Страница:
Предполагалось, что женщины будут сидеть на галерее молча. По меньшей мере четыре надписи, призывающие к молчанию, были прикреплены на стенах галереи. Но шепотки, доносившиеся то с одной, то с другой стороны, всегда привлекали внимание Дженни. Она считала, что эти женщины — самые лучшие проводники, отмечающие изменчивость фортуны политиков, выступавших внизу, и всегда очень прислушивалась, что говорят эти «проводницы», планируя, кого им пригласить на очередной званый ужин, а молодые красотки высматривали того, чье сердце им следовало покорить. У нее был прекрасный слух и, к удивлению своих друзей, она могла передавать подслушанный разговор с поразительной точностью выражения и даже мимики.
— Это и есть мистер…? — восклицает хорошенькая блондинка, обращаясь к своей соседке.
— Одолжите мне, пожалуйста, лорнет. Да, это он. Не могу поверить, что мы сегодня будем вместе ужинать! (Ш-ш-ш, — останавливает ее родственница выступающего).
— С нами обращаются так ужасно! Мне кажется, я должна послать ему записку с церемониймейстером. (Ш-ш-ш!). — И я могу сразу же получить ответ — это так удобно! (Ш-ш-ш!) — Что это за мерзкая женщина, которая все время шикает на меня?!
Дженни, вместе с внушительной гвардией ближайших родственниц, приехала пораньше, чтобы подбодрить сына и выказать ему поддержку.
Вместе с Консуэло — графиней Мальборо (как всегда увешанной драгоценностями Вандербильдов), она привела за собой четырех тетушек Уинстона во всем их аристократическом убранстве. Это были младшие сестры лорда Рэндольфа — Корнелия, Розамунда, Фанни и Джорджиана — все умопомрачительно красивые и все удачно вышедшие замуж. Наибольшим уважением Уинстона пользовалась Корнелия — леди Уимборн, состоятельная и влиятельная в политическом мире хозяйка дома. Ее приглашение на ужин в лондонский особняк с видом на Грин-парк, — ценилось очень высоко. И сама Дженни, и ее родственник с хорошими связями, вовремя, незаметно, но деятельно помогали продвигаться Уинстону так, что политические противники могли только горько восклицать: «Да, за душой Уинстона ничего нет. Его счастье, что у него за спиной стоит такая умнейшая в Англии женщина. Вот что на самом деле стало залогом его успеха!»
Дженни тоже использовала свое влияние в поддержку Уинстона. С ее обаянием и знанием общества, она облегчала его заграничные путешествия и помогала удовлетворить политические амбиции дома, для чего достаточно было произнести нужное слово в нужное время, подталкивая к этому наиболее влиятельных редакторов газет, государственных деятелей или военных. «Она не пропустила ни одной веревочки, за которую нужно было дернуть, ни одного камня, который можно и нужно было перевернуть, и ни одной неиспробованной котлеты», — шутил Черчилль в зрелом возрасте.
Когда ему в 1898 году до зарезу нужно было заполучить какую-нибудь должность в армии лорда Китченера в Судане, он первым делом обратился за помощью к Дженни. «Ты умная, тактичная, и красивая, — писал он ей, — и сумеешь обойти все препятствия», имея в виду, что матери придется нажать на все кнопки, начиная от принца Уэльского и кончая самыми низшими чиновниками. Хотя такт не был самым сильным ее местом, но в том, что касалось красоты и ума, в этом ей нельзя было отказать. Дочь торговца и спекулянта с Уолл-стрит, который потерял состояние так же быстро, как и приобрел его, она росла в Нью-Йорке и Париже. В двадцать лет она вышла замуж за Рэндольфа — к величайшему огорчению всех ее родственников, надеявшихся на более богатого жениха. С первых же дней совместной жизни начались столкновения двух абсолютного непохожих характеров: гордого, неуравновешенного мужа и страстной, темпераментной молодой жены. Где бы она ни появилась, головы всех тотчас в полном восхищении поворачивались вслед за ней.
Потерявший голову, ослепленный ею в первые же дни, лорд Россмор задумчиво сказал на старости лет: «Многие светские красавицы появлялись и исчезали, но, думается, мало кто из них, разве что две-три, могли сравняться с нею». Одна из внучек королевы Виктории описала Дженни такой, какой она только что появилась в Лондоне, — «всплеск красоты»… У нее были огромные темные глаза, подвижный, хорошо очерченный рот, с насмешливо загнутыми уголками, блестящие, иссиня-черного цвета волосы». Марго Асквит описывала, что ее будто удар молнии сразил, когда она впервые увидела леди Рэндольф: «У нее был крутой, как у пантеры, лоб, широко расставленные глаза, которые смотрели сквозь вас; она настолько обворожила меня, что я шла следом, пока не наткнулась на человека, который мог бы сказать, что это за особа». Она околдовывала и мужчин, и женщин своим экзотическим видом. Кто-то, восхищаясь, назвал Дженни «тропической красавицей», и, чтобы усилить этот эффект, она носила сверкающие браслеты и бриллиантовую звезду в волосах, которая всякий раз испускала сноп искр, как только она вскидывала голову.
На одном из запястий у нее была изящная татуировка в виде змейки — работа Тома Райли (лучшего художника по тату), и временами она ловила чей-то потрясенный взгляд не верящего своим глазам человека. Но змейку было не так просто заметить. Как уверяла «Нью Йорк Таймс» в номере от 30 сентября 1906 года: «Мало кто догадывается о том, что на левом запястье есть искусно сделанная татуировка — ее скрывает широкий браслет, который она неизменно надевает с вечерним платьем».
Ей нравилось шокировать людей, и она знала, что некоторые даже ждут, что она скажет или выкинет что-нибудь из ряда вон выходящее. Ей — как американке — уже заранее предоставлялось право на большую свободу в этом старомодном мире установленных традиций, и она говорила такие вещи в таких случаях, когда, в общем, намного разумнее было бы придержать язык за зубами. Сначала предубеждение англичан возмущало ее, но со временем она стала смотреть на вещи проще и даже научилась извлекать из своего происхождения максимальную выгоду. В первые годы своего замужества она восклицала: «В Англии, как и в Европе, на американок смотрят как на странных и даже слегка ненормальных существ с привычками и манерами, напоминающими то ли краснокожих индианок, то ли гаитянок. И поэтому считается, что она способна на любую, самую дикую выходку. Если она хотя бы просто хорошо причесана, одета и говорит, как полагается говорить воспитанному человеку, все бывают поражены и «тактично» отмечают при знакомстве: «Никогда бы не подумала, что вы американка».
Ее нелегко было осадить. Однажды, когда она намеревалась углубить знакомство с Бернардом Шоу и пригласила его на ланч, он отправил резкий ответ, с весьма расплывчатой ссылкой на то, что он как вегетарианец не хочет сидеть за одним столом с теми, кого он называл, «плотоядными людьми». Телеграмма, отправленная им, начиналась со слов: «Конечно нет!», а потом он добавил: «Что я такого сделал, что вызвало нападение на мои всем хорошо известные привычки?» Дженни тотчас поставила его на место, ответив: «Ничего не знаю про Ваши привычки: надеюсь, что они не так ужасны, как Ваши манеры».
Скромный и умеренный Бернард Шоу был ей менее симпатичен, чем его надменный и капризный соперник в театральном мире Оскар Уайльд. У нее были излюбленные места в текстах его пьес, и как-то она заспорила с каким-то гостем, когда цитировала эти строчки и никак не могла убедить, что автор этих строк — именно Оскар Уайльд. Дженни заключила пари, и отправила драматургу записку с просьбой, чтобы он засвидетельствовал ее правоту. Уайльд ответил незамедлительно: «Какие мужчины глупцы! Им следует прислушиваться к тому, что говорят умнейшие женщины, и любоваться их красотой, а когда, как в данном случае, женщина одновременно наделена и острым умом и красотой, то надо просто признать, что она служит источником вдохновения». Да, продолжал поэт и драматург, она совершенно точно процитировала именно его строки, когда говорила друзьям: «Единственная разница между святым и грешником в том, что у всякого святого есть прошлое, а у каждого грешника — будущее».
Несмотря на то, что в самый ранний период светская жизнь отнимала у нее большую часть времени и она не могла уделять ни Уинстону, ни второму сыну — скромному и исполнительному Джеку — много внимания, Дженни была столь нежно любящей, столь полной воодушевления, что сыновья просто обожали ее. Конечно, их огорчала ее порывистость и непредсказуемость, — никогда не знаешь, почему и по какому поводу у нее вдруг резко изменилось настроение. Дженни могла забыть про день рождения, оставить письмо без ответа, внезапно объявиться и тотчас не менее внезапно исчезнуть, так что иной раз у сыновей оставалось ощущение, что это некое мимолетное видение, а не реальный человек. Чтобы не застревать на обидах и негодовании, Уинстон пытался утешиться, доказывая, что на самом деле Дженни — неуловимая и бесплотная «принцесса фей».
Ее мало занимали маленькие мальчики, в отличие от молодых людей. Именно в юношеском возрасте Уинстон вдруг осознал, что у него есть пылкий и горячий союзник, на которого он может положиться. Он полностью принял вовлеченность матери в светскую жизнь (абсолютно бесполезное для него занятие) — и неизменно восхищался ее готовностью бросать вызов всем условностям. Ему страшно нравились ее дерзость, верность, проказливая улыбка, легкий смех. Истоки независимости ее характера он находил в ее вольнолюбивом отце, который отваживался на самые смелые и рискованные операции в жестоком и беспощадном мире финансистов с Уолл-стрит. Эта отвага восхищала Уинстона. Разглядывая в более позднем возрасте фотографии нью-йоркского дедушки Леонарда Джерома, Черчилль заметил: «Какая мощь! По сравнению с ними — я выдрессирован!».
Близкие подруги завидовали Дженни, и не только потому, что в свои 47 лет (когда Уинстон произнес первую речь) она по-прежнему выглядела молодой и красивой, но и потому, что спустя пять лет после смерти лорда Рэндольфа она вышла замуж за одного из самых привлекательных холостяков Англии, к тому же моложе ее почти на двадцать лет. Заядлый спортсмен, приятнейший в обхождении, Джордж Корнуоллис-Уэст не был выдающимся человеком, но Дженни очаровала его атлетическая фигура, усы военного, крепкий подбородок и светлые глаза. Он выглядел намного старше своих лет, а на самом деле был всего на две недели старше Уинстона. Когда Джордж в конце 1890-х годов влюбился в Дженни, он подумал: «Ей ни за что не дашь больше тридцати, а ее живость и очарование только подтверждают это впечатление моложавости».
Он был родом из хорошей семьи, но ему не выпало удачи как-то проявиться самому. Родители Джорджа пришли в ярость, что он не пытается выгодно жениться, и остановил свой выбор на хорошенькой вдове, весьма стесненной в средствах, да к тому же на двадцать лет старше его. Они подняли такую протестную волну, что, как написали в одной газете, это была почти «светская война», которая разразилась между леди Рэндольф и матерью Джорджа. Что касается большей части друзей Дженни и родственников, все они пришли на свадебную церемонию, состоявшуюся в июле 1900 года. Но скамьи в церкви, что отвели для родственников жениха, остались пустыми. Как правило, подобного рода браки становились причиной большого скандала, и неудивительно, что Дженни вдруг осознала, что ее подвергли остракизму со стороны большей части светского общества. Даже принц Уэльский отговаривал ее выходить замуж за Джорджа. Тем более показательна мера ее чрезвычайной значимости в аристократическом обществе, если и сам принц и другие лица из этого же круга в конечном итоге смирились с ее выбором, пришли на бракосочетание или же прислали подарки.
Дженни прекрасно осознавала, как сильно она рискует и что ее второе замужество может стать очень коротким. И в то же время она нисколько не сомневалась, что должна доиграть эту пьесу до конца. Впоследствии красавец-мужчина Джордж скажет о ней: «Если ее привлекало нечто прекрасное, она должна была завладеть этим: ей просто хотелось, чтобы у нее это было, и ей никогда даже в голову не приходило остановиться и подумать, каким образом она будет расплачиваться». Похоже, Джордж сам не осознавал, но он оказался таким «чем-то прекрасным», чего она возжелала, и ни он, ни она не дали себе труда задуматься, а как же они будут жить вместе? «Конечно, романтические отношения не могут длиться вечно, — соглашалась Дженни с друзьями, — но почему не получить того, чего хочется, даже если потом придется за это расплачиваться и кто-то станет несчастным?»
В американских газетах писали, что свадебная церемония в церкви Св. Павла в Найтсбридже выглядела чрезвычайно угнетающе. Джордж заметно нервничал у алтаря, в то время как леди Рэндольф «просто упивалась происходящим и самой собой». Да, Дженни была создана для того, чтобы веселиться и наслаждаться жизнью. Санни повел новобрачную, а Уинстон сделал все, чтобы выказать матери радость — встретил ее в церкви с широко раскинутыми для объятий руками. Без всякого энтузиазма он встретил это замужество, но ему не хотелось огорчать мать, и он сразу заявил, что не сделает ни малейшей попытки отговорить Дженни от принятого решения. Самое главное, писал он ей, «твое счастье — главный и самый важный советчик».
Чего опасались друзья и близкие, в том числе и Уинстон, то и произошло — Дженни пожалела о случившемся. Но в первые годы она действительно была счастлива, и с гордостью произносила вместо «леди Рэндольф Черчилль» — «миссис Джордж Корнуоллис-Уэст». А вообще-то по-настоящему расплатился за ее опрометчивый поступок только Уинстон. Ее нашумевшая свадьба последовала в июле — менее, чем три месяца спустя после предложения, которое он сделал Памеле Плоуден. У Памелы было много серьезных оснований, чтобы сказать «нет», но замужество Дженни стало последней каплей. Вряд ли молодой девушке хотелось стать невесткой столь неординарной и противоречивой натуры, как Дженни. Если бы она согласилась стать женой Черчилля, это означало, что она должна была принять и весь груз ответственности не только за его личные притязания и амбициозные планы, но и за всю семью, в состав которой она должна была войти, — то есть принять столь выбивающихся из обычного ряд светских дам Дженни и Консуэло, но и других не менее импозантных дам, которые в феврале восседали в галерее, чтобы своими глазами увидеть, как юный отпрыск из рода Черчиллей озарил своим первым явлением палату общин.
Так что для Уинстона не стало неожиданностью, когда спустя несколько недель он, встретив Памелу в Лондоне, обнаружил, что ее взгляд на их отношения не переменился. Она была счастлива видеть его в числе своих друзей, но ничего более. Только одна вещь изменилась со дня их последней встречи, как он в отчаянии написал матери: «она была еще красивее».
III. Рожденный для противостояния
За несколько лет до того, как он выиграл выборы в парламент, Черчилля пригласил на ланч старый викторианский политик, карьера которого уже шла к закату — «копия Фальстафа», так называли Джимбо. Сэр Уильям Вернон Харкорт имел слабость, глядя поверх золоченой оправы очков, «выкладывать парламентские секреты» впечатлительному молодому человеку, завоевавшему благосклонное внимание старика. При росте Харкорта в шесть футов и три дюйма, вся громадная масса его тела колыхалась и дрожала, когда он смеялся собственным шуткам, которые пересказывал из года в год много лет подряд. Но Черчилль был настроен самым серьезным образом и искренне наделся выяснить что-нибудь относительно будущего: «Какие события могут произойти в ближайшее время»? — допытывался он у старика.
— Мой дорогой Уинстон, — отвечал сэр Уильям, — опыт долгой жизни научил меня: на самом деле ничего не происходит.
Он поддразнивал юношу только отчасти. Долгое время сэр Уильям наслаждался благополучием жизни в самое благоприятное для Британии столетие, когда страна достигла экономической и военной мощи, и на склоне лет уже не осознавал, что нынешний мир далеко не тот, который сэр Лестер Дедлок из диккенсовского «Холодного дома» описал как «мир, заботливо обернутый тончайшей хлопковой тканью и лучшей шерстью. Он уже был не способен слышать порывы огромного мира снаружи и не видел, как тот обращается вокруг солнца». Намного пристальнее, чем остальные молодые люди его поколения, Черчилль вглядывался, как на хорошо организованный порядок окружающей его действительности, в котором он возрос, набегают волны из огромного мира, и уже был готов поймать и использовать в своих целях пока еще невидимый прилив новых событий.
В 1920 году, вспомнив и процитировав выражение Харкорта, Черчилль добавил: «… до нынешнего момента, как мне кажется, все текло беспрерывно… Спокойное течение реки с ее водоворотами и порогами, по которой мы привыкли плыть, казалось бесконечно далеким от того мощного водопада, которым она завершалась и в который нас швырнуло со страшной силой и с завихрениями которого мы сейчас изо всех сил боремся».
А в 1901 году нетерпеливому молодому Черчиллю горизонты будущего омрачало лишь то, что вожжи управления страной все еще держали в своих руках многочисленные старики-викторианцы. Даже в их собственной партии самые верхние ряды заполняли седобородые Мафусаилы, начиная с олимпийца премьер-министра лорда Солсбери, принадлежавшего к семейству Сесилов, которое примыкало к правящей партии еще со времен Елизаветы. Весьма проницательный государственный деятель — в лучшие свои годы, — Солсбери становился все более тяжеловесным, дряхлел и все более отдалялся от текущих дел. Он уже дышал с превеликим трудом и постоянно засыпал, сидя в кресле. После его смерти в 1903 году, когда он упал с кресла, врачи вынесли вердикт: «… заражение крови из-за язв на ногах». Единственное упражнение, которое он выполнял в течение многих лет — езда на огромном допотопном трехколесном велосипеде — предельно медленно и осторожно по асфальтированной дорожке вокруг поместья в окружении слуг, которые подталкивали его, если дорога шла вверх.
«Он получал огромное удовольствие от езды, — записал какой-то из гостей премьер-министра в Хэтфилде, — но неизменно ужасался, когда на него выскакивали сидевшие в засаде многочисленные внуки, воспринимавшие это забавной игрой. Двух проказников с огромными кружками полными воды, устроившихся возле стены, где проходила велосипедная дорожка, обнаружили их мамаши».
У него уже вошло в привычку засыпать в палате лордов, голова его медленно опускалась и борода ложились на грудь. Карикатурист из «Панча» предположил, что вывести старика из состояния дремоты способен разве что духовой оркестр. Как-то во время долгой официальной церемонии, когда он, привычно смежив веки, дремал, его взгляд вдруг различил улыбающегося молодого человека, стоявшего над ним. Повернувшись к сидевшему рядом, он прошептал: «Что это за юноша?» «Это ваш старший сын», — ответил сосед. Таким вот — с ослабевшим зрением и страдающим от забывчивости, — был премьер-министр в последние годы. Прежний честолюбивый личный секретарь Солсбери — лорд Керзон — никак не мог понять, почему старый политик отказывается уйти в отставку, и в частных беседах критиковал его: «курьезный, влиятельный, непонятный, с острым умом, мешающий продвинуться наверх другим к вершинам власти». Еще в самом начале своей деятельности Черчиллю довелось отужинать с Солсбери в компании с другими молодыми политиками и по дороге домой один из них рассуждал о том, как это можно занимать столь высокое положение, будучи почти трупом. Все давно знали, как только Солсбери покинет свой пост, его место тотчас займет Артур Бальфур — добропорядочный, но заносчивый племянник. (Рассказывали, что во время визита в Нью-Йорк, узнав, что крыши высотных домов жаропрочные, Бальфур пренебрежительно произнес: «Какая жалость!» Желая сохранить за кланом Сесилов возможность управлять делами даже после смерти, премьер-министр ввел в администрацию огромное число родственников, включая зятя — первого лорда адмиралтейства, так что газетчики стали называть правительство «Отель Сесилов» — безразмерный». Бальфур — один из трех племянников, занимавших ответственнейшие места, в ответ на критику ледяным тоном ответил: «Спартанские женщины отдавали всех сыновей служению на благо страны. Маркиз Солсбери, непревзойденный патриот, посвятил и племянников этому делу».
Еще до того, как Черчилль выиграл на выборах и занял место в парламенте, он приложил немало сил, чтобы заручиться добрым отношением Солсбери. Он посвятил ему «Речную войну» и отправил ее с письмом, написанным в самых почтительных выражениях, воспевая лидера как одного из тех, «под чьим мудрым руководством консервативная партия получила такую большую власть и добилась процветания нации». Что еще важнее, в первые годы в палате общин он, не тратя время понапрасну, установил самые тесные и дружеские отношения с младшим сыном лорда Солсбери, лордом Хью Сесилом. Это было весьма предусмотрительно с его стороны — наладить крепкие связи с Хью, чье положение позволяло ему после следующих перемещений в «Отеле Сесила» стать почетным членом семьи.
К сожалению, он с некоторым опозданием осознал, что Линки — таково было уменьшительное имя Хью — не имеет ни малейшего желания идти по стопам отца. Он был слишком поглощен самим собой, чтобы стать реальным союзником для кого бы то ни было. Большую часть времени он проводил, повышая свою эрудицию и наслаждаясь всеми удобствами для продолжения научной деятельности в Хэтфилде, где имелась огромная библиотека с коллекционными старинными книгами и рукописями. Там он имел возможность после окончания учебы в Оксфорде в полном уединении усердно заниматься сугубо научными исследованиями. И хотя он разделял пристрастие Уинстона к драматическим произведениям и восхищался историческими изысканиями, у него полностью отсутствовали какие-либо честолюбивые политические планы и вкус к тем лакомым кусочкам власти, которыми обладало семейство.
Преданный англиканец, он тянулся к духовенству, а вместо этого вынужден был отсиживать положенное время в палате общин и принимать участие в официальных заседаниях, которые отвлекали чудаковатого юношу от того, к чему он на самом деле стремился всей душой. Сначала Линки отнесся к Черчиллю с подозрительной осторожностью, его отталкивала излишняя порывистость и «чувствительность, опирающаяся скорее на слова, чем на нечто действительно основательное». Его больше привлекали конкретные факты, чем полет фантазии. Однажды, когда кто-то попытался обратить его внимание на удивительной красоты закат, Линки, взглянув в ту сторону, отвернулся и сухо ответил: «Да, ужасно безвкусно!» Только исключительно романтические представления, к которым был так склонен Черчилль, могли сподвигнуть его на весьма ошибочное представление, что союз с сыном Сосбери принесет какие-то плоды. Только при романтическом воображении Черчилля педантичный хрупкий Линки, которого его современники описывали как юношу с морщинами старца, мог преобразиться в воодушевленного соратника, который пойдет вместе с ним по дороге славы.
Уинстон видел в нем нового решительного рыцаря, «настоящего Тори, вынырнувшего из XVII столетия», — как он позже объяснял, — который присоединится к нему в битве за омоложение консервативной партии. (Другие, кто меньше симпатизировал Линки, считали, что правильнее было бы называть Хью «аскетом из четырнадцатого века».) Даже его собственные братья дали ему уменьшительное прозвище Линки, поскольку подшучивали, что он «выпал из эволюционной линии». Со временем воодушевление Черчилля и его тонкая лесть все же победили предубеждение молодого Сесила. Он и небольшая горстка других молодых членов парламента — из аристократических семейств — один из них, Йэн Малкольм, весьма приметная фигура в светском обществе (вскоре он обручится с дочерью актрисы Лилли), лорд Перси и достопочтенный Артур Стэнли, — образовали кружок независимых, задумавших внести новые идеи и свежие веяния времени в партию тори. Желая заварить кашу покруче и как можно сильнее взбаламутить воду, Уинстон с большой гордостью распространял название кружка, который с его легкой руки стал зваться «хулиганами». Он убеждал своих друзей в группе, что они должны развивать в себе «бесценные для политика качества — жажду набедокурить».
— Мой дорогой Уинстон, — отвечал сэр Уильям, — опыт долгой жизни научил меня: на самом деле ничего не происходит.
Он поддразнивал юношу только отчасти. Долгое время сэр Уильям наслаждался благополучием жизни в самое благоприятное для Британии столетие, когда страна достигла экономической и военной мощи, и на склоне лет уже не осознавал, что нынешний мир далеко не тот, который сэр Лестер Дедлок из диккенсовского «Холодного дома» описал как «мир, заботливо обернутый тончайшей хлопковой тканью и лучшей шерстью. Он уже был не способен слышать порывы огромного мира снаружи и не видел, как тот обращается вокруг солнца». Намного пристальнее, чем остальные молодые люди его поколения, Черчилль вглядывался, как на хорошо организованный порядок окружающей его действительности, в котором он возрос, набегают волны из огромного мира, и уже был готов поймать и использовать в своих целях пока еще невидимый прилив новых событий.
В 1920 году, вспомнив и процитировав выражение Харкорта, Черчилль добавил: «… до нынешнего момента, как мне кажется, все текло беспрерывно… Спокойное течение реки с ее водоворотами и порогами, по которой мы привыкли плыть, казалось бесконечно далеким от того мощного водопада, которым она завершалась и в который нас швырнуло со страшной силой и с завихрениями которого мы сейчас изо всех сил боремся».
А в 1901 году нетерпеливому молодому Черчиллю горизонты будущего омрачало лишь то, что вожжи управления страной все еще держали в своих руках многочисленные старики-викторианцы. Даже в их собственной партии самые верхние ряды заполняли седобородые Мафусаилы, начиная с олимпийца премьер-министра лорда Солсбери, принадлежавшего к семейству Сесилов, которое примыкало к правящей партии еще со времен Елизаветы. Весьма проницательный государственный деятель — в лучшие свои годы, — Солсбери становился все более тяжеловесным, дряхлел и все более отдалялся от текущих дел. Он уже дышал с превеликим трудом и постоянно засыпал, сидя в кресле. После его смерти в 1903 году, когда он упал с кресла, врачи вынесли вердикт: «… заражение крови из-за язв на ногах». Единственное упражнение, которое он выполнял в течение многих лет — езда на огромном допотопном трехколесном велосипеде — предельно медленно и осторожно по асфальтированной дорожке вокруг поместья в окружении слуг, которые подталкивали его, если дорога шла вверх.
«Он получал огромное удовольствие от езды, — записал какой-то из гостей премьер-министра в Хэтфилде, — но неизменно ужасался, когда на него выскакивали сидевшие в засаде многочисленные внуки, воспринимавшие это забавной игрой. Двух проказников с огромными кружками полными воды, устроившихся возле стены, где проходила велосипедная дорожка, обнаружили их мамаши».
У него уже вошло в привычку засыпать в палате лордов, голова его медленно опускалась и борода ложились на грудь. Карикатурист из «Панча» предположил, что вывести старика из состояния дремоты способен разве что духовой оркестр. Как-то во время долгой официальной церемонии, когда он, привычно смежив веки, дремал, его взгляд вдруг различил улыбающегося молодого человека, стоявшего над ним. Повернувшись к сидевшему рядом, он прошептал: «Что это за юноша?» «Это ваш старший сын», — ответил сосед. Таким вот — с ослабевшим зрением и страдающим от забывчивости, — был премьер-министр в последние годы. Прежний честолюбивый личный секретарь Солсбери — лорд Керзон — никак не мог понять, почему старый политик отказывается уйти в отставку, и в частных беседах критиковал его: «курьезный, влиятельный, непонятный, с острым умом, мешающий продвинуться наверх другим к вершинам власти». Еще в самом начале своей деятельности Черчиллю довелось отужинать с Солсбери в компании с другими молодыми политиками и по дороге домой один из них рассуждал о том, как это можно занимать столь высокое положение, будучи почти трупом. Все давно знали, как только Солсбери покинет свой пост, его место тотчас займет Артур Бальфур — добропорядочный, но заносчивый племянник. (Рассказывали, что во время визита в Нью-Йорк, узнав, что крыши высотных домов жаропрочные, Бальфур пренебрежительно произнес: «Какая жалость!» Желая сохранить за кланом Сесилов возможность управлять делами даже после смерти, премьер-министр ввел в администрацию огромное число родственников, включая зятя — первого лорда адмиралтейства, так что газетчики стали называть правительство «Отель Сесилов» — безразмерный». Бальфур — один из трех племянников, занимавших ответственнейшие места, в ответ на критику ледяным тоном ответил: «Спартанские женщины отдавали всех сыновей служению на благо страны. Маркиз Солсбери, непревзойденный патриот, посвятил и племянников этому делу».
Еще до того, как Черчилль выиграл на выборах и занял место в парламенте, он приложил немало сил, чтобы заручиться добрым отношением Солсбери. Он посвятил ему «Речную войну» и отправил ее с письмом, написанным в самых почтительных выражениях, воспевая лидера как одного из тех, «под чьим мудрым руководством консервативная партия получила такую большую власть и добилась процветания нации». Что еще важнее, в первые годы в палате общин он, не тратя время понапрасну, установил самые тесные и дружеские отношения с младшим сыном лорда Солсбери, лордом Хью Сесилом. Это было весьма предусмотрительно с его стороны — наладить крепкие связи с Хью, чье положение позволяло ему после следующих перемещений в «Отеле Сесила» стать почетным членом семьи.
К сожалению, он с некоторым опозданием осознал, что Линки — таково было уменьшительное имя Хью — не имеет ни малейшего желания идти по стопам отца. Он был слишком поглощен самим собой, чтобы стать реальным союзником для кого бы то ни было. Большую часть времени он проводил, повышая свою эрудицию и наслаждаясь всеми удобствами для продолжения научной деятельности в Хэтфилде, где имелась огромная библиотека с коллекционными старинными книгами и рукописями. Там он имел возможность после окончания учебы в Оксфорде в полном уединении усердно заниматься сугубо научными исследованиями. И хотя он разделял пристрастие Уинстона к драматическим произведениям и восхищался историческими изысканиями, у него полностью отсутствовали какие-либо честолюбивые политические планы и вкус к тем лакомым кусочкам власти, которыми обладало семейство.
Преданный англиканец, он тянулся к духовенству, а вместо этого вынужден был отсиживать положенное время в палате общин и принимать участие в официальных заседаниях, которые отвлекали чудаковатого юношу от того, к чему он на самом деле стремился всей душой. Сначала Линки отнесся к Черчиллю с подозрительной осторожностью, его отталкивала излишняя порывистость и «чувствительность, опирающаяся скорее на слова, чем на нечто действительно основательное». Его больше привлекали конкретные факты, чем полет фантазии. Однажды, когда кто-то попытался обратить его внимание на удивительной красоты закат, Линки, взглянув в ту сторону, отвернулся и сухо ответил: «Да, ужасно безвкусно!» Только исключительно романтические представления, к которым был так склонен Черчилль, могли сподвигнуть его на весьма ошибочное представление, что союз с сыном Сосбери принесет какие-то плоды. Только при романтическом воображении Черчилля педантичный хрупкий Линки, которого его современники описывали как юношу с морщинами старца, мог преобразиться в воодушевленного соратника, который пойдет вместе с ним по дороге славы.
Уинстон видел в нем нового решительного рыцаря, «настоящего Тори, вынырнувшего из XVII столетия», — как он позже объяснял, — который присоединится к нему в битве за омоложение консервативной партии. (Другие, кто меньше симпатизировал Линки, считали, что правильнее было бы называть Хью «аскетом из четырнадцатого века».) Даже его собственные братья дали ему уменьшительное прозвище Линки, поскольку подшучивали, что он «выпал из эволюционной линии». Со временем воодушевление Черчилля и его тонкая лесть все же победили предубеждение молодого Сесила. Он и небольшая горстка других молодых членов парламента — из аристократических семейств — один из них, Йэн Малкольм, весьма приметная фигура в светском обществе (вскоре он обручится с дочерью актрисы Лилли), лорд Перси и достопочтенный Артур Стэнли, — образовали кружок независимых, задумавших внести новые идеи и свежие веяния времени в партию тори. Желая заварить кашу покруче и как можно сильнее взбаламутить воду, Уинстон с большой гордостью распространял название кружка, который с его легкой руки стал зваться «хулиганами». Он убеждал своих друзей в группе, что они должны развивать в себе «бесценные для политика качества — жажду набедокурить».