Но мысли об этом все реже посещали меня, я жил настоящим и гнал долой все неприятные думы. Теперь, любуясь пышной зеленью, среди которой я оказался погребен заживо, и созерцая, задрав голову, обступавшие меня величественные вершины, я представлял себе, что нахожусь в Долине Блаженных, а за горами нет ничего, одни заботы да суета.
   День за днем я бродил по долине, и чем ближе знакомился с ее обитателями, тем больше убеждался поневоле, что при всех ее недостатках жизнь полинезийца среди этих щедрых даров природы куда более приятна, хотя, разумеется, гораздо менее интеллектуальна, чем жизнь самодовольного европейца.
   Нагого страдальца, у которого зуб на зуб не попадает от холода под мрачным кровом небес и от голода живот подвело на бесплодных камнях Огненной Земли, без сомнения, можно осчастливить дарами цивилизации, ведь они облегчили бы его тяжкую нужду. Но изнеженный житель далеких Индий, который ни в чем не испытывает недостатка, кого Провидение щедро одарило всеми чистыми природными радостями жизни и оградило от стольких бед и недугов, — чего ему ждать от Цивилизации? Она может «развить его ум», может «сообщить ему возвышенный образ мыслей» — так, кажется, принято выражаться, — но станет ли он счастливее? Пусть участь некогда многолюдных и цветущих Гавайских островов с их ныне больным, голодным, вымирающим населением будет ответом на этот вопрос. Как бы миссионеры ни крутились, чем бы ни отговаривались, но факт остается фактом; и самый набожный христианин, если он человек непредубежденный, посетив эти острова, горько задумается, уезжая: «Увы! Неужели это плоды двадцатипятилетнего просвещения?»
   В человеческом обществе на примитивной ступени блага жизни, правда немногочисленные и незамысловатые, распределяются на всех и притом достаются людям в самом чистом виде; а Цивилизация за всякое улучшение возмещает сторицей зла — беспокойством, завистью, соперничеством, семейными неурядицами и тысячами прочих неприятностей, которые все суть неизбежные порождения культурной жизни, складывающиеся в многоэтажное здание людского горя, какого совершенно не ведают дикие народы.
   Правда, мне скажут, что зато они, эти заблудшие беспринципные души, — гнусные людоеды. Согласен; и это их очень дурная черта. Но она проявляется лишь тогда, когда их обуревает жажда мести врагам. И я спрашиваю, неужели простое поедание человеческого мяса настолько превосходит варварством обычай, еще недавно существовавший в просвещенной Англии, согласно которому у человека, признанного государственным преступником, то есть, быть может, виновного в честности, патриотизме и прочих «мерзких грехах», топором отрубали голову, внутренности доставали и бросали в огонь, а тело, рассеченное на четыре части, насадив на острые шесты, вместе с головой выставляли гнить и разлагаться в местах наибольшего скопления народа?
   Дьявольское искусство, с каким мы изобретаем все новые орудия убийства, беспощадность, с какой мы ведем свои нескончаемые войны, беды и разорение, которые они повсеместно несут за собою, — всего этого вполне довольно, чтобы белый цивилизованный человек предстал самым кровожадным на земле существом.
   Проявления его жестокости можно видеть и в нашей благословенной стране. Есть, например, в одном из наших Соединенных Штатов новый закон, порожденный, как нам говорят, исключительно соображениями милосердия: убивать злоумышленников постепенно, по капле иссушая кровь в их жилах, которую у нас недостает смелости пролить одним ударом и тем положить конец их мучениям, почитается куда более целесообразным, нежели вешать по старинке на виселице — и осужденному приятнее, и больше отвечает просвещенному духу времени; а между тем человеческий язык бессилен передать ужасные мучения, каким мы подвергаем несчастных, замуровывая их в камерах наших тюрем и обрекая на вечное одиночество в самом центре цивилизации!
   Умножать эти примеры цивилизованного варварства нет нужды; оно причиняет несравненно больше зла, чем те преступления, за которые мы так праведно клеймим наших менее просвещенных братьев.
   Я считаю, что название «дикарь» часто неправильно применяют, и, когда я думаю о пороках, жестокостях и всевозможных извращениях, которые пышным цветом расцветают в болезнетворной атмосфере нашей цивилизации, мне, право же, кажется, что если сравнивать обе стороны по их порочности, то человек пять жителей Маркизских островов, присланных в Соединенные Штаты в качестве миссионеров, оказались бы, во всяком случае, не менее полезны, чем такое же количество американцев в той же роли у них на островах. Я слышал как-то одного человека, который, рисуя безнравственность некоего тихоокеанского племени, сослался на то, что в их языке вообще отсутствует понятие «добродетель». Утверждение это было ни на чем не основано, но, будь оно даже правильным, на это можно бы возразить, что зато в их языке не найдешь тех живописных словечек, которые у нас составляют бесконечный каталог цивилизованных пороков.
   При теперешнем моем умонастроении все в долине Тайпи представало передо мною в новом свете, и, наблюдая дальше за нравами ее жителей, я лишь укреплялся в этом моем благоприятном впечатлении. Одна их черта особенно меня восхищала — неизменное веселие, царящее в долине. Заботы, печали, обиды и огорчения там словно вовсе не существовали. Часы и дни проносились радостной прытью подобно смеющимся парам в деревенской кадрили.
   Ведь в долине Тайпи не имелось ни одного из тех ужасных изобретений, какими житель цивилизованного мира сам отравляет себе каждый день; ни просрочек по закладным, ни опротестованных векселей, ни счетов, предъявленных к оплате, ни долгов чести не было в долине Тайпи; не было там неумолимых портных и глупых сапожников, во что бы то ни стало требующих мзды; не было неотвязных заимодавцев и окружных прокуроров, покровительствующих сутягам и скандалистам и науськивающих их друг на друга; не было бедных родственников, постоянно занимающих свободную комнату в вашем доме и создающих неприятную тесноту за вашим семейным столом; не было бедных вдов с детишками, пухнущими с голоду от щедрот равнодушного мира; не было нищих и долговых тюрем; не было в Тайпи и чванливых бесчувственных набобов; или попросту, если выразить это все одним словом, не было Денег, «этого корня всех зол».
   В этом заповедном уголке счастья не было злобных старух, жестоких мачех, усохших старых дев, чахнущих в разлуке влюбленных, закоренелых холостяков и равнодушных мужей, меланхоличных юношей, сопливых мальчишек и орущих противных младенцев. Все было веселье, жизнерадостность и ликование. Сплин, ипохондрия и мировая скорбь бежали оттуда и попрятались в расселинах скал.
   Можно было видеть, как ребятишки резвятся ватагой целый день напролет, не ведая ссор и соперничества. У нас в стране они и часа не поиграли бы вместе, не передравшись и не покорябав друг другу рожицы. Проходили молодые женщины
   — и их не снедала взаимная зависть, они не пыжились одна перед другой, корча из себя утонченных красавиц, и не вышагивали, затянутые в корсеты, прямые и скованные, как заводные куклы, а просто шли, свободные, непритворно веселые, непринужденно грациозные.
   Были определенные места в этой солнечной долине, где женщины обычно собирались, чтобы украсить себя гирляндами цветов. И когда они, лежа в тени роскошных рощ, среди рассыпанных вокруг только что сорванных цветов и бутонов, плели благоуханные венки и ожерелья, право же, казалось, что это веселая свита самой Флоры собралась на празднество в честь своей госпожи.
   А у молодых людей всегда были какие-то занятия и развлечения, дарившие им постоянное разнообразие. Но удили ли они рыбу, выдалбливали челны или натирали до блеска свои украшения — между ними никогда не появлялось и намека на спор и соперничество.
   Зрелые мужи-воины, сохраняя спокойную величавость осанки, ходили из дома в дом, и повсюду их встречали как самых дорогих гостей. А старики, которых в долине было очень много, редко когда подымались со своих циновок, они лежали часами, покуривая трубки в своей компании, и знай себе болтали со свойственной преклонному возрасту словоохотливостью.
   Всеобщее довольство, царившее в долине Тайпи, проистекало, насколько я мог судить, из того ощущения бодрости и физического здоровья, которое испытывал когда-то и впоследствии описал Жан Жак Руссо. В этом отношении тайпийцам жаловаться не приходилось, ибо болезней они не знали. За все время, что я пробыл у них, я видел только одного больного человека и на их гладкой здоровой коже не встречал пятен и прочих следов перенесенных недугов.
   Но однажды этот мир и покой, мною здесь воспеваемый, был нарушен событием, показавшим, что и жители тихоокеанских островов не ограждены от влияний, подрывающих общества более цивилизованные.
   Я прожил к этому времени в долине Тайпи довольно долго и удивлялся, что отчаянная вражда, которая существует между тайпийцами и обитателями соседней долины Хаппар, не приводит к военным столкновениям. Правда, доблестные тайпийцы любили яростными жестами выражать свою ненависть к врагам и отвращение, которое у них вызывали каннибальские наклонности хаппарцев; правда, они часто распространялись о том, сколько обид и какой урон претерпели от своих злодеев, тем не менее с терпимостью, достойной подражания, они проглатывали оскорбления и не лезли за расплатой. А хаппарцы, укрывшиеся за своими горами и ни разу носу оттуда не показавшие, думалось мне, вовсе и не заслуживали той лютой ненависти, какую выражали по отношению к ним героические обитатели здешней долины, и я считал, что приписываемые им зверства были сильно преувеличены.
   С другой стороны, пока грохот военных действий еще ни разу не всколыхнул мирного сна долины Тайпи, я начал сомневаться и в том, насколько правдива молва о воинственности и свирепости племени тайпийцев. Ну ясное дело, думал я, все эти рассказы об их беспощадной вражде, смертельной ненависти и об адской злобе, с какой они якобы пожирают из мести безжизненные тела поверженных врагов, все это — обыкновенные басни; и должен признаться, я испытывал нечто похожее на разочарование, оттого что худшие мои опасения не оправдались. Так, должно быть, чувствует себя мальчишка-подмастерье в театре, где он ожидал увидеть зажигательную трагедию с преступлениями и убийствами, а ему, чуть не плачущему, вместо этого показывают салонную драму.
   Естественно я считал, что судьба свела меня с людьми, жестоко оклеветанными, и передумал много назидательных мыслей о том, сколь зловредна и могущественна дурная слава, способная дикарей, которые смирнее ягнят, представить ордой кровожадных убийц.
   Но дальнейшие события показали, что такие выводы были слишком поспешны. Как-то в полдень я коротал время в доме Тай, лежа на циновках в обществе нескольких вождей, и сам не заметил, как погрузился в сладостную дремоту; вдруг всех всполошил страшный крик — туземцы похватали копья и бросились наружу, за ними, разобрав висевшие на стене шесть мушкетов, выбежали шестеро самых могучих вождей, и все скоро скрылись в ближней роще. Все эти действия сопровождались громкими восклицаниями, при этом слово «Хаппар» повторялось на все лады и чаще других. Мимо дома Тай пробегали все новые группы тайпийцев и устремлялись на тот край долины, где проходила граница с хаппарцами. Вскоре в холмах грянул мушкетный выстрел и сразу же — крик многих глоток. И немедленно все женщины, собравшиеся в роще, подняли страшный шум, как они это делают всегда и везде в минуту волнения и опасности, сами при этом успокаиваясь, но пугая других. В этом случае они так оглушительно и так долго галдели, что, даже если бы все шесть мушкетов палили в это время залпами среди соседних холмов, я бы их все равно не услышал.
   Когда эта женская канонада немного утихла, я снова прислушался к тому, что происходило на склонах. Вот снова бухнул мушкет и снова — вой множества голосов. Потом — тишина, которая тянулась так долго, что я уже начал подумывать, не сговорились ли воюющие стороны о перемирии. Но нет, снова — «бах!» — и снова крики. После этого в продолжение двух часов ничего существенного не происходило, если не считать того, что один раз донеслись какие-то негромкие возгласы, словно аукались мальчишки, сбившиеся с пути в лесу.
   Все это время я стоял на лужайке перед домом Тай, выходящей прямо на Хаппарские горы, и со мной не было никого, кроме Кори-Кори да кучки тех престарелых дикарей, о которых была речь выше. Впрочем, они и не подумали приподняться со своих циновок, и вообще нельзя было сказать, знают они о том, что происходит, или нет.
   Кори-Кори, тот, видно, считал, что свершаются великие события, и усердно старался внушить мне сознание значительности происходящего. Каждый звук, доносившийся к нам, служил для него новой важной вестью. Всякий раз при этом он, словно ясновидец, принимался изображать передо мною в подробностях, как именно грозные тайпийцы сейчас карают дерзкого врага. «Мехеви ханна пиппи нуи Хаппар!» — то и дело восклицал он, сопровождая свои иллюстрации этим сжатым объяснением, чтобы я лучше понял, сколь дивные чудеса доблести вершит его племя под водительством своего военачальника.
   За все время я слышал только четыре мушкетных выстрела — очевидно, островитяне управлялись огнестрельным оружием так же, как пушкари султана Сулеймана при осаде Византии его могучей артиллерией, затрачивая час, а то и два, на то, чтобы зарядить и прицелиться. Наконец, давно уже ничего не слыша, я решил, что военный конфликт так или иначе разрешен. Действительно, я оказался прав, ибо в скором времени к дому Тай прибыл гонец, который едва переводил дух после бега, но все же сообщил весть о великой победе: «Хаппар пуу арва! Хаппар пуу арва!» (Трусливый враг бежал!) Кори-Кори был вне себя от восторга и разразился длинной речью, смысл которой, насколько я понял, сводился к тому, что исход войны полностью совпал с его, Кори-Кори, предсказаниями и что, пойди на тайпийцев хоть несметное полчище чародеев и волшебников, все равно ему бы никогда не одолеть героев нашей долины. Со всем этим я, разумеется, согласился и стал поджидать возвращения победителей, которые, я опасался, купили свой триумф немалой для себя ценой.
   Однако и здесь я ошибся, ибо Мехеви в военном деле оказался скорее приверженцем фабиевой, нежели бонапартовской тактики, заботливо оберегая свои резервы и не подвергая армию ненужным опасностям. Общие потери победителей в этой упорной битве — убитыми, ранеными и пропавшими без вести
   — исчислялись в один указательный палец и полногтя с большого пальца (каковые бывший владелец принес на ладони), в один разбитый локоть и в одну сильно кровоточащую рану на бедре, полученную от хаппарского копья одним вождем. Насколько пострадал противник, я узнать не мог, — во всяком случае, он, видимо, сумел унести с собой тела своих погибших.
   Таков был исход сражения, насколько я мог судить; а так как это у них почиталось событием чрезвычайной важности, можно думать, что войны аборигенов не сопровождаются особым кровопролитием. Впоследствии я узнал, как это столкновение произошло. Группа хаппарцев, шнырявших с недобрыми намерениями в зарослях, была обнаружена по эту сторону горы; подняли тревогу, и вторгнувшийся неприятель, после продолжительного сопротивления, был вытеснен обратно за рубеж. Но почему же бесстрашный Мехеви не перенес военные действия на вражескую территорию и не спустился в долину Хаппар? Почему не возвратился он оттуда, нагруженный боевыми трофеями, какими, я слышал, завершаются у них все стычки? Я пришел к мысли, что, вероятнее всего, такие случаи если и бывают на острове, то крайне редко.
   Дня три в долине только и было разговоров, что о недавнем событии; но постепенно все успокоились, и кругом, как прежде, воцарились мир и тишина.

18

   Вернувшееся здоровье и душевное равновесие придали новый интерес всему, что меня окружало. Теперь мне хотелось наполнить дни всеми возможными удовольствиями и развлечениями. Главным из них было купание в большом обществе молодых девушек. Для этого мы обычно отправлялись к озерку, которым разливалась посреди долины сбегавшая к морю речка. Оно было почти правильной круглой формы и насчитывало в поперечнике не более трехсот ярдов. Красота его в словах непередаваема. Окрест по берегам колыхались зеленые тропические заросли, а над ними там и сям высились, как пики, кокосовые пальмы, увенчанные гибкими, поникшими листьями, словно длинными страусовыми перьями.
   Так легко и быстро передвигались местные жительницы в воде, так просто себя чувствовали в этой стихии, что я диву давался. То можно было видеть, как они скользят у самой поверхности, не двинув даже пальцами, то вдруг, перевернувшись на бок, устремлялись вперед, и в воде лишь мелькали их блестящие тела, на одно мгновение вырываясь чуть не во весь рост в воздух, и тут же ныряя в темную глубину, и снова всплывая на поверхность.
   Помню, как однажды я плюхнулся в воду, прямо в середину стайки этих речных нимф, и, ошибочно понадеявшись на свою физическую силу, вздумал было затянуть одну из них под воду. Мне сразу же пришлось раскаяться в такой самонадеянности. Юные нимфы окружили меня, словно резвые дельфины, уцепились за руки и за ноги и стали топить и болтать в воде, пока в ушах у меня не поднялся такой звон и перед глазами не поплыли такие небывалые видения, что я вообразил себя уже в стране духов. Я мог противостоять им не больше, чем громоздкий кит — нападающим на него со всех сторон бесчисленным меч-рыбам. Наконец они меня отпустили и расплылись в разные стороны, смеясь над моими жалкими попытками их догнать.
   Лодок на озере не было, но по моей настоятельной просьбе один из молодых домочадцев Мархейо, под руководством все того же неутомимого Кори-Кори, специально для меня принес с моря легкий, украшенный резьбой челнок. Спущенный на озеро, он, словно лебедь, плавно заскользил по глади вод. Но увы! Его появление повлекло за собой последствия, для меня совершенно неожиданные: прелестные нимфы, резвившиеся прежде в озерке вместе со мной, теперь бежали прочь от его берегов. Лежавший на суденышке запрет табу распространился и на принявшее его водное лоно.
   В следующие дни со мной ходили на озеро Кори-Кори с приятелями — я плавал в челне, а они плескались позади в воде и с веселыми возгласами гонялись за мной. Но я всегда питал пристрастие к тому, что в «Настольной Книге благовоспитанного юноши» именуется «обществом добродетельных и рассудительных юных леди»; и без моих сирен прогулки по озеру потеряли для меня всякую прелесть. Однажды утром я выразил моему телохранителю страстное желание снова увидеть на озере милых дам. Честный малый поглядел на меня с ужасом, потом покачал головой и многозначительно произнес: «Табу! Табу!» — тем самым давая мне понять, что нечего и думать о возвращении девушек, пока челнок остается на озере. Но расставаться с челноком я был не склонен, мало того, я не только сам собирался в нем плавать по озерку, но хотел еще покатать прекрасную Файавэй. Это последнее намерение до глубины души возмутило Кори-Кори, оно оскорбило его чувство приличия. Оно не только шло вразрез с местными понятиями благопристойности, но было противно даже религиозным установлениям.
   Однако, хотя с табу, я понимал, шутки плохи, я вознамерился все же испытать, так ли уж оно непреодолимо. Я обратился к Мехеви. Он пробовал отговорить меня, но я уперся и только удвоил пыл своих просьб. Тогда, видя, что от меня так не отделаешься, почтенный вождь разразился пространной и, без сомнения, весьма ученой речью на тему о происхождении и природе табу в применении к данному случаю, в изобилии уснащая ее всякими удивительными словами, которые, как я мог судить по их необычайной длине и звучности, принадлежали к сфере теологической терминологии. Но все его красноречие меня не убедило, отчасти, я думаю, из-за того, что я не понял ни единого слова, но главным образом из-за того, что я, убейте меня, не мог понять, почему мужчине можно садиться в лодку, а женщине — нет. Под конец Мехеви все-таки внял голосу рассудка и пообещал из любви ко мне поговорить с жрецами и вообще выяснить, нельзя ли что-нибудь сделать.
   Каким образом сумели жрецы Тайпи согласовать это со своей религиозной совестью, я не знаю, но разрешение было получено; для Файавэй табу на этот случай было снято. Боюсь, что ничего подобного раньше в долине не бывало, но пора было преподать островитянам небольшой урок галантности; и я надеюсь, что мой пример еще окажет свое благотворное воздействие. Ну не глупо ли, право, чтобы эти нежные создания, словно утки, бултыхались в воде, пока здоровые мужчины, сидя в лодках, скользят по ее поверхности?
   В первый же день снятия запрета мы устроили на озере катание в самом приятном обществе: Файавэй, Кори-Кори и я. Мой усердный телохранитель принес с собой из дому тыквенную миску пои-пои, полдюжины молодых кокосов, три трубки, три клубня ямса, да еще часть пути нес меня на спине. Груз не из маленьких; но Кори-Кори для своего роста был очень крепок, а отнюдь не слабоват в поджилках. День мы провели чудесно. Мой верный слуга работал веслом, и челнок медленно скользил вдоль берега в тени нависших ветвей. А мы с Файавэй, откинувшись, восседали на корме — рядком, как самые лучшие друзья. Время от времени прелестная нимфа подносила к губам трубку, выдыхала пахучий табачный дым, сдобренный сладостным ароматом ее дыхания. Как это ни странно прозвучит, но ничто так не красит молодую женщину, как курение. Разве не очаровательна перуанская красавица, когда она качается в пестром соломенном гамаке, натянутом между двумя апельсиновыми деревьями, и попыхивает первосортной сигарой? Но Файавэй, держащая в своей изящной коричневой ручке длинную, желтую тростниковую трубку с резной чашечкой, то и дело томно выпускающая изо рта и ноздрей легкие витые дымки, была еще неотразимее.
   Так мы провели на воде несколько часов. Я глядел, закинув голову, в ясное тропическое небо, засматривал, перегнувшись за корму, в прозрачные глубины вод, и, когда мой взгляд, оторвавшись от восхитительных берегов, падал на замысловато татуированную грудь Кори-Кори и в довершение всего встречался со спокойным, задумчивым взором Файавэй, мне начинало казаться, что я перенесся в сказочное королевство фей — так все это было удивительно и необыкновенно.
   Это живописное озерко было самым прохладным местом в долине, и я стал каждый день проводить на нем жаркие часы. С одной его стороны прямо к берегу выходило большое широкое ущелье, тянувшееся далеко и высоко в горы. Сильный пассат, дующий с моря, натыкался иногда на преграду гор, поворачивал, завихряясь, разгонялся вниз по ущелью и, обрушиваясь в долину, рябил обычно невозмутимое зеркало вод.
   Однажды, когда мы уже довольно долго катались по озеру, я высадил Кори-Кори на берег, сам взял весло и повернул по ветру к дальнему краю озера. Как только я начал грести, Файавэй, как видно, пришла в голову веселая затея. Издав восторженное восклицание, она развязала на плече свое широкое покрывало из тапы (в которое куталась от солнца) и встала во весь рост на носу челнока, растянув покрывало, словно парус, на высоко поднятых руках. Мы, американские моряки, любим похваляться ровным, ладным рангоутом наших кораблей, но никогда еще ни на одном судне не красовалось мачты стройнее, чем моя маленькая Файавэй.
   Ветер сразу же раздул покрывало — длинные пряди волос Файавэй тоже заплескались в воздухе, — и челнок стрелой понесся к берегу. Сидя на корме, я веслом направлял его путь, покуда он не врезался в мягкий береговой откос, и Файавэй легким прыжком перенеслась на траву.
   Кори-Кори, с берега наблюдавший за нашим маневром, восторженно хлопал в ладоши и орал как безумный. Впоследствии мы не раз повторяли этот номер.
   Если читатель до сих пор не понял, что я был без ума от мисс Файавэй, это значит, что он просто ничего не понимает в сердечных делах и просвещать его на этот счет бесполезно. Из ситца, который я захватил с корабля, я соорудил для моей красавицы платье, в котором она, признаюсь, выглядела как опереточная танцовщица. Но только костюм последней оставляет открытыми локти, а одеяние прекрасной островитянки, начинаясь у пояса и кончаясь достаточно высоко от земли, оставляло открытыми две восхитительнейшие в мире лодыжки.
   День, когда Файавэй впервые надела этот туалет, запал мне в память потому, что тогда же состоялось мое знакомство с неким новым лицом. Дело было под вечер, я лежал в доме, как вдруг услышал за стеной какой-то шум. Привыкший к переполохам, по любому поводу возникающим в долине, я не обращал на него никакого внимания, пока в дом, вне себя от волнения, не ворвался старый Мархейо и сообщил мне потрясающую новость: «Марну пеми!», что в переводе означает: сюда идет некто по имени Марну. Мой престарелый друг, очевидно, ожидал, что это известие произведет на меня большое впечатление, и некоторое время молча смотрел на меня, словно хотел увидеть, что со мной будет, но я и бровью не повел, и тогда почтенный старец бросился со всех ног вон из дому, такой же взбудораженный, как и раньше.