерживают? Задерживают. Экономия нужна? Нужна. Вот мы с начфином и посидим-покумекаем над расходами. Поищем, где еще какую копейку на контингенте сэкономить возможно?
–
– Считаешь, перегнули мы палку? – Сидящий за столом полковник Холмогоров листал толстую канцелярскую книгу и размашисто подписывал одну страницу за другой, не вникая. Да и толку вчитываться, ежели это было расписание дежурств на следующий месяц? И подпись главного лепилась в книгу для проформы.
– Ну, я и говорю, – малость осмелел старший прапор, – каждая вторая камера встала на дыбы. Все камеры ульями гудят. – Нос Федосеева был похож на сливу, губы – на пельмени, фигура, особенно когда сидит, – на грущу.
– Может, и вправду перегнули? – уже не Федосеева, а самого себя спросил Игорь Борисович. Закрыл книгу дежурств и придвинул журнал техники безопасности. Здесь тоже полагалась его подпись внизу каждой страницы. Рутина.
Зав пищеблоком осмелел еще и собрался-таки попросить полковника маленько отпустить вожжи. Для этого предстояло закурить и создать беседовательное настроение. Федосеев полез за «Норд стар». Полковник тоже потянулся за сигаретами. Все в ажуре. И надо же было тут зазвонить телефону?
Полковник снял трубку:
– Холмогоров слушает… Кто?.. Здравия желаю, Виталий Владиславович, – и по мигом переменившейся интонации стало ясно, что полковника беспокоит очень большое начальство. – Виталий Владиславович, я… Никак нет, я… Так точно, я… А он отсутствует… Да, его вызвали в Большой дом… Вроде бы брифинг… Так точно, передам ему ваше приглашение. А я… Да, всего доброго. – А когда Игорь Борисович положил трубку, это был уже совершенно другой полковник Холмогоров. Разъяренный, аж дым из ушей, полковник Холмогоров.
Старший прапор на всякий случай втянул просторный живот. И вместо груши по фигуре стал похож на баклажан.
– Что ты там скулил про хлебную пайку? – обратил гневные очи полковник Холмогоров на ставшего ниже ростом заведующего пищеблоком.
– Да я в том смысле, что натуральная экономия средств получается, – скоренько переметнулся во мнении старший прапор, запихивая пачку сигарет в карман.
– Внушительная экономия, – продолжая пыхтеть раскаленным чайником, согласился Холмогоров. Тут ему в голову пришла какая-то интересная мысля, и в ее рамках полковник нашел применение энергии старшего прапора Федосеева. – А пригласи-ка ты ко мне, мил друг, начфина. Нам средства задерживают? Задерживают. Экономия нужна? Нужна. Вот мы с начфином и посидим-покумекаем над расходами. Поищем, где еще какую копейку на контингенте сэкономить возможно?
–
3
Грохот алюминиевых ложек, со всей дури лупящих по днищам мисок давно был сержанту Баланюку по барабану. Не пронимала эта мелодия толстую кожу сержанта. Начальство распорядилось закручивать гайки, значит, следует закручивать гайки без лишнего гнилого базара. А что контингент не рыдает от счастья, так покажите такой контингент, который стаи бы на уши от радости, когда его гнут к ногтю?
Коридорный вертухай сержант Баланюк раскачивался с пятки на носок под доносящийся из камер сквозь дверную броню истеричный лязг мисок и не слышал скрип своих сапог. Гораздо крепче, чем грохот, сержанта донимал зуд.
Ноги в сапогах прели так, что опосля дежурства носки хоть отжимай. А там, где прелость, там и грибок. Второй год Баланюк сражался с грибком с переменным успехом. Залечит, а в другом месте меж пальцами снова надуваются твердые мутные горошины. И ногти всегда желтые и хрусткие, будто сержант Баланюк курит при помощи пальцев ног. И ведь хворь такая срамная, что с приятелями даже неловко как-то обсуждать. А эти мази, что «ящик» рекламирует, изобретены только для похудения карманов.
В двадцать третьей трещат и скрежещут миски четыре. Причем, явно сменяясь, то есть кто-то руководит, и звук идет почти одинаковый, ровный, уже не меньше часа. А вот в двадцать четвертой прописаны слишком горячие головы. Ухнули молотить всем скопом, и вначале у них получалось громче, чем у бодающегося с экскаватором бульдозера, а теперь подустали, халявить начинают, будто звук постепенно приглушают.
А в двадцать пятой… Постой, прежде, при начале концерта, сержант Баланюк и не усек, что двадцать пятая камера отмалчивается. Пойди усеки, когда из двадцать четвертой такой тарарам, что уши вянут.
Коридорный Баланюк ишачил достаточно, чтобы не пропустить эту странность мимо внимания. «Углы» – это вам не общество филателистов, где один собирает марки про космос, а другой – с динозаврами. Здесь если решено тарабанить по тарелкам, то тарабанят все поселенцы.
И ежели в двадцать пятой тишина, значит, деется там нечто совершенно непотребное.
Бдительный сержант отшелкнул запирашку дверного глазка и заглянул. Сначала ничего недозволенного он в камере не углядел. Трутся в душной теснотище граждане преступники, кто кемарит, кто мнется без дела. Ан, не все так просто.
Прямо за обеденным столом расселась четверка и внаглую дуется в карты. А ведь ночью был жесточайший шмон, и, казалось, все недозволенные предметы выметены из камеры поганой метлой.
Можно было начхать, но не так служил сержант Баланюк.
Он по рации кликнул трех ребят на подмогу. И, когда те подгребли, уверено лязгнул засовом и отворил тяжелую дверь.
А четверка за столом совсем опухла от борзости. В камеру явились вертухаи, а картежники типа не замечают или плюют с высокой колокольни. Играют себе, заходят, пасуют, бьют козырем, и все тут. Прибалдев от такой совершенно непростительной наглости, коридорный двинул вперед пресекать безобразие. Однако судьба повернулась раком к сержанту Баланюку и троим вертухаям из группы поддержки.
Скребущий к обеду посуду в рукомойнике с виду хилый тип, вдруг вытерев руки блеклой тряпицей, достал из-за пазухи и направил на гостей черный как уголь «макаров», матово отражающий чахоточный свет ламп. Причем позиция была подгадана так удачно, что даже оставшийся в дверях попкарь не рискнул сматывать, ибо пуля все равно бы догнала.
Коридорный вертухай сержант Баланюк раскачивался с пятки на носок под доносящийся из камер сквозь дверную броню истеричный лязг мисок и не слышал скрип своих сапог. Гораздо крепче, чем грохот, сержанта донимал зуд.
Ноги в сапогах прели так, что опосля дежурства носки хоть отжимай. А там, где прелость, там и грибок. Второй год Баланюк сражался с грибком с переменным успехом. Залечит, а в другом месте меж пальцами снова надуваются твердые мутные горошины. И ногти всегда желтые и хрусткие, будто сержант Баланюк курит при помощи пальцев ног. И ведь хворь такая срамная, что с приятелями даже неловко как-то обсуждать. А эти мази, что «ящик» рекламирует, изобретены только для похудения карманов.
В двадцать третьей трещат и скрежещут миски четыре. Причем, явно сменяясь, то есть кто-то руководит, и звук идет почти одинаковый, ровный, уже не меньше часа. А вот в двадцать четвертой прописаны слишком горячие головы. Ухнули молотить всем скопом, и вначале у них получалось громче, чем у бодающегося с экскаватором бульдозера, а теперь подустали, халявить начинают, будто звук постепенно приглушают.
А в двадцать пятой… Постой, прежде, при начале концерта, сержант Баланюк и не усек, что двадцать пятая камера отмалчивается. Пойди усеки, когда из двадцать четвертой такой тарарам, что уши вянут.
Коридорный Баланюк ишачил достаточно, чтобы не пропустить эту странность мимо внимания. «Углы» – это вам не общество филателистов, где один собирает марки про космос, а другой – с динозаврами. Здесь если решено тарабанить по тарелкам, то тарабанят все поселенцы.
И ежели в двадцать пятой тишина, значит, деется там нечто совершенно непотребное.
Бдительный сержант отшелкнул запирашку дверного глазка и заглянул. Сначала ничего недозволенного он в камере не углядел. Трутся в душной теснотище граждане преступники, кто кемарит, кто мнется без дела. Ан, не все так просто.
Прямо за обеденным столом расселась четверка и внаглую дуется в карты. А ведь ночью был жесточайший шмон, и, казалось, все недозволенные предметы выметены из камеры поганой метлой.
Можно было начхать, но не так служил сержант Баланюк.
Он по рации кликнул трех ребят на подмогу. И, когда те подгребли, уверено лязгнул засовом и отворил тяжелую дверь.
А четверка за столом совсем опухла от борзости. В камеру явились вертухаи, а картежники типа не замечают или плюют с высокой колокольни. Играют себе, заходят, пасуют, бьют козырем, и все тут. Прибалдев от такой совершенно непростительной наглости, коридорный двинул вперед пресекать безобразие. Однако судьба повернулась раком к сержанту Баланюку и троим вертухаям из группы поддержки.
Скребущий к обеду посуду в рукомойнике с виду хилый тип, вдруг вытерев руки блеклой тряпицей, достал из-за пазухи и направил на гостей черный как уголь «макаров», матово отражающий чахоточный свет ламп. Причем позиция была подгадана так удачно, что даже оставшийся в дверях попкарь не рискнул сматывать, ибо пуля все равно бы догнала.