Страница:
У этой болотистой дыры я и остановился, глядя на колеблемый ветром тростник. Какая-то неудовлетворенность, недовольство собой обуревали мою душу, в висках назойливо колотился вопрос: неужели этот ручей Ди символизирует судьбу самого Джона Ди? Бурный исток — и ранее болото, стоячая вода, жабы, лягушки, тростник, а над всем этим в зыбком от испарений воздухе, пронизанном солнечными лучами, стремительные пролёты стрекоз, капризные, неподвластные расчёту траектории, трепет инкрустированных драгоценными камнями крыльев… Ловишь это эфемерное чудо, гоняешься за ним, а когда поймаешь и разожмешь кулак — в руке остается отвратительный червь с прозрачными мишурными крыльями.
Мой взгляд упал на большую бурую личинку, из которой, почувствовав тепло весеннего утра, как раз вылезала новорожденная стрекоза. Совсем недолго дрожащая тля прижималась к жёлтой и гладкой поверхности тростника рядом со своей только что покинутой и теперь какой-то призрачной оболочкой, в последней судороге этого страшного акта рождения и смерти намертво вцепившейся в стебель. В солнечных лучах нежные крылышки обсохли быстро; всё выше и выше, резкими толчками, стали они подниматься, плавным, каким-то сомнамбулическим движением развернулись, задние лапки прилежно и завороженно разгладили их, они страстно затрепетали — и вот крошечный эльф зажужжал, сверкнул прозрачными крылышками, и в следующее мгновение его прерывистый полет затерялся в блаженной безбрежности воздушного океана.
«Вот она — тайна жизни, — вспыхнуло во мне. — Так покидает свою бренную оболочку бессмертие, так, согласно предназначению своему, победоносная воля сокрушает темницу и выходит на свободу».
И я вдруг вижу самого себя, многократно повторенного у меня за спиной длинной чередой образов, начало которой теряется в далёком прошлом моей жизни: сидящего на корточках рядом с Бартлетом Грином в Тауэре; читающего скучные манускрипты и травящего зайцев в шотландском горном убежище Роберта Дадли; составляющего в Гринвиче гороскопы для юной Елизаветы — диковатой недотроги; расшаркивающегося в церемонных поклонах и произносящего бесконечные тирады перед императором Максимилианом в Офене, в Венгрии; месяцами плетущего дурацкие интриги вместе с Николаем Грудиусом, тайным секретарем императора Карла и куда более тайным розенкрейцером. Я видел себя словно живую статую, застывшую в каком-нибудь нелепом положении то от умопомрачительного ужаса, то от беспомощности, в ослеплении чувств: больной в Нанси, на постели в покоях герцога Лотарингского; сгорающий от ревности и любви, переполненный планами и надеждами в Ричмонде перед пламенной, ледяной, ослепительной, подозрительно уклончивой, перед ней — перед ней…
Вижу себя у ложа моей первой жены, моей ревнивой ненавистницы, моей несчастной Элинор, когда она боролась со смертью; вижу, как потихоньку выскальзываю от неё, из темницы смерти, на свободу, в сад Мортлейка, к ней — к ней — к Елизавете!
Личинка! — Личина! — Маска! — Иллюзия! — Призрак! И всё это я; нет, не я, а коричневый червь; то здесь, то там он судорожно цепляется за землю, в муках рожая другого, окрыленного, истинного Джона Ди, покорителя Гренланда, завоевателя мира, юного принца!
Прошли годы, а извивающийся червь так и не родил блистательного жениха!.. О юность!.. О пламя!.. О моя королева!!!
Такова была утренняя прогулка пятидесятисемилетнего мужчины, мечтавшего в двадцать семь увенчать себя короной Англии и взойти на трон Нового Света.
И что же произошло за эти тридцать долгих лет, с тех пор как я в Париже восседал на прославленной кафедре, а учёные мужи, король и французские герцоги внимали мне подобно прилежным ученикам? О какой терн порастрепалось орлиное оперение крыльев, которые стремились к солнцу? В каких силках запутался этот орел, что вместе с дроздами и перепелами разделил судьбу дичи и лишь благодаря Господу Богу заодно с домашней птицей не угодил на жаркое?!
В это тихое пасхальное утро вся моя жизнь прошла у меня перед глазами; но не так, как обычно бывает с воспоминаниями, — я видел себя живого, во плоти, «у себя за спиной», каждый период моей жизни был представлен соответствующей личинкой, и я в обратном порядке пережил все муки рождений, примеряя на себя эти покинутые телесные оболочки с самого начала моей сознательной жизни и до сего дня. Но это схождение в ад несбывшегося не было напрасным, ибо замер я пораженный — столь путаным предстал очам моим пройденный путь, словно озаренный внезапно ярким солнечным светом. И подумалось мне, что есть смысл перенести видения этого дня на бумагу. Итак, всё случившееся со мной за последние двадцать восемь лет озаглавлю я:
Честь крови никак не может быть умалена тем, что в бурях времени владения эрлов Ди уменьшились, титул потускнел и некогда славный род пришёл в упадок. Мой отец, Роланд Ди, баронет Глэдхилл, человек дикого и безудержного нрава, из всего доставшегося ему в наследство сохранил только замок Дистоун да более или менее протяженный участок земли, ренты с которого как раз хватало на то, чтобы удовлетворять его крайне грубые страсти и столь же поразительное тщеславие: ведь он воспитывал меня, своего единственного сына, последнего в древнем роду, не иначе как для нового расцвета и славы нашего дома.
Как только дело касалось моего будущего, он, словно пытаясь искупить чрез меня грехи своего отца и деда, обуздывал свою натуру, и хотя он почти не видел меня и стихии наши были так же противоположны, как вода и огонь, тем не менее лишь ему одному я обязан поддержкой моих склонностей и исполнением столь далеких ему желаний. Человек, у которого любая книга вызывала ярость, а науки — издевательский смех, тщательнейшим образом пестовал мои таланты и предоставил мне возможность — даже в этом проявилась его непомерная гордыня! — получить самое блестящее образование, о каком только мог мечтать богатый и высокородный английский дворянин. В Лондоне и Челмсфорде нанимал он мне первых учителей того времени.
Своё обучение я завершил в колледже Св. Иоанна в Кембридже в кругу благороднейших и толковейших умов Англии. И когда я в двадцатитрехлетнем возрасте не без блеска защитил в Кембридже степень бакалавра, получить которую нельзя ни деньгами, ни хитростью, мой отец устроил в Дистоуне пир; чтобы оплатить поистине королевские долги, в которые он с бессмысленным расточительством залез ради этого события, пришлось заложить почти треть всех наших владений.
Вскоре после этого он умер.
А так как моя мать, тихая, хрупкая, всегда печальная женщина, давным-давно скончалась, я в свои двадцать четыре года нежданно-негаданно оказался единственным и полноправным наследником древнего титула и всё ещё довольно значительного состояния.
Если я, может быть, излишне настойчиво и упоминал здесь о несходстве наших с отцом натур, то делал это ради того лишь, чтобы в наиболее выгодном свете представить чудесное прозрение этого человека, который, сам в этой жизни ничего знать не желавший, кроме ристалищ, игры в кости, охоты и пирушек, тем не менее сумел разглядеть в презираемых им семи свободных искусствах силу — и мою к ним склонность, — способную вернуть блеск и славу нашему родовому гербу, изрядно потрескавшемуся и потускневшему в годину лихолетья. Однако нельзя сказать, что мне не перепала добрая толика буйного и необузданного нрава моего отца. Из-за вспыльчивости, невоздержанности в вине и одного ещё более достойного всяческого порицания изъяна моей натуры я уже в ранней юности нередко оказывался в весьма рискованных переделках, чреватых опасностью нешуточной. Давняя и по юношескому легкомыслию — более чем дерзкая авантюра с ревенхедами была ещё не самой сумасбродной, хотя именно она роковым образом изменила курс моей жизни.
Беспечность — о дне завтрашнем я не помышлял — и страсть к приключениям — вот то, что в первую очередь побудило меня сразу после смерти отца бросить имения и хозяйство на управляющих и эдаким новоиспеченным лордом пуститься в странствия, удовлетворившись более чем скромной рентой. Меня манила шумная жизнь Лёвена и Утрехта, Лейдена и Парижа, но прежде всего университеты этих городов и громкая слава процветающих там наук, официальных и тайных.
Гемма Корнель Фризиус, великий математик, достойный последователь Эвклида наших северных широт, и высокочтимый Герард Меркатор, первый среди знатоков неба и земли своего времени, стали моими мэтрами, и вернулся я домой увенчанный славой физика и астронома, равного которому в Англии ещё не было. И это в мои-то двадцать с небольшим лет! Ясное дело, заносчивость моя не стала от этого меньше, а моё наследственное и благоприобретенное высокомерие взошло как на дрожжах.
Однако юность и сумасбродные выходки не помешали королю назначить меня профессором греческого языка в пользующийся его высочайшим покровительством колледж Святой Троицы в Кембридже. Что ещё могло более полно ублажить мою гордыню, чем назначение туда, где я совсем недавно сам собственным задом полировал учебную скамью?
Надо было видеть, как добропорядочные профессора и магистры вкупе с почтенными бюргерами задирали в небо носы, а иные бормотали, забившись под лавки от ужаса, смиренные молитвы против диавольских ков и чёрной магии юного и чересчур дерзкого мастера на все руки Джона Ди.
Будь мой взгляд повнимательней, я бы уже тогда, в шуме, смехе, воплях и суматохе безумного того дня, разглядел нравы и обычаи мира, на жизнь в коем был проклят моим рождением. Ибо мир сей, с его косной чернью, шуток не понимает и за самую безобидную шалость мстит жестоко и неумолимо.
В ту ночь они осадили мой дом, дабы схватить чернокнижника, заключившего пакт с диаволом, и предать своему бестолковому судилищу. Декан и настоятель факультета кряхтели во главе толпы, подобные чёрным неуклюжим грифам, призывая покарать дерзкого mechanicus[29] за его кощунственный вызов Господу Богу.
И не окажись тогда рядом моего приятеля Дадли, а также честного и достойного ректора колледжа, кто знает, не растерзал бы меня на месте этот учено-профанический плебс, дабы я собственной кровью искупил вину перед алчной небесной бездной!
Но тогда-то я на горячей лошади ускользнул от их кровожадных лап в мой верный Дистоун, ну а уж оттуда — через море, в град Лёвен, в тамошний университет. Позади я оставил почётную должность, неплохое жалованье и имя, вдоль и поперек истрёпанное желчным сквернословием благочестивых праведников, вывалянное в клоаке самых гнусных подозрений. Начисто лишенный жизненного опыта, я слишком мало обращал внимания на злобное шипение, которое в притворном бессилии пресмыкалось у моих ног.
Тогда я ещё не знал, что яд для благороднорожденного всегда замешивается на пене бешенства низких сословий! И ещё: нет титула достаточно высокого и клеветника достаточно низкого, чтобы завистливая ненависть к великому не свела их воедино.
О друзья мои, равные мне благородством и знатностью происхождения, тогда вы повернулись ко мне доселе неведомой стороной, и какую же непримиримую ненависть обнаружил я в вас!
Химию и алхимию я постиг в Лёвене в совершенстве и проник в природу вещей настолько, насколько этому может научить учитель. Там же, в Лёвене, я впоследствии за очень большие деньги оборудовал собственную лабораторию и в одиночестве предался исследованиям природных и божественных тайн этого мира. Тогда-то я кое-что действительно понял в elementa naturae[30].
В университете меня называли magister liberarum artium. А так как завистливый и ядовитый язык клеветы с моей английской родины сюда пока что не дотянулся, то в самом скором времени я уже купался в лучах славы и числил среди своих учеников — осенью я читал курс на кафедре астрономии — герцогов Мантуанских и Медина-Сели, которые исключительно ради моих лекций раз в неделю наезжали из Брюсселя, где остановился двор императора Карла V. Его Величество сам неоднократно оказывал честь кафедре своим высочайшим присутствием, настаивая на том, чтобы в угоду ему ни на йоту не изменяли привычный ход коллегиума. Сэр Уильям Пикеринг, мой соотечественник, просвещенный и чрезвычайно достойный джентльмен, Маттиас Хако и Иоганнес Капито из Дании тоже прилежно внимали моим ученым речам. Тогда же я посоветовал императору Карлу оставить на время Нидерланды, ибо зима ожидалась сырая и ряд несомненных признаков, которые достаточно хорошо были изучены мною ранее, неопровержимо свидетельствовал о приближении эпидемии. Император был крайне удивлен, смеялся и не желал давать веры подобным предсказаниям. Многие вельможи из его свиты воспользовались случаем и попытались насмешками и ложью вытеснить меня с поля зрения Его Величества, так как червь зависти уже давно точил их тщеславные души. Однако герцог Медина-Сели в личной беседе с императором очень серьезно порекомендовал ему не пускать моих предостережений на ветер. Дело в том, что я, зная благорасположение герцога, объяснил ему те знаки, на коих основывал моё предсказание.
С приходом зимы признаки надвигающейся эпидемии стали настолько явны, что император Карл V с величайшей поспешностью свернул свой лагерь в Брюсселе и в скором времени покинул страну; при этом он не забыл пригласить меня в свою свиту, а когда я, ссылаясь на неотложные дела, вынужден был отклонить эту высокую честь, одарил меня по-королевски деньгами и прислал на память золотую цепь с памятной монетой. Сразу после его отъезда кашляющая смерть распрямилась во весь рост и свирепствовала так, что за два месяца скосила по городам и весям Голландии тридцать тысяч жизней.
Сам я тоже не стал искушать судьбу и переехал в Париж. Там меня встретили Турнебус и философ Петр Ремус, знаменитые врачи Рансоне и Ферне, математик Петр Нониус, мой ученик в Эвклидовой геометрии и астрономии. Вскоре аудиторию пополнил король Генрих 1Г, который пожелал сидеть не иначе, как император Карл в Лёвене, то есть у моих ног. От герцога Монтелукского мне последовало лестное предложение стать ректором специально для меня учрежденной академии или же принять профессуру в Парижском университете с весьма многообещающими видами на будущее.
Однако — о легкомысленная юность, склонная всё обращать в забаву! — я с высокомерным смехом отверг эти предложения. Моя тёмная звезда вновь манила меня назад, на родину, так как в Лёвене один таинственный волынщик — почему-то напомнивший мне зловещего пастуха Бартлета Грина, — которого Николай Грудиус, тайный камергер императора Карла, разыскал неизвестно где, очень настойчиво внушал, что мне суждено снискать в Англии самые высокие почести и подняться к вершинам успеха. Слова эти глубоко запали в мою душу, и, кажется мне, был в них ещё какой-то, совсем особый, скрытый подтекст, проникнуть в который я был не в состоянии. Как бы то ни стало, а они звучали во мне и дразнили моё и без того склонное к авантюре честолюбие. И вот я вернулся и сразу погрузился в чрезвычайно опасную и кровавую междоусобицу, которую развязала Реформация между приверженцами папы и Лютера; рожденная на самом верху, в королевской фамилии, она проникла в самую последнюю деревушку, и брат поднял руку на брата, а сын — на отца. Приняв сторону реформаторов, я надеялся единым натиском завоевать сердце евангелически настроенной Елизаветы. Однако о том, как мои честолюбивые планы потерпели фиаско, я уже достаточно подробно изложил в других дневниках и не хочу повторяться.
Роберт Дадли, будущий граф Лестер — за всю жизнь у меня не было преданней друга, — скрашивал дни моего вынужденного затворничества после освобождения из Тауэра, или, вернее, после побега от епископа Боннера, в моём шотландском родовом гнезде в Сидлоу-Хиллз тем, что без конца рассказывал о тех тайных советах и событиях, благодаря которым я оказался на свободе. Я слушал, стараясь не пропустить ни одного слова, и никак не мог наслушаться: какая мальчишеская отвага и зрелая решительность проявились вдруг в принцессе Елизавете! Однако я знал больше, много больше, чего Дадли даже представить себе не мог. При одной мысли о том, что Елизавета сделала для меня всё, что даже для себя самой не сделала бы больше — разве не вкусила она любовной микстуры, которую Маске и Эксбриджская вещунья приготовили из моей плоти? —: и я с трудом сдерживал ликующий крик.
Итак, сила моей магической власти покорила волю леди Елизаветы, моё «я» в виде напитка проникло в её душу, откуда меня отныне уже ничто не изгонит вовеки, ибо если и до сего дня мои позиции незыблемы, значит, даже самые жестокие удары судьбы бессильно разбиваются об их неприступную твердыню! От этой мысли и от веры в действие фильтра, о коем свидетельствовала совершенно невероятная смелость принцессы, я буквально воспрял.
«Я покоряю!» — таков был девиз моего отца, унаследованный им от своего отца, а тем — от моего прадеда, так что девиз сей не менее древен, чем сам род Ди. «Я покоряю!» — таков был и мой жизненный принцип, с самой юности сокровенная шпора во всех моих поступках и дерзаниях, как рыцарских, так и научных. «Я покоряю!» — именно это сделало меня в моём отечестве — думаю, я имею право сказать так, — одним из самых признанных знатоков природы и духа; ещё совсем зелёный юнец, я был уже учителем и советником королей и императоров. «Я покоряю!» — это, и только это, спасло меня от когтей инквизиции!
…спесивый болван! Что же я покорил за эти тридцать лет?! В десятилетия наивысшего расцвета всех моих сил?! Где корона Ангелланда? А где трон, который должно было воздвигнуть над Гренландом и Западными землями, теми самыми, которые ныне названы по имени какого-то оборванца-моряка страной Америго Веспуччи?![31]
Не буду останавливаться на тех пяти убогих годах, которые капризные и злонамеренные созвездия предоставили чахоточной Марии Английской, дабы ввергнуть страну в напрасные смуты и дать возможность папистам установить на этот гибельный срок своё кровавое, фанатичное господство.
Мне же эти годы показались мудрым, обуздывающим страсти даром провидения, так как я использовал этот вынужденный штиль для штудий и тщательнейших разработок моего гренландского проекта. В глубине души я не сомневался, что моё… что наше время придет, время сиятельной королевы и моё, судьбой предназначенного ей супруга.
Оглядываясь назад, мне кажется, таинственные знаки королевского достоинства от рождения были растворены в моей крови. Считаю, как тогда, так и сейчас: уже в детстве сознавал я высочайшее избранничество моё; и, возможно, эта слепая, переданная мне с кровью уверенность никогда не позволяла даже помыслить о том, чтобы хоть как-нибудь испытать те претензии, на коих она основывалась.
Даже и сегодня, после бесконечных разочарований и неудач, эта сросшаяся с корнями моей души вера нисколько не поколеблена, хотя язык фактов упрямо свидетельствует против.
Но против ли?..
Сегодня я ощущаю потребность, подобно рачительному негоцианту, дать самому себе отчет об имеющейся в моем распоряжении наличности, честно внеся свои претензии, сомнения и успехи на соответствующие страницы приходно-расходного гроссбуха моей жизни. Ибо какой-то внутренний голос торопит меня, не откладывая, подвести итог.
Ну что ж, никакими документами или хотя бы просто воспоминаниями, которые давали бы мне право считать, что детство моё прошло под очевидным знаком права на трон, я не располагаю. «А это может быть лишь трон Альбиона!» — вновь и вновь повторяю и чувствую в себе нечто, исключающее малейшую тень сомнения. Как это обычно бывает у аристократов, предчувствующих упадок и бесславный конец своего дома, мой отец Роланд всё чаще пускался в пространные славословия чистоты и величия нашей крови, подчёркивая родство с Греями и Болейнами. Ну а изливался сей поток красноречия по большей части тогда, когда королевский судебный исполнитель оттягивал у нас за долги очередной акр пашни или участок леса. Вот и тут факты свидетельствуют не в мою пользу, так как в моих грезах о будущем воспарял я, уж конечно, не благодаря этим постыдным штрафам.
В общем, как ни крути, а первое свидетельство и первое предвестие моих будущих деяний явилось из меня самого, точнее, из зеркала, в котором я, пьяный и грязный, увидел себя после пирушки в честь моего долгожданного магистерского звания. Слова, которые произнес тогда призрачный зеркальный двойник, по сю пору звучат у меня в ушах гневным обвинением; и ни отражение, ни слова не казались мне моими, ибо видел я себя в зеркале иным, чем был на самом деле, и ту обвинительную речь произнесли не мои губы, а уста моего vis-a-vis в зеленоватой амальгаме. Вот уж где-где, а здесь ни чувства, ни память меня обманывать не могут, ведь, как только зеркало обратилось ко мне, я мгновенно протрезвел и моё сознание стало кристально ясным.
А странное прорицание Эксбриджской пифии леди Елизавете? Позднее принцесса сама тайно переслала мне через Роберта Дадли копию, к которой добавила от себя три слова, запечатлевшиеся с тех пор в моем сердце: verificetur in aeternis[32]. Потом, уже в Тауэре, таинственный Бартлет Грин, который, как теперь мне доподлинно известно, является абсолютным посвященным в кошмарные мистерии, вербующие адептов и учеников среди жителей шотландского высокогорья, в гораздо более ясной форме открыл мне истинные знаки и предзнаменования моей судьбы. Он приветствовал меня как «наследника короны». Выражение, которое мне, как ни странно, ни разу не пришло в голову трактовать в алхимическом смысле. А ведь меня неоднократно пронзало подозрение, что предназначенная мне «корона» означает нечто совсем иное, чем обычная, земная… Он, полуграмотный мясник, раскрыл мне глаза на сокровенный смысл нордического Туле-Гренланда — этого зелёного моста к неисчислимым богатствам тех земель индийского полушария, лишь самую незначительную часть которых открыли испанской короне такие авантюристы, как Колумб и Писарро. Он заставил меня увидеть воочию расколотую и соединенную вновь корону Западного моря, Англии и Северной Америки, короля и королеву, сплавленных воедино узами брака на священном троне Альбиона и Новой Индии.
Но вновь подозрение, как червь, гложет душу мою: действительно ли всё это следует понимать в земном, бренном смысле?!
И это опять же он — не только тогда в Тауэре, но и ещё дважды являвшийся мне во плоти и подолгу беседовавший со мной с глазу на глаз — как будто стальными скобами прибил мне на грудь девиз Родерика: «Я покоряю!»
Он, и только он, подвиг меня во время одного из своих явлений прибегнуть к крайнему средству: страшной силой своего красноречия, чистой, словно сам вышний разум, и такой же благотворной, как ледяная струя на пылающий в лихорадке лоб, увлёк, заманил и совратил мою волю на то, чтобы насильно покорить загадочную, хрупкую и всегда неуловимую королеву.
И вновь то же подозрение: следует ли всё это понимать в земном, преходящем смысле?!
Но чтобы расставить всё по своим местам в единственно правильной последовательности, необходимо ещё раз внимательно проанализировать прошедшие годы, стараясь не упустить ошибку, закравшуюся в мои горячечные расчеты.
После кончины Марии Английской, выпавшей на моё тридцатичетырехлетие, мой час, казалось, пробил. К тому времени все мои проекты военной экспедиции и овладения Гренландией, равно как использования этих земель в качестве опорно-промежуточного пункта для планомерного покорения Северной Америки, были тщательнейшим образом разработаны и лежали наготове. Ни одна самая малая деталь, способная помешать или поспешествовать столь досконально продуманному предприятию, как в географически-навигационном, так и в стратегическом отношении, не была мною упущена, так что великая английская акция по изменению карты мира могла начаться со дня на день.
Поначалу все складывалось наилучшим образом. Уже в ноябре 1558 года верный Дадли передал мне почётный заказ моей юной принцессы на гороскоп, который необходимо было составить ко дню коронации в Вестминстере. Не без резона это было воспринято мною как знак дружеского расположения, и, окрыленный надеждой, я с головой погрузился в работу, смиренно призвав звёзды и небесные траектории засвидетельствовать её грядущую, а заодно и мою, обещанную прорицанием, славу, ну и как венец — последующий триумф нашего королевского союза.
Этот гороскоп, из чудесных констелляций которого неопровержимо явствовало, что в период правления Елизаветы для Англии наступят времена невиданного расцвета и изобилия, принёс мне наряду со значительным денежным вознаграждением похвалы самые тёплые и многообещающий намек на более чем королевскую благодарность. Деньги я раздраженно сдвинул в сторону, зато туманные комплименты, которые она неустанно расточала в мой адрес — во всяком случае, Дадли только о них и говорил при встречах со мной, — окончательно укрепили меня в надеждах на скорое исполнение всех моих грез.
Мой взгляд упал на большую бурую личинку, из которой, почувствовав тепло весеннего утра, как раз вылезала новорожденная стрекоза. Совсем недолго дрожащая тля прижималась к жёлтой и гладкой поверхности тростника рядом со своей только что покинутой и теперь какой-то призрачной оболочкой, в последней судороге этого страшного акта рождения и смерти намертво вцепившейся в стебель. В солнечных лучах нежные крылышки обсохли быстро; всё выше и выше, резкими толчками, стали они подниматься, плавным, каким-то сомнамбулическим движением развернулись, задние лапки прилежно и завороженно разгладили их, они страстно затрепетали — и вот крошечный эльф зажужжал, сверкнул прозрачными крылышками, и в следующее мгновение его прерывистый полет затерялся в блаженной безбрежности воздушного океана.
«Вот она — тайна жизни, — вспыхнуло во мне. — Так покидает свою бренную оболочку бессмертие, так, согласно предназначению своему, победоносная воля сокрушает темницу и выходит на свободу».
И я вдруг вижу самого себя, многократно повторенного у меня за спиной длинной чередой образов, начало которой теряется в далёком прошлом моей жизни: сидящего на корточках рядом с Бартлетом Грином в Тауэре; читающего скучные манускрипты и травящего зайцев в шотландском горном убежище Роберта Дадли; составляющего в Гринвиче гороскопы для юной Елизаветы — диковатой недотроги; расшаркивающегося в церемонных поклонах и произносящего бесконечные тирады перед императором Максимилианом в Офене, в Венгрии; месяцами плетущего дурацкие интриги вместе с Николаем Грудиусом, тайным секретарем императора Карла и куда более тайным розенкрейцером. Я видел себя словно живую статую, застывшую в каком-нибудь нелепом положении то от умопомрачительного ужаса, то от беспомощности, в ослеплении чувств: больной в Нанси, на постели в покоях герцога Лотарингского; сгорающий от ревности и любви, переполненный планами и надеждами в Ричмонде перед пламенной, ледяной, ослепительной, подозрительно уклончивой, перед ней — перед ней…
Вижу себя у ложа моей первой жены, моей ревнивой ненавистницы, моей несчастной Элинор, когда она боролась со смертью; вижу, как потихоньку выскальзываю от неё, из темницы смерти, на свободу, в сад Мортлейка, к ней — к ней — к Елизавете!
Личинка! — Личина! — Маска! — Иллюзия! — Призрак! И всё это я; нет, не я, а коричневый червь; то здесь, то там он судорожно цепляется за землю, в муках рожая другого, окрыленного, истинного Джона Ди, покорителя Гренланда, завоевателя мира, юного принца!
Прошли годы, а извивающийся червь так и не родил блистательного жениха!.. О юность!.. О пламя!.. О моя королева!!!
Такова была утренняя прогулка пятидесятисемилетнего мужчины, мечтавшего в двадцать семь увенчать себя короной Англии и взойти на трон Нового Света.
И что же произошло за эти тридцать долгих лет, с тех пор как я в Париже восседал на прославленной кафедре, а учёные мужи, король и французские герцоги внимали мне подобно прилежным ученикам? О какой терн порастрепалось орлиное оперение крыльев, которые стремились к солнцу? В каких силках запутался этот орел, что вместе с дроздами и перепелами разделил судьбу дичи и лишь благодаря Господу Богу заодно с домашней птицей не угодил на жаркое?!
В это тихое пасхальное утро вся моя жизнь прошла у меня перед глазами; но не так, как обычно бывает с воспоминаниями, — я видел себя живого, во плоти, «у себя за спиной», каждый период моей жизни был представлен соответствующей личинкой, и я в обратном порядке пережил все муки рождений, примеряя на себя эти покинутые телесные оболочки с самого начала моей сознательной жизни и до сего дня. Но это схождение в ад несбывшегося не было напрасным, ибо замер я пораженный — столь путаным предстал очам моим пройденный путь, словно озаренный внезапно ярким солнечным светом. И подумалось мне, что есть смысл перенести видения этого дня на бумагу. Итак, всё случившееся со мной за последние двадцать восемь лет озаглавлю я:
ВЗГЛЯД НАЗАД
Родерик Великий из Уэльса и Хоэл Дат Добрый, которого народные сказания воспевали на протяжении веков, — мои родоначальники, гордость нашего рода. Таким образом, моя кровь древнее крови обеих Роз Англии и обладает такими же правами на трон, как и та, коя призвана к власти в королевстве.Честь крови никак не может быть умалена тем, что в бурях времени владения эрлов Ди уменьшились, титул потускнел и некогда славный род пришёл в упадок. Мой отец, Роланд Ди, баронет Глэдхилл, человек дикого и безудержного нрава, из всего доставшегося ему в наследство сохранил только замок Дистоун да более или менее протяженный участок земли, ренты с которого как раз хватало на то, чтобы удовлетворять его крайне грубые страсти и столь же поразительное тщеславие: ведь он воспитывал меня, своего единственного сына, последнего в древнем роду, не иначе как для нового расцвета и славы нашего дома.
Как только дело касалось моего будущего, он, словно пытаясь искупить чрез меня грехи своего отца и деда, обуздывал свою натуру, и хотя он почти не видел меня и стихии наши были так же противоположны, как вода и огонь, тем не менее лишь ему одному я обязан поддержкой моих склонностей и исполнением столь далеких ему желаний. Человек, у которого любая книга вызывала ярость, а науки — издевательский смех, тщательнейшим образом пестовал мои таланты и предоставил мне возможность — даже в этом проявилась его непомерная гордыня! — получить самое блестящее образование, о каком только мог мечтать богатый и высокородный английский дворянин. В Лондоне и Челмсфорде нанимал он мне первых учителей того времени.
Своё обучение я завершил в колледже Св. Иоанна в Кембридже в кругу благороднейших и толковейших умов Англии. И когда я в двадцатитрехлетнем возрасте не без блеска защитил в Кембридже степень бакалавра, получить которую нельзя ни деньгами, ни хитростью, мой отец устроил в Дистоуне пир; чтобы оплатить поистине королевские долги, в которые он с бессмысленным расточительством залез ради этого события, пришлось заложить почти треть всех наших владений.
Вскоре после этого он умер.
А так как моя мать, тихая, хрупкая, всегда печальная женщина, давным-давно скончалась, я в свои двадцать четыре года нежданно-негаданно оказался единственным и полноправным наследником древнего титула и всё ещё довольно значительного состояния.
Если я, может быть, излишне настойчиво и упоминал здесь о несходстве наших с отцом натур, то делал это ради того лишь, чтобы в наиболее выгодном свете представить чудесное прозрение этого человека, который, сам в этой жизни ничего знать не желавший, кроме ристалищ, игры в кости, охоты и пирушек, тем не менее сумел разглядеть в презираемых им семи свободных искусствах силу — и мою к ним склонность, — способную вернуть блеск и славу нашему родовому гербу, изрядно потрескавшемуся и потускневшему в годину лихолетья. Однако нельзя сказать, что мне не перепала добрая толика буйного и необузданного нрава моего отца. Из-за вспыльчивости, невоздержанности в вине и одного ещё более достойного всяческого порицания изъяна моей натуры я уже в ранней юности нередко оказывался в весьма рискованных переделках, чреватых опасностью нешуточной. Давняя и по юношескому легкомыслию — более чем дерзкая авантюра с ревенхедами была ещё не самой сумасбродной, хотя именно она роковым образом изменила курс моей жизни.
Беспечность — о дне завтрашнем я не помышлял — и страсть к приключениям — вот то, что в первую очередь побудило меня сразу после смерти отца бросить имения и хозяйство на управляющих и эдаким новоиспеченным лордом пуститься в странствия, удовлетворившись более чем скромной рентой. Меня манила шумная жизнь Лёвена и Утрехта, Лейдена и Парижа, но прежде всего университеты этих городов и громкая слава процветающих там наук, официальных и тайных.
Гемма Корнель Фризиус, великий математик, достойный последователь Эвклида наших северных широт, и высокочтимый Герард Меркатор, первый среди знатоков неба и земли своего времени, стали моими мэтрами, и вернулся я домой увенчанный славой физика и астронома, равного которому в Англии ещё не было. И это в мои-то двадцать с небольшим лет! Ясное дело, заносчивость моя не стала от этого меньше, а моё наследственное и благоприобретенное высокомерие взошло как на дрожжах.
Однако юность и сумасбродные выходки не помешали королю назначить меня профессором греческого языка в пользующийся его высочайшим покровительством колледж Святой Троицы в Кембридже. Что ещё могло более полно ублажить мою гордыню, чем назначение туда, где я совсем недавно сам собственным задом полировал учебную скамью?
Надо было видеть, как добропорядочные профессора и магистры вкупе с почтенными бюргерами задирали в небо носы, а иные бормотали, забившись под лавки от ужаса, смиренные молитвы против диавольских ков и чёрной магии юного и чересчур дерзкого мастера на все руки Джона Ди.
Будь мой взгляд повнимательней, я бы уже тогда, в шуме, смехе, воплях и суматохе безумного того дня, разглядел нравы и обычаи мира, на жизнь в коем был проклят моим рождением. Ибо мир сей, с его косной чернью, шуток не понимает и за самую безобидную шалость мстит жестоко и неумолимо.
В ту ночь они осадили мой дом, дабы схватить чернокнижника, заключившего пакт с диаволом, и предать своему бестолковому судилищу. Декан и настоятель факультета кряхтели во главе толпы, подобные чёрным неуклюжим грифам, призывая покарать дерзкого mechanicus[29] за его кощунственный вызов Господу Богу.
И не окажись тогда рядом моего приятеля Дадли, а также честного и достойного ректора колледжа, кто знает, не растерзал бы меня на месте этот учено-профанический плебс, дабы я собственной кровью искупил вину перед алчной небесной бездной!
Но тогда-то я на горячей лошади ускользнул от их кровожадных лап в мой верный Дистоун, ну а уж оттуда — через море, в град Лёвен, в тамошний университет. Позади я оставил почётную должность, неплохое жалованье и имя, вдоль и поперек истрёпанное желчным сквернословием благочестивых праведников, вывалянное в клоаке самых гнусных подозрений. Начисто лишенный жизненного опыта, я слишком мало обращал внимания на злобное шипение, которое в притворном бессилии пресмыкалось у моих ног.
Тогда я ещё не знал, что яд для благороднорожденного всегда замешивается на пене бешенства низких сословий! И ещё: нет титула достаточно высокого и клеветника достаточно низкого, чтобы завистливая ненависть к великому не свела их воедино.
О друзья мои, равные мне благородством и знатностью происхождения, тогда вы повернулись ко мне доселе неведомой стороной, и какую же непримиримую ненависть обнаружил я в вас!
Химию и алхимию я постиг в Лёвене в совершенстве и проник в природу вещей настолько, насколько этому может научить учитель. Там же, в Лёвене, я впоследствии за очень большие деньги оборудовал собственную лабораторию и в одиночестве предался исследованиям природных и божественных тайн этого мира. Тогда-то я кое-что действительно понял в elementa naturae[30].
В университете меня называли magister liberarum artium. А так как завистливый и ядовитый язык клеветы с моей английской родины сюда пока что не дотянулся, то в самом скором времени я уже купался в лучах славы и числил среди своих учеников — осенью я читал курс на кафедре астрономии — герцогов Мантуанских и Медина-Сели, которые исключительно ради моих лекций раз в неделю наезжали из Брюсселя, где остановился двор императора Карла V. Его Величество сам неоднократно оказывал честь кафедре своим высочайшим присутствием, настаивая на том, чтобы в угоду ему ни на йоту не изменяли привычный ход коллегиума. Сэр Уильям Пикеринг, мой соотечественник, просвещенный и чрезвычайно достойный джентльмен, Маттиас Хако и Иоганнес Капито из Дании тоже прилежно внимали моим ученым речам. Тогда же я посоветовал императору Карлу оставить на время Нидерланды, ибо зима ожидалась сырая и ряд несомненных признаков, которые достаточно хорошо были изучены мною ранее, неопровержимо свидетельствовал о приближении эпидемии. Император был крайне удивлен, смеялся и не желал давать веры подобным предсказаниям. Многие вельможи из его свиты воспользовались случаем и попытались насмешками и ложью вытеснить меня с поля зрения Его Величества, так как червь зависти уже давно точил их тщеславные души. Однако герцог Медина-Сели в личной беседе с императором очень серьезно порекомендовал ему не пускать моих предостережений на ветер. Дело в том, что я, зная благорасположение герцога, объяснил ему те знаки, на коих основывал моё предсказание.
С приходом зимы признаки надвигающейся эпидемии стали настолько явны, что император Карл V с величайшей поспешностью свернул свой лагерь в Брюсселе и в скором времени покинул страну; при этом он не забыл пригласить меня в свою свиту, а когда я, ссылаясь на неотложные дела, вынужден был отклонить эту высокую честь, одарил меня по-королевски деньгами и прислал на память золотую цепь с памятной монетой. Сразу после его отъезда кашляющая смерть распрямилась во весь рост и свирепствовала так, что за два месяца скосила по городам и весям Голландии тридцать тысяч жизней.
Сам я тоже не стал искушать судьбу и переехал в Париж. Там меня встретили Турнебус и философ Петр Ремус, знаменитые врачи Рансоне и Ферне, математик Петр Нониус, мой ученик в Эвклидовой геометрии и астрономии. Вскоре аудиторию пополнил король Генрих 1Г, который пожелал сидеть не иначе, как император Карл в Лёвене, то есть у моих ног. От герцога Монтелукского мне последовало лестное предложение стать ректором специально для меня учрежденной академии или же принять профессуру в Парижском университете с весьма многообещающими видами на будущее.
Однако — о легкомысленная юность, склонная всё обращать в забаву! — я с высокомерным смехом отверг эти предложения. Моя тёмная звезда вновь манила меня назад, на родину, так как в Лёвене один таинственный волынщик — почему-то напомнивший мне зловещего пастуха Бартлета Грина, — которого Николай Грудиус, тайный камергер императора Карла, разыскал неизвестно где, очень настойчиво внушал, что мне суждено снискать в Англии самые высокие почести и подняться к вершинам успеха. Слова эти глубоко запали в мою душу, и, кажется мне, был в них ещё какой-то, совсем особый, скрытый подтекст, проникнуть в который я был не в состоянии. Как бы то ни стало, а они звучали во мне и дразнили моё и без того склонное к авантюре честолюбие. И вот я вернулся и сразу погрузился в чрезвычайно опасную и кровавую междоусобицу, которую развязала Реформация между приверженцами папы и Лютера; рожденная на самом верху, в королевской фамилии, она проникла в самую последнюю деревушку, и брат поднял руку на брата, а сын — на отца. Приняв сторону реформаторов, я надеялся единым натиском завоевать сердце евангелически настроенной Елизаветы. Однако о том, как мои честолюбивые планы потерпели фиаско, я уже достаточно подробно изложил в других дневниках и не хочу повторяться.
Роберт Дадли, будущий граф Лестер — за всю жизнь у меня не было преданней друга, — скрашивал дни моего вынужденного затворничества после освобождения из Тауэра, или, вернее, после побега от епископа Боннера, в моём шотландском родовом гнезде в Сидлоу-Хиллз тем, что без конца рассказывал о тех тайных советах и событиях, благодаря которым я оказался на свободе. Я слушал, стараясь не пропустить ни одного слова, и никак не мог наслушаться: какая мальчишеская отвага и зрелая решительность проявились вдруг в принцессе Елизавете! Однако я знал больше, много больше, чего Дадли даже представить себе не мог. При одной мысли о том, что Елизавета сделала для меня всё, что даже для себя самой не сделала бы больше — разве не вкусила она любовной микстуры, которую Маске и Эксбриджская вещунья приготовили из моей плоти? —: и я с трудом сдерживал ликующий крик.
Итак, сила моей магической власти покорила волю леди Елизаветы, моё «я» в виде напитка проникло в её душу, откуда меня отныне уже ничто не изгонит вовеки, ибо если и до сего дня мои позиции незыблемы, значит, даже самые жестокие удары судьбы бессильно разбиваются об их неприступную твердыню! От этой мысли и от веры в действие фильтра, о коем свидетельствовала совершенно невероятная смелость принцессы, я буквально воспрял.
«Я покоряю!» — таков был девиз моего отца, унаследованный им от своего отца, а тем — от моего прадеда, так что девиз сей не менее древен, чем сам род Ди. «Я покоряю!» — таков был и мой жизненный принцип, с самой юности сокровенная шпора во всех моих поступках и дерзаниях, как рыцарских, так и научных. «Я покоряю!» — именно это сделало меня в моём отечестве — думаю, я имею право сказать так, — одним из самых признанных знатоков природы и духа; ещё совсем зелёный юнец, я был уже учителем и советником королей и императоров. «Я покоряю!» — это, и только это, спасло меня от когтей инквизиции!
…спесивый болван! Что же я покорил за эти тридцать лет?! В десятилетия наивысшего расцвета всех моих сил?! Где корона Ангелланда? А где трон, который должно было воздвигнуть над Гренландом и Западными землями, теми самыми, которые ныне названы по имени какого-то оборванца-моряка страной Америго Веспуччи?![31]
Не буду останавливаться на тех пяти убогих годах, которые капризные и злонамеренные созвездия предоставили чахоточной Марии Английской, дабы ввергнуть страну в напрасные смуты и дать возможность папистам установить на этот гибельный срок своё кровавое, фанатичное господство.
Мне же эти годы показались мудрым, обуздывающим страсти даром провидения, так как я использовал этот вынужденный штиль для штудий и тщательнейших разработок моего гренландского проекта. В глубине души я не сомневался, что моё… что наше время придет, время сиятельной королевы и моё, судьбой предназначенного ей супруга.
Оглядываясь назад, мне кажется, таинственные знаки королевского достоинства от рождения были растворены в моей крови. Считаю, как тогда, так и сейчас: уже в детстве сознавал я высочайшее избранничество моё; и, возможно, эта слепая, переданная мне с кровью уверенность никогда не позволяла даже помыслить о том, чтобы хоть как-нибудь испытать те претензии, на коих она основывалась.
Даже и сегодня, после бесконечных разочарований и неудач, эта сросшаяся с корнями моей души вера нисколько не поколеблена, хотя язык фактов упрямо свидетельствует против.
Но против ли?..
Сегодня я ощущаю потребность, подобно рачительному негоцианту, дать самому себе отчет об имеющейся в моем распоряжении наличности, честно внеся свои претензии, сомнения и успехи на соответствующие страницы приходно-расходного гроссбуха моей жизни. Ибо какой-то внутренний голос торопит меня, не откладывая, подвести итог.
Ну что ж, никакими документами или хотя бы просто воспоминаниями, которые давали бы мне право считать, что детство моё прошло под очевидным знаком права на трон, я не располагаю. «А это может быть лишь трон Альбиона!» — вновь и вновь повторяю и чувствую в себе нечто, исключающее малейшую тень сомнения. Как это обычно бывает у аристократов, предчувствующих упадок и бесславный конец своего дома, мой отец Роланд всё чаще пускался в пространные славословия чистоты и величия нашей крови, подчёркивая родство с Греями и Болейнами. Ну а изливался сей поток красноречия по большей части тогда, когда королевский судебный исполнитель оттягивал у нас за долги очередной акр пашни или участок леса. Вот и тут факты свидетельствуют не в мою пользу, так как в моих грезах о будущем воспарял я, уж конечно, не благодаря этим постыдным штрафам.
В общем, как ни крути, а первое свидетельство и первое предвестие моих будущих деяний явилось из меня самого, точнее, из зеркала, в котором я, пьяный и грязный, увидел себя после пирушки в честь моего долгожданного магистерского звания. Слова, которые произнес тогда призрачный зеркальный двойник, по сю пору звучат у меня в ушах гневным обвинением; и ни отражение, ни слова не казались мне моими, ибо видел я себя в зеркале иным, чем был на самом деле, и ту обвинительную речь произнесли не мои губы, а уста моего vis-a-vis в зеленоватой амальгаме. Вот уж где-где, а здесь ни чувства, ни память меня обманывать не могут, ведь, как только зеркало обратилось ко мне, я мгновенно протрезвел и моё сознание стало кристально ясным.
А странное прорицание Эксбриджской пифии леди Елизавете? Позднее принцесса сама тайно переслала мне через Роберта Дадли копию, к которой добавила от себя три слова, запечатлевшиеся с тех пор в моем сердце: verificetur in aeternis[32]. Потом, уже в Тауэре, таинственный Бартлет Грин, который, как теперь мне доподлинно известно, является абсолютным посвященным в кошмарные мистерии, вербующие адептов и учеников среди жителей шотландского высокогорья, в гораздо более ясной форме открыл мне истинные знаки и предзнаменования моей судьбы. Он приветствовал меня как «наследника короны». Выражение, которое мне, как ни странно, ни разу не пришло в голову трактовать в алхимическом смысле. А ведь меня неоднократно пронзало подозрение, что предназначенная мне «корона» означает нечто совсем иное, чем обычная, земная… Он, полуграмотный мясник, раскрыл мне глаза на сокровенный смысл нордического Туле-Гренланда — этого зелёного моста к неисчислимым богатствам тех земель индийского полушария, лишь самую незначительную часть которых открыли испанской короне такие авантюристы, как Колумб и Писарро. Он заставил меня увидеть воочию расколотую и соединенную вновь корону Западного моря, Англии и Северной Америки, короля и королеву, сплавленных воедино узами брака на священном троне Альбиона и Новой Индии.
Но вновь подозрение, как червь, гложет душу мою: действительно ли всё это следует понимать в земном, бренном смысле?!
И это опять же он — не только тогда в Тауэре, но и ещё дважды являвшийся мне во плоти и подолгу беседовавший со мной с глазу на глаз — как будто стальными скобами прибил мне на грудь девиз Родерика: «Я покоряю!»
Он, и только он, подвиг меня во время одного из своих явлений прибегнуть к крайнему средству: страшной силой своего красноречия, чистой, словно сам вышний разум, и такой же благотворной, как ледяная струя на пылающий в лихорадке лоб, увлёк, заманил и совратил мою волю на то, чтобы насильно покорить загадочную, хрупкую и всегда неуловимую королеву.
И вновь то же подозрение: следует ли всё это понимать в земном, преходящем смысле?!
Но чтобы расставить всё по своим местам в единственно правильной последовательности, необходимо ещё раз внимательно проанализировать прошедшие годы, стараясь не упустить ошибку, закравшуюся в мои горячечные расчеты.
После кончины Марии Английской, выпавшей на моё тридцатичетырехлетие, мой час, казалось, пробил. К тому времени все мои проекты военной экспедиции и овладения Гренландией, равно как использования этих земель в качестве опорно-промежуточного пункта для планомерного покорения Северной Америки, были тщательнейшим образом разработаны и лежали наготове. Ни одна самая малая деталь, способная помешать или поспешествовать столь досконально продуманному предприятию, как в географически-навигационном, так и в стратегическом отношении, не была мною упущена, так что великая английская акция по изменению карты мира могла начаться со дня на день.
Поначалу все складывалось наилучшим образом. Уже в ноябре 1558 года верный Дадли передал мне почётный заказ моей юной принцессы на гороскоп, который необходимо было составить ко дню коронации в Вестминстере. Не без резона это было воспринято мною как знак дружеского расположения, и, окрыленный надеждой, я с головой погрузился в работу, смиренно призвав звёзды и небесные траектории засвидетельствовать её грядущую, а заодно и мою, обещанную прорицанием, славу, ну и как венец — последующий триумф нашего королевского союза.
Этот гороскоп, из чудесных констелляций которого неопровержимо явствовало, что в период правления Елизаветы для Англии наступят времена невиданного расцвета и изобилия, принёс мне наряду со значительным денежным вознаграждением похвалы самые тёплые и многообещающий намек на более чем королевскую благодарность. Деньги я раздраженно сдвинул в сторону, зато туманные комплименты, которые она неустанно расточала в мой адрес — во всяком случае, Дадли только о них и говорил при встречах со мной, — окончательно укрепили меня в надеждах на скорое исполнение всех моих грез.