Страница:
Так в противостоянии двух героев войны — старого и нового, — старый вынужден был уступить требованиям Черчилля и увеличить гонорар за выступления.
«Нам удалось прийти к мирному разрешению вопроса… но на моих условиях, — гордо отчитывался о случившемся Уинстон в письме матери, — и я намереваюсь продолжить поездку».
Скрипя зубами, он согласился снова на изнурительное расписание выступлений в Мичигане, Иллинойсе, Миссури и Миннесоте, прежде чем вернуться в Канаду для встречи в Виннипеге. В самом конце ему так и не удалось добиться выплаты гонорара, причитавшегося за последние лекции.
Но чего он не смог изменить, так это тот сильно навредивший ему образ, что создал Понд вместе с газетчиками. Это было особенно прискорбно, учитывая, насколько Уинстон дорожил мнением одной особы, присутствовавшей в данный момент в Канаде.
Когда его противостояние с Пондом стало притчей во языцех, он как раз остановился в особняке генерал-губернатора в Оттаве, и среди присутствовавших там гостей находилась и Памела Плоуден. Она приехала навестить подругу — леди Минто — жену генерал- губернатора.
Разумеется, Черчилль задолго до того узнал о том, что Памела будет в той же самой точке Канады, куда должен приехать и он. А поскольку до поры до времени тур проходил вполне успешно, он надеялся еще раз воспользоваться возможностью продемонстрировать девушке, что его успех не случаен и что ему рано или поздно удастся уладить вопрос с деньгами. А вместо этого, когда он приехал к лорду и леди Минто в элегантный Ридо Холл, турне расползалось по швам, а его самого швыряло на волнах критики из-за того, что он осмелился спорить с Пондом.
Во время краткого свидания Памела была с ним вежлива, но держалась отстраненно. «Хороша как всегда и судя по всему счастлива», — к такому выводу пришел Уинстон после встречи с девушкой, которая два месяца назад ответила ему отказом. «Мы не затрагивали болезненные точки», — единственное, что он мог сообщить матери в очередном письме, где описывал разговор с Памелой. А ведь он надеялся, что Памела увидит его во всем блеске славы, станет свидетельницей его триумфа, того, с каким восторгом принимает канадская публика юного лектора, а также осознает, что поток долларов на каждой лекции не иссякает. И вот, благодаря глупой выходке Понда, триумфальное шествие оказалось сорванным. Мрачнее тучи Черчилль покинул Оттаву, а Памела вскоре вернулась к своей обычной светской жизни в Лондоне. Старый майор — а он умер через три года после того тура, — даже не подозревал, насколько он навредил юному англичанину.
В этом долгом и длинном путешествии по Северной Америке до Виннипега часть неприятностей, помимо ссоры с импресарио, была вызвана его поведением. Например, грубость по отношению к посетителям отеля в Сент-Поле. Но местные газетчики, не сделав ни малейших попыток разобраться, в чем суть происшедшего, тотчас обрушились на Черчилля, называя его первостатейным хамом, и сочли, что его поведение вызвано мальчишеской бравадой. Многих американцев и в самом деле раздражала бросающаяся в глаза самоуверенность Черчилля, его чрезмерная гордость Британской империей, и они нашли, за что ухватиться, чтобы обрушиться с упреками. Даже доброжелательный Рузвельт [Теодор («Тедди») Рузвельт, 26-й президент США в 1901–1909 гг. — Прим. ред.] сразу почувствовал неприязнь к юноше, когда они встретились — это произошло через неделю после приезда Черчилля. А позже Рузвельт критиковал молодого политика за то, что тот выказывал «откровенное стремление заполучить дешевое восхищение». Ему хватало своих президентских хлопот, чтобы терпимо относится к «хулиганствующему проповеднику». Дочь Рузвельта, Элис Рузвельт Лонгуорт, когда ее спросили (к тому времени она была уже в преклонном возрасте), почему отец так пренебрежительно отнесся к Черчиллю, ответила: «Потому что они были очень похожи».
Несмотря на то, что Виннипег с его близлежащими городками не сулил ничего особенного, именно в этом месте состоялось лучшее выступление Черчилля, поскольку он наконец получил возможность обратиться к обширной и доброжелательно настроенной аудитории. Он почувствовал прилив воодушевления, когда, подъехав в снежном полумраке к театру, увидел человек пятьсот, ожидавших возможности получить билеты на стоячие места. Несколько человек заметило экипаж, но узнать Уинстона было трудно — так плотно он запахнулся в новое меховое пальто, купленное во второй половине того же дня в магазине Компании Гудзонова залива на Мэйн-стрит. Оказавшись за кулисами, Уинстон тотчас бросился к занавесу, чтобы посмотреть в щелочку на собравшихся в зале. Как уверял впоследствии директор, такого количества народу в театре не было никогда: пришли люди самых разных сословий. Представители высшего класса удобно устроились в ложах, а рабочий люд теснился вдоль задней стены. Сливки общества, расположившиеся ближе всего к сцене, производили внушительное впечатление. Черчилль даже пошутил: «Мужчины облачились в вечерние наряды, а леди «только наполовину».
«Толпа будоражила его», — написал Черчилль про своего героя Савролу, и нет сомнения, что то же самое волнение охватывало его, когда гас свет, распахивался занавес, и он выходил на сцену. После бурного взрыва аплодисментов, которыми встретили появление лектора, Черчилль начал рассказывать, как он — военный корреспондент — прибыл в Южную Африку, как попал в плен при нападении хорошо вооруженного отряда буров на британский бронепоезд, и как сумел бежать через три недели. Полностью поглощенная драматическим описанием событий, аудитория, затаив дыхание, внимала тому, как Черчилль использовал созвездия, чтобы сориентироваться в незнакомой местности, как буры напрасно пытались обнаружить его следы. На счастье Уинстона, ему встретилась рабочие, которые тайно поддерживали британцев, и они предоставили беглецу временное убежище. Несколько дней он прятался в угольной шахте.
«Компанию мне составили только белые крысы с розовыми глазками. Однако, — продолжал он, обращаясь к замершей толпе, — меня каждый день снабжали свежими газетами, и я каждый день читал сообщения буров о том, как меня ловили в очередной раз, переодетого то так, то эдак. В умах людей о бурах сложилось представление как о людях грубых и невоспитанных, и при всем моем уважении к представлениям интеллигенции и к их воображению, должен признать как журналист, что газеты буров ничем не отличаются от тех, что выпускает цивилизованный мир».
Уинстон то острил, то затрагивал самые тонкие струны в душах людей, постоянно держал их в напряжении, описывая, как ему удалось тайком пробраться и спрятаться в поезде, который направлялся в португальскую Восточную Африку. И только там — измотанный и изрядно потрепанный, но уже свободный, — он обратился в британское консульство.
Даже в момент выступления, чувствовалось, что Уинстон смакует переживания, доволен своей ловкостью и тем, что добился успеха, несмотря на препятствия. «Даже звезды помогали мне, — обмолвился он, — указывая путь в полной темноте». Когда он закончил речь, когда затихли последние аплодисменты, наверное, кто-то из сидевших в зале призадумался, что еще оставили для него звезды про запас? К 26 годам Черчилль успел столько сделать, что этого хватило бы на несколько жизней.
А текущие события шли своим чередом. И нет сомнения, что Уинстон ждал чего-то из ряда вон выходящего. Ведь из новостей на газетных полосах он уже знал про болезнь королевы, а это означало серьезные грядущие перемены в самое ближайшее время. Он даже зачитал перед аудиторией последнюю сводку о состоянии ее здоровья, и когда поздней ночью лекция закончилась, многие думали, что, проснувшись утром, они узнают, что Виктория умерла.
Не желая упустить самые последние новости, встревоженный Черчилль в сопровождении помощника губернатора отправился в губернаторскую резиденцию, чтобы провести там ночь. Он был желанным гостем, пел дифирамбы городу Виннипегу. «Великий город, — восклицал он, — и жизненно необходим для будущего империи. Западная часть Канады — это британский хлебный магазин, и когда я вернусь, то непременно сообщу избирателям моего округа, что говорил с теми, кто снабжает их хлебом. Эти слова, — как он потом запишет с чувством удовлетворения, — заставили слушателей просто раздуться от гордости».
Черчилль был тронут мгновенным откликом на случившееся. «Этот город, находившийся так далеко в снегах, — заметил он позже, — склонил головы и приспустил флаги». Он уже получил сообщение о том, что парламент не будет распущен, а это означало, что он может довести до конца лекционное турне, которое должно было продлиться еще десять дней. Для него был забронирован билет на пароход, отплывавший из Нью-Йорка в начале февраля. И за два месяца напряженной работы он в итоге должен был получить на руки 1 600 фунтов, вместо намеченных, как он надеялся, 5 000. Но когда он подвел итог тому, что заработал за прошедшие два года — лекциями и гонорарами за напечатанное, — то счел окончательную сумму вполне достаточной. «Я горжусь тем, — писал он матери, — что не найдется ни один другого человека из миллиона, кто бы в моем возрасте мог заработать 10 000 фунтов меньше, чем за два года, не имея никакого первоначального капитала».
Эти деньги чрезвычайно пригодились ему в течение нескольких лет, пока он пытался утвердиться в качестве наиболее заметной фигуры в палате общин.
Теперь, как ему представлялось, у него было все для того, чтобы приобрести вес у молодого наследника королевы Виктории, — короля Эдуарда VII — талант, амбиции, кураж, связи, немного удачи и одна-две счастливых звездочки. Только Памела — или кто-то, похожий на нее, — ускользал из наброска этой картины.
Один из нью-йоркских репортеров, якобы пытаясь прояснить историю с побегом Уинстона в Южной Африке, спросил: «Говорят, что некая голландская девица влюбилась в вас и помогла бежать. А вы сами утверждаете, что это была рука Провидения. Что же на самом деле является правдой?» Черчилль, не мешкая ни секунды, ответил: «Иногда это одно и то же!» — и засмеялся тому, как удивительным образом соединились любовь и звезды.
II. Семейные дела
«Нам удалось прийти к мирному разрешению вопроса… но на моих условиях, — гордо отчитывался о случившемся Уинстон в письме матери, — и я намереваюсь продолжить поездку».
Скрипя зубами, он согласился снова на изнурительное расписание выступлений в Мичигане, Иллинойсе, Миссури и Миннесоте, прежде чем вернуться в Канаду для встречи в Виннипеге. В самом конце ему так и не удалось добиться выплаты гонорара, причитавшегося за последние лекции.
Но чего он не смог изменить, так это тот сильно навредивший ему образ, что создал Понд вместе с газетчиками. Это было особенно прискорбно, учитывая, насколько Уинстон дорожил мнением одной особы, присутствовавшей в данный момент в Канаде.
Когда его противостояние с Пондом стало притчей во языцех, он как раз остановился в особняке генерал-губернатора в Оттаве, и среди присутствовавших там гостей находилась и Памела Плоуден. Она приехала навестить подругу — леди Минто — жену генерал- губернатора.
Разумеется, Черчилль задолго до того узнал о том, что Памела будет в той же самой точке Канады, куда должен приехать и он. А поскольку до поры до времени тур проходил вполне успешно, он надеялся еще раз воспользоваться возможностью продемонстрировать девушке, что его успех не случаен и что ему рано или поздно удастся уладить вопрос с деньгами. А вместо этого, когда он приехал к лорду и леди Минто в элегантный Ридо Холл, турне расползалось по швам, а его самого швыряло на волнах критики из-за того, что он осмелился спорить с Пондом.
Во время краткого свидания Памела была с ним вежлива, но держалась отстраненно. «Хороша как всегда и судя по всему счастлива», — к такому выводу пришел Уинстон после встречи с девушкой, которая два месяца назад ответила ему отказом. «Мы не затрагивали болезненные точки», — единственное, что он мог сообщить матери в очередном письме, где описывал разговор с Памелой. А ведь он надеялся, что Памела увидит его во всем блеске славы, станет свидетельницей его триумфа, того, с каким восторгом принимает канадская публика юного лектора, а также осознает, что поток долларов на каждой лекции не иссякает. И вот, благодаря глупой выходке Понда, триумфальное шествие оказалось сорванным. Мрачнее тучи Черчилль покинул Оттаву, а Памела вскоре вернулась к своей обычной светской жизни в Лондоне. Старый майор — а он умер через три года после того тура, — даже не подозревал, насколько он навредил юному англичанину.
В этом долгом и длинном путешествии по Северной Америке до Виннипега часть неприятностей, помимо ссоры с импресарио, была вызвана его поведением. Например, грубость по отношению к посетителям отеля в Сент-Поле. Но местные газетчики, не сделав ни малейших попыток разобраться, в чем суть происшедшего, тотчас обрушились на Черчилля, называя его первостатейным хамом, и сочли, что его поведение вызвано мальчишеской бравадой. Многих американцев и в самом деле раздражала бросающаяся в глаза самоуверенность Черчилля, его чрезмерная гордость Британской империей, и они нашли, за что ухватиться, чтобы обрушиться с упреками. Даже доброжелательный Рузвельт [Теодор («Тедди») Рузвельт, 26-й президент США в 1901–1909 гг. — Прим. ред.] сразу почувствовал неприязнь к юноше, когда они встретились — это произошло через неделю после приезда Черчилля. А позже Рузвельт критиковал молодого политика за то, что тот выказывал «откровенное стремление заполучить дешевое восхищение». Ему хватало своих президентских хлопот, чтобы терпимо относится к «хулиганствующему проповеднику». Дочь Рузвельта, Элис Рузвельт Лонгуорт, когда ее спросили (к тому времени она была уже в преклонном возрасте), почему отец так пренебрежительно отнесся к Черчиллю, ответила: «Потому что они были очень похожи».
Несмотря на то, что Виннипег с его близлежащими городками не сулил ничего особенного, именно в этом месте состоялось лучшее выступление Черчилля, поскольку он наконец получил возможность обратиться к обширной и доброжелательно настроенной аудитории. Он почувствовал прилив воодушевления, когда, подъехав в снежном полумраке к театру, увидел человек пятьсот, ожидавших возможности получить билеты на стоячие места. Несколько человек заметило экипаж, но узнать Уинстона было трудно — так плотно он запахнулся в новое меховое пальто, купленное во второй половине того же дня в магазине Компании Гудзонова залива на Мэйн-стрит. Оказавшись за кулисами, Уинстон тотчас бросился к занавесу, чтобы посмотреть в щелочку на собравшихся в зале. Как уверял впоследствии директор, такого количества народу в театре не было никогда: пришли люди самых разных сословий. Представители высшего класса удобно устроились в ложах, а рабочий люд теснился вдоль задней стены. Сливки общества, расположившиеся ближе всего к сцене, производили внушительное впечатление. Черчилль даже пошутил: «Мужчины облачились в вечерние наряды, а леди «только наполовину».
«Толпа будоражила его», — написал Черчилль про своего героя Савролу, и нет сомнения, что то же самое волнение охватывало его, когда гас свет, распахивался занавес, и он выходил на сцену. После бурного взрыва аплодисментов, которыми встретили появление лектора, Черчилль начал рассказывать, как он — военный корреспондент — прибыл в Южную Африку, как попал в плен при нападении хорошо вооруженного отряда буров на британский бронепоезд, и как сумел бежать через три недели. Полностью поглощенная драматическим описанием событий, аудитория, затаив дыхание, внимала тому, как Черчилль использовал созвездия, чтобы сориентироваться в незнакомой местности, как буры напрасно пытались обнаружить его следы. На счастье Уинстона, ему встретилась рабочие, которые тайно поддерживали британцев, и они предоставили беглецу временное убежище. Несколько дней он прятался в угольной шахте.
«Компанию мне составили только белые крысы с розовыми глазками. Однако, — продолжал он, обращаясь к замершей толпе, — меня каждый день снабжали свежими газетами, и я каждый день читал сообщения буров о том, как меня ловили в очередной раз, переодетого то так, то эдак. В умах людей о бурах сложилось представление как о людях грубых и невоспитанных, и при всем моем уважении к представлениям интеллигенции и к их воображению, должен признать как журналист, что газеты буров ничем не отличаются от тех, что выпускает цивилизованный мир».
Уинстон то острил, то затрагивал самые тонкие струны в душах людей, постоянно держал их в напряжении, описывая, как ему удалось тайком пробраться и спрятаться в поезде, который направлялся в португальскую Восточную Африку. И только там — измотанный и изрядно потрепанный, но уже свободный, — он обратился в британское консульство.
Даже в момент выступления, чувствовалось, что Уинстон смакует переживания, доволен своей ловкостью и тем, что добился успеха, несмотря на препятствия. «Даже звезды помогали мне, — обмолвился он, — указывая путь в полной темноте». Когда он закончил речь, когда затихли последние аплодисменты, наверное, кто-то из сидевших в зале призадумался, что еще оставили для него звезды про запас? К 26 годам Черчилль успел столько сделать, что этого хватило бы на несколько жизней.
А текущие события шли своим чередом. И нет сомнения, что Уинстон ждал чего-то из ряда вон выходящего. Ведь из новостей на газетных полосах он уже знал про болезнь королевы, а это означало серьезные грядущие перемены в самое ближайшее время. Он даже зачитал перед аудиторией последнюю сводку о состоянии ее здоровья, и когда поздней ночью лекция закончилась, многие думали, что, проснувшись утром, они узнают, что Виктория умерла.
Не желая упустить самые последние новости, встревоженный Черчилль в сопровождении помощника губернатора отправился в губернаторскую резиденцию, чтобы провести там ночь. Он был желанным гостем, пел дифирамбы городу Виннипегу. «Великий город, — восклицал он, — и жизненно необходим для будущего империи. Западная часть Канады — это британский хлебный магазин, и когда я вернусь, то непременно сообщу избирателям моего округа, что говорил с теми, кто снабжает их хлебом. Эти слова, — как он потом запишет с чувством удовлетворения, — заставили слушателей просто раздуться от гордости».
* * *
На следующий день — в час дня — в Виннипег пришло телеграфное сообщение из Оттавы, что королева умерла в своем доме на острове Уайт. «Наша добрая королева умерла», — так начиналось одно из объявлений. Колокола начали траурный перезвон, когда Черчилль уже шел к станции. По лекционному расписанию он должен был покинуть город вскоре после двух часов пополудни на поезде по Большой северной железной дороге. Ему надо было снова возвращаться в Штаты. Кое-кто из продавцов уже выставлял в витринах магазинов портреты королевы в траурной рамке. А на главной городской площади уже успели задрапировать бюст королевы, что возвышался напротив здания муниципалитета.Черчилль был тронут мгновенным откликом на случившееся. «Этот город, находившийся так далеко в снегах, — заметил он позже, — склонил головы и приспустил флаги». Он уже получил сообщение о том, что парламент не будет распущен, а это означало, что он может довести до конца лекционное турне, которое должно было продлиться еще десять дней. Для него был забронирован билет на пароход, отплывавший из Нью-Йорка в начале февраля. И за два месяца напряженной работы он в итоге должен был получить на руки 1 600 фунтов, вместо намеченных, как он надеялся, 5 000. Но когда он подвел итог тому, что заработал за прошедшие два года — лекциями и гонорарами за напечатанное, — то счел окончательную сумму вполне достаточной. «Я горжусь тем, — писал он матери, — что не найдется ни один другого человека из миллиона, кто бы в моем возрасте мог заработать 10 000 фунтов меньше, чем за два года, не имея никакого первоначального капитала».
Эти деньги чрезвычайно пригодились ему в течение нескольких лет, пока он пытался утвердиться в качестве наиболее заметной фигуры в палате общин.
Теперь, как ему представлялось, у него было все для того, чтобы приобрести вес у молодого наследника королевы Виктории, — короля Эдуарда VII — талант, амбиции, кураж, связи, немного удачи и одна-две счастливых звездочки. Только Памела — или кто-то, похожий на нее, — ускользал из наброска этой картины.
Один из нью-йоркских репортеров, якобы пытаясь прояснить историю с побегом Уинстона в Южной Африке, спросил: «Говорят, что некая голландская девица влюбилась в вас и помогла бежать. А вы сами утверждаете, что это была рука Провидения. Что же на самом деле является правдой?» Черчилль, не мешкая ни секунды, ответил: «Иногда это одно и то же!» — и засмеялся тому, как удивительным образом соединились любовь и звезды.
II. Семейные дела
Спустя пять лет после гонки за приключения в различных частях земного шара, оставив за спиной более шести тысяч миль дороги, измученный Черчилль ночью 10 февраля 1901 года вернулся домой. Уютные комнаты уже были готовы к его приезду в величественном терракотового цвета здании в Мэйфере — фешенебельном районе Лондона, — которое арендовал кузен Санни. Уинстона поджидали кипы писем и газет, которые надо было рассортировать и прочитать. Он счел, что заслужил право предаться лени на несколько недель, чтобы наверстать упущенное на любовном фронте и восстановить тот прежний образ жизни, что он вел в Лондоне — в этом «пропитанном дождями сердце современного мира» — как называл Лондон Герберт Уэллс.
А еще приятно было пережить почти забытое удовольствие — ложиться спать и просыпаться в одной и той же кровати. «Я выступал не менее часа, а то и более каждый вечер, исключая субботы, случалось, что и по два раза в день, и мне почти не удавалось дважды лечь спать в одном и том же месте».
Но вот он под крышей родного дома. И у него была надежда насладиться не только коротким отдыхом. Когда король Эдуард, в своей мантии, подбитой горностаем, распахнул двери парламента, одетый в траурный костюм Уинстон тоже пришел отдать дань королеве. А после обеда он уже давал клятву верности как новый член парламента. И выждав всего неделю, подготовил первую речь. Как правило, очень редко кто из новичков позволял себе высказаться так скоро, обычно проходили месяцы, а то и годы, прежде чем они решались на то, чтобы обратиться к палате. Но Черчилль не мог ждать, когда начнут поступать проценты от вложенного капитала, чтобы после этого привлечь к себе внимание. Нет, он намеревался нарушить привычное течение прений, ворвавшись в зал заседаний как торнадо. В конце концов, он уже привык за последнее время выступать и перед гораздо большей аудиторией, так что вряд ли его устрашит пристальное внимание членов парламента.
Однако это все-таки была не совсем обычная аудитория. Палата общин была местом, где выступали самые блестящие ораторы страны, изощренные спорщики, знавшие все приемы риторики, те, кто оттачивал свое умение и мастерство, выступая в прениях в течение многих лет. Самые видные члены палаты выступили с первой речью тогда, когда Уинстон еще карапузом ползал под столом. Лидер палаты общин — худощавый, невозмутимый, никогда не теряющий присутствия духа, патриарх Артур Бальфур, выиграл первые выборы еще до рождения Уинстона. В течение долгих лет за ним утвердилась и продолжала сохраняться репутация изощренного спорщика, чьи мгновенные реплики могли в пух и прах разбить доводы оппонента.
На скамье оппозиционеров восседал Герберт Асквит — общепризнанный мастер сорока девяти лет, барристер (адвокат высшего ранга), закончивший Оксфорд. Из-за прямого, методичного стиля выступлений он заслужил у своих приятелей либералов прозвище «кузнечный молот».
Во время лекционного турне Черчилль не раз убеждался, что может держать внимание слушателей, хорошо закрутив интригу выступления, но теперь ему предстояло доказать, насколько ловко он владеет умением строить доказательства. Но он готовился к этому уже много лет, и провел немало дней, оттачивая доводы и возможные ответные реплики, хранил все в памяти, осознавая, что ничто не должно пропадать зря. Стоя в своей комнате перед зеркалом, он представлял, что обращается к членам палаты. И это стало для него самым излюбленным способом подготовки к выступлению. «Весь день, — вспоминали друзья, — можно было слышать, как из его спальни доносятся громогласные восклицания, перечисление тех или иных сведений, сопровождаемых гулким стуком по мебели». Все у него должно было быть совершенным, начиная с лацканов длинного сюртука и заканчивая его манерой, сжав кулак, выбрасывать его вперед.
Из предосторожности он решил написать шпаргалку — главные тезисы речи — и держать ее на всякий случай в руке. Но вообще он доверял своей способности запоминать и держать в памяти нужные вещи. «Стоит мне раза четыре прочитать опубликованную статью, — как-то похвастался он перед скетчрайтером парламента, — и она настолько врезается в память, что я могу тотчас свободно процитировать ее без ошибок или искажений».
Несколькими годами ранее он изложил свои взгляды на ораторское искусство в статье «Стропила для риториков», в которой приходит к выводу, что во всех исторически значимых речах выступавшие использовали общие слова в особенном ритме, чтобы нужные идеи образовывали единый неизгладимый из памяти образ (откладывались в памяти целиком). В особенности его привлекал Уильям Дженнигс Брайан, подвергавший в 1896 году страстной критике золотой стандарт: «вы не натянете на бровь рабочего этот терновый венец, вы не распнете человечество на зототом кресте». Со времени взросления и до преклонных лет Черчилль настраивал зрение и слух на то, чтобы улавливать яркие сопоставления и неожиданные сравнения, а затем переносить их в эссе, «лозунги партии и кредо для всей нации». Он гордился своей известностью молодого человека, готового к рискованным затеям, но ему также хотелось, чтобы в нем уважали и эрудита. Конечно, Уинстон не раз сожалел, что не получил должного — университетского — образования, но он всегда оставался самым лучшим педагогом для себя, и использовал самым лучшим образом возможность читать то, что хочется. В политических сражениях он не гнушался использовать вроде бы затертые сведения, подкрепляя их новейшими сведениями и фактами, вникая в проблему глубже, чем его противники. Пока другие политики собирали данные из различных статей, разбросанных в газетах, или обсуждали вопрос с кем-то на вечеринках, Уинстон перерабатывал целые шкафы книг. Описывая свои первые шаги на политическом поприще, Уинстон — сам не без удивления — отмечал, что он «жил с Синими книгами (представляющими из себя собрания дипломатических документов или иных материалов, издаваемых для представления парламенту, а также разным парламентским комиссиям) и засыпал, обнимая энциклопедии». Те, кто был близок ему, сомневались, что он позволял себе много спать. «Его работоспособность, — писал современник, — была просто чудовищной, соизмеримой только с его не менее колоссальной страстностью. Даже не могу себе представить, когда он отдыхал или спал».
18 февраля члены парламента возвращались с обеда, чтобы начать вечернюю сессию. Асквит и Бальфур заняли свои обычные места. Газовые лампы, спрятанные за стеклянными панелями, мягко освещали узкую комнату дебатов, в конце которой возвышалось кресло спикера с балдахином, посередине располагался длинный стол с книгами, а по бокам — дубовые скамьи.
Дебаты следовало заканчивать к полуночи — правда, случалось, что они затягивались намного позднее, — и многие из посетителей считали, что помещение лучше всего выглядело именно в ночное время с «отблесками света, полное теплоты, горячности и движения». Когда стало известно, что сын лорда Рэндольфа собирается выступить, пять рядов скамеек с обеих сторон стола тотчас оказались заняты, точно так же, как и все места на галерее, предназначенные для журналистов и гостей. Войдя в комнату, Черчилль почувствовал, как все взгляды обратились в его сторону. И никто не спускал глаз, пока он шел на свое место, сжимая в руках небольшой листок бумаги с написанными от руки тезисами. Один из репортеров счел, что молодой человек «выглядел как выглядит новый актер на сцене, где вот-вот начнется репетиция, и от которого ждешь чего-то необычного». Пожелание Уинстона занять угловое место во втором ряду позади правительственной скамьи было принято, — на этом месте члены палаты привыкли видеть его отца.
Уинстон был счастлив этим незримым сопоставлением с лордом Рэндольфом, чей мраморный бюст, украшая фойе, находился буквально в нескольких шагах. Свою первую речь Черчилль весьма мудро решил произносить в очень спокойной манере, избегая выделения повышением тона каких-то отдельных моментов из соображений красноречия. Друзья и родные советовали ему, что лучше всего выбрать что-то одно, в чем он лучше всего разбирался, и в сдержанной, скромной манере спокойным тоном изложить данный факт. Поскольку Бурская война все еще продолжалась, он решился обратиться именно к этой теме, к тому, что необходимо как можно скорее прийти к общему соглашению и заключить мир.
В первую очередь следовало в зародыше погасить возможное сопротивление, а потом браться за самых твердолобых политиков, разбивая их доводы. Это была бы разумная стратегия, но он нашел другой способ — более естественный и убедительный — описать все происходящее в понятных и доступных пониманию каждого — самого обычного — человека в стране. «Буры были вынуждены, — сказал он уже ближе к концу речи, — из-за оскудевающих ресурсов двинуться навстречу все возрастающим трудностям, которые не просто накатываются волнами, но поднимаются как морской прилив». Он четко и ясно обозначил, что у него нет ни малейшего желания оскорбить или унизить противника или стереть их с лица земли. Но надо сделать все для того, чтобы их сопротивление причиняло им массу трудностей и становилось для них пагубным, в то время как сдача и прекращение сопротивления должно проходить как можно проще и быть окружено почетом».
Необходимо принять и осознать, что другая сторона имеет свое чувство долга, которое необходимо понимать и уважать. «Если бы я был буром, — сказал он, — не сомневаюсь, что тоже бы сражался на поле боя». Это заявление вызвало возгласы протеста среди тори, но сбалансированный подход, выбранный им, завоевал поддержку тех, кто выступал против войны — на противоположных скамьях. В заключительной части выступления, отойдя в сторону от политической темы, он решил выразить благодарность памяти отца в самых теплых и искренних выражениях сыновнего благоговения (его слова потом широко цитировали). Он не стал называть лорда Рэндольфа по имени, но от этого его обращение становилось еще более действенным, — он тем самым обращался к тому, что все уже заведомо знали. «Я не могу сесть, — сказал он, обведя взглядом забитое людьми помещение, — после того, как закончил свою речь, продолжавшуюся 45 минут, — не сказав, насколько я благодарен членам палаты за доброжелательность и терпение, с которыми они выслушали меня, и я догадываюсь, что это не только из-за меня лично, но благодаря тому блистательному прошлому, о котором многие уважаемые члены и по сей день хранят память».
В общем и целом это был многообещающий дебют и многие сочли выступление успешным. «Дейли Телеграф» отметила, что Черчилль «оправдал высокие ожидания», а «Дейли Экспресс» сочла, что он «сумел удержать внимание битком забитой людьми палаты»… К концу выступления он по-прежнему держался очень хорошо, но потом ему пришлось скрестить руки на груди, чтобы скрыть нервозность. Некоторые обозреватели сосредоточились в основном на описании того, как молодо он выглядит, что его вообще можно принять за «парня лет восемнадцати». Другие были разочарованы: в прессе они читали о его невероятных приключениях, а во время выступления не увидели ничего героического, проступили только какие-то отдельные штрихи той авантюрной фигуры. «В палате общин были десятки людей, которые более соответствовали идеальному образу смельчака и путешественника, — объяснял один из репортеров, — Возможно, виной тому портной, который не сумел подчеркнуть достоинства молодого человека, но когда он сегодня поднялся, нашему взору предстал не подтянутый, крепко сложенный солдат — именно таким, каким мы представляли его себе, — а вялый старшеклассник». Не способствовало улучшению впечатления и то, что молодой человек испытывал сложности в произношении пяти букв!!! Он боролся с этим дефектом годами, следуя советам специалистов и без конца повторяя скороговорки, типа: «Во дворе трава, на траве дрова…!» (в английском оригинале — The Spanish ships I cannot see, for they are not in sight, «испанские корабли я видеть не могу, потому что их нет на виду»).
Недооценить Черчилля было легко. Но те, кто успел узнать его получше, осознавали: за тем, что доступно взору, скрывается нечто большее. Они-то знали, что под тесным двубортным сюртуком Черчилля скрывается шрам на плече. Военный врач в пыльной палатке полевого госпиталя вырезал у него часть плоти после битвы при Омдурмане. И это была не его личная рана. Один молодой офицер жестоко страдал от того, что впоследствии назовут «шокирующим сабельным разрезом на его правой руке». И ему требовалась трансплантация. Черчилль согласился выступить донором и отдать ему часть кожи. Так называемая операция была проделана предельно простым способом: врач бритвой срезал нужный кусок — без всякой анестезии. «Это была адская боль!».
Уинстон редко касался этой темы, но в храбром поступке не было ничего от «вялого старшеклассника». А, например, описывая обычный пикник, который организовала палата общин, он прибегал к таким преувеличенным выражениям, как: «утомительный и воодушевляющий», «ужасный, щекочущий нервы и изысканный».
Дженни Черчилль отлично знала это место. Она частенько приходила сюда послушать Рэндольфа, когда он находился в зените славы и когда у него выдавались особенно удачные дни. Она привыкла к тому, что эти места для женщин на галерее неудобные и даже унизительные, и пыталась высказать свое неудовольствие: «Все упрятано на восточный манер от взора мужчин, — написала она в 1908 году, — пятьдесят, а то и более женщин вынуждены толпиться в темной, тесной маленькой клетке, которую невежливые правительственные чиновники отвели для нас. Леди в первом ряду, стиснутые со всех сторон, упирающиеся коленями в металлическую решетку, с вытянутыми вперед шеями и вывернутыми самым неестественным образом головами, чтобы хоть что-то услышать, должны были испытывать благодарность за то, что удостоились такой чести. Те же, кто располагался во втором ряду — полностью зависели от учтивости тех, кто был перед ними, и иной раз могли получить хороший тычок. А остальные вообще должны были полагаться на свое воображение или просто перебраться в маленькую заднюю комнатку, где они могли пошептаться и выпить по чашке чая». Когда в 1885 году Герберта Гладстона, сына премьер-министра, спросили, нельзя ли провести на галерею отдельное освещение, тот выступил против этого. Согласно официальным отчетам о дебатах, проведенных в парламенте, он объяснил, почему принял такое решение: «леди приходят, чтобы услышать и увидеть, что происходит в парламенте, и я не думаю, что газовые фонари прольют больше света на суть дела. В эту запись не включено мнение женщин, сидящих в полутьме. Для многих холостяков, заседающих в парламенте, скрытая полумраком галерея для женщин превращалась в некий куртуазный символ. С вычурной трогательностью, один из эдвардианских авторов описывал, как молодой член парламента после того, как выступил с яркой речью, получил письмо. «Прочитав записку, он поднял взгляд к галерее и улыбнулся, сияющим сквозь решетку глазам». Слуги, сновавшие по коридору между «чайными комнатами» и «клетками», довольно часто выполняли и другую работу — переправляли записки от членов парламента наверх, к женщинам, на которых они хотели произвести впечатление.
А еще приятно было пережить почти забытое удовольствие — ложиться спать и просыпаться в одной и той же кровати. «Я выступал не менее часа, а то и более каждый вечер, исключая субботы, случалось, что и по два раза в день, и мне почти не удавалось дважды лечь спать в одном и том же месте».
Но вот он под крышей родного дома. И у него была надежда насладиться не только коротким отдыхом. Когда король Эдуард, в своей мантии, подбитой горностаем, распахнул двери парламента, одетый в траурный костюм Уинстон тоже пришел отдать дань королеве. А после обеда он уже давал клятву верности как новый член парламента. И выждав всего неделю, подготовил первую речь. Как правило, очень редко кто из новичков позволял себе высказаться так скоро, обычно проходили месяцы, а то и годы, прежде чем они решались на то, чтобы обратиться к палате. Но Черчилль не мог ждать, когда начнут поступать проценты от вложенного капитала, чтобы после этого привлечь к себе внимание. Нет, он намеревался нарушить привычное течение прений, ворвавшись в зал заседаний как торнадо. В конце концов, он уже привык за последнее время выступать и перед гораздо большей аудиторией, так что вряд ли его устрашит пристальное внимание членов парламента.
Однако это все-таки была не совсем обычная аудитория. Палата общин была местом, где выступали самые блестящие ораторы страны, изощренные спорщики, знавшие все приемы риторики, те, кто оттачивал свое умение и мастерство, выступая в прениях в течение многих лет. Самые видные члены палаты выступили с первой речью тогда, когда Уинстон еще карапузом ползал под столом. Лидер палаты общин — худощавый, невозмутимый, никогда не теряющий присутствия духа, патриарх Артур Бальфур, выиграл первые выборы еще до рождения Уинстона. В течение долгих лет за ним утвердилась и продолжала сохраняться репутация изощренного спорщика, чьи мгновенные реплики могли в пух и прах разбить доводы оппонента.
На скамье оппозиционеров восседал Герберт Асквит — общепризнанный мастер сорока девяти лет, барристер (адвокат высшего ранга), закончивший Оксфорд. Из-за прямого, методичного стиля выступлений он заслужил у своих приятелей либералов прозвище «кузнечный молот».
Во время лекционного турне Черчилль не раз убеждался, что может держать внимание слушателей, хорошо закрутив интригу выступления, но теперь ему предстояло доказать, насколько ловко он владеет умением строить доказательства. Но он готовился к этому уже много лет, и провел немало дней, оттачивая доводы и возможные ответные реплики, хранил все в памяти, осознавая, что ничто не должно пропадать зря. Стоя в своей комнате перед зеркалом, он представлял, что обращается к членам палаты. И это стало для него самым излюбленным способом подготовки к выступлению. «Весь день, — вспоминали друзья, — можно было слышать, как из его спальни доносятся громогласные восклицания, перечисление тех или иных сведений, сопровождаемых гулким стуком по мебели». Все у него должно было быть совершенным, начиная с лацканов длинного сюртука и заканчивая его манерой, сжав кулак, выбрасывать его вперед.
Из предосторожности он решил написать шпаргалку — главные тезисы речи — и держать ее на всякий случай в руке. Но вообще он доверял своей способности запоминать и держать в памяти нужные вещи. «Стоит мне раза четыре прочитать опубликованную статью, — как-то похвастался он перед скетчрайтером парламента, — и она настолько врезается в память, что я могу тотчас свободно процитировать ее без ошибок или искажений».
Несколькими годами ранее он изложил свои взгляды на ораторское искусство в статье «Стропила для риториков», в которой приходит к выводу, что во всех исторически значимых речах выступавшие использовали общие слова в особенном ритме, чтобы нужные идеи образовывали единый неизгладимый из памяти образ (откладывались в памяти целиком). В особенности его привлекал Уильям Дженнигс Брайан, подвергавший в 1896 году страстной критике золотой стандарт: «вы не натянете на бровь рабочего этот терновый венец, вы не распнете человечество на зототом кресте». Со времени взросления и до преклонных лет Черчилль настраивал зрение и слух на то, чтобы улавливать яркие сопоставления и неожиданные сравнения, а затем переносить их в эссе, «лозунги партии и кредо для всей нации». Он гордился своей известностью молодого человека, готового к рискованным затеям, но ему также хотелось, чтобы в нем уважали и эрудита. Конечно, Уинстон не раз сожалел, что не получил должного — университетского — образования, но он всегда оставался самым лучшим педагогом для себя, и использовал самым лучшим образом возможность читать то, что хочется. В политических сражениях он не гнушался использовать вроде бы затертые сведения, подкрепляя их новейшими сведениями и фактами, вникая в проблему глубже, чем его противники. Пока другие политики собирали данные из различных статей, разбросанных в газетах, или обсуждали вопрос с кем-то на вечеринках, Уинстон перерабатывал целые шкафы книг. Описывая свои первые шаги на политическом поприще, Уинстон — сам не без удивления — отмечал, что он «жил с Синими книгами (представляющими из себя собрания дипломатических документов или иных материалов, издаваемых для представления парламенту, а также разным парламентским комиссиям) и засыпал, обнимая энциклопедии». Те, кто был близок ему, сомневались, что он позволял себе много спать. «Его работоспособность, — писал современник, — была просто чудовищной, соизмеримой только с его не менее колоссальной страстностью. Даже не могу себе представить, когда он отдыхал или спал».
18 февраля члены парламента возвращались с обеда, чтобы начать вечернюю сессию. Асквит и Бальфур заняли свои обычные места. Газовые лампы, спрятанные за стеклянными панелями, мягко освещали узкую комнату дебатов, в конце которой возвышалось кресло спикера с балдахином, посередине располагался длинный стол с книгами, а по бокам — дубовые скамьи.
Дебаты следовало заканчивать к полуночи — правда, случалось, что они затягивались намного позднее, — и многие из посетителей считали, что помещение лучше всего выглядело именно в ночное время с «отблесками света, полное теплоты, горячности и движения». Когда стало известно, что сын лорда Рэндольфа собирается выступить, пять рядов скамеек с обеих сторон стола тотчас оказались заняты, точно так же, как и все места на галерее, предназначенные для журналистов и гостей. Войдя в комнату, Черчилль почувствовал, как все взгляды обратились в его сторону. И никто не спускал глаз, пока он шел на свое место, сжимая в руках небольшой листок бумаги с написанными от руки тезисами. Один из репортеров счел, что молодой человек «выглядел как выглядит новый актер на сцене, где вот-вот начнется репетиция, и от которого ждешь чего-то необычного». Пожелание Уинстона занять угловое место во втором ряду позади правительственной скамьи было принято, — на этом месте члены палаты привыкли видеть его отца.
Уинстон был счастлив этим незримым сопоставлением с лордом Рэндольфом, чей мраморный бюст, украшая фойе, находился буквально в нескольких шагах. Свою первую речь Черчилль весьма мудро решил произносить в очень спокойной манере, избегая выделения повышением тона каких-то отдельных моментов из соображений красноречия. Друзья и родные советовали ему, что лучше всего выбрать что-то одно, в чем он лучше всего разбирался, и в сдержанной, скромной манере спокойным тоном изложить данный факт. Поскольку Бурская война все еще продолжалась, он решился обратиться именно к этой теме, к тому, что необходимо как можно скорее прийти к общему соглашению и заключить мир.
В первую очередь следовало в зародыше погасить возможное сопротивление, а потом браться за самых твердолобых политиков, разбивая их доводы. Это была бы разумная стратегия, но он нашел другой способ — более естественный и убедительный — описать все происходящее в понятных и доступных пониманию каждого — самого обычного — человека в стране. «Буры были вынуждены, — сказал он уже ближе к концу речи, — из-за оскудевающих ресурсов двинуться навстречу все возрастающим трудностям, которые не просто накатываются волнами, но поднимаются как морской прилив». Он четко и ясно обозначил, что у него нет ни малейшего желания оскорбить или унизить противника или стереть их с лица земли. Но надо сделать все для того, чтобы их сопротивление причиняло им массу трудностей и становилось для них пагубным, в то время как сдача и прекращение сопротивления должно проходить как можно проще и быть окружено почетом».
Необходимо принять и осознать, что другая сторона имеет свое чувство долга, которое необходимо понимать и уважать. «Если бы я был буром, — сказал он, — не сомневаюсь, что тоже бы сражался на поле боя». Это заявление вызвало возгласы протеста среди тори, но сбалансированный подход, выбранный им, завоевал поддержку тех, кто выступал против войны — на противоположных скамьях. В заключительной части выступления, отойдя в сторону от политической темы, он решил выразить благодарность памяти отца в самых теплых и искренних выражениях сыновнего благоговения (его слова потом широко цитировали). Он не стал называть лорда Рэндольфа по имени, но от этого его обращение становилось еще более действенным, — он тем самым обращался к тому, что все уже заведомо знали. «Я не могу сесть, — сказал он, обведя взглядом забитое людьми помещение, — после того, как закончил свою речь, продолжавшуюся 45 минут, — не сказав, насколько я благодарен членам палаты за доброжелательность и терпение, с которыми они выслушали меня, и я догадываюсь, что это не только из-за меня лично, но благодаря тому блистательному прошлому, о котором многие уважаемые члены и по сей день хранят память».
В общем и целом это был многообещающий дебют и многие сочли выступление успешным. «Дейли Телеграф» отметила, что Черчилль «оправдал высокие ожидания», а «Дейли Экспресс» сочла, что он «сумел удержать внимание битком забитой людьми палаты»… К концу выступления он по-прежнему держался очень хорошо, но потом ему пришлось скрестить руки на груди, чтобы скрыть нервозность. Некоторые обозреватели сосредоточились в основном на описании того, как молодо он выглядит, что его вообще можно принять за «парня лет восемнадцати». Другие были разочарованы: в прессе они читали о его невероятных приключениях, а во время выступления не увидели ничего героического, проступили только какие-то отдельные штрихи той авантюрной фигуры. «В палате общин были десятки людей, которые более соответствовали идеальному образу смельчака и путешественника, — объяснял один из репортеров, — Возможно, виной тому портной, который не сумел подчеркнуть достоинства молодого человека, но когда он сегодня поднялся, нашему взору предстал не подтянутый, крепко сложенный солдат — именно таким, каким мы представляли его себе, — а вялый старшеклассник». Не способствовало улучшению впечатления и то, что молодой человек испытывал сложности в произношении пяти букв!!! Он боролся с этим дефектом годами, следуя советам специалистов и без конца повторяя скороговорки, типа: «Во дворе трава, на траве дрова…!» (в английском оригинале — The Spanish ships I cannot see, for they are not in sight, «испанские корабли я видеть не могу, потому что их нет на виду»).
Недооценить Черчилля было легко. Но те, кто успел узнать его получше, осознавали: за тем, что доступно взору, скрывается нечто большее. Они-то знали, что под тесным двубортным сюртуком Черчилля скрывается шрам на плече. Военный врач в пыльной палатке полевого госпиталя вырезал у него часть плоти после битвы при Омдурмане. И это была не его личная рана. Один молодой офицер жестоко страдал от того, что впоследствии назовут «шокирующим сабельным разрезом на его правой руке». И ему требовалась трансплантация. Черчилль согласился выступить донором и отдать ему часть кожи. Так называемая операция была проделана предельно простым способом: врач бритвой срезал нужный кусок — без всякой анестезии. «Это была адская боль!».
Уинстон редко касался этой темы, но в храбром поступке не было ничего от «вялого старшеклассника». А, например, описывая обычный пикник, который организовала палата общин, он прибегал к таким преувеличенным выражениям, как: «утомительный и воодушевляющий», «ужасный, щекочущий нервы и изысканный».
* * *
Часть гостей, что с особенным вниманием слушали выступление Черчилля, имели возможность наблюдать за ним, стиснутые со всех сторон рядами сидений, за медной мемориальной доской, которая занимала довольно много места на галерее, отведенной для гостей женского пола. Мать Черчилля пришла в сопровождении Консуэло Мальборо и других женщин из клана, чтобы оказать сыну поддержку. Но согласно установленным правилам, всю эту группу — с глаз долой — усадили так, чтобы их закрывала довольно внушительного размера декоративная металлическая решетка. В этой части галереи было темновато. И все это пространство — так называемую «секцию для избранных» — заполняли солидные дамы в шелках и атласе, в шляпах с перьями — и только спикер имел право заглянуть туда. Но для тех, кто не имел возможности зайти к ним, они казались расплывчатыми пятнами, и, как писал один из современников, «выглядели, словно потускневшее лоскутное одеяло».Дженни Черчилль отлично знала это место. Она частенько приходила сюда послушать Рэндольфа, когда он находился в зените славы и когда у него выдавались особенно удачные дни. Она привыкла к тому, что эти места для женщин на галерее неудобные и даже унизительные, и пыталась высказать свое неудовольствие: «Все упрятано на восточный манер от взора мужчин, — написала она в 1908 году, — пятьдесят, а то и более женщин вынуждены толпиться в темной, тесной маленькой клетке, которую невежливые правительственные чиновники отвели для нас. Леди в первом ряду, стиснутые со всех сторон, упирающиеся коленями в металлическую решетку, с вытянутыми вперед шеями и вывернутыми самым неестественным образом головами, чтобы хоть что-то услышать, должны были испытывать благодарность за то, что удостоились такой чести. Те же, кто располагался во втором ряду — полностью зависели от учтивости тех, кто был перед ними, и иной раз могли получить хороший тычок. А остальные вообще должны были полагаться на свое воображение или просто перебраться в маленькую заднюю комнатку, где они могли пошептаться и выпить по чашке чая». Когда в 1885 году Герберта Гладстона, сына премьер-министра, спросили, нельзя ли провести на галерею отдельное освещение, тот выступил против этого. Согласно официальным отчетам о дебатах, проведенных в парламенте, он объяснил, почему принял такое решение: «леди приходят, чтобы услышать и увидеть, что происходит в парламенте, и я не думаю, что газовые фонари прольют больше света на суть дела. В эту запись не включено мнение женщин, сидящих в полутьме. Для многих холостяков, заседающих в парламенте, скрытая полумраком галерея для женщин превращалась в некий куртуазный символ. С вычурной трогательностью, один из эдвардианских авторов описывал, как молодой член парламента после того, как выступил с яркой речью, получил письмо. «Прочитав записку, он поднял взгляд к галерее и улыбнулся, сияющим сквозь решетку глазам». Слуги, сновавшие по коридору между «чайными комнатами» и «клетками», довольно часто выполняли и другую работу — переправляли записки от членов парламента наверх, к женщинам, на которых они хотели произвести впечатление.