Страница:
Чем выше трон,
тем глубже преисподней злоба.
С соизволения Всевышнего, начну с Великого Воскресения Христова, которое праздновалось в последних числах апреля 1549.
Вечером того дня, когда тревога и сомнения мои достигли апогея, в замок ворвался капитан Перкинс с вооруженной стражей Кровавого епископа — как с полным на то основанием называют это чудовище в образе человеческом, которое под видом епископа Боннера беснуется в Лондоне, — и наложили на меня арест именем короля — именем Эдуарда, чахоточного мальчишки! Мой горький смех только вывел из себя стражников, и я с большим трудом избежал побоев.
Дверь кабинета уже трещала, однако тетрадь, которой я поверял свои мысли и думы, мне удалось спрятать; туда же, в надежный тайник, устроенный прямо в стене, были заблаговременно сложены все документы, которые могли бы изобличить меня как сообщника ревенхедов. Какое счастье, что я тогда выбросил шары из слоновой кости! Вздох облегчения вырвался из моей груди, когда по неуклюжему вопросу капитана Перкинса я понял, что главной уликой являются эти самые шары. Итак, с «азиатскими курьезами» Маске надо держать ухо востро; а на будущее наука — не следует столь безоглядно доверять магистру царя.
Душная гнетущая ночь… Казалось, вот-вот грянет гроза. А тут ещё грубый эскорт, сумасшедшая скачка — раннее утро застало нас уже в Уорвике. Не буду описывать короткие дневные остановки в зарешеченных башнях, скажу только: сумерки уже сгустились, когда накануне первого мая мы въехали в Лондон и капитан Перкинс препроводил меня в полуподвальную камеру. По тем предосторожностям, которые предпринимались, дабы сохранить в секрете мою этапировку, было видно, сколь сильно опасались конвоиры вооруженной попытки моего освобождения, — вот только ума не приложу, кто бы это мог осмелиться на такое?
Итак, капитан собственноручно втолкнул меня в подземелье, двери захлопнулись, загремели замки, и — мёртвая тишина. Опустошенный, без сил, лежал я на влажном заплесневелом полу, кругом — кромешная тьма…
Мог ли я раньше вообразить, что уже нескольких минут, проведенных в застенке, достаточно, чтобы непомерная тяжесть безысходной обреченности раздавила человеческое сердце? То, чего я никогда раньше не слышал — шум крови в ушах, — оглушило меня сейчас, подобно прибою, прибою одиночества. И вдруг я вздрогнул: твёрдый, насмешливый голос, донёсшийся от противоположной, невидимой во мраке стены, прозвучал как приветствие этой ужасной тьмы:
— С благополучным прибытием, магистр Ди! Добро пожаловать в тёмное царство подземных богов! Ох и славно же ты летел через порог, баронет!
Исполненная иронией приветственная речь захлебнулась резким, каким-то нечеловеческим смехом, оттененным глухими грозовыми раскатами, но тут сильнейший удар грома, от которого чуть не полопались мои барабанные перепонки, сотряс стены и поглотил этот жуткий хохот.
И вот уже тьма разорвана в клочья, но то, что я успел увидеть при ослепительной вспышке молнии, пронзило меня сверху донизу подобно ледяной игле: напротив железных дверей камеры, прямо на каменных квадрах стены, висел человек, распятый на тяжёлых цепях в форме андреевского креста!..
Уж не померещилось ли мне? Ведь я видел его всего мгновение, при свете молнии, и тотчас же тьма снова накрыла камеру. Быть может, обман зрения? Страшная картина, выжженная на сетчатке моих глаз, стояла предо мной — казалось, вне меня она никак не могла стать реальностью, скорее это был глубинный внутренний образ, который каким-то чудом всплыл в верхние слои сознания… Разве мог бы живой человек, из плоти и крови, распятый столь чудовищным способом, так спокойно и насмешливо говорить и так иронично смеяться?
Снова вспышка молнии; теперь они с такой частотой следовали друг за другом, что своды камеры были подёрнуты нервно подрагивающей зыбью бледного, мертвенного света. Клянусь Всевышним, там действительно висел человек; с лицом, почти закрытым огненными — прядями волос, с большим, безгубым ртом, полуоткрытым, словно готовым к очередному взрыву смеха, с рыжей спутанной бородой — он удивительно походил на петуха. В выражении лица ни малейшего намёка на страдание — и это при такой-то пытке, когда закованные в железные кольца руки и ноги растянуты в разные стороны! Я смог лишь неуверенно пролепетать: «Кто ты, человек на стене?» — как новый удар грома прервал меня.
— Тебе следовало бы узнавать меня с закрытыми глазами, баронет! — донёсся до меня насмешливый голос. — Говорят, тот, кто ссужает деньгами, узнаёт должника по запаху!
Страшное предчувствие заставило меня содрогнуться:
— Должно ли это означать, что ты?..
— Именно. Я — Бартлет Грин, ворон ревенхедов, патрон неверующих Бридрока, победитель этого святого бахвала Дунстана, а в настоящее время здесь, под вывеской «У холодного железа» или, если тебе больше нравится, «У пылающего костра», гостеприимный хозяин для таких вот поздних заблудших пилигримов, как ты, весь из себя всемогущий покровитель Реформации!
— И распятый затрясся всем телом в бешеном хохоте, самое удивительное, что при этом он, казалось, не испытывал ни малейшей боли.
— Теперь мне конец, — прошептал я и, заметив узкие, покрытые плесенью нары, обреченно рухнул на них.
Снаружи неистовствовала гроза. Даже если бы я хотел, вести разговор при таком грохоте было невозможно. Да и о чем тут говорить, когда впереди неизбежная смерть, к тому же не лёгкая и быстрая, так как уже наверняка известно, что это я — тайный сообщник ревенхедов! Слишком хорошо осведомлён я о хитроумных способах Кровавого епископа, коими он подводит к раскаянью свою жертву, так что та «ещё при жизни созерцает райские кущи».
Безумный страх душил меня. Я не трус, но одно дело честная рыцарская смерть на поле брани, другое… При одной мысли о жутком профессиональном ощупывании палача перед пыткой, когда окружающий мир расплывается в неверном кровавом тумане, меня охватывал неописуемый, умопомрачительный ужас. Страх боли, которая предшествует смерти, — это как раз то, что загоняет каждое живое существо в ловчую сеть земной жизни: если бы этой боли не было, не было бы больше страха на земле.
Гроза бушевала по-прежнему, но я её не слышал. Время от времени моего слуха достигал воинственный клич или дикий хохот, грохотавший со стены, которая чёрной зловещей громадой вздымалась напротив; но и это не могло вывести меня из оцепенения. Весь во власти страха, я перебирал в уме какие-то сумасбродные проекты спасения, о котором нечего было и помышлять.
О молитве я даже не вспомнил.
Когда же раскаты грома замерли вдали — впрочем, не знаю, быть может, с тех пор уже прошли часы, — мои мысли стали спокойней, разумнее, хитрее… Итак, моя судьба — в руках у Бартлета, если только он уже не сознался и не выдал меня. Моя ближайшая задача — выяснить, что он намеревается делать: говорить или молчать.
И только я собрался со всей возможной предусмотрительностью прощупать, не удастся ли склонить Бартлета к молчанию, ведь ему-то терять уже нечего, как произошло нечто до того неожиданное и ужасное, что все мои хитроумные планы рассыпались как карточный домик.
Бартлет Грин, извиваясь, словно в каком-то кошмарном танце, всем своим гигантским телом, стал медленно раскачиваться на цепях, казалось, ему вздумалось размяться. Амплитуда постепенно увеличивалась, ритм колебаний становился всё более размеренным — в неверных предрассветных сумерках майского утра распятый разбойник качался на своих цепях с тем же удовольствием, с каким мальчишка взлетает на качелях к верхушкам весенних березок, с той лишь разницей, что все его кости и суставы трещали и скрипели словно на сотне самых кошмарных дыб.
В довершение всего Бартлет Грин — запел! Сначала его голос был довольно благозвучен, однако очень скоро он стал пронзительным, напоминая звучание шотландских пиброксов, и пение превратилось в захлёбывающийся от грубого животного восторга рёв:
Потом вдруг загремели запоры на окованных железом дверях, и вошёл надзиратель с двумя стражниками. Замки, которыми цепи крепились к вмурованным в стену кольцам, были отомкнуты, и распятый, как подкошенный, во весь рост рухнул на каменные плиты.
— Ну вот, и ещё шесть часов минуло, мастер Бартлет! — с издёвкой осклабился надзиратель. — Ничего, скоро у вас будут качели получше. Ещё разок покачаетесь на этих, уж коли вам это доставляет такое удовольствие, ну а уж потом, как Илия Пророк, взлетите на огненной колеснице до самого неба. Вот только сдается мне, что повезёт она вас прямехонько в колодец Святого Патрика, где вы и сгинете на веки вечные!
Удовлетворенно ворча, Бартлет Грин дополз на своих вывернутых в суставах конечностях до охапки сена и ответил с твёрдостью необыкновенной:
— Давид, ты, благочестивая падаль в обличье тюремщика, истинно говорю тебе, ещё сегодня будешь со мною в раю, если только моя милость соблаговолит тронуться в путь не мешкая! Но: оставь надежды всяк туда входящий, ибо там всё будет совсем по-иному, чем ты себе воображаешь в своей жалкой папистской душонке! Или, может быть, чадо моё возлюбленное, мне сейчас на скорую руку крестить тебя?!
Я видел, как стражники, эти здоровые грубые парни, в ужасе осенили себя крестным знамением. Надзиратель отшатнулся в суеверном страхе и, сложив пальцы в древний ирландский знак от дурного глаза, крикнул:
— Не смей смотреть на меня своим проклятым бельмом, ты, исчадие ада! Мой покровитель, Святой Давид Уэльский, именем которого я наречён, знает меня ещё с пеленок. Он отведёт от своего крестника и злой наговор, и сглаз!
И все трое, спотыкаясь, бросились к дверям, сопровождаемые бешеным хохотом Бартлета Грина. На полу осталась коврига хлеба и кувшин с водой.
На некоторое время воцарилась тишина. В камере стало светлее, и я смог наконец разглядеть лицо моего товарища по несчастью. Его правый глаз мерцал какой-то призрачной, молочно-опаловой белизной. Этот неподвижный взгляд, казалось, жил сам по себе, созерцая недоступные бездны порока. Это был взгляд мёртвого, который, умирая, встретился глазами с дьяволом. Слепой белый глаз.
Здесь начинается целый ряд опаленных страниц. Текст изрядно подпорчен, тем не менее логика повествования прослеживается достаточно ясно.
— Вода? Мальвазия это! — пророкотал Бартлет и, зажав в локтевом суставе тяжёлый кувшин, припал к нему с такой жадностью, что я невольно вздохнул о тех нескольких глотках, которые по праву принадлежали мне, тем более что меня очень томила жажда. — Вот это попойка! ук… я никогда не знал, что такое боль… ук… и страх! Боль и страх — близнецы! Хочу тебе, магистр Ди, кое-что поведать по секрету, этому тебя ни в одном университете не научат… ук… я буду свободен, когда сброшу с себя моё тело… ук… до тех пор, пока мне не исполнится тридцать три, я заговорен от того, что вы называете смертью… ук… но сегодня мой час пробил. Первого мая, когда ведьмы отмечают свой кошачий праздник, отпущенный мне срок истекает. И что бы матери ещё с месяц не подержать меня при себе, смердел бы я никак не меньше, зато было бы время свести счеты с Кровавым епископом, с этим невеждой, за его профанические потуги! Ты ему…
…(На документе следы огня.)…
………………………………………
…после чего Бартлет Грин ощупал моё плечо чуть ниже ключицы — камзол мне порвали стражники при аресте, и грудь моя была открыта — и сказал:
— Вот она, магическая косточка! Её ещё называют вороний отросток[23]. В ней скрыта сокровенная соль жизни, поэтому в земле она не истлевает. Евреи потому и болтают о воскресении в день Страшного суда… однако это следует понимать иначе… мы, посвященные в таинства новолуния… давным-давно воскресли. А откуда я это знаю, магистр? Мне не кажется, что ты преуспел в искусстве, хотя из тебя так и прёт латынь и прописные истины! Послушай, магистр: эта косточка излучает свет, который профаны видеть не могут…
…(Следы огня.)…
…Легко понять, что от таких речей разбойника меня охватил ледяной ужас; с трудом совладав со своим голосом, я спросил:
— Следовательно, я являюсь носителем знака, которого мне никогда в жизни не суждено увидеть?
На что Бартлет очень серьёзно ответил:
— Да, магистр, ты отмечен. Отмечен знаком Невидимых Бессмертных, они никого не принимают в свои ряды, ибо звенья этой цепи не выпадают. Да человек со стороны никогда и не найдет пути… Только на закате крови… так что будь спокоен, брат Ди, хоть ты и от другого камня, и наши круги вращаются в противоположных направлениях, я тебя ни за что не выдам этой черни, которая прозябает у нас под ногами. Мы оба изначально стоим над этими людишками, которые смотрят — и не видят, которые от вечности до вечности — ни холодны, ни горячи![24]
…(Следы огня.)…
…признаюсь, при этих словах Бартлета я не мог сдержать вздоха облегчения, хотя в глубине души мне уже было стыдно за свой страх перед этим неотёсанным парнем, который глазом не моргнув взвалил на себя эдакую муку и готов был на ещё большую ради моего спасения.
— …я — сын священника, — продолжал Бартлет Грин. — Моя мать благородного сословия. Малютка Нежные Бёдра… Понятное дело, это лишь кличка, а настоящее её имя — Мария. Откуда она, до сих пор мне неведомо. Должно быть, была соблазнительной бабёнкой, пока не сгинула благодаря моему отцу.
…(Следы огня.)…
Тут Бартлет расхохотался своим странным гортанным смехом и после небольшой паузы продолжал:
— Мой отец был самым фанатичным, самым безжалостным и самым трусливым святошей из всех, которых мне доводилось когда-либо видеть. Он говорил, что держит меня из милосердия, дабы я мог расплатиться за грехи моего отца, якобы бросившего нас с матерью. Он и не подозревал, что мне всё известно, и растил из меня церковного служку, мальчика с кропилом…
…Потом он мне велел творить покаяние, и из ночи в ночь я в одной рубашке на жутком холоде часами замаливал грехи моего «отца», преклонив колени на каменных ступенях алтаря. А если от слабости и постоянного недосыпания я падал, он брался за плеть и сёк до крови… Закипая, поднималась во мне безумная ненависть против Того, Кто там, над алтарем, висел предо мною распятым, и против литаний — не знаю, как это происходило, но слова молитв сами по себе оборачивались в моём мозгу, и я произносил их наоборот — справа налево. Какое обжигающее неведомое блаженство я испытывал, когда эти молитвы-оборотни сходили с моих губ! Отец долгое время ничего не замечал, так как я бормотал тихо, про себя, но однажды ночью он всё же расслышал, какие славословия возносил к небесам его «приёмный» сын. Яростный вопль, полный ужаса и ненависти, раздался под сводами храма; прокляв имя моей матери и осенив себя крестным знамением, святой отец схватился за топор. Но я оказался проворнее и расколол ему череп до самого подбородка, при этом его правый глаз выпал на каменные плиты и уставился на меня снизу вверх. Вот тогда-то я понял, к кому были обращены мои перевернутые молитвы: они проникали в самое нутро матери-Земли, а не восходили к небесам, как слезливое нытьё благочестивых евреев…
Забыл тебе сказать, возлюбленный брат Джон Ди, что незадолго до того, как-то ночью, от внезапной вспышки пронзительного света — не знаю, может, то был отцовский хлыст, — ослеп мой правый глаз. Итак, когда я размозжил ему череп, исполнился закон: око за око, зуб за зуб. Вот так-то, приятель, мой «белый глаз», который приводит в ужас эту трусливую чернь, честно заработан молитвой!..
…(Следы огня.)…
…мне как раз исполнилось четырнадцать лет, когда я оставил моего дорогого родителя лежать с раздвоенной головой в луже крови перед алтарем и сбежал в Шотландию, где поступил в ученики к мяснику, полагая, что мне, столь мастерски раскроившему родительскую тонзуру, не составит труда вышибать мозги телятам. Но ничего из этого не вышло, так как стоило мне замахнуться топором — и перед моим глазом подобно укору совести вставала ночная картина в храме, и рука моя опускалась: не мог же я убийством животного осквернить такое великолепное воспоминание! Я отправился дальше и долгое время скитался по горным шотландским деревушкам, зарабатывая себе на жизнь тем, что играл на краденой волынке заунывные пиброксы, от которых у местных мороз шёл по коже — а они и не подозревали почему. Но я-то хорошо знал, в чём дело: мелодия ложилась на слова тех перевёрнутых литаний, которые я в свое время бормотал перед алтарём и которые по-прежнему звучали в моём сердце справа налево… Но и ночами, когда бродил по болотам, я не расставался с волынкой; особенно в полнолуние меня тянуло к пению, я почти ощущал, как звуки моих извращенных молитв стекали по позвоночнику и через израненные в кровь ступни впитывались в земное лоно. А однажды в полночь — опять было первое мая, друидический праздник, и полная луна уже пошла на ущерб — какая-то невидимая рука, вынырнув из чёрной земли, схватила меня за ногу с такой силой, что я и шагу не мог ступить… Я как оцепенел, и тотчас смолкла моя волынка. Потянуло каким-то нездешним холодом, казалось, он шёл из круглой дыры прямо у меня под ногами; этот ледяной сквозняк пронзил меня с головы до пят, а так как я чувствовал его и затылком, то медленно, всем моим окоченевшим телом, обернулся… Там стоял Некто, похожий на пастуха, в руке он держал длинный посох с развилкой наверху в виде большого ипсилона. За ним стадо чёрных овец. Но откуда он взялся, ведь ни его, ни овец я по пути не видел? Должно быть, я прошел мимо него с закрытыми глазами, в полусне, ибо он никоим образом не походил на призрак, как могло бы показаться, — нет, он был так же телесен, как и его овцы, от шкур которых шел характерный запах мокрой шерсти…
…(Следы огня.)…
…он указал на мой белый глаз и сказал: «…ибо ты призван»…(Следы огня.)…
Видимо, здесь речь шла о какой-то страшной магической тайне, так как чья-то третья рука прямо через всю обугленную страницу написала красными чернилами:
Ты, который не властен над своим сердцем, оставь, не читай дальше! Ты, который не доверяешь своей душе, выбирай; здесь — отречение и спокойствие, там — любопытство и гибель!
Далее — сплошь обугленные страницы. Судя по тем обрывочным записям, которые каким-то чудом уцелели, пастух раскрыл Бартлету Грину некоторые тайные аспекты древних мистерий, связанных с культом Чёрной Богини и с магическим влиянием Луны; также он познакомил его с одним кошмарным кельтским ритуалом, который коренное население Шотландии помнит до сих пор под традиционным названием «тайгерм». Кроме того, выясняется, что Бартлет Грин до своего заточения в Тауэр был абсолютно целомудрен; звучит по меньшей мере странно, так как разбойники с большой дороги, скажем прямо, не очень строго блюли аскезу. В чём причина столь необычного воздержания: сознательный отказ или врожденное отвращение к женскому полу, — из этих отрывков установить не удалось. Урон, причиненный остальным страницам журнала, был менее значителен, и дальнейшие записи поддавались прочтению достаточно легко.
…Сказанное пастухом о подарке, который со временем сделает мне Исаис Черная, я понял лишь наполовину — да я и сам был тогда «половинка», — просто никак не мог взять в толк, как возможно, чтобы из ничего возникло нечто осязаемое и вполне вещественное! Когда же я его спросил, как узнать, что пришло моё время, он ответил: «Ты услышишь крик петуха». Этого я тоже никак не мог уразуметь, ведь петухи в деревне поют каждое утро. Да и подарок… Ну что тут особенного: не знать более ни боли, ни страха? Подумаешь! Ведь я и без того считал себя не робкого десятка. Но когда настало время, я услышал тот самый крик петуха; конечно же, он прозвучал во мне… Тогда я ещё не знал, что всё сначала происходит в крови человека, а уж потом просачивается наружу и свертывается в действительность. Отныне я созрел для подарка Исаис, для «серебряного башмачка». Но период созревания проходил болезненно, странные знаки и ощущения преследовали меня: касания влажных невидимых пальцев, привкус горечи на языке, жжение в области темени, как будто мне выжигали тонзуру калёным железом, что-то свербело и покалывало в ступнях ног и ладонях, время от времени мой слух пронзали дикие кошачьи вопли. Таинственные символы, которых я не понимал, — похожие я видел в древних иудейских фолиантах — подобно сыпи, проступали у меня на коже и снова исчезали, когда на них падали солнечные лучи. Иногда меня охватывало страстное томление по чему-то женственному, таившемуся во мне; это казалось тем более удивительным, что я, сколько себя помню, всегда испытывал глубокий ужас перед бабами и тем свинством, в которое они втравливают мужчин.
И вот, когда я наконец услышал крик петуха — он восходил по моему позвоночному столбу к головному мозгу, и я услышал его каждым позвонком, — когда исполнилось предсказание пастуха и на меня, как при крещении, с абсолютно ясного безоблачного неба сошёл холодный дождь, тогда в ночь на первое мая, в священную ночь друидов, я отправился на болота и шёл, не разбирая дороги, пока не остановился перед круглым отверстием в земле… (Следы огня.)…
…со мной была тележка с пятьюдесятью чёрными кошками — так велел пастух. Я развёл костер и произнес ритуальные проклятия, обращенные к полной Луне; неописуемый ужас, охвативший меня, что-то сделал с моей кровью: пульс колотился как бешеный, на губах выступила пена. Я выхватил из клетки первую кошку, насадил её на вертел и приступил к «тайгерму». Медленно вращая вертел, я готовил инфернальное жаркое, а жуткий кошачий крик раздирал мои барабанные перепонки в течение получаса, но мне казалось, что прошли многие месяцы, время превратилось для меня в невыносимую пытку. А ведь этот ужас надо было повторить ещё сорок девять раз! Я впал в какую-то прострацию, помнил только — этот душераздирающий вопль не должен прекращаться ни на секунду. Предощущая свою судьбу, кошки, сидевшие в клетке, тоже завыли, и их крики слились в такой кошмарный хор, что я почувствовал, как демоны безумия, спящие в укромном уголке мозга каждого человека, пробудились и теперь рвут мою душу в клочья. Но во мне они уже не оставались — один за другим, по мере того как менялись на вертеле кошки, выходили у меня изо рта и, на мгновение повиснув дымкой в прохладном ночном воздухе, воспаряли к Луне, образуя вокруг неё фосфоресцирующий ореол. Как говорил пастух, смысл «тайгерма» состоит в том, чтобы изгнать этих демонов, ведь они-то и есть скрытые корни страха и боли — и их пятьдесят! Но этот экзорцизм мучительнее всякой пытки, редко кто выдерживает чудовищное аутодафе пятидесяти чёрных кошек, священных животных Богини. Ритуал прямо противоположен идее литургии; ведь Назарянин хотел взять на себя страдания каждой креатуры, а о животных забыл. Так вот, когда «тайгерм» выпарит страх и боль из моей крови вовне — в мир Луны — туда, откуда они происходят, тогда на дне моего сердца останется лишь истинное бессмертное «Я» в чистом виде и смерть со своей свитой, в которую входят великое забытье всей прежней жизни и утрата всякого знания, будет побеждена навеки. «Должно быть, потом, — добавил пастух, — твоё тело тоже будет предано огню, ибо закон Земли необходимо исполнить, но что тебе до того!»
Две ночи и один день длился «тайгерм», я перестал, разучился ощущать ход времени; вокруг, насколько хватал глаз, — выжженная пустошь, даже вереск не выдержал такого кошмара — почернел и поник. Но уже в первую ночь стали прорезаться во мне сокровенные органы чувств; я начал различать в инфернальном хоре голос каждой кошки. Струны моей души подобно эху откликались на «свой» голос, пока одна за другой не лопнули. Тогда мой слух раскрылся для бездны, для музыки сфер; с тех пор я знаю, что значит «слышать»… Можешь не зажимать ушей, брат Ди, так ты всё равно не услышишь музыку сфер, а с кошками покончено. Им сейчас хорошо, должно быть, играют на небесах в «кошки-мышки» с душами праведников.
Огонь потух, высоко в небе стояла полная Луна. Колени мои подгибались, я шатался, как «тростник, ветром колеблемый». Неужели землетрясение, подумал я, так как Луна стала вдруг раскачиваться подобно маятнику, пока мрак не поглотил её. Тут только я понял, что ослеп и мой левый глаз — далёкие леса и горы куда-то пропали, меня окружала кромешная безмолвная тьма. Не знаю, как это получилось, но мой «белый глаз» внезапно прозрел, и я увидел странный мир: в воздухе кружились синие, неведомой породы птицы с бородатыми человеческими лицами, звезды на длинных паучьих лапках семенили по небу, куда-то шествовали каменные деревья, рыбы разговаривали между собой на языке глухонемых, жестикулируя неизвестно откуда взявшимися руками… Там было ещё много чего диковинного, впервые в жизни сердце моё томительно сжалось: меня не оставляло чувство чего-то давно знакомого, уже виденного, как будто я там стоял с самого сотворения мира и просто забыл. Для меня больше не существовало «до» и «после», время словно соскользнуло куда-то в сторону…
тем глубже преисподней злоба.
С соизволения Всевышнего, начну с Великого Воскресения Христова, которое праздновалось в последних числах апреля 1549.
Вечером того дня, когда тревога и сомнения мои достигли апогея, в замок ворвался капитан Перкинс с вооруженной стражей Кровавого епископа — как с полным на то основанием называют это чудовище в образе человеческом, которое под видом епископа Боннера беснуется в Лондоне, — и наложили на меня арест именем короля — именем Эдуарда, чахоточного мальчишки! Мой горький смех только вывел из себя стражников, и я с большим трудом избежал побоев.
Дверь кабинета уже трещала, однако тетрадь, которой я поверял свои мысли и думы, мне удалось спрятать; туда же, в надежный тайник, устроенный прямо в стене, были заблаговременно сложены все документы, которые могли бы изобличить меня как сообщника ревенхедов. Какое счастье, что я тогда выбросил шары из слоновой кости! Вздох облегчения вырвался из моей груди, когда по неуклюжему вопросу капитана Перкинса я понял, что главной уликой являются эти самые шары. Итак, с «азиатскими курьезами» Маске надо держать ухо востро; а на будущее наука — не следует столь безоглядно доверять магистру царя.
Душная гнетущая ночь… Казалось, вот-вот грянет гроза. А тут ещё грубый эскорт, сумасшедшая скачка — раннее утро застало нас уже в Уорвике. Не буду описывать короткие дневные остановки в зарешеченных башнях, скажу только: сумерки уже сгустились, когда накануне первого мая мы въехали в Лондон и капитан Перкинс препроводил меня в полуподвальную камеру. По тем предосторожностям, которые предпринимались, дабы сохранить в секрете мою этапировку, было видно, сколь сильно опасались конвоиры вооруженной попытки моего освобождения, — вот только ума не приложу, кто бы это мог осмелиться на такое?
Итак, капитан собственноручно втолкнул меня в подземелье, двери захлопнулись, загремели замки, и — мёртвая тишина. Опустошенный, без сил, лежал я на влажном заплесневелом полу, кругом — кромешная тьма…
Мог ли я раньше вообразить, что уже нескольких минут, проведенных в застенке, достаточно, чтобы непомерная тяжесть безысходной обреченности раздавила человеческое сердце? То, чего я никогда раньше не слышал — шум крови в ушах, — оглушило меня сейчас, подобно прибою, прибою одиночества. И вдруг я вздрогнул: твёрдый, насмешливый голос, донёсшийся от противоположной, невидимой во мраке стены, прозвучал как приветствие этой ужасной тьмы:
— С благополучным прибытием, магистр Ди! Добро пожаловать в тёмное царство подземных богов! Ох и славно же ты летел через порог, баронет!
Исполненная иронией приветственная речь захлебнулась резким, каким-то нечеловеческим смехом, оттененным глухими грозовыми раскатами, но тут сильнейший удар грома, от которого чуть не полопались мои барабанные перепонки, сотряс стены и поглотил этот жуткий хохот.
И вот уже тьма разорвана в клочья, но то, что я успел увидеть при ослепительной вспышке молнии, пронзило меня сверху донизу подобно ледяной игле: напротив железных дверей камеры, прямо на каменных квадрах стены, висел человек, распятый на тяжёлых цепях в форме андреевского креста!..
Уж не померещилось ли мне? Ведь я видел его всего мгновение, при свете молнии, и тотчас же тьма снова накрыла камеру. Быть может, обман зрения? Страшная картина, выжженная на сетчатке моих глаз, стояла предо мной — казалось, вне меня она никак не могла стать реальностью, скорее это был глубинный внутренний образ, который каким-то чудом всплыл в верхние слои сознания… Разве мог бы живой человек, из плоти и крови, распятый столь чудовищным способом, так спокойно и насмешливо говорить и так иронично смеяться?
Снова вспышка молнии; теперь они с такой частотой следовали друг за другом, что своды камеры были подёрнуты нервно подрагивающей зыбью бледного, мертвенного света. Клянусь Всевышним, там действительно висел человек; с лицом, почти закрытым огненными — прядями волос, с большим, безгубым ртом, полуоткрытым, словно готовым к очередному взрыву смеха, с рыжей спутанной бородой — он удивительно походил на петуха. В выражении лица ни малейшего намёка на страдание — и это при такой-то пытке, когда закованные в железные кольца руки и ноги растянуты в разные стороны! Я смог лишь неуверенно пролепетать: «Кто ты, человек на стене?» — как новый удар грома прервал меня.
— Тебе следовало бы узнавать меня с закрытыми глазами, баронет! — донёсся до меня насмешливый голос. — Говорят, тот, кто ссужает деньгами, узнаёт должника по запаху!
Страшное предчувствие заставило меня содрогнуться:
— Должно ли это означать, что ты?..
— Именно. Я — Бартлет Грин, ворон ревенхедов, патрон неверующих Бридрока, победитель этого святого бахвала Дунстана, а в настоящее время здесь, под вывеской «У холодного железа» или, если тебе больше нравится, «У пылающего костра», гостеприимный хозяин для таких вот поздних заблудших пилигримов, как ты, весь из себя всемогущий покровитель Реформации!
— И распятый затрясся всем телом в бешеном хохоте, самое удивительное, что при этом он, казалось, не испытывал ни малейшей боли.
— Теперь мне конец, — прошептал я и, заметив узкие, покрытые плесенью нары, обреченно рухнул на них.
Снаружи неистовствовала гроза. Даже если бы я хотел, вести разговор при таком грохоте было невозможно. Да и о чем тут говорить, когда впереди неизбежная смерть, к тому же не лёгкая и быстрая, так как уже наверняка известно, что это я — тайный сообщник ревенхедов! Слишком хорошо осведомлён я о хитроумных способах Кровавого епископа, коими он подводит к раскаянью свою жертву, так что та «ещё при жизни созерцает райские кущи».
Безумный страх душил меня. Я не трус, но одно дело честная рыцарская смерть на поле брани, другое… При одной мысли о жутком профессиональном ощупывании палача перед пыткой, когда окружающий мир расплывается в неверном кровавом тумане, меня охватывал неописуемый, умопомрачительный ужас. Страх боли, которая предшествует смерти, — это как раз то, что загоняет каждое живое существо в ловчую сеть земной жизни: если бы этой боли не было, не было бы больше страха на земле.
Гроза бушевала по-прежнему, но я её не слышал. Время от времени моего слуха достигал воинственный клич или дикий хохот, грохотавший со стены, которая чёрной зловещей громадой вздымалась напротив; но и это не могло вывести меня из оцепенения. Весь во власти страха, я перебирал в уме какие-то сумасбродные проекты спасения, о котором нечего было и помышлять.
О молитве я даже не вспомнил.
Когда же раскаты грома замерли вдали — впрочем, не знаю, быть может, с тех пор уже прошли часы, — мои мысли стали спокойней, разумнее, хитрее… Итак, моя судьба — в руках у Бартлета, если только он уже не сознался и не выдал меня. Моя ближайшая задача — выяснить, что он намеревается делать: говорить или молчать.
И только я собрался со всей возможной предусмотрительностью прощупать, не удастся ли склонить Бартлета к молчанию, ведь ему-то терять уже нечего, как произошло нечто до того неожиданное и ужасное, что все мои хитроумные планы рассыпались как карточный домик.
Бартлет Грин, извиваясь, словно в каком-то кошмарном танце, всем своим гигантским телом, стал медленно раскачиваться на цепях, казалось, ему вздумалось размяться. Амплитуда постепенно увеличивалась, ритм колебаний становился всё более размеренным — в неверных предрассветных сумерках майского утра распятый разбойник качался на своих цепях с тем же удовольствием, с каким мальчишка взлетает на качелях к верхушкам весенних березок, с той лишь разницей, что все его кости и суставы трещали и скрипели словно на сотне самых кошмарных дыб.
В довершение всего Бартлет Грин — запел! Сначала его голос был довольно благозвучен, однако очень скоро он стал пронзительным, напоминая звучание шотландских пиброксов, и пение превратилось в захлёбывающийся от грубого животного восторга рёв:
Утратив дар речи, слушал я это дикое пение, совершенно уверенный, что главарь ревенхедов сошёл от пытки с ума. Ещё и сейчас, когда я пишу эти строки, кровь леденеет у меня в жилах при одном только воспоминании…
Эх, было дело той весной —
хоэ-хо! — после линьки в мае! —
Кошачьи свадьбы, пир горой…
Ничто не вечно под луной,
все кончилось однажды.
В мае, котик? — Мяу!
Стал ворон паче снега бел —
хоэ-хо! — после линьки в мае! —
Сошедший в бездну, как в купель,
воскреснет для бессмертья.
Взлетит жених на вертел!
В мае, котик? — Мяу!
Повешенный на мачте —
хоэ-хо! — после линьки в мае! —
плыву за горизонт
в серебряном ковчеге
сквозь огненный потоп.
Хо, Мать Исаис, хоэ!
Потом вдруг загремели запоры на окованных железом дверях, и вошёл надзиратель с двумя стражниками. Замки, которыми цепи крепились к вмурованным в стену кольцам, были отомкнуты, и распятый, как подкошенный, во весь рост рухнул на каменные плиты.
— Ну вот, и ещё шесть часов минуло, мастер Бартлет! — с издёвкой осклабился надзиратель. — Ничего, скоро у вас будут качели получше. Ещё разок покачаетесь на этих, уж коли вам это доставляет такое удовольствие, ну а уж потом, как Илия Пророк, взлетите на огненной колеснице до самого неба. Вот только сдается мне, что повезёт она вас прямехонько в колодец Святого Патрика, где вы и сгинете на веки вечные!
Удовлетворенно ворча, Бартлет Грин дополз на своих вывернутых в суставах конечностях до охапки сена и ответил с твёрдостью необыкновенной:
— Давид, ты, благочестивая падаль в обличье тюремщика, истинно говорю тебе, ещё сегодня будешь со мною в раю, если только моя милость соблаговолит тронуться в путь не мешкая! Но: оставь надежды всяк туда входящий, ибо там всё будет совсем по-иному, чем ты себе воображаешь в своей жалкой папистской душонке! Или, может быть, чадо моё возлюбленное, мне сейчас на скорую руку крестить тебя?!
Я видел, как стражники, эти здоровые грубые парни, в ужасе осенили себя крестным знамением. Надзиратель отшатнулся в суеверном страхе и, сложив пальцы в древний ирландский знак от дурного глаза, крикнул:
— Не смей смотреть на меня своим проклятым бельмом, ты, исчадие ада! Мой покровитель, Святой Давид Уэльский, именем которого я наречён, знает меня ещё с пеленок. Он отведёт от своего крестника и злой наговор, и сглаз!
И все трое, спотыкаясь, бросились к дверям, сопровождаемые бешеным хохотом Бартлета Грина. На полу осталась коврига хлеба и кувшин с водой.
На некоторое время воцарилась тишина. В камере стало светлее, и я смог наконец разглядеть лицо моего товарища по несчастью. Его правый глаз мерцал какой-то призрачной, молочно-опаловой белизной. Этот неподвижный взгляд, казалось, жил сам по себе, созерцая недоступные бездны порока. Это был взгляд мёртвого, который, умирая, встретился глазами с дьяволом. Слепой белый глаз.
Здесь начинается целый ряд опаленных страниц. Текст изрядно подпорчен, тем не менее логика повествования прослеживается достаточно ясно.
— Вода? Мальвазия это! — пророкотал Бартлет и, зажав в локтевом суставе тяжёлый кувшин, припал к нему с такой жадностью, что я невольно вздохнул о тех нескольких глотках, которые по праву принадлежали мне, тем более что меня очень томила жажда. — Вот это попойка! ук… я никогда не знал, что такое боль… ук… и страх! Боль и страх — близнецы! Хочу тебе, магистр Ди, кое-что поведать по секрету, этому тебя ни в одном университете не научат… ук… я буду свободен, когда сброшу с себя моё тело… ук… до тех пор, пока мне не исполнится тридцать три, я заговорен от того, что вы называете смертью… ук… но сегодня мой час пробил. Первого мая, когда ведьмы отмечают свой кошачий праздник, отпущенный мне срок истекает. И что бы матери ещё с месяц не подержать меня при себе, смердел бы я никак не меньше, зато было бы время свести счеты с Кровавым епископом, с этим невеждой, за его профанические потуги! Ты ему…
…(На документе следы огня.)…
………………………………………
…после чего Бартлет Грин ощупал моё плечо чуть ниже ключицы — камзол мне порвали стражники при аресте, и грудь моя была открыта — и сказал:
— Вот она, магическая косточка! Её ещё называют вороний отросток[23]. В ней скрыта сокровенная соль жизни, поэтому в земле она не истлевает. Евреи потому и болтают о воскресении в день Страшного суда… однако это следует понимать иначе… мы, посвященные в таинства новолуния… давным-давно воскресли. А откуда я это знаю, магистр? Мне не кажется, что ты преуспел в искусстве, хотя из тебя так и прёт латынь и прописные истины! Послушай, магистр: эта косточка излучает свет, который профаны видеть не могут…
…(Следы огня.)…
…Легко понять, что от таких речей разбойника меня охватил ледяной ужас; с трудом совладав со своим голосом, я спросил:
— Следовательно, я являюсь носителем знака, которого мне никогда в жизни не суждено увидеть?
На что Бартлет очень серьёзно ответил:
— Да, магистр, ты отмечен. Отмечен знаком Невидимых Бессмертных, они никого не принимают в свои ряды, ибо звенья этой цепи не выпадают. Да человек со стороны никогда и не найдет пути… Только на закате крови… так что будь спокоен, брат Ди, хоть ты и от другого камня, и наши круги вращаются в противоположных направлениях, я тебя ни за что не выдам этой черни, которая прозябает у нас под ногами. Мы оба изначально стоим над этими людишками, которые смотрят — и не видят, которые от вечности до вечности — ни холодны, ни горячи![24]
…(Следы огня.)…
…признаюсь, при этих словах Бартлета я не мог сдержать вздоха облегчения, хотя в глубине души мне уже было стыдно за свой страх перед этим неотёсанным парнем, который глазом не моргнув взвалил на себя эдакую муку и готов был на ещё большую ради моего спасения.
— …я — сын священника, — продолжал Бартлет Грин. — Моя мать благородного сословия. Малютка Нежные Бёдра… Понятное дело, это лишь кличка, а настоящее её имя — Мария. Откуда она, до сих пор мне неведомо. Должно быть, была соблазнительной бабёнкой, пока не сгинула благодаря моему отцу.
…(Следы огня.)…
Тут Бартлет расхохотался своим странным гортанным смехом и после небольшой паузы продолжал:
— Мой отец был самым фанатичным, самым безжалостным и самым трусливым святошей из всех, которых мне доводилось когда-либо видеть. Он говорил, что держит меня из милосердия, дабы я мог расплатиться за грехи моего отца, якобы бросившего нас с матерью. Он и не подозревал, что мне всё известно, и растил из меня церковного служку, мальчика с кропилом…
…Потом он мне велел творить покаяние, и из ночи в ночь я в одной рубашке на жутком холоде часами замаливал грехи моего «отца», преклонив колени на каменных ступенях алтаря. А если от слабости и постоянного недосыпания я падал, он брался за плеть и сёк до крови… Закипая, поднималась во мне безумная ненависть против Того, Кто там, над алтарем, висел предо мною распятым, и против литаний — не знаю, как это происходило, но слова молитв сами по себе оборачивались в моём мозгу, и я произносил их наоборот — справа налево. Какое обжигающее неведомое блаженство я испытывал, когда эти молитвы-оборотни сходили с моих губ! Отец долгое время ничего не замечал, так как я бормотал тихо, про себя, но однажды ночью он всё же расслышал, какие славословия возносил к небесам его «приёмный» сын. Яростный вопль, полный ужаса и ненависти, раздался под сводами храма; прокляв имя моей матери и осенив себя крестным знамением, святой отец схватился за топор. Но я оказался проворнее и расколол ему череп до самого подбородка, при этом его правый глаз выпал на каменные плиты и уставился на меня снизу вверх. Вот тогда-то я понял, к кому были обращены мои перевернутые молитвы: они проникали в самое нутро матери-Земли, а не восходили к небесам, как слезливое нытьё благочестивых евреев…
Забыл тебе сказать, возлюбленный брат Джон Ди, что незадолго до того, как-то ночью, от внезапной вспышки пронзительного света — не знаю, может, то был отцовский хлыст, — ослеп мой правый глаз. Итак, когда я размозжил ему череп, исполнился закон: око за око, зуб за зуб. Вот так-то, приятель, мой «белый глаз», который приводит в ужас эту трусливую чернь, честно заработан молитвой!..
…(Следы огня.)…
…мне как раз исполнилось четырнадцать лет, когда я оставил моего дорогого родителя лежать с раздвоенной головой в луже крови перед алтарем и сбежал в Шотландию, где поступил в ученики к мяснику, полагая, что мне, столь мастерски раскроившему родительскую тонзуру, не составит труда вышибать мозги телятам. Но ничего из этого не вышло, так как стоило мне замахнуться топором — и перед моим глазом подобно укору совести вставала ночная картина в храме, и рука моя опускалась: не мог же я убийством животного осквернить такое великолепное воспоминание! Я отправился дальше и долгое время скитался по горным шотландским деревушкам, зарабатывая себе на жизнь тем, что играл на краденой волынке заунывные пиброксы, от которых у местных мороз шёл по коже — а они и не подозревали почему. Но я-то хорошо знал, в чём дело: мелодия ложилась на слова тех перевёрнутых литаний, которые я в свое время бормотал перед алтарём и которые по-прежнему звучали в моём сердце справа налево… Но и ночами, когда бродил по болотам, я не расставался с волынкой; особенно в полнолуние меня тянуло к пению, я почти ощущал, как звуки моих извращенных молитв стекали по позвоночнику и через израненные в кровь ступни впитывались в земное лоно. А однажды в полночь — опять было первое мая, друидический праздник, и полная луна уже пошла на ущерб — какая-то невидимая рука, вынырнув из чёрной земли, схватила меня за ногу с такой силой, что я и шагу не мог ступить… Я как оцепенел, и тотчас смолкла моя волынка. Потянуло каким-то нездешним холодом, казалось, он шёл из круглой дыры прямо у меня под ногами; этот ледяной сквозняк пронзил меня с головы до пят, а так как я чувствовал его и затылком, то медленно, всем моим окоченевшим телом, обернулся… Там стоял Некто, похожий на пастуха, в руке он держал длинный посох с развилкой наверху в виде большого ипсилона. За ним стадо чёрных овец. Но откуда он взялся, ведь ни его, ни овец я по пути не видел? Должно быть, я прошел мимо него с закрытыми глазами, в полусне, ибо он никоим образом не походил на призрак, как могло бы показаться, — нет, он был так же телесен, как и его овцы, от шкур которых шел характерный запах мокрой шерсти…
…(Следы огня.)…
…он указал на мой белый глаз и сказал: «…ибо ты призван»…(Следы огня.)…
Видимо, здесь речь шла о какой-то страшной магической тайне, так как чья-то третья рука прямо через всю обугленную страницу написала красными чернилами:
Ты, который не властен над своим сердцем, оставь, не читай дальше! Ты, который не доверяешь своей душе, выбирай; здесь — отречение и спокойствие, там — любопытство и гибель!
Далее — сплошь обугленные страницы. Судя по тем обрывочным записям, которые каким-то чудом уцелели, пастух раскрыл Бартлету Грину некоторые тайные аспекты древних мистерий, связанных с культом Чёрной Богини и с магическим влиянием Луны; также он познакомил его с одним кошмарным кельтским ритуалом, который коренное население Шотландии помнит до сих пор под традиционным названием «тайгерм». Кроме того, выясняется, что Бартлет Грин до своего заточения в Тауэр был абсолютно целомудрен; звучит по меньшей мере странно, так как разбойники с большой дороги, скажем прямо, не очень строго блюли аскезу. В чём причина столь необычного воздержания: сознательный отказ или врожденное отвращение к женскому полу, — из этих отрывков установить не удалось. Урон, причиненный остальным страницам журнала, был менее значителен, и дальнейшие записи поддавались прочтению достаточно легко.
…Сказанное пастухом о подарке, который со временем сделает мне Исаис Черная, я понял лишь наполовину — да я и сам был тогда «половинка», — просто никак не мог взять в толк, как возможно, чтобы из ничего возникло нечто осязаемое и вполне вещественное! Когда же я его спросил, как узнать, что пришло моё время, он ответил: «Ты услышишь крик петуха». Этого я тоже никак не мог уразуметь, ведь петухи в деревне поют каждое утро. Да и подарок… Ну что тут особенного: не знать более ни боли, ни страха? Подумаешь! Ведь я и без того считал себя не робкого десятка. Но когда настало время, я услышал тот самый крик петуха; конечно же, он прозвучал во мне… Тогда я ещё не знал, что всё сначала происходит в крови человека, а уж потом просачивается наружу и свертывается в действительность. Отныне я созрел для подарка Исаис, для «серебряного башмачка». Но период созревания проходил болезненно, странные знаки и ощущения преследовали меня: касания влажных невидимых пальцев, привкус горечи на языке, жжение в области темени, как будто мне выжигали тонзуру калёным железом, что-то свербело и покалывало в ступнях ног и ладонях, время от времени мой слух пронзали дикие кошачьи вопли. Таинственные символы, которых я не понимал, — похожие я видел в древних иудейских фолиантах — подобно сыпи, проступали у меня на коже и снова исчезали, когда на них падали солнечные лучи. Иногда меня охватывало страстное томление по чему-то женственному, таившемуся во мне; это казалось тем более удивительным, что я, сколько себя помню, всегда испытывал глубокий ужас перед бабами и тем свинством, в которое они втравливают мужчин.
И вот, когда я наконец услышал крик петуха — он восходил по моему позвоночному столбу к головному мозгу, и я услышал его каждым позвонком, — когда исполнилось предсказание пастуха и на меня, как при крещении, с абсолютно ясного безоблачного неба сошёл холодный дождь, тогда в ночь на первое мая, в священную ночь друидов, я отправился на болота и шёл, не разбирая дороги, пока не остановился перед круглым отверстием в земле… (Следы огня.)…
…со мной была тележка с пятьюдесятью чёрными кошками — так велел пастух. Я развёл костер и произнес ритуальные проклятия, обращенные к полной Луне; неописуемый ужас, охвативший меня, что-то сделал с моей кровью: пульс колотился как бешеный, на губах выступила пена. Я выхватил из клетки первую кошку, насадил её на вертел и приступил к «тайгерму». Медленно вращая вертел, я готовил инфернальное жаркое, а жуткий кошачий крик раздирал мои барабанные перепонки в течение получаса, но мне казалось, что прошли многие месяцы, время превратилось для меня в невыносимую пытку. А ведь этот ужас надо было повторить ещё сорок девять раз! Я впал в какую-то прострацию, помнил только — этот душераздирающий вопль не должен прекращаться ни на секунду. Предощущая свою судьбу, кошки, сидевшие в клетке, тоже завыли, и их крики слились в такой кошмарный хор, что я почувствовал, как демоны безумия, спящие в укромном уголке мозга каждого человека, пробудились и теперь рвут мою душу в клочья. Но во мне они уже не оставались — один за другим, по мере того как менялись на вертеле кошки, выходили у меня изо рта и, на мгновение повиснув дымкой в прохладном ночном воздухе, воспаряли к Луне, образуя вокруг неё фосфоресцирующий ореол. Как говорил пастух, смысл «тайгерма» состоит в том, чтобы изгнать этих демонов, ведь они-то и есть скрытые корни страха и боли — и их пятьдесят! Но этот экзорцизм мучительнее всякой пытки, редко кто выдерживает чудовищное аутодафе пятидесяти чёрных кошек, священных животных Богини. Ритуал прямо противоположен идее литургии; ведь Назарянин хотел взять на себя страдания каждой креатуры, а о животных забыл. Так вот, когда «тайгерм» выпарит страх и боль из моей крови вовне — в мир Луны — туда, откуда они происходят, тогда на дне моего сердца останется лишь истинное бессмертное «Я» в чистом виде и смерть со своей свитой, в которую входят великое забытье всей прежней жизни и утрата всякого знания, будет побеждена навеки. «Должно быть, потом, — добавил пастух, — твоё тело тоже будет предано огню, ибо закон Земли необходимо исполнить, но что тебе до того!»
Две ночи и один день длился «тайгерм», я перестал, разучился ощущать ход времени; вокруг, насколько хватал глаз, — выжженная пустошь, даже вереск не выдержал такого кошмара — почернел и поник. Но уже в первую ночь стали прорезаться во мне сокровенные органы чувств; я начал различать в инфернальном хоре голос каждой кошки. Струны моей души подобно эху откликались на «свой» голос, пока одна за другой не лопнули. Тогда мой слух раскрылся для бездны, для музыки сфер; с тех пор я знаю, что значит «слышать»… Можешь не зажимать ушей, брат Ди, так ты всё равно не услышишь музыку сфер, а с кошками покончено. Им сейчас хорошо, должно быть, играют на небесах в «кошки-мышки» с душами праведников.
Огонь потух, высоко в небе стояла полная Луна. Колени мои подгибались, я шатался, как «тростник, ветром колеблемый». Неужели землетрясение, подумал я, так как Луна стала вдруг раскачиваться подобно маятнику, пока мрак не поглотил её. Тут только я понял, что ослеп и мой левый глаз — далёкие леса и горы куда-то пропали, меня окружала кромешная безмолвная тьма. Не знаю, как это получилось, но мой «белый глаз» внезапно прозрел, и я увидел странный мир: в воздухе кружились синие, неведомой породы птицы с бородатыми человеческими лицами, звезды на длинных паучьих лапках семенили по небу, куда-то шествовали каменные деревья, рыбы разговаривали между собой на языке глухонемых, жестикулируя неизвестно откуда взявшимися руками… Там было ещё много чего диковинного, впервые в жизни сердце моё томительно сжалось: меня не оставляло чувство чего-то давно знакомого, уже виденного, как будто я там стоял с самого сотворения мира и просто забыл. Для меня больше не существовало «до» и «после», время словно соскользнуло куда-то в сторону…