Нерсессыч так стукнул кулаком по столу, что лежавшие на краю стола папки попадали на пол.
   Макс поднял их и положил обратно.
   Старик этой маленькой услуги, кажется, даже не заметил.
   – Вы знаете, – продолжил он уже без надрыва, – ведь многие из старых, построенных при Сталине станций имели своим прообразом какой-либо храм. И это удивительно! В условиях воинствующего атеизма, гонений не только на православную церковь, но и на религию вообще! Станция «Кропоткинская» – это маленькая копия древнеегипетского храма Амона в Карнаке, «Полянка» – соборный храм, в рисунке свода «Новокузнецкой» использованы темы римской гробницы Валериев. На некоторых станциях можно найти каббалистические знаки, руны и даже аяты. Знаете, что такое аяты? В переводе с арабского – «знак, чудо, знамение». А по сути – краткие фразы из Корана, написанные причудливой вязью куфического письма. Я сфотографировал несколько образцов, а потом нашел возможность передать снимки одному ученому-арабисту. И он мою версию подтвердил. Это действительно аяты!
   Симонян встал из-за стола и, сконцентрировав блуждавший до сей поры неведомо где (должно быть, среди вызывавших в нем священный трепет аятов, рун и каббалистических знаков) взгляд на напрягшемся Максе, пытливо всмотрелся в лицо гостя. Кривцов постарался изобразить искренний интерес. Видимо, ему это удалось, потому что «лекцию» Симонян продолжил с прежним пылом:
   – А какие материалы для оформления были использованы! Полудрагоценный камень тоннами шел. Сейчас реставраторы, бывает, с чем сталкиваются? С тем, что не знают, где взять материал для восстановления утраченных фрагментов. Потому что большую часть камня добывали в рудниках ГУЛАГа, в сверхсекретных лагерях. Да что там говорить?! Если разобраться, все старые станции – это храмы, только вместо икон там портреты полководцев, героев труда, собирательные образы советских людей, а на месте алтаря – бюсты вождей. Так, во всяком случае, раньше было. Сейчас многие из них опустели. Одних памятников и бюстов Сталина по подземным храмам полтора десятка стояло. А сейчас кто у нас остался из несвергнутых-то? Пожалуй, только Ленин. На «Комсомольской», на «Белорусской»-радиальной, в верхнем вестибюле «Театральной»… Ногин на «Китай-городе» пребывает пока. Из названия станции его имя сняли, а бюст остался. До последнего времени, пока на «Чистых прудах» второй выход долбить не начали, у торца Сергей Миронович Киров стоял. Я спрашивал у служащих, куда его свезли, – не знают. Но самую смелую шутку над советской атеистической идеологией архитекторы с художниками знаете, где сыграли? На «Октябрьской». Ведь в торце там настоящий алтарь сооружен. С царскими вратами, наверху которых, на каждой половинке, издали будто даже православный крест виден. Подойдешь ближе – ан нет, не крест, а сложное сооружение из перекладин, шара и пятиконечной звезды.
   Несколько минут Симонян молчал, погрузившись в глубокое раздумье. Потом вздохнул и виновато посмотрел на Макса:
   – Вы ж не за этим пришли… Простите старика. Меня как понесет…
   – Да нет, что вы, мне очень интересно, – покривил душой Макс.
   Еще вчера, встретив такого вот чудика, он с удовольствием поддержал бы беседу. Но сегодня ему было совсем не до оплакиваемых стариком красот.
   – Ценю вашу тактичность, – склонил голову в полупоклоне Нерсессыч. – Так вот, в ночь со среды на четверг я, как уже сказал, обходил с ревизией две станции… Шел по тоннелю от «Новослободской» к «Проспекту мира». Этот перегон хоть и длинный, в два километра, но для пешехода легкий. А вот если идти от «Красных ворот» к «Комсомольской» – очень тяжело. Перегон-то всего ничего, километр, а падение уровня – тридцать метров. «Красные ворота» среди старых станций – одна из самых глубоких, а «Комсомольская» – так себе, среднего заложения. Пассажиры в поезде этого перепада не замечают, а если пешком… В общем, я уже почти достиг нижнего вестибюля «Проспекта мира»…
   Когда до выхода из тоннеля осталось десятка два метров, Симонян вдруг услышал голоса. Женские. Присмотрелся – дефектоскопщицы. Да и кому еще быть в такой час! Остановились на путях и кого-то костерят. Грант Нерсессович прислонился спиной к стенке тоннеля и стал ждать, когда облаченные в оранжевые жилеты женщины двинутся дальше. Попадаться лишний раз на глаза сотрудницам подземки ему было без надобности. Испугаются еще или с расспросами пристанут. Милицию позовут. Через несколько минут Симонян услышал характерный шум: дефектоскопщицы покатили свою колымагу вперед.
   – Я уже хотел было выбраться из своего укрытия, но вдруг звуки затихли. – Грант Нерсессович понизил голос, перейдя почти на шепот: – Только-только дефектоскопщины вошли с другой стороны в тоннель – и сразу мертвая тишина. Чего они опять тормознулись, не знаю. Может, в приборах какой сбой обнаружили, может, решили в туалет сходить. Я на платформу не вылезаю – жду, когда дефектоскопщицы подальше отойдут. Вдруг рядом, в нескольких метрах буквально, что-то тяжелое упало. Глаза скосил – какой-то тюк. Присмотрелся, а то не тюк – человек! Женщина. И тут же следом из воздуховода мужик вылезает. Грузно так на землю плюх! Слава богу, ночью в тоннеле освещение дежурное, слабое – непривычный к темноте человек в полметре руку свою не разглядит. Вот и этот боров меня не заметил, женщину под мышки взял и протащил внутрь тоннеля метров двадцать. Потом бегом обратно, да, видно, от страха воздуховод пропустил, мимо меня промчался, а потом и из тоннеля выскочил. Стоит, головой по сторонам вертит: понять не может, где находится. Сообразил – и назад. Опять мимо меня – и, кряхтя, в ход полез. Я подождал, пока дрожь в коленях уймется, – и к женщине этой. Мертвая она была – уже окоченеть успела.
   – А вы хорошо этого человека рассмотрели? – Макс с надеждой посмотрел на Нерсессыча.
   – Лица я вообще не расмотрел. Но телосложением – точно не вы…
   – И на том спасибо, – усмехнулся Макс. И тут же из саркастической его улыбка стала просящей: – А вы в свидетели пойдете?
   Нерсессыч тяжело вздохнул:
   – Эх, молодой человек… Если бы милиция была на вашей стороне и искала сейчас доказательства вашей невиновности, тогда и мой бы рассказ был лыком в строку. А так… Да они меня и слушать не захотят, выгонят взашей. Это в лучшем случае. В худшем… Я даже думать не хочу, что будет в худшем. Запрут в психушку или дочери под опеку отдадут. В дурдоме будут колоть всякой гадостью. Там-то я в состоянии растения пару годков протяну, а вот, коли предоставят меня заботам Ниночки, через пару месяцев окажусь на кладбище. С почестями, под оркестр. Я ж сейчас пропавшим без вести числюсь, и оттого дочка моя в права наследства вступить не может.

Юродивый

   И старик поведал Кривцову свою невеселую историю. Инженер-строитель по профессии, в советские времена он сумел сколотить приличное состояние. Армяне, перебиравшиеся с родины поближе к изобиловавшей головокружительными возможностями обогащения Москве, брали его в прорабы и платили щедро. Хоть и москаль в третьем поколении, но все же земляк. К тому же Грант Симонян свои обязанности выполнял не на страх, а на совесть. Но как же он ими тяготился! Его душа хотела другого. Он мечтал быть архитектором, но не чванливых безвкусных особняков, а храмов, в которых соединились бы гениальные находки всех времен и религий. Из знаменитого самаркандского Гур-Эмира он взял бы опирающийся единственно на круглый барабан высокий купол, из флорентийских соборов – оживающие даже при самом робком солнечном луче витражи, из старинных русских церквей – торжественно-строгую внутреннюю роспись купола и стен.
   Перемены начала девяностых Симонян встретил звучащим в душе бравурным маршем. А глядя, как правители новой России неумело осеняют себя крестом, косясь одним глазом на икону, другим – в телекамеру, умилялся и радовался до слез. Большинство соотечественников от этого нового увлечения власть предержащих коробило, а Грант Нерсессович готов был целовать экран своего «грюндига». Ему казалось: это не просто первый шаг, а гигантский прыжок к осуществлению его мечты. Вот-вот начнется в России возрождение веры, будут возводиться новые храмы, и тогда материалы, собранные им за столько лет, его гениальные идеи непременно будут востребованы. Храмы не сразу, но действительно стали строить, только у приоткрывших для этой цели казну правителей и отщипывавших от немыслимых барышей крохи «зелени» спонсоров были свои архитекторы. Москва, Питер и города помельче начали наводняться унылыми, громоздкими сооружениями, которые, по мнению Симоняна, ничего не давали ни глазу, ни сердцу. А стало быть, не могли ничего вызвать и в душе. Он иногда заглядывал в эти церкви-новоделы и, видя сосредоточенно-мрачные лица людей, не мог отделаться от мысли, что точно с таким же выражением они сидят в очередях на прием к префекту или ответственному работнику социальной службы. Решая свои житейские проблемы, в список, к кому следует обратиться, включили поход в церковь – вот и зашли.
   Он обивал пороги архитектурных ведомств и фирм, где в лучшем случае его принимал какой-нибудь ничего не смыслящий в деле храмостроительства клерк. Насмотревшись на разложенные на столе рисунки и чертежи, тот снисходительно записывал номер телефона докучного старика и обещал, если идея заинтересует руководство, непременно позвонить.
   В конце девяностых число состоятельных земляков Симоняна, решивших осесть в российской столице, умножилось тысячекратно. Заказов на строительство хором ценою в несколько миллионов долларов в элитных районах Москвы и ближнего Подмосковья стало невпроворот. Грант Нерсессович с жаждавшими заполучить его в прорабы армянскими нуворишами встречался, но только затем, чтобы убедить их внести свою лепту в строительство нового храма. Кто-то обещал подумать, но потом, когда будет отстроен «домишко», кто-то искренне недоумевал:
   «А зачем? Вон на Ваганьковском кладбище стоит армянская церковь. Мало, что ли?» И те, и другие старались поскорее перевести разговор на свои личные новостройки. Но Симонян от прежнего «амплуа» категорически отказывался – все силы и время уходили на хлопоты о доселе невиданном чудо-храме.
   Единственную дочь Симоняна Ниночку папина дурь приводила в исступление. Подсчитывая, сколько сотен тысяч баксов потеряно на одном, другом, третьем отринутом родителем заказе, она устраивала истерики, рыдала, взывала к совести и отеческому долгу: «Ты посмотри, на чем я езжу! На десятилетнем „Форде“! А что ношу! Мне скоро на улице будет стыдно появиться!» Робкое предложение Гранта Нерсессовича немного поработать (Ниночка кое-как закончила юрфак) было воспринято с искренним негодованием. Однако настоящий скандал разгорелся, когда Симонян, отчаявшись получить ассигнования на храм, решил продать квартиру на Чистых прудах, загородный дом в Домодедове, а также антикварную посуду, статуэтки и подсвечники-канделябры, которые коллекционировала покойная супруга. Вырученных от продажи денег, по подсчетам Гранта Нерсессовича, ему должно было хватить на первоначальный этап, а там, увидев, что дело перестало быть просто прожектом, потянутся и щедрые жертвователи.
   Узнав о планах отца, Ниночка превратилась в ведьму. «Милая деточка» заявила, что пойдет на все, лишь бы не дать им осуществиться. Вариантов у дочки было несколько: психиатрическая экспертиза, которая объявит папочку недееспособным; «аргументированная беседа» очередного бойфренда и его друзей («Поверь, папуля, такие, как Григ и его приятели, умеют убеждать кого угодно и в чем угодно – и ты, обещаю, подпишешь дарственную на мое имя, указав в ней все до последнего молочника Кузнецовского завода»). О третьем варианте Ниночка упомянула вскользь, оговорившись, что не хотела бы «брать грех на душу».
   Особых иллюзий по поводу наличия у дочери к нему теплых чувств Симонян не питал. Ниночка сызмальства воспринимала отца как источник материальных удовольствий: нарядов, отдыха у моря, дефицитной вкуснятины. Но даже в отсутствие иллюзий варианты Ниночки стали для Гранта Нерсессовича тяжелым ударом. Он понял, что дочка, не моргнув глазом, пойдет на все, лишь бы не позволить отцу оставить ее «без средств» (двухкомнатная квартира на Покровке, на которую Грант Нерсессович не посягал, – не в счет).
   Симонян подумал о самоубийстве: «Зачем жить, если единственный оставшийся на земле родной человек жаждет твоей смерти, а несбыточность мечты всей жизни видна так явственно?» Но, будучи человеком верующим, решил не уходить в мир иной с ношей страшного греха. Сложив в чемодан на колесиках рисунки, чертежи, фотографии жены и дочери, несколько пар нижнего белья, любимый свитер, немного денег (снимать со счета не стал принципиально), он покинул дом с намерением отправиться странствовать по России. В сердце Гранта Нерсессовича еще теплилась надежда, что где-нибудь его талант и его проект непременно понадобятся. Он сел в метро, доехал до «Юго-Западной», поднялся на поверхность, посмотрел на безликие коробки с загогулистыми лоджиями или немыслимых размеров козырьками над подъездами… и снова спустился в метро. Решил, что перед тем как покинет Москву, побывает на своих любимых станциях – «Кропоткинской», «Новокузнецкой», «Маяковской», на «Красных Воротах»… В середине прощальной экскурсии на «Смоленской» Симонян присел на лавочку и не заметил, как задремал. Проснулся от того, что кто-то пытался вырвать чемодан, ручку которого он крепко держал даже во сне. Вид у посягнувшего на чужое имущество мужичонки был затрапезный: грязные, прохудившиеся на коленках и в паху джинсы, серая (то ли по изначальному колору, то ли от грязи) толстовка. Несколько мгновений они тягали каждый к себе чемодан молча, пока наконец грабитель, запыхавшись, не сдался и прерывающимся голосом не спросил:
   – Чего у тебя там? Золото, бриллианты? Вцепился, как клещ!
   Грант Нерсессович честно ответил:
   – Чертежи и рисунки.
   Грабитель не поверил, пришлось открыть чемодан и показать. А потом и поведать вкратце, что, собственно, привело его на эту лавочку.
   – Значит, так, – деловито почесал репу оборванец. – Заночуешь у меня. Пожрем чего-нибудь, выпьем и помозгуем, куда тебе податься. Не отказывайся, пожалеешь. Метро закроется, выпрут тебя на улицу, а там знаешь сколько всякого ворья шатается! И чемодан отберут, и самого разденут. Так что вставай и шевели батонами.
   Симонян и Колян (так представился его новый знакомый) с пересадкой добрались до «Лубянки», а там пешочком прошлись до Армянского переулка. Юркнув во дворик небольшого двухэтажного домишки, Колян объявил, что они почти пришли и что чемодан придется оставить наверху. Чертежи, рисунки, фотографии он засунул за ворот толстовки, предварительно заправив ее в штаны. Свитер Грант Нерсессович надел на себя, а белье и носки рассовал по карманам и под футболку.
   Пройдя еще пару десятков метров в глубь двора, Колян нагнулся и легко сдвинул решетку, закрывающую вход в колодец. Новый знакомый Симоняна спускался по сваренным из арматуры ступенькам быстро и ловко, будто по мраморной лестнице. Правда, вниз он сбегал не грудью и лицом вперед, а совсем другим местом. Гранту же Нерсессовичу путешествие далось тяжело. Внизу пришлось отдыхать не меньше четверти часа, чтобы восстановилось дыхание и хоть немного успокоилось готовое выскочить из груди сердце. Потом они долго тащились по каким-то ходам и тоннелям (впрочем, это тогда Симоняну показалось, что долго, сейчас такое расстояние для него пустяк), пока наконец не оказались в старинной галерее, давшей приют Коляну и еще десятку таких же, как он, бездомных.
   «Найденыш» остался у «грабителя» и в эту ночь, и в следующую, а на третий день был представлен другим членам общины, которые предложили Нерсессычу перекантоваться с ними до лучших времен. Тот с радостью согласился, потому что заболел идеей (такой он человек: если нельзя осуществиться одной мечте, придумывает себе другую) написать летопись столичной подземки, включив в нее не только чистую информацию, но и всяческие легенды, необъяснимые случаи, а еще рассказать о тайных ходах, которыми изрыто чрево московское, описать быт и нравы людей, населяющих преисподнюю. Материала, как представлялось Симоняну уже после первых бесед с Коляном и его соседями, хватило бы на несколько томов.
   Вскоре на Гранта Нерсессовича (точнее, на его краеведческий труд) работало практически все неспившееся и нескурившееся подземное народонаселение. Кто-то принес копию составленной столетие назад карты, где были обозначены и катакомбы, образовавшиеся в результате изъятия белого камня, который в давние времена шел на строительство домов, и тайные ходы от монастыря к монастырю, и пыточные камеры опричного двора, и соляные подвалы. Земля под Москвой была изрыта, будто чернозем червями.
   Колян подтаскивал все новых представителей андеграунда, каждый из которых вносил в многотрудное дело сбора первоначальной информации свою лепту. Спустя еще полгода несостоявшийся архитектор, при любой возможности старавшийся поглядеть на «объекты» – лабиринты, катакомбы, подземные бункеры, пещеры, – своими глазами и аккуратно записывавший в многочисленные блокноты информацию о размерах, состоянии, безопасности и прочая, уже по праву считался самым компетентным по части московской преисподней человеком. А вскоре начал на этих своих знаниях и зарабатывать, давая консультации о местах, где можно обустроить подземные гаражи и мастерские. Понятно, клиентами Симоняна были не городские власти, а криминальные элементы, занимавшиеся угоном и предпродажной подготовкой или разбором автомобилей на запчасти. Несколько раз к нему через посредников обращались предприниматели, которым в преддверии «наезда» обэпников или других якобы блюдущих государственные интересы структур надо было припрятать большую партию товара. Симонян разворачивал карту и предлагал несколько вариантов, в которых учитывалось все: и хорошие подъездные пути-спуски, и габариты подземных помещений, и влажность воздуха – последнее было особенно важно для бизнесменов, намеревавшихся заныкать на неопределенное время оргтехнику, лекарства, продукты, большую партию сотовых телефонов.
   – Вот так-то, друг мой, – подвел итог мучительно-обстоятельному рассказу о своей жизни Грант Нерсессович. – Разве мог я подумать, что здесь, под землей, буду счастлив так, как никогда не был там! – Он указал пальцем наверх.
   «Юродивый! – раздраженно подумал Кривцов. – Они что, все здесь такие? Из-за какой-то блажной идеи разругался с единственной дочерью, хотел все у нее отнять… Чего он, не архитектор, мог путного спроектировать? Нашел бы каких-нибудь шабашников, те начали бы строить, и чудо-собор сам развалился бы на куски, да еще и люди бы пострадали». Но Нерсессыч был ему нужен, и, не дав раздражению вырваться наружу, Кривцов светским тоном спросил:
   – А как сейчас поживает ваша дочь?
   Сиявшее детской радостью лицо старого армянина вмиг посерело и повисло большой грустной каплей: вместе с уголками губ вниз опустились и рыхлые пористые щеки.
   – Ниночка? Она хорошо живет. Вышла замуж, родила ребенка. Сейчас хлопочет, чтобы меня признали покойником, – тогда спустя полгода она сможет вступить в права наследства.
   – А откуда вы все это знаете?
   – Ну, милый человек, я ж не в лесу живу! Здесь получить информацию о происходящем на земле порой даже проще, чем обитая там…
   – Поня-атно, – протянул Макс, хотя на самом деле ничегошеньки ему было не понятно.
   Оба помолчали. Симонян сидел, уставившись взглядом в облупленную столешницу, а Кривцов – глядя в его поросшую буйным седым волосом маковку. В душе Макса шевельнулось нечто похожее на жалость.
   – Но как же так, Грант Нерсессович? Ведь на Кавказе, в Средней Азии, в общем, у народов бывших южных республик не принято так относиться к родителям. Там стариков почитают, заботятся, чуть не на руках носят. А на тех, кто забывает или предает родителей, несмываемый позор падает.
   – А у славян что? Принято? – Симонян будто даже обиделся. – У кого это вообще принято? У древних японцев, которые таскали матерей и отцов на гору подыхать с голоду? Ни одна религия, ни одна национальная мораль, ни одно человеческое сердце, если оно живое, способное чувствовать, а не булыжник, такого не позволяет и не прощает. А что касается южных, не южных народов… каждый рождает и бессребреников, отдающих последнюю рубаху нищему на углу, и стяжателей, ради денег готовых на все… Огласки – да, у нас боятся больше. Но это в маленьких селениях, в городках, где все друг друга знают. А жизнь в мегаполисе поощряет самые темные стороны души. Каждый живет в своей скорлупе, творит что хочет. И огласки можно не бояться. Свои не скажут, чужие не увидят. Да и вообще кому, например, в Москве интересно, как ладят между собой Грант и Ниночка Симонян? Точнее, ладили… Хотя, думаю, когда я ушел, дочка, обзванивая знакомых, сильно плакала. А ее все утешали, думая, что это она обо мне переживает…
   Симонян помолчал, делая вид, будто пристально рассматривает свои узловатые, короткопалые руки. Макс его не тревожил, понимая: пауза понадобилась Нерсессычу, чтобы справиться с подступившими слезами.
   – Ладно, хватит об этом! – Симонян резко поднял голову и ладонью с растопыренными пальцами зачесал назад свесившиеся на лоб длинные седые пряди. – Хочешь, я все, что видел тогда на перегоне, на бумаге запишу? Если у тебя есть кто надежный на земле, пусть попробует отнести в милицию. А лучше пускай сначала тех женщин найдет, поговорит с ними… Сдается мне, они тоже видели того ирода. Он, когда из тоннеля выскочил, лицом к ним стоял. Хотя вряд ли лицо рассмотрели – расстояние большое, но фигуру-то могли. Ты ложись спать – можешь на моем топчанчике, а я бумагу для тебя напишу, а потом еще пару часиков поработаю. Так что неудобств ты мне не доставишь.
   Макс взглянул на часы:
   – О, уже третий час ночи!
   – И что? А какая тут под землей разница: день, ночь? Я укладываюсь, когда глаза слезиться начинают или рука немеет.

Ночная вылазка

   Макс лег на топчанчик Нерсессыча, укрылся видавшим виды ватным одеялом, так и эдак повертел, сбивая в один угол перо хлипкой подушки. Наконец устроился. Но уснуть так и не смог. Сначала судорожно перебирал варианты, как быстрее отправить на землю бумагу, которую строчит старый армянин, потом вдруг понял, что задыхается. Повернувшись на спину, несколько минут лежал, хватая разреженный воздух открытым ртом и с силой проталкивая его в легкие. Ощущение удушья не проходило. Он вспомнил, как месяца три назад заруливал в гости к приятелю-валеологу, служившему в подмосковном правительственном санатории. В кабинете у того стоял аппарат для измерения объема легких. Специалист по здоровому образу жизни предложил гостю дунуть, а потом долго ругался: «Чуть оборудование не сломал! Еще немного – и поршень бы вылетел!» Перепугался насмерть. А когда немного успокоился, за рюмкой коньяка посоветовал Кривцову никогда не таскаться в горы, потому что там с легкими Геркулеса делать нечего.
   Макс поднялся с топчанчика и, приблизившись к столу, за которым работал Грант Нерсессович, сказал:
   – Душно тут у вас. Пойду пройдусь.
   Старик, продолжая строчить, кивнул. Кривцов пошарил глазами в поисках своего фонаря. Тот лежал рядом с закопченным медным чайником. Макс приподнял металлическую посудину – она была полна воды. Но ни стакана, ни кружки рядом не наблюдалось. Припав к медному носику, он сделал несколько больших глотков и оглянулся на хозяина кельи. Тот продолжал писать, склонив набок голову и высунув кончик языка. Лицо Макса скривила брезгливая гримаса: «Точно – юродивый!»
   Выйдя из каморки армянина, Кривцов оказался в кромешной темноте. Зажег фонарь и, присев у стены на корточки, развернул карты: сначала основную, запаянную в полиэтилен, потом – на кальке. Наложил одну на другую. Ближайший выход на землю был совсем рядом, в Армянском переулке.
   «Твою мать! – про себя выругался Кривцов. – Армянин же сказал, что его через Армянский под землю спускали! Потому в память и врезалось: армянин – через Армянский. А меня заставили три километра тащиться, сволочи. Конспираторы гребаные!»
   Злость (такой вот редкий случай) оказалась в облегчение. Шагая по галерее, а потом по коридору с низким, сантиметров на десять не достававшим до его макушки сводом, Кривцов уже не задыхался. Отметив это, от намерения подняться наверх Макс все же не отказался. Мало ли, вдруг от новообретенных друзей придется спасаться бегством? Митрич долго не протянет, а с его смертью сойдет на нет и гарантия безопасности. Колян вон, хоть и разговоры разговаривает, встретить-проводить согласился, а дай ему волю… Макс несколько раз перехватывал его взгляд – опасливый, вприщур. Как у затаившегося зверя или пса-волкодава, только и ждущего, когда хозяин бросит поводок и скомандует: «Фас!»