Страница:
Этти было около тридцати, когда она взялась залечивать рану Черчилля, но, глядя на грациозную фигурку, никто бы не дал ей больше двадцати («такой тонкой талии я не видел ни у кого», — записал кто-то из ее современников). Самый верный способ закрепить отношения для нее основывался на теплых словах, мимолетных объятиях и легких поцелуях. (В 1890-е годы она стала своего рода лучом света, маяком для тесной группки аристократов, культивировавших тесную дружбу, которая выражалась в изысканной артистической манере.)
«Вы ускользаете от меня с такой же легкостью, как улыбка на Ваших устах», — писал ей один из молодых поклонников, огорченный ее кокетством. Но большая часть тех, с кем она флиртовала, довольствовались одной только ее улыбкой, не требуя большего. Кто-то из них написал: «Я обожаю Вас, но, во-первых, я люблю свою жену, затем Вас, и это уже чересчур много для того, чтобы слишком серьезно отдавать увлечению Вами». Вполне возможно, что в отношениях с Уинстоном она не ограничивалась только тем, чтобы выслушивать его со вниманием и подставлять нежное плечико, когда он изливал свои беды. Она воспринимала его как юношу с широко распахнутыми глазами, нуждавшегося в женщине, что знала о любви больше, чем он. А еще Этти чувствовала, насколько болезненным для него был разрыв с Памелой. Даже несколько месяцев спустя, оба — и Уинстон, и Памела — вспыхивали, случайно встретившись взглядом. Он не мог сдержать негодования и обиды от того, что она отвергла его чувства, а Памелу оскорбляло то, что он посвятил в их отношения и Этти, и других общих знакомых.
Несколько раз это проявилось достаточно явственно. Первый раз на балу, когда Уинстон подошел к Памеле и потребовал объяснить, «почему она повсюду говорит, будто он скверно обращался с ней». Памела с возмущением отвергла обвинение и потом жаловалась друзьям, как сильно он ее обидел этими словами. Второй случай произошел на большом приеме, который устроила Корнелия — тетя Уинстона. Уинстон приехал позже остальных и, войдя в зал, увидел Памелу, стоявшую у камина с какой-то женщиной. В белом атласном платье и со сверкающими при блеске огня бриллиантами, она была так неописуемо красива, что он замер, глядя на нее, не в силах вымолвить ни слова и не обращая внимания на ту, что стояла с Памелой рядом. Наконец он предложил Памеле руку, чтобы сопроводить ее к другим гостям, но она не пожелала говорить с ним. И еще большее оскорбление он перенес, когда его дядя сам отвел Памелу к остальным, а она прошла мимо с таким видом, будто его не существовало.
В начале 1902 года стало известно, что Памела собирается выйти замуж за графа Литтона и станет хозяйкой огромного особняка в готическом стиле. «Наконец-то она заключит союз с тем, кто этого достоин», — так отозвалась на это событие «Дейли Кроникер». Большая часть биографов Черчилля считает, что Памела и Уинстон просто потеряли друг друга из виду, в основном по той причине, что он охладел к «девушке своей мечты».
Печальная правда заключается в том, что он с самого начала заблуждался относительно Памелы, приписывая ей те качества, которыми она вовсе не обладала. Он возвел на пьедестал некое эфирное создание, а она на самом деле была самой обычной молодой женщиной, с самыми обычными желаниями и никак не могла определиться с выбором. Их взаимоотношения подтачивали не «вялость» или «бездействие», не отсутствие денег или титула, а ее переменчивость. Она «жонглировала» отношениями с несколькими мужчинами одновременно, и даже после замужества продолжала встречаться с другими.
Леони — сестра Дженни — рассказывала, что Уинстон, осознав, что Памела обманывала его, был просто раздавлен. Однажды утром он пришел к ней за утешением: «Всю ночь я ходил из угла в угол по комнате до самого рассвета, не в силах даже присесть». Ослепленный ее красотой, он даже не мог себе представить, как широко раскинула сети красавица Памела. «Хотя брат Джек меня предупреждал. Обычно он застенчивый и не высказывается столь определенно. Но про Памелу он сразу сказал, что ей нельзя доверять, что она ужасная лицемерка, которая держит при себе сразу трех мужчин, в то время как уверяет, будто ее интересует только Уинстон».
Ходил слух, будто у нее был короткий, но бурный роман с таким видным деятелем, как Герберт Генри Асквит — старше ее на двадцать два года. Когда на склоне лет в узком кругу близких друзей поинтересовались его мнением относительно Памелы, Асквит ответил, что она была изумительной женщиной, которая в те далекие дни «овладела наукой страсти нежной».
Памела на протяжении всей своей жизни постоянно была окружена многочисленной свитой мужчин. Как известно — и это вполне достоверно — в тридцать лет она влюбилась и соблазнила статного красавца — Джулиана Гренфелла, одного из сыновей Этти. За что в этой семье ее называли не иначе, как «порочная графиня». Когда до Уинстона дошло сообщение о том, что Памела обручена с Литтоном, он не выказал досады или горечи. Напротив, направил любезную записку, в которой желал им счастья и обещал остаться преданным другом. И в то же время печальное завершение долгого романа с Памелой оставило в его душе незабываемый след. Внимание Этти помогло ему не только прийти в себя. Она смогла, благодаря своим женским качествам, во многом вернуть веру в будущее, в его необыкновенное предназначение, которое он рисовал себе. После сложных, непростых отношений с Памелой, он перенял стиль Этти — теплая дружба, не обремененная разговорами о замужестве и в то же время не бросающая скандальную тень.
А она разделила с ним романтический взгляд на жизнь: героическое усилие, наполненное сильными чувствами. Она любила читать стихи и на закате жизни непременно цитировала в конце письма любимые строки Теннисона, где Улисс описывал цель «героических сердец»: «Бороться и искать, найти и не сдаваться». На столике в ее комнате она держала копию письма американского друга Оливера Уэнделла Холмса, и под его словами вполне мог подписаться Черчилль. «В юности, — писал Холмс, обращаясь к ветеранам Гражданской войны, — наши сердца опалил огонь. Это научило нас с самого начала тому, что жизнь должна быть глубокой и страстной. На закате нам дано постичь, что она намного мудрее… Если мужчина примет из рук Судьбы заступ, оглядится и начнет копать глубже, единственное, что он возжелает делать всей душой — посвятить свой труд великим делам…» То, что Этти была зачарована этими словами, — влияние Уинстона. Со слов Этти, подобные цитаты производили на Уинстона магическое действие.
В течение нескольких лет он снова и снова обращался к ней за поддержкой и воодушевлением. Как считали друзья Этти, ее можно сравнить с волшебницей Сидони, очаровавшей Уинстона тем, что возложила на него лавровый венок славы. А друзья Черчилля вскоре осознали, что он и Этти чрезвычайно близки друг другу и доверяют во всем. А вскоре она решила продемонстрировать молодого друга широкой публике. 20 июля 1901 года в еженедельнике появилась большая фотография, на которой был «Мистер Уинстон Черчилль — член парламента», где он рядом с Гайд-парком сидел в экипаже рядом с Этти и ее мужем Уилли. Хью Сессил беспокоился из-за того, что Черчилль слишком доверчив, в особенности с друзьями Этти, которые принимали членов парламента как одной, так и другой партии.
«Позволь мне еще раз напомнить тебе — будь осмотрительным, — наставлял он Уинстона, поскольку «хулиганы» беспокоились из-за того, что он может доверить больше того, чем следовало. — Меня приводит в трепет мысль о том, что ты можешь забыться в разговорах с мистером Гренфеллом». На Черчилля действительно оказывала влияние магическая атмосфера, окружавшая Этти, ее стиль жизни и гостеприимный дом — особняк из красного кирпича на берегу Темзы с фронтоном и угловыми башнями с остроконечными шпилями, «при виде которого захватывало дух».
Во время уик-эндов дом был полон гостей, которые поглощали несметное количество еды за завтраками и обедами, устраивали катание на лодках по реке, отправлялись на прогулки в лес, играли в теннис, вели бесконечные разговоры за чайными столиками, на лужайке, а вечерами разгадывали шарады. «Никто не умел принимать гостей с таким радушием и приветливостью, как Этти, — писала Консуэло Мальборо. — Рядом протекала Темза, такая привлекательная летом… в лесу всегда поджидала густая тень и целый эскорт привлекательных кавалеров». Долгие совместные прогулки по дорожкам, откуда открывался романтический вид на Виндзорский замок, разговоры о политике и жизни укрепляли их дружбу.
Иногда вечерние приемы оказывались слишком буйными, в какой-то из таких дней, когда Черчилль запоздал, его кинули в реку прямо во фраке и цилиндре. Черчилль принял это вполне благодушно — ведь это была всего лишь забава, — зато он, как правило, прибирал к рукам дирижерскую палочку, когда начинались послеобеденные дискуссии.
«Стоя на нашем прикаминном коврике и глядя в зеркало, Черчилль вел важный разговор, — удивленно писала Этти после очередного приема в особняке, — обращаясь к самому себе — самая благодарная и отзывчивая аудитория». Как-то разговор зашел об уменьшительных именах, и кто-то спросил, а есть ли таковое у Черчилля, на что тот не медля ни секунды тотчас отозвался: «Нет, кроме — это юное чудовище Черчилль».
Биографы Черчилля почти не упоминают имени Этти, но она оставалась его другом и сторонником до конца жизни, а на склоне лет испытала чувство глубокого удовлетворения и гордости за увлечение молодости. К тому моменту — в 1947 году, — после победного завершения Второй мировой войны, ей было почти 80, и тот сияющий ореол в светском обществе, какой сопровождал ее появление, давно померк. Но разве она могла забыть близкие отношения, что установились между нею и Черчиллем в те отдаленные времена?! Неудивительно, что среди писем можно найти и такую записку «любимому Уинстону»: «Я так часто думаю о тебе, о тех прошедших днях, о том, как ты много значил для меня…».
Уже только очертания особняка на берегу Темзы были значимы для Черчилля и привлекали его особенный интерес, поскольку тот изначально принадлежал генералу, который служил под началом герцога Мальборо в битве при Бленхейме. Ветеран европейских сражений начала XVIII столетия, граф Оркни был бесстрашным предводителем пехоты, заслужившим прозвище «доблестный Оркни» в биографии Мальборо, написанной Уинстоном в 1930-х годах [имеется в виду Джордж Хэмилтон, 1-й граф Оркни (1666–1737) — первый фельдмаршал в истории британской армии (произведен в 1736 г.). — Прим. ред.]. После возвращения в Англию граф выстроил особняк на берегу Темзы в районе Таплоу и второй — по соседству — в Кливедене, и жил оставшиеся двадцать пять лет то в одном, то в другом. Для большинства гостей Этти и лес, и река были просто местом для прогулок и развлечений, но если вспомнить, с каким пиететом относился Черчилль к поместью Роузбери, где прошлое дышало в спину, то нетрудно представить, какие чувства он испытывал и здесь. Каждая поездка в особняк в Таплоу наводила на воспоминания о блистательных предках. Разумеется, это наследие намного больше ценили в сорока милях от этого места, во дворце Бленхейм, где Черчилль с наслаждением изучал историю рода, вдохновляясь бесконечными упоминаниями о блистательной славе семейства Мальборо. Но значимость Бленхейма была связана не только с историческим прошлым. Летом 1901 года он на своем опыте пережил, как былая слава озаряет не только прошлое, но и настоящее.
В августе в поместье решено было устроить большое собрание политиков для объединения сил партии консерваторов, но никто не принял этого события так близко к сердцу, как местная звезда Бленхейма — Уинстон Спенсер-Черчилль. Празднество намечалось масштабное, и только несколько семейств могли присутствовать на нем. И, что весьма примечательно, сколь бы юным ни был Уинстон, сколь бы он ни приносил беспокойства, все равно с ним вынуждены были считаться.
Возведение Бленхеймского дворца длилось полтора десятилетия, с 1707 по 1722 год. К строительству масштабного барочного здания была привлечена едва ли не самая известная пара в истории английской архитектуры — сэр Джон Ванбру, самый выдающийся архитектор в стиле английского барокко, и его помощник и компаньон Николас Хоксмур, который систематизировал, ограничивал и вводил в практические рамки безграничную фантазию Ванбру с его тягой к драматическим эффектам. Бленхеймский дворец считается венцом их совместной архитектурной карьеры.
Спроектированный архитектором сэром Джоном Ванбру, Бленхейм выглядел как декорация для театрального представления. Вычурное здание с огромной подъездной площадкой подавляло визитеров рядом внушительных колонн при входе и коринфским портиком со статуей богини Минервы, возвышавшейся наверху, будто грозный страж. Фасад украшали фамильные гербы с символами триумфальных битв: копьями, щитами, шпагами, барабанами и флагами. Два связанных пленника по обеим сторонам Минервы означали оглушительные победы над врагами Британии. Все было оформлено таким образом, чтобы внушить благоговение перед победителем и сознание того, что само здание — всего лишь благодарная дань нации. Осчастливив потомков этим монументальным сооружением, герцог сошел в могилу, не удосужившись объяснить суть его деяний. «Он хранил молчание о своих подвигах, — записал Черчилль о своем предке, — ответом должно было послужить само здание». И в самом деле, оно служило наглядным свидетельством боевого духа и безграничных амбиций его отпрысков. Подобно своему славному предку, Уинстон вкусил славу на полях сражений: следуя примеру отца, он хотел стать ведущей фигурой в политике. В Лондоне противники могли сколько им угодно глумиться и высмеивать его вызывающую юношескую дерзость и нахальство. Но в Бленхейме, в таком подавляющем великолепии окружения, им это было сделать намного труднее. Эпический размах, который чувствовался в каждом камне, грозная сила каждой статуи этого здания создавали ореол долговечности и неизменности торжества семейства Черчиллей. Неужели и в самом деле для победителя двадцатого века были столь значимы заслуги прежних героев?
На заре непрерывно улучшающихся торговых, технологических и социальных реформ, кому нужны были свидетельства былых побед? Разумеется, былые победы воодушевляли тех, кто принимал участие в бурской войне. Однако на кого в то время мог произвести впечатление такой патриарх, как герцог Мальборо, выступавший в роли Голиафа?! Ведь Британии пока еще вроде бы не грозила прямая опасность от вновь зарождающихся политических тиранов. Поля сражений простирались скорее внутри самой страны из-за растущего напряжения нерешенных вопросов справедливости распределения богатства и прав человека. И, казалось бы, несмотря на то, что Бленхейм все еще не утратил способности поражать чье-либо воображение, все эти величественные останки былого — выглядели в новое время нелепыми, причудливыми и неуместными. Однако Уинстон всю свою жизнь пытался исполнить нелегкую задачу, поставленную для самого себя, — перешагнуть из громокипящего старого мира, пропахшего дымом и порохом шумных побед, — в новый мир, где преобладала сдержанная доблесть.
В субботнее утро августа, когда должен был состояться грандиозный съезд — предполагалось, что приедут 120 членов парламента и три тысячи сопровождающих их со всех уголков страны, слуги торопливо расставляли ровные ряды стульев на громадной площадке внутреннего двора. В основании портика, где заканчивались ступени, была возведена сцена с трибуной, откуда голос выступающего мог бы без труда достигать самых последних рядов слушателей. Небольшая армия слуг уже с рассвета под огромным тентом на лужайке занималась приготовлением ланча для такого громадного числа приглашенных. Гости могли получить удовольствие, вкушая жареных цыплят, йоркширскую ветчину и французские пирожные. А в ведерках стояло больше тысячи бутылок шампанского.
Кузену Уинстона его гостеприимство обошлось в копеечку. Похоже, Санни очень надеялся повысить свою значимость и влияние среди тори и тех, кто поддерживал их (независимые либералы, враждебно настроенные к идеям самоуправления Ирландии). Но лишь малая горстка приглашенных считала Сесила умелым политиком. Мать Уинстона Дженни, пустившая в ход в этот праздничный день все свое обаяние, дабы убедить Санни, что громадный «съезд», который он организовал, действительно сыграет для него важную роль. Хотя на самом деле все это работало скорее на обеспечение успеха Уинстона. А Санни отводилась скромная роль — привечать гостей. Главными событиями дня должна была стать речь Артура Бальфура и министра по делам колоний Джозефа Чемберлена («министра империи», как его называли). Как обычно, третий спикер должен был произнести заключительный спич, где бы подводился краткий итог сказанному. При обычном ходе это должен был сделать старший член правительства. Но на этот раз слово дали, что, в общем, не удивило присутствующих, Уинстону. Другие члены парламента, включая и группу хулиганов — Хью Сесила и Йэна Малкольма — должны были довольствоваться ролью слушателей, но их ловко убедили, что поводов для недовольства не должно быть. Им ведь оказывали честь быть приглашенными в обеденный зал для особых гостей, а не просто отведать угощение, расставленное под навесами. В библиотечном зале играли приглашенные музыканты. И еще была организована экскурсия по особняку. И три прелестных женщины — Дженни, Консуэло Мальборо и Миллисенд Сазерленд должны были сопровождать политиков — к вящему их удовольствию — в этой прогулке.
Дженни умела прекрасно рассказывать об истории дома и выступала в роли гида. В молодости просто ради забавы она с друзьями любила переодеваться и, накинув простенькие плащи и шляпы, присоединиться к какой-нибудь группке туристов, которым в определенный день месяца дозволялось осматривать особняк, и вместе с ними в сопровождении добровольного гида пройтись по поместью. Им страшно нравилось, смешавшись с остальными посетителями, слушать, что они говорят и что они на самом деле думают про всю эту обстановку. Как-то она чуть не лопнула от смеха (пока пыталась найти укромное место и нахохотаться вдоволь), когда американский турист, глядя на один из фамильных портретов, воскликнул: «Вот это да! До чего же опийные красные глаза у этого Черчилля!» Когда после двух часов дня площадка перед особняком заполнилась приезжими — солнце ярко светило и все отмечали, насколько удачной оказалась погода. Все устроено на самом высшем уровне для загородной встречи, — говорили собравшиеся, поджидая, когда «на сцене» появятся главные действующие лица. Когда открыли ворота парка для публики, присутствующих набралось более семи тысяч. По парку — для поддержания порядка — ходили полицейские. Чванливые критики нашли тому презрительное объяснение: слишком много не заслуживающих такого приглашения людей оказалось на этой встрече. «Среди присутствующих кто-то заметил несколько трактирщиков».
Громкий хор приветствий раздался при появлении Чемберлена — он прибыл в сопровождении жены-американки и Бальфура, занявшего место в центре сцены с Миллисент с одной стороны и Дженни с другой. Неподалеку расположилась обязательная в таких случаях группа фотографов, но их ряды пополнил пока еще редкий для тех времен — оператор — для съемки «движущихся картинок». Мужчина бешено вращал ручку своей камеры, чтобы запечатлеть знаменательное событие для показа в только что открывшемся в Лондоне синематографе и в кинозалах других городов страны. Словно делая одолжение кинооператору, несколько ленивых облачков проплыли по небу, чтобы отразиться в высоких окнах дворца.
Союз Бальфура и Чемберлена выглядел непобедимым после того, как они нанесли удар на главных выборах 1895 и 1900 годов. И они оба надеялись, что нынешняя встреча в такой прекрасный день, еще более утвердит ощущение их непобедимости. Они называли своих оппонентов «мелкие англичанчики», а их критические отзывы о конфликте в Южной Африке — незначительными, — поскольку они не способны разглядеть сверкающие горизонты будущего Британии именно как имперской страны. Бальфур заявил, что народ больше не должен доверять «безнадежно раздробленной» партии либералов, а Чемберлен с пафосом объявил, что только объединенный союз всех тори и есть «настоящая национальная партия».
Когда подошел черед выступить Черчиллю, он должен был всего лишь подтвердить сказанное об объединении сил двумя главными представителями и выразить им благодарность за то, что они дали согласие присутствовать на съезде и за их выступление. Начало его речи и выглядело именно так, каким ему полагалось быть. Уинстон поблагодарил всех собравшихся и в весьма непринужденной манере объяснил, почему ему дали заключительное слово — «ведь я имею честь быть родственником герцога и впервые по-настоящему получил возможность увидеть Бленхейм во всем его блеске…».
А затем он решился на рискованный шаг. Почти ничего не сказав о Бальфуре, он переключился на Чемберлена. В худшие дни правления либералов, говорил он, министерство иностранных дел чаще всего просто тянуло времени, не предпринимая никаких решительных шагов. С того момента, когда его возглавил Джо Чемберлен, оно будет восприниматься в будущем как одна из самых замечательных страниц английских истории за последние пятьдесят лет
Черчилль прекрасно осознавал, что образ «союза», который пытались продемонстрировать два политика на этом съезде, всего лишь видимость, за которой скрывается невидимая борьба между Бальфуром и Чемберленом за право возглавить этот альянс. Он решился сыграть на имевшем место разногласии. Отложив в сторону вопросы относительно уроков Бурской войны и бесстыдные попытки Чемберлена, которого многие обвиняли в том, что именно он спровоцировал эту войну, Черчилль решил столкнуть двух лидеров. Если Бальфур не выказал ему своей благосклонности, может быть Чемберлен окажется поумнее. А может оказаться и так, что оба политика осознают, насколько им выгоднее привлечь Уинстона на свою сторону.
Подобная уловка могла дорого ему обойтись. Но Черчилль так страстно жаждал вырваться вперед, что решил закрыть глаза на возможную опасность. Такая же безрассудная храбрость воодушевляла его предков на поле битвы в Европе.
Подтверждением тому стал рассказ Консуэло, описавшей случившееся. Сидя на сцене для выступающих, она посмотрела поверх голов сидевших слушателей в ту сторону, где в некотором отдалении возвышалась статуя герцога в боевом облачении. «И я совершенно отчетливо разглядела, — написала она потом, — как на губах статуи герцога промелькнула торжествующая улыбка». Она сочла, что доблестный предок одобрил съезд, который устроил Санни. Но если дух первого герцога Мальборо и улыбнулся кому-то в этот день, так это молодому смутьяну, так смело повторившему его собственные приемы ведения сражения на политическом поле.
V. Имперские мечты
«Вы ускользаете от меня с такой же легкостью, как улыбка на Ваших устах», — писал ей один из молодых поклонников, огорченный ее кокетством. Но большая часть тех, с кем она флиртовала, довольствовались одной только ее улыбкой, не требуя большего. Кто-то из них написал: «Я обожаю Вас, но, во-первых, я люблю свою жену, затем Вас, и это уже чересчур много для того, чтобы слишком серьезно отдавать увлечению Вами». Вполне возможно, что в отношениях с Уинстоном она не ограничивалась только тем, чтобы выслушивать его со вниманием и подставлять нежное плечико, когда он изливал свои беды. Она воспринимала его как юношу с широко распахнутыми глазами, нуждавшегося в женщине, что знала о любви больше, чем он. А еще Этти чувствовала, насколько болезненным для него был разрыв с Памелой. Даже несколько месяцев спустя, оба — и Уинстон, и Памела — вспыхивали, случайно встретившись взглядом. Он не мог сдержать негодования и обиды от того, что она отвергла его чувства, а Памелу оскорбляло то, что он посвятил в их отношения и Этти, и других общих знакомых.
Несколько раз это проявилось достаточно явственно. Первый раз на балу, когда Уинстон подошел к Памеле и потребовал объяснить, «почему она повсюду говорит, будто он скверно обращался с ней». Памела с возмущением отвергла обвинение и потом жаловалась друзьям, как сильно он ее обидел этими словами. Второй случай произошел на большом приеме, который устроила Корнелия — тетя Уинстона. Уинстон приехал позже остальных и, войдя в зал, увидел Памелу, стоявшую у камина с какой-то женщиной. В белом атласном платье и со сверкающими при блеске огня бриллиантами, она была так неописуемо красива, что он замер, глядя на нее, не в силах вымолвить ни слова и не обращая внимания на ту, что стояла с Памелой рядом. Наконец он предложил Памеле руку, чтобы сопроводить ее к другим гостям, но она не пожелала говорить с ним. И еще большее оскорбление он перенес, когда его дядя сам отвел Памелу к остальным, а она прошла мимо с таким видом, будто его не существовало.
В начале 1902 года стало известно, что Памела собирается выйти замуж за графа Литтона и станет хозяйкой огромного особняка в готическом стиле. «Наконец-то она заключит союз с тем, кто этого достоин», — так отозвалась на это событие «Дейли Кроникер». Большая часть биографов Черчилля считает, что Памела и Уинстон просто потеряли друг друга из виду, в основном по той причине, что он охладел к «девушке своей мечты».
Печальная правда заключается в том, что он с самого начала заблуждался относительно Памелы, приписывая ей те качества, которыми она вовсе не обладала. Он возвел на пьедестал некое эфирное создание, а она на самом деле была самой обычной молодой женщиной, с самыми обычными желаниями и никак не могла определиться с выбором. Их взаимоотношения подтачивали не «вялость» или «бездействие», не отсутствие денег или титула, а ее переменчивость. Она «жонглировала» отношениями с несколькими мужчинами одновременно, и даже после замужества продолжала встречаться с другими.
Леони — сестра Дженни — рассказывала, что Уинстон, осознав, что Памела обманывала его, был просто раздавлен. Однажды утром он пришел к ней за утешением: «Всю ночь я ходил из угла в угол по комнате до самого рассвета, не в силах даже присесть». Ослепленный ее красотой, он даже не мог себе представить, как широко раскинула сети красавица Памела. «Хотя брат Джек меня предупреждал. Обычно он застенчивый и не высказывается столь определенно. Но про Памелу он сразу сказал, что ей нельзя доверять, что она ужасная лицемерка, которая держит при себе сразу трех мужчин, в то время как уверяет, будто ее интересует только Уинстон».
Ходил слух, будто у нее был короткий, но бурный роман с таким видным деятелем, как Герберт Генри Асквит — старше ее на двадцать два года. Когда на склоне лет в узком кругу близких друзей поинтересовались его мнением относительно Памелы, Асквит ответил, что она была изумительной женщиной, которая в те далекие дни «овладела наукой страсти нежной».
Памела на протяжении всей своей жизни постоянно была окружена многочисленной свитой мужчин. Как известно — и это вполне достоверно — в тридцать лет она влюбилась и соблазнила статного красавца — Джулиана Гренфелла, одного из сыновей Этти. За что в этой семье ее называли не иначе, как «порочная графиня». Когда до Уинстона дошло сообщение о том, что Памела обручена с Литтоном, он не выказал досады или горечи. Напротив, направил любезную записку, в которой желал им счастья и обещал остаться преданным другом. И в то же время печальное завершение долгого романа с Памелой оставило в его душе незабываемый след. Внимание Этти помогло ему не только прийти в себя. Она смогла, благодаря своим женским качествам, во многом вернуть веру в будущее, в его необыкновенное предназначение, которое он рисовал себе. После сложных, непростых отношений с Памелой, он перенял стиль Этти — теплая дружба, не обремененная разговорами о замужестве и в то же время не бросающая скандальную тень.
А она разделила с ним романтический взгляд на жизнь: героическое усилие, наполненное сильными чувствами. Она любила читать стихи и на закате жизни непременно цитировала в конце письма любимые строки Теннисона, где Улисс описывал цель «героических сердец»: «Бороться и искать, найти и не сдаваться». На столике в ее комнате она держала копию письма американского друга Оливера Уэнделла Холмса, и под его словами вполне мог подписаться Черчилль. «В юности, — писал Холмс, обращаясь к ветеранам Гражданской войны, — наши сердца опалил огонь. Это научило нас с самого начала тому, что жизнь должна быть глубокой и страстной. На закате нам дано постичь, что она намного мудрее… Если мужчина примет из рук Судьбы заступ, оглядится и начнет копать глубже, единственное, что он возжелает делать всей душой — посвятить свой труд великим делам…» То, что Этти была зачарована этими словами, — влияние Уинстона. Со слов Этти, подобные цитаты производили на Уинстона магическое действие.
В течение нескольких лет он снова и снова обращался к ней за поддержкой и воодушевлением. Как считали друзья Этти, ее можно сравнить с волшебницей Сидони, очаровавшей Уинстона тем, что возложила на него лавровый венок славы. А друзья Черчилля вскоре осознали, что он и Этти чрезвычайно близки друг другу и доверяют во всем. А вскоре она решила продемонстрировать молодого друга широкой публике. 20 июля 1901 года в еженедельнике появилась большая фотография, на которой был «Мистер Уинстон Черчилль — член парламента», где он рядом с Гайд-парком сидел в экипаже рядом с Этти и ее мужем Уилли. Хью Сессил беспокоился из-за того, что Черчилль слишком доверчив, в особенности с друзьями Этти, которые принимали членов парламента как одной, так и другой партии.
«Позволь мне еще раз напомнить тебе — будь осмотрительным, — наставлял он Уинстона, поскольку «хулиганы» беспокоились из-за того, что он может доверить больше того, чем следовало. — Меня приводит в трепет мысль о том, что ты можешь забыться в разговорах с мистером Гренфеллом». На Черчилля действительно оказывала влияние магическая атмосфера, окружавшая Этти, ее стиль жизни и гостеприимный дом — особняк из красного кирпича на берегу Темзы с фронтоном и угловыми башнями с остроконечными шпилями, «при виде которого захватывало дух».
Во время уик-эндов дом был полон гостей, которые поглощали несметное количество еды за завтраками и обедами, устраивали катание на лодках по реке, отправлялись на прогулки в лес, играли в теннис, вели бесконечные разговоры за чайными столиками, на лужайке, а вечерами разгадывали шарады. «Никто не умел принимать гостей с таким радушием и приветливостью, как Этти, — писала Консуэло Мальборо. — Рядом протекала Темза, такая привлекательная летом… в лесу всегда поджидала густая тень и целый эскорт привлекательных кавалеров». Долгие совместные прогулки по дорожкам, откуда открывался романтический вид на Виндзорский замок, разговоры о политике и жизни укрепляли их дружбу.
Иногда вечерние приемы оказывались слишком буйными, в какой-то из таких дней, когда Черчилль запоздал, его кинули в реку прямо во фраке и цилиндре. Черчилль принял это вполне благодушно — ведь это была всего лишь забава, — зато он, как правило, прибирал к рукам дирижерскую палочку, когда начинались послеобеденные дискуссии.
«Стоя на нашем прикаминном коврике и глядя в зеркало, Черчилль вел важный разговор, — удивленно писала Этти после очередного приема в особняке, — обращаясь к самому себе — самая благодарная и отзывчивая аудитория». Как-то разговор зашел об уменьшительных именах, и кто-то спросил, а есть ли таковое у Черчилля, на что тот не медля ни секунды тотчас отозвался: «Нет, кроме — это юное чудовище Черчилль».
Биографы Черчилля почти не упоминают имени Этти, но она оставалась его другом и сторонником до конца жизни, а на склоне лет испытала чувство глубокого удовлетворения и гордости за увлечение молодости. К тому моменту — в 1947 году, — после победного завершения Второй мировой войны, ей было почти 80, и тот сияющий ореол в светском обществе, какой сопровождал ее появление, давно померк. Но разве она могла забыть близкие отношения, что установились между нею и Черчиллем в те отдаленные времена?! Неудивительно, что среди писем можно найти и такую записку «любимому Уинстону»: «Я так часто думаю о тебе, о тех прошедших днях, о том, как ты много значил для меня…».
Уже только очертания особняка на берегу Темзы были значимы для Черчилля и привлекали его особенный интерес, поскольку тот изначально принадлежал генералу, который служил под началом герцога Мальборо в битве при Бленхейме. Ветеран европейских сражений начала XVIII столетия, граф Оркни был бесстрашным предводителем пехоты, заслужившим прозвище «доблестный Оркни» в биографии Мальборо, написанной Уинстоном в 1930-х годах [имеется в виду Джордж Хэмилтон, 1-й граф Оркни (1666–1737) — первый фельдмаршал в истории британской армии (произведен в 1736 г.). — Прим. ред.]. После возвращения в Англию граф выстроил особняк на берегу Темзы в районе Таплоу и второй — по соседству — в Кливедене, и жил оставшиеся двадцать пять лет то в одном, то в другом. Для большинства гостей Этти и лес, и река были просто местом для прогулок и развлечений, но если вспомнить, с каким пиететом относился Черчилль к поместью Роузбери, где прошлое дышало в спину, то нетрудно представить, какие чувства он испытывал и здесь. Каждая поездка в особняк в Таплоу наводила на воспоминания о блистательных предках. Разумеется, это наследие намного больше ценили в сорока милях от этого места, во дворце Бленхейм, где Черчилль с наслаждением изучал историю рода, вдохновляясь бесконечными упоминаниями о блистательной славе семейства Мальборо. Но значимость Бленхейма была связана не только с историческим прошлым. Летом 1901 года он на своем опыте пережил, как былая слава озаряет не только прошлое, но и настоящее.
В августе в поместье решено было устроить большое собрание политиков для объединения сил партии консерваторов, но никто не принял этого события так близко к сердцу, как местная звезда Бленхейма — Уинстон Спенсер-Черчилль. Празднество намечалось масштабное, и только несколько семейств могли присутствовать на нем. И, что весьма примечательно, сколь бы юным ни был Уинстон, сколь бы он ни приносил беспокойства, все равно с ним вынуждены были считаться.
Возведение Бленхеймского дворца длилось полтора десятилетия, с 1707 по 1722 год. К строительству масштабного барочного здания была привлечена едва ли не самая известная пара в истории английской архитектуры — сэр Джон Ванбру, самый выдающийся архитектор в стиле английского барокко, и его помощник и компаньон Николас Хоксмур, который систематизировал, ограничивал и вводил в практические рамки безграничную фантазию Ванбру с его тягой к драматическим эффектам. Бленхеймский дворец считается венцом их совместной архитектурной карьеры.
Спроектированный архитектором сэром Джоном Ванбру, Бленхейм выглядел как декорация для театрального представления. Вычурное здание с огромной подъездной площадкой подавляло визитеров рядом внушительных колонн при входе и коринфским портиком со статуей богини Минервы, возвышавшейся наверху, будто грозный страж. Фасад украшали фамильные гербы с символами триумфальных битв: копьями, щитами, шпагами, барабанами и флагами. Два связанных пленника по обеим сторонам Минервы означали оглушительные победы над врагами Британии. Все было оформлено таким образом, чтобы внушить благоговение перед победителем и сознание того, что само здание — всего лишь благодарная дань нации. Осчастливив потомков этим монументальным сооружением, герцог сошел в могилу, не удосужившись объяснить суть его деяний. «Он хранил молчание о своих подвигах, — записал Черчилль о своем предке, — ответом должно было послужить само здание». И в самом деле, оно служило наглядным свидетельством боевого духа и безграничных амбиций его отпрысков. Подобно своему славному предку, Уинстон вкусил славу на полях сражений: следуя примеру отца, он хотел стать ведущей фигурой в политике. В Лондоне противники могли сколько им угодно глумиться и высмеивать его вызывающую юношескую дерзость и нахальство. Но в Бленхейме, в таком подавляющем великолепии окружения, им это было сделать намного труднее. Эпический размах, который чувствовался в каждом камне, грозная сила каждой статуи этого здания создавали ореол долговечности и неизменности торжества семейства Черчиллей. Неужели и в самом деле для победителя двадцатого века были столь значимы заслуги прежних героев?
На заре непрерывно улучшающихся торговых, технологических и социальных реформ, кому нужны были свидетельства былых побед? Разумеется, былые победы воодушевляли тех, кто принимал участие в бурской войне. Однако на кого в то время мог произвести впечатление такой патриарх, как герцог Мальборо, выступавший в роли Голиафа?! Ведь Британии пока еще вроде бы не грозила прямая опасность от вновь зарождающихся политических тиранов. Поля сражений простирались скорее внутри самой страны из-за растущего напряжения нерешенных вопросов справедливости распределения богатства и прав человека. И, казалось бы, несмотря на то, что Бленхейм все еще не утратил способности поражать чье-либо воображение, все эти величественные останки былого — выглядели в новое время нелепыми, причудливыми и неуместными. Однако Уинстон всю свою жизнь пытался исполнить нелегкую задачу, поставленную для самого себя, — перешагнуть из громокипящего старого мира, пропахшего дымом и порохом шумных побед, — в новый мир, где преобладала сдержанная доблесть.
В субботнее утро августа, когда должен был состояться грандиозный съезд — предполагалось, что приедут 120 членов парламента и три тысячи сопровождающих их со всех уголков страны, слуги торопливо расставляли ровные ряды стульев на громадной площадке внутреннего двора. В основании портика, где заканчивались ступени, была возведена сцена с трибуной, откуда голос выступающего мог бы без труда достигать самых последних рядов слушателей. Небольшая армия слуг уже с рассвета под огромным тентом на лужайке занималась приготовлением ланча для такого громадного числа приглашенных. Гости могли получить удовольствие, вкушая жареных цыплят, йоркширскую ветчину и французские пирожные. А в ведерках стояло больше тысячи бутылок шампанского.
Кузену Уинстона его гостеприимство обошлось в копеечку. Похоже, Санни очень надеялся повысить свою значимость и влияние среди тори и тех, кто поддерживал их (независимые либералы, враждебно настроенные к идеям самоуправления Ирландии). Но лишь малая горстка приглашенных считала Сесила умелым политиком. Мать Уинстона Дженни, пустившая в ход в этот праздничный день все свое обаяние, дабы убедить Санни, что громадный «съезд», который он организовал, действительно сыграет для него важную роль. Хотя на самом деле все это работало скорее на обеспечение успеха Уинстона. А Санни отводилась скромная роль — привечать гостей. Главными событиями дня должна была стать речь Артура Бальфура и министра по делам колоний Джозефа Чемберлена («министра империи», как его называли). Как обычно, третий спикер должен был произнести заключительный спич, где бы подводился краткий итог сказанному. При обычном ходе это должен был сделать старший член правительства. Но на этот раз слово дали, что, в общем, не удивило присутствующих, Уинстону. Другие члены парламента, включая и группу хулиганов — Хью Сесила и Йэна Малкольма — должны были довольствоваться ролью слушателей, но их ловко убедили, что поводов для недовольства не должно быть. Им ведь оказывали честь быть приглашенными в обеденный зал для особых гостей, а не просто отведать угощение, расставленное под навесами. В библиотечном зале играли приглашенные музыканты. И еще была организована экскурсия по особняку. И три прелестных женщины — Дженни, Консуэло Мальборо и Миллисенд Сазерленд должны были сопровождать политиков — к вящему их удовольствию — в этой прогулке.
Дженни умела прекрасно рассказывать об истории дома и выступала в роли гида. В молодости просто ради забавы она с друзьями любила переодеваться и, накинув простенькие плащи и шляпы, присоединиться к какой-нибудь группке туристов, которым в определенный день месяца дозволялось осматривать особняк, и вместе с ними в сопровождении добровольного гида пройтись по поместью. Им страшно нравилось, смешавшись с остальными посетителями, слушать, что они говорят и что они на самом деле думают про всю эту обстановку. Как-то она чуть не лопнула от смеха (пока пыталась найти укромное место и нахохотаться вдоволь), когда американский турист, глядя на один из фамильных портретов, воскликнул: «Вот это да! До чего же опийные красные глаза у этого Черчилля!» Когда после двух часов дня площадка перед особняком заполнилась приезжими — солнце ярко светило и все отмечали, насколько удачной оказалась погода. Все устроено на самом высшем уровне для загородной встречи, — говорили собравшиеся, поджидая, когда «на сцене» появятся главные действующие лица. Когда открыли ворота парка для публики, присутствующих набралось более семи тысяч. По парку — для поддержания порядка — ходили полицейские. Чванливые критики нашли тому презрительное объяснение: слишком много не заслуживающих такого приглашения людей оказалось на этой встрече. «Среди присутствующих кто-то заметил несколько трактирщиков».
Громкий хор приветствий раздался при появлении Чемберлена — он прибыл в сопровождении жены-американки и Бальфура, занявшего место в центре сцены с Миллисент с одной стороны и Дженни с другой. Неподалеку расположилась обязательная в таких случаях группа фотографов, но их ряды пополнил пока еще редкий для тех времен — оператор — для съемки «движущихся картинок». Мужчина бешено вращал ручку своей камеры, чтобы запечатлеть знаменательное событие для показа в только что открывшемся в Лондоне синематографе и в кинозалах других городов страны. Словно делая одолжение кинооператору, несколько ленивых облачков проплыли по небу, чтобы отразиться в высоких окнах дворца.
Союз Бальфура и Чемберлена выглядел непобедимым после того, как они нанесли удар на главных выборах 1895 и 1900 годов. И они оба надеялись, что нынешняя встреча в такой прекрасный день, еще более утвердит ощущение их непобедимости. Они называли своих оппонентов «мелкие англичанчики», а их критические отзывы о конфликте в Южной Африке — незначительными, — поскольку они не способны разглядеть сверкающие горизонты будущего Британии именно как имперской страны. Бальфур заявил, что народ больше не должен доверять «безнадежно раздробленной» партии либералов, а Чемберлен с пафосом объявил, что только объединенный союз всех тори и есть «настоящая национальная партия».
Когда подошел черед выступить Черчиллю, он должен был всего лишь подтвердить сказанное об объединении сил двумя главными представителями и выразить им благодарность за то, что они дали согласие присутствовать на съезде и за их выступление. Начало его речи и выглядело именно так, каким ему полагалось быть. Уинстон поблагодарил всех собравшихся и в весьма непринужденной манере объяснил, почему ему дали заключительное слово — «ведь я имею честь быть родственником герцога и впервые по-настоящему получил возможность увидеть Бленхейм во всем его блеске…».
А затем он решился на рискованный шаг. Почти ничего не сказав о Бальфуре, он переключился на Чемберлена. В худшие дни правления либералов, говорил он, министерство иностранных дел чаще всего просто тянуло времени, не предпринимая никаких решительных шагов. С того момента, когда его возглавил Джо Чемберлен, оно будет восприниматься в будущем как одна из самых замечательных страниц английских истории за последние пятьдесят лет
Черчилль прекрасно осознавал, что образ «союза», который пытались продемонстрировать два политика на этом съезде, всего лишь видимость, за которой скрывается невидимая борьба между Бальфуром и Чемберленом за право возглавить этот альянс. Он решился сыграть на имевшем место разногласии. Отложив в сторону вопросы относительно уроков Бурской войны и бесстыдные попытки Чемберлена, которого многие обвиняли в том, что именно он спровоцировал эту войну, Черчилль решил столкнуть двух лидеров. Если Бальфур не выказал ему своей благосклонности, может быть Чемберлен окажется поумнее. А может оказаться и так, что оба политика осознают, насколько им выгоднее привлечь Уинстона на свою сторону.
Подобная уловка могла дорого ему обойтись. Но Черчилль так страстно жаждал вырваться вперед, что решил закрыть глаза на возможную опасность. Такая же безрассудная храбрость воодушевляла его предков на поле битвы в Европе.
Подтверждением тому стал рассказ Консуэло, описавшей случившееся. Сидя на сцене для выступающих, она посмотрела поверх голов сидевших слушателей в ту сторону, где в некотором отдалении возвышалась статуя герцога в боевом облачении. «И я совершенно отчетливо разглядела, — написала она потом, — как на губах статуи герцога промелькнула торжествующая улыбка». Она сочла, что доблестный предок одобрил съезд, который устроил Санни. Но если дух первого герцога Мальборо и улыбнулся кому-то в этот день, так это молодому смутьяну, так смело повторившему его собственные приемы ведения сражения на политическом поле.
V. Имперские мечты
У Джозефа Чемберлена не было необходимости прибегать к родственным связям или искать доказательства, подтверждающие его политическую деятельность. Города были на его стороне. История его успешного продвижения уходила корнями в викторианскую эпоху — это был человек, сделавший сам себя, он чрезвычайно удачно проявился как фабрикант, начавший выпускать дешевые шурупы, и вскоре стал монополистом в этой области. Завершив промышленную деятельность в Бирмингеме, он перешел в ряды политиков, и добивался улучшения жизни в городах, снабжения их водой и газом. В последние годы он по-прежнему оставался самой приметной фигурой в парламенте. Ему удалось избавить города от трущоб, провести водопроводы в дома и выстроить весьма внушительные современные здания. Более тридцати лет он лидировал в политической жизни. Это был некоронованный муниципальный король. А для обычных людей он всегда был и оставался «добрый старина Джо».
Во время выборов 1900-х годов он поддерживал кандидатуру Черчилля, используя свою популярность в промышленных районах, энергично помогая молодому политику заручиться голосами рабочих в городке Оулдем. К месту встречи они приехали вдвоем в открытом экипаже и были неприятно поражены собравшейся толпой противников войны с бурами. Их тотчас окружила плотная толпа демонстрантов, «освистывающих и выкрикивающих лозунги протеста». На Черчилля произвело большое впечатление то спокойствие Чемберлена (а ему было уже около шестидесяти), с каким он прокладывал себе дорогу ко входу в здание. Когда они заняли место на сцене, где их сторонники встретили шумными приветствиями, Чемберлен улыбнулся с чувством глубокого удовлетворения. Повернувшись к Черчиллю, он с гордостью проговорил: «В первый раз я появился здесь, чтобы продать им шурупы».
После того, как выборная кампания завершилась победой, Чемберлен пригласил молодого коллегу провести несколько дней в бирмингемском особняке Хайбери. Несмотря на то, что он всегда выдавал себя за поборника и лучшего друга рабочего люда, это не мешало Джо демонстрировать развитый с годами вкус и с удовольствием пускать пыль в глаза, демонстрируя владения отпрыску Бленхейма. «За ужином, находясь в самом радужном настроении, он выставил бутылку портвейна «34», — записал Уинстон. — Еще большее впечатление, чем его ликер шестидесятишестилетней выдержки, производили его двенадцать садовых теплиц, заполненных свежими орхидеями, и еще двенадцать с другими, менее экзотическими цветами. Двадцать пять работников ухаживали за растениями, благодаря чему у Чемберлена всегда был свежий цветок, который он втыкал в петличку лацкана. Эта привычка сделалась его отличительным знаком, как и его извечный монокль, представлявший собой, по описанию одного из журналистов, «круглое стеклышко в золотой оправе, тонкой как свадебное кольцо прабабушки».
Во время выборов 1900-х годов он поддерживал кандидатуру Черчилля, используя свою популярность в промышленных районах, энергично помогая молодому политику заручиться голосами рабочих в городке Оулдем. К месту встречи они приехали вдвоем в открытом экипаже и были неприятно поражены собравшейся толпой противников войны с бурами. Их тотчас окружила плотная толпа демонстрантов, «освистывающих и выкрикивающих лозунги протеста». На Черчилля произвело большое впечатление то спокойствие Чемберлена (а ему было уже около шестидесяти), с каким он прокладывал себе дорогу ко входу в здание. Когда они заняли место на сцене, где их сторонники встретили шумными приветствиями, Чемберлен улыбнулся с чувством глубокого удовлетворения. Повернувшись к Черчиллю, он с гордостью проговорил: «В первый раз я появился здесь, чтобы продать им шурупы».
После того, как выборная кампания завершилась победой, Чемберлен пригласил молодого коллегу провести несколько дней в бирмингемском особняке Хайбери. Несмотря на то, что он всегда выдавал себя за поборника и лучшего друга рабочего люда, это не мешало Джо демонстрировать развитый с годами вкус и с удовольствием пускать пыль в глаза, демонстрируя владения отпрыску Бленхейма. «За ужином, находясь в самом радужном настроении, он выставил бутылку портвейна «34», — записал Уинстон. — Еще большее впечатление, чем его ликер шестидесятишестилетней выдержки, производили его двенадцать садовых теплиц, заполненных свежими орхидеями, и еще двенадцать с другими, менее экзотическими цветами. Двадцать пять работников ухаживали за растениями, благодаря чему у Чемберлена всегда был свежий цветок, который он втыкал в петличку лацкана. Эта привычка сделалась его отличительным знаком, как и его извечный монокль, представлявший собой, по описанию одного из журналистов, «круглое стеклышко в золотой оправе, тонкой как свадебное кольцо прабабушки».