Голос прозвучал так близко, что Андрей вздрогнул.
   Рядом стояла та самая брюнетка. Как она тут оказалась? Он же видел, как разрисованная «ауди» рванула с места и свернула к Пушкинской площади. Обладательница иссиня-черной шевелюры и алебастрового лица протягивала то ли куртку, то ли плащ.
   – Бери, бери!
   В ярко-зеленых глазах дарительницы Шахов прочел брезгливую жалость.
   – Художник, который мейк ап моей малышке делал, забыл. Я ему потом новую куплю.
   Это было похлеще «дохляка».
   – Извините, обноски не ношу. – Шахов постарался, чтобы голос звучал ровно. – Даже с плеча великих художников, которые ради куска хлеба малюют машины богатым девочкам.
   – Подумаешь! – фыркнула красотка. – Пять минут, как из канализации вылез, а гонору! Да пошел ты знаешь куда!
   – Догадываюсь.
   – Урод вонючий!
   Черноволосая леди так саданула дверкой машины, что Андрей зажмурился. В памяти всплыло любимое выражение Макса: «Дай людям только раз почувствовать твою слабость – всю оставшуюся жизнь будешь получать дверью по морде».
   – Макс… Да, Макс… С ним эта сучка так бы не разговаривала… – бормотал Шахов, шагая по Большой Бронной. – И обноски бы не предлагала… бегала бы вокруг, причитала, в машину посадила и к себе повезла… Ванну бы своими ручками набрала и спинку потерла… Да она бы на него никогда в жизни не наехала! Издалека бы заметила, притормозила, посигналила… И та, что в метро, плечиком бы не дергала… Эти сучки его всегда замечают, они его по запаху чуют… И сразу на все готовые…
   Навстречу шли люди, Андрей толкал кого-то плечом, со злорадством представляя, какие следы остаются от соприкосновения с его грязной курткой на светлых плащах и пальто.
   Однако перед спуском в метро «кожушок» все же снял, оставшись в толстом свитере-самовязке. Куртку свернул подкладкой наружу. Когда на «Волжской» вышел на поверхность, одежку брезгливо встряхнул, но облачиться не решился, так и пошел в одном свитере под пронизывающим ветром, впечатывавшим между вязаных сот крошечные комочки мокрого снега.
   У своего подъезда слегка замедлил шаг: зайти переодеться или прямо вот так, в одном свитере, с грязной курткой в руках, заявиться к Кате? Решил, что домой заруливать не будет. Уже почти полночь, и Катя извелась в ожидании известий. На разговор с ней уйдет не меньше получаса, а ему еще надо посмотреть кое-какие документы перед завтрашним собранием у руководства. Так он сказал самому себе, приказав заткнуться внутреннему «я», у которого была совсем другая версия. Да, он, Шахов, действительно хотел предстать перед Катей измученным, грязным и несчастным, чтобы Гаврилова поняла, на что он готов ради друга и вообще ради тех, кого любит. Какой он мужественный и бесстрашный.
   Эпизод с наездом он, конечно, опустит – скажет, что, опаздывая на встречу, решил сократить путь и один из подземных участков ему якобы пришлось преодолевать ползком. Про полчаса, которые намерен провести у Кати, Шахов тоже себе врал – он был почти уверен, что останется у нее на ночь.
   Катя, естественно, не спала. Увидев Андрея, засуетилась:
   – Ты что, шел так от самого метро? Ты же простудишься! Немедленно в ванну! Нет, давай, пока она набирается, я тебе таз с горячей водой принесу: сейчас главное – ноги прогреть! Бабушка говорила: самое верное средство против простуды – ноги в кипяток с горчицей!
   – Кать, ну какие тазики?! – попытался изобразить досаду Андрей.
   Получилось не слишком убедительно: руками всплеснул, голос повысил, нетерпения в него добавил, а внутри-то все бурлило от радости: Катя суетится вокруг, даже не спросив, видел ли он Макса!
   А то, что удержать в себе вопросы: «Он жив? Здоров?» – ей удается с трудом – так ведь этого можно и не замечать.
   О Максе Андрей заговорил сам, когда Катя вернулась на кухню:
   – У Макса все нормально. На здоровье не жаловался, голодать не голодает, знакомствами новыми обзавелся. Мне кажется, ему там даже нравится.
   – Нравится?! – ужаснулась Катя и пошла в атаку: – Ты о чем? Как там может нравиться?! Он же под землей – ты что, не понимаешь? Как будто в могиле, только огромной!
   – Ну, тогда уж в гробнице. Причем довольно комфортной. Я ж там был – видел.
   Катя его слова восприняла как упрек.
   – Прости. Это нервы.
   Разъяренная дикая кошка вмиг спрятала коготки и стала домашней муркой, готовой и бочком о ноги потереться, и в глаза жалобно позаглядывать, лишь бы хозяин не сердился.
   – А в милиции? Что сказали в милиции?
   – Да ничего, – помотал головой Шахов. – Все по-прежнему: Макс единственный подозреваемый.
   – Но они что-то делают? Другие версии прорабатывают? Ну не может же быть такого, чтоб настоящего убийцу никто не видел! В метро ночью всякие работы ведутся: дворники ходят, путейцы… или как их там? Которые рельсы проверяют…
   – Дефектоскопщицы, – подсказал Андрей и внутренне вздрогнул, опасливо взглянул на Катю: не заметила ли?
   Не заметила. Продолжая кружить по кухне, спросила:
   – А в милиции ты про это не сказал? Ну, чтобы они всех, кто со среды на четверг в ночную смену выходил, опросили…
   – Думаешь, они сами не догадались? – нервно ухмыльнулся Андрей. – Наверняка уже всех через допросы прогнали, и не по одному разу. Значит, нет ничего, за что бы можно было зацепиться.
   – Что же делать?! – даже не закричала, а завыла Катерина.
   Андрей отвел глаза в сторону:
   – Не знаю.
   Спустя час, лежа на узком диванчике в Катиной гостиной, он смотрел в потолок и пытался сам себе ответить на вопрос: когда, в какой момент он решил не отдавать Витьку написанную каким-то подземным чудиком бумажку? Когда шел по Патриаршим? Нет, тогда он про сложенные вчетверо листки во внутреннем кармане куртки даже не думал. Когда, уже выбравшись из-под машины мажорки, несся к «Пушкинской»? Да, наверное… Принял решение, но сам еще об этом не знал. А понял, когда сказал «дефектоскопщицы» и вздрогнул. Показалось, что выдал себя.
   Вдруг Андрей резко сел на постели. В голове пронеслось:
   «А если менты выйдут на этих теток сами? С Макса снимут обвинение, он вернется и узнает, что я бумагу не отдал… Вряд ли. Менты сейчас уверены, что девчонку убил Кривцов, ничем другим не занимаются, только его ищут. А Витек?»
   При воспоминании о Милашкине Андрей похолодел.
   «Связь-то через него. Макс пару дней по-дождет, а потом опять кого-нибудь к Витьку с запиской пошлет. А в записке спросит, что там с показаниями, которые он мне передал?»
   Пальцы судорожно вцепились в пододеяльник, и, как давеча Катерина, только тихо, почти про себя, он провыл:
   – Что же делать?!
   Злые слезы брызнули из глаз. Шахов с силой шарахнул себя кулаком по колену – если б одеяло не смягчило удар, там наверняка остался бы синяк.
   – Ненавижу! Ненавижу! Ненавижу! – прошипел Андрей и рухнул на подушку.
   Он лежал, стиснув до боли зубы, и думал о том, что Кривцов сломал ему жизнь. Это Макс, находясь все время рядом, сформировал в лучшем друге комплекс неполноценности. Одним своим присутствием. Он звал его какими-то канареечно-портняжными именами: Андрейка, Рюша. Не упускал случая при других опустить, поставить в неловкое положение, морально уничтожить. Кривцов и Катю у него отнял. Стараясь, чтобы гора грехов Макса была побольше, Андрей даже преждевременный уход матери списал на него: дескать, не будь той истории с «дохляком», развитие смертельного недуга не было бы столь стремительным. Он заставлял себя верить в то, что Макс никогда не считал его своим другом, что «дохляк» Шахов всегда был для Кривцова выгодным фоном, объектом упражнений в сарказме и остроумии.
   Он заставлял себя верить в это, хотя в глубине души понимал, что просто судорожно ищет себе оправдание.
 

Потери и находки

   На ночь Кривцов остался рядом с пациентом: каждые четыре часа колол антибиотики, давал порошки, микстуры, а между процедурами дремал, сидя в старом, провалившемся кресле с подпиленными ножками. У Митрича в пещерке вся мебель была такая, приспособленная, как он сам говорил, под полчеловека.
   Спустя сутки вылазка на землю казалась Кривцову чем-то нереальным. Пару раз даже мелькала мысль: а может, ничего этого на самом деле не было? Вдруг это был сон? Но рука сама тянулась к левой скуле, и прикосновение отзывалось тупой болью. Нет, не приснилось. Внутри все противно сжималось от запоздалого ужаса, а перед глазами вставала картина: вот он, Максим Кривцов, лежит посреди грязного двора, раскинув руки, а из груди торчит засаженный по самую рукоятку нож. Видение было таким четким, что Макс вскакивал и начинал метаться по каморке, твердя про себя, как заклинание: «Все обошлось, я живой!»
   К утру у пациента почти нормализовался пульс, спала температура, и Митрич не забылся в бреду, а полноценно заснул.
   Макс, не зная, куда себя деть, отправился осмотреться в «микрорайоне» преисподней, который стал на время местом его проживания. Большинство пещерок, где и вчерашним, и позавчерашним вечером кипела жизнь, сейчас были пусты. Подземный народ подался на промысел: собирать по скверам и помойкам бутылки, просить милостыню, подворовывать в метро и на рынках. Пока они с Коляном вчера добирались к месту встречи с Андрюхой, новый знакомый много чего рассказал новичку об укладе «кротов». По его словам, в московских подземельях обитает не менее сотни (а может, и две) общин, которые между собой практически не пересекаются. Пополнение с земли либо вливается в уже существующие сообщества, либо образовывает свои, новые. Попытки молодых и наглых выжить «стариков» с лучших – расположенных под центром столицы – территорий пресекаются на корню. Причем почти всегда бескровно – как выразился Колян, «путем мирного урегулирования вопроса». «Интервентам» предлагается на выбор несколько вполне приличных и еще никем не освоенных «микрорайонов». Что касается общины, которая приняла Макса, то на подобных переговорах в качестве основного докладчика она обычно выставляла Нерсессыча. Симонян производил на всех неизгладимое впечатление солидным внешним видом, академичностью речи, аристократическим обращением «господа». Самые отъявленные отморозки слегка робели. И казалось, вот-вот, намереваясь задать вопрос, начнут тянуть вверх руки. Видимо, его образ навевал воспоминания о школе, ассоциировался со строгим, но справедливым учителем.
   Стариков и больных, как заверил Колян, здесь бросить на произвол судьбы никому и в ум не придет. Разве только тех, кто сам себе скорую кончину выбрал.
   – Поживешь в подземелье – всякого насмотришься, – пообещал Колян. – Тут есть места, откуда за километр тухлым мясом несет. Верный признак, что приближаешься к лежбищу «котиков». Это такие, кто сам даже за водкой или новой дозой подняться наверх не в состоянии. Потребляют, что еще не совсем конченые сожители из жалости подадут, или без воды-еды в беспамятстве догнивают. Наткнешься иной раз на такого: лежит скелет натуральный, глаза мутные, в одну точку смотрят. Ну точно жмурик! Руку для крестного знамения ко лбу поднесешь, рот откроешь, чтоб «царствие небесное» сказать, а он раз – и моргнет… Живой, значит. Только это ненадолго.
   Колян собирался познакомить Макса с еще одним легендарным членом общины – стариком афганцем, которого здесь зовут Адамычем.
   Об Адамыче Колян рассказывал с уважительным восхищением:
   – У него за спиной одиннадцать ходок! Первый раз на зону в пятнадцать лет попал и был уже таким классным щипачом, что кум его своим гостям как номер художественной самодеятельности демонстрировал. Вместо фокусника. К нам Адамыч прибился, когда восьмой десяток разменял. Попервости казалось, развалина, ни на что не годная… Сидел целыми днями, папиросы одну за другой смолил и материл кого-то на чем свет стоит. Оказалось, ментов, которые не дали ему как человеку на зоне помереть. Для него ж тюрьма – дом родной, тем более что настоящего дома никогда и не было. Родился в начале тридцатых, в войну без родителей остался, прибился к какой-то шайке, которая воровством промышляла, а с тринадцати лет стал индивидуальным промыслом заниматься. Специализировался как вор-карманник, а такая профессия наличия коллектива, сам понимаешь, не предполагает.
   По словам Коляна, карманником Адамыч был виртуозным и в тюрьму попадал только по собственной воле. Когда хотелось пожить без забот о крове и хлебе иль подлечиться, грубо тырил кошелек у какого-нибудь лоха на глазах у ментов и позволял взять себя с поличным. Последние лет двадцать назначенные судом сроки отбывал, можно сказать, с комфортом. В середине восьмидесятых в Мордовии, в поселке Леплей, организовали колонию для иностранцев и лиц без гражданства, а поскольку Адамыч советско-российского подданства никогда не принимал, то был ее «железным» контингентом. Зона эта, не в пример обычным, даже в начале девяностых, когда вся страна впроголодь жила, не бедствовала. А как же иначе: сидельцы-то – иностранцы! Хоть и преступники, на территории России злодеяния совершившие, но все же… Вдруг они в письмах родным или послам-консулам пожалуются, что в кашу масла недокладывают или мяса мало дают, в библиотеку пресса на их родном языке с опозданием доходит, а футбольный турнир уже полгода не проводился? Тут международным скандалом пахнет.
   Вот в этой замечательной зоне Адамыч и намеревался дожить последние годочки – тихо, мирно, при уважительном отношении конвоиров и доброй заботе соседей по бараку. Готовясь к последней ходке, Адамыч раздал на воле все долги, наведался в мечеть. Сначала все шло по плану: взяли с поличным, состоялся суд, приговоривший старика – с учетом прошлых заслуг – к семи годам лишения свободы. А потом случилось непредвиденное: Адамычу заявили, что зона в Леплее ему не светит. Дескать, по причине полной распахнутости железного занавеса в страну столько иностранного жулья, наркодилеров и насильников хлынуло, что элитная колония и без старых пердунов по швам трещит. Короче, мест нет. И отправили Адамыча в интернат для рецидивистов-инвалидов. Старый карманник о таких заведениях и царящих там нравах был наслышан, а потому решил: лучше умереть под забором.
   «Санаторий», в который ему выписали путевку, находился где-то в средней полосе. В качестве транспорта был избран не спецвагон, а обычный, пассажирский в самом что ни на есть задрипанном поезде. Для сопровождения матерого вора-рецидивиста – ввиду его преклонных лет и сильно пошатнувшегося здоровья – отрядили юного сержантика. Во время первой же длительной стоянки, когда конвоир отлучился на перрон купить то ли мороженого, то ли семечек, Адамыч рокировался в соседний вагон, оттуда соскочил на перрон и затерялся в привокзальной толпе. Сбежал. Что было за недосмотр сержантику, неведомо, а Адамыч на перекладных вернулся в Москву. Стояла осень с холодными, промозглыми ночами, и карманник высшего класса впервые за многие годы был вынужден ночевать под открытым небом. Ему бы тиснуть у кого-нибудь «шмель», чтобы разжиться деньгами на оплату квартиры, комнаты или даже койки. Но он боялся, потому что знал: если засветится, «санатория» с концлагерными порядками ему не избежать. Вдругорядь такого легкомысленного конвоя ему уже не дадут.
   Проночевав три ночи в Битцевском парке, Адамыч заработал жесточайший бронхит и уговорил тусовавшихся на импровизированном рынке у метро «Беляево» пацанов-беспризорников указать ему ближайший коллектор теплосетей, где он мог бы прогреть дыхалку. Те сжалились и свели его в сухой и теплый то ли бункер, то ли каземат, куда Адамыч, впрочем, едва добрался. Сначала пришлось спускаться хрен знает на какую глубину, а потом еще час тащиться по тоннелям, ходам, канализационным стокам. Но путешествие стоило того – дней через пять у Адамыча, которому пацаны натаскали таблеток, трав, меда, начала отходить мокрота, а еще через неделю он чувствовал себя лучше, чем когда садился с сержантиком в поезд.
   Чтобы не быть дармоедом, Адамыч решил открыть школу юных воров-карманников, но вскоре понял бесперспективность своей затеи. Мало того что его благодетелям тонкости воровского ремесла были до фонаря, еще и объективно «материал» был никчемный. Мальчишки токсикоманили, курили травку и пили по-черному. А меж тем карманник – что твой чекист: голова должна быть холодная и ясная, руки ловкие и легкие (чистота необязательна, но ногти лучше постричь коротко, как у скрипача или пианиста, чтобы подушечки были открыты), а ноги – быстрые. Однако Адамыч не сдавался и в конце концов так надоел своими приставаниями, что пацаны свели его в «шарагу Митрича». Никаких переговоров по поводу передачи «ветерана», ни даже церемонии представления не было. Просто двое пацанов сопроводили деда до определенного места и сказали:
   – Тебе все время прямо. Не боись, мимо не пройдешь. Все. Будь здоров, не кашляй!
   Как уже было сказано, первые дни новенький только курил и матерился, но потом потихоньку включился в общинную жизнь, а еще через месяц заявил, что устал быть нахлебником и намерен работать. Но для успешного осуществления профессиональных обязанностей ему нужен хороший костюм, приличная обувь и французский парфюм. Все это община купила Адамычу в кредит, который карманник погасил уже через неделю.
   На «службу» афганец выходил чисто выбритым, надушенным, в начищенных до блеска ботинках. Иначе нельзя, потому как теперь он работал исключительно по «чубайсикам» – так Адамыч именовал дорого одетых господ, из-за запруженности московского центра автомобилями вынужденных добираться до мест деловых встреч в метро. Таких с каждым месяцем становилось все больше, что не могло не радовать афганца и его подземных собратьев. Еще стоя на платформе, старый вор не только намечал жертву, но и острым глазом фиксировал, в каком именно кармане «селезня» лежит портмоне. В вагоне старался быть неподалеку, а потом, делая вид, будто пробирается к двери, на пару секунд тормозил возле «делового», который ничуть не настораживался от короткого соседства ухоженного, прилично одетого, пахнущего дорогой туалетной водой старичка. Еще через несколько секунд Адамыч выходил из вагона, сжимая в засунутой в карман (дна у кармана, понятное дело, не было – одна прорезь) руке толстенький бумажник. За два года Адамыч ни разу не попался, но время от времени возвращался домой вконец расстроенным. Такое случалось, когда он становился свидетелем топорной работы коллег по цеху.
   Нынче был как раз подобный случай. Заглядывавший во все подряд пещерки Макс признал Адамыча сразу по хорошему, даже в каком-то смысле щеголеватому костюму, дорогому амбре, длинному, загибающемуся вниз хрящеватому носу – детали, которую Колян при описании внешности Адамыча счел самой существенной и отличительной. На появившегося на пороге его кельи Макса старик едва взглянул, продолжая что-то ворчать себе под свой раритетный нос.
   – Добрый день! – еще раз, погромче, поздоровался Кривцов. – Я знакомый Митрича…
   Снова никакой реакции. Афганец продолжал ворчать, роясь в большой сумке с продуктами.
   – …Можно сказать, его лечащий врач, – добавил Макс с просительной улыбкой.
   – Ну и лечи себе. Ко мне-то чего пришел? – пробурчал наконец дед.
   – Да Митрич уснул, а я…
   – А ты от скуки дохнешь, – подсказал Адамыч. – Заходи. Счас пошамаем.
   Через пять минут, разливая по кружкам густой и черный, словно деготь, чай, он уже общался с Кривцовым, как с давним знакомым. Причем в душу не лез, с расспросами не приставал, говорил все больше о себе. И не о себе даже, а о вымирающем элитном ремесле карманника, ругал молодежь, которая ничего не умеет и учиться не хочет.
   – Ну разве так делают, мать иху тудыт-растудыт! – ярился старик. – Еду сегодня в вагоне, вижу, стоит какой-то с наглой рожей, глазами туда-сюда стреляет, а сам на пальце брелок вертит. В одном боку штуковины этой, в торце, раз – и блеснет, раз – и блеснет. Бритву пристроил, шельмец! Я его сразу срисовал, а гражданам хоть бы что! Даже внимания не обратили. В такой давке, вместо того чтобы карманы и сумки держать, по журналам-книжкам чуть не носами водют: простору-то нет, чтобы сантиметров на двадцать чтение от глаз отнести… Ну, этот, смотрю, к какому-то мужику подошел и у задницы его зашебуршился. Вот еще один пример! Какой идиот кошелек в задний карман штанов кладет?! Его оттуда тиснуть – два пальца обмочить. Но это только если с умом, а не как этот олух, веретеном деланный. Гляжу краем глаза, что-то слишком долго он у задницы селезня торится. Тот очухался, головой завертел, обернулся, прошипел что-то. А тут как раз остановка, и недоумок этот шмыг из вагона. Я потом на зад-то мужика глянул: карман порезан, а из дырки угол «шмеля» торчит. Не смог, значит, вытащить. Еще бы, при таком-то надрезе! Он же бритвой по прямой резанул, а надо полукругом. И тогда только ладонь подставляй – «шмель» туда сам, как созревшее яблоко, упадет.
   Адамыч сокрушенно помотал головой и, вытянув губы длинной трубочкой, потянул в себя огненный – из-за высокой температуры и крепости – чай.
   Две кружки безобидного, казалось бы, напитка подействовали на Адамыча удивительным образом, будто старик потребил бутылку шампанского. На щеках появился румянец, губы то и дело расплывались в улыбке, а рассказ прерывал тихий, дребезжащий, как трамвайный звонок, смех.
   – Еду сегодня на эскалаторе и от скуки рекламу на стенках рассматриваю. Висят подряд три огромные картинки. По бокам – про коньяк и водку, какие они замечательные, бутылки такие красивые, а в середине – про пьяницу. Рожа опухшая, красным зарисована, рядом написано что-то про стыд и совесть. Я вот думаю: они нарочно их все рядом повесили, чтобы народ повеселить, или нечаянно так получилось?
   Макс и сам (кажется, при переходе с «Курской» на «Чкаловскую» или на эскалаторе «Новослободской») видел подобный «триптих»: на первом щите – реклама коньяка «Черный аист»; на втором – грубо намалеванный мужик с отекшей, небрежно затушеванной красным карандашом физиономией в сопровождении изречения Сенеки о том, что пьяный совершает много такого, чего, протрезвев, стыдится. Что-то в этом роде. Третьим, завершающим творением человеческой мысли и компьютерной графики в этом «триптихе» была реклама водки, где рядом с бутылкой беленькой наличествовала девица с томно прищуренными глазами и сладострастно приоткрытым красным силиконовым ртом. Помнится, тогда у него мелькнула мысль. Точнее, даже две. Первая: с чего бы это для метро, самого популярного вида транспорта, сделано исключение? Известно ведь, что реклама спиртных напитков и даже пива в общественных местах категорически запрещена (как, впрочем, и табака, хотя пачки сигарет на рекламных щитах Московского метрополитена встречаются на каждом шагу). И вторая: социальная реклама о вреде пьянства в окружении щитов, рекламирующих алкоголь, – это тонкая издевка над законодательством или, напротив, условие федеральной антимонопольной службы, разрешившей пропагандировать здесь коньяк и водку только при наличии противовеса в виде опухшей похмельной рожи и упреждения от мудреца Сенеки?
   Получив от Адамыча приглашение «заходить, если что», Кривцов вернулся к Митричу. Тот по-прежнему спал. На лбу и тыльной стороне ладоней сверкали крупные капли пота. Макс, стараясь не разбудить пациента, проверил пульс. Тот был хорошего ритма, наполненный. Кривцов удовлетворенно потер ладони: теперь он был уверен, что поставит Митрича на ноги. В фигуральном смысле.
   Мысль о том, что этот человек – Витек врать не будет! – добровольно стал инвалидом, не давала Кривцову покоя. Спрашивать об обстоятельствах, при которых он лишился обеих ног, у самого Митрича вряд ли стоит. Вон даже Симонян и Адамыч, когда новенький полюбопытствовал насчет происхождения инвалидности Митрича, нахмурились и сказали, что не их ума это дело. Хорошо, не послали.
   Вспомнив о Симоняне, Макс решил и ему нанести визит. Надо было чем-то занять время в ожидании результатов отправленного вчера с Андрюхой послания.
   Симонян опять корпел над бумагами. Однако, подняв на звук шагов глаза, кажется, даже обрадовался гостю:
   – О-о-о, Максим! Решил навестить старика? А я грешным делом думал: получил свое – и больше не заявишься. Пиво будешь? С копчеными свиными ребрышками, а? Вредно, конечно, но вкуснотища! Нектар с амброзией! Я, кстати, еще не обедал. Только недавно вернулся. В Музей метро на «Спортивную» ездил, а потом на «Университет» – на склад забытых вещей зарулил. Приступил, понимаешь, к работе над главой «Что пассажиры забывают в метро?», а материала не хватает. И на удачу в музее с такой удивительной женщиной встретился! Сорок лет метрополитену отдала – начинала дежурной у эскалатора, а на пенсию с должности начальника целой ветки уходила. Это, брат, тебе не фунт изюма! Если с армией сравнивать, почитай, Нина Ивановна – генерал-лейтенант в отставке. Умница какая! А память!.. Не нам с тобой чета.
   Под пиво и ребрышки Симонян поведал Кривцову множество удивительных историй. Нина Ивановна, например, вспомнила случай, как однажды, приехав на склад забытых вещей с обычной ревизией (такие проводятся раз в три месяца, чтобы сделать опись не востребованных в течение девяноста календарных дней предметов и подготовить их к утилизации), она и другие члены комиссии увидели стоящий посреди камеры хранения… мотоцикл. Оказалось, его обнаружили на одной из станций. Стоял себе, прислоненный к колонне. Объявился ли потом хозяин, Нина Ивановна сказать не могла – не интересовалась, зато прекрасно помнила, какое строгое разбирательство устроила по этому поводу своим подчиненным. Это ж чем надо было заниматься, чтоб не увидеть, как через турникет тащат этакую громадину!