Первые дни меня буквально на каждом шагу одергивал окрик «табу!», предостерегая от бесчисленных нарушений этого мистического запрета, которые я по простоте душевной то и дело готов был совершить. Помню, на второй день после нашего прихода в долину я, не чая худа, протянул Тоби пачку табаку через голову сидевшего между нами человека. Тот вскочил словно ужаленный, а все присутствующие в дружном ужасе завопили «табу!». Я никогда больше не повторял этого невежливого поступка, предосудительного не только по закону табу, но и по правилам хорошего тона. Но не всегда оказывалось так легко определить, в чем твое преступление. Много раз, бывало, меня, что называется, призывали к порядку, а я понятия не имел, что я такого натворил.
   Однажды я гулял в отдаленном конце долины, как вдруг до меня донеслись мелодичные звуки деревянных колотушек. Я свернул на тропинку, которая вскоре привела меня на поляну, где несколько молодых девушек были заняты изготовлением тапы. Я много раз смотрел, как это делается, и даже держал в руках кору в разных стадиях обработки. На этот раз девушки были почему-то особенно увлечены своим делом, они только перекинулись со мною парой веселых шуток и снова принялись за работу. Я немного постоял, следя за их изящными движениями, потом взял в горсть немного размятого вещества, из которого должна была получиться тапа, и стал в рассеянии разнимать волокна. И вдруг раздался визг — ну точно с целым пансионом благородных девиц началась истерика. Я вскочил, вообразив, что отряд хаппарских воинов вздумал повторить бестактность, некогда допущенную в отношении сабинянок, но очутился лицом к лицу с девушками, которые бросили работу и стояли в безумном волнении, широко раскрыв глаза и с ужасом показывая на меня пальцами.
   Наверное, какая-то ядовитая тварь прячется между волокнами, которые я взял, подумал я, и стал внимательно их перебирать. Но девушки только еще громче завизжали. Тут я и вправду перепугался, швырнул наземь горсть тапы и уже готов был пуститься в бегство, когда заметил, что вопли их внезапно прекратились, а одна из девушек подошла ко мне и, указав на разбитую волокнистую массу, только что выпавшую у меня из горсти, прокричала мне прямо в ухо роковое «табу!».
   Впоследствии я узнал, что тапа, которую они делали, была какого-то особого сорта, она предназначалась на женские головные уборы и во всех стадиях изготовления охранялась строжайшим табу, запрещающим всему мужскому полу к ней прикасаться.
   Нередко, гуляя по рощам, я замечал на каком-нибудь хлебном дереве или на кокосовой пальме особый венок из листьев, обхватывающий ствол. Это был знак табу. Само дерево, его плоды и даже тень, им отбрасываемая, объявлялись неприкосновенными. Точно так же трубка, пожалованная мне королем, оказалась в глазах туземцев священной, и ни один из них никогда не позволил бы себе из нее затянуться. На чашке ее был надет вроде веночек из цветной соломы, отчего она, кстати говоря, была похожа на голову турка в чалме, какими у нас часто украшают рукояти плеток.
   Такое соломенное кольцо было однажды надето мне на запястье собственноручно королем Мехеви, который, закончив плетение, тут же объявил меня табу. Случилось это вскоре после исчезновения Тоби; и если бы жители долины с самого начала не были ко мне неизменно добры, я, наверно, считал бы, что они так хорошо со мной обращаются из-за этого священнодействия.
   Хитрые, необъяснимые запреты — одно из примечательных черт обычая табу; перечислить их все было бы просто немыслимо. Черные кабаны, младенцы до определенного возраста, женщины в интересном положении, молодые люди во время татуировки их лиц, а также некоторые участки долины, пока идет дождь, равно ограждены запретительной силой табу.
   Я наблюдал его действие в долине Тиор, где, как рассказывалось выше, мне пришлось однажды побывать. Вместе с нами тогда отправился на берег и сам наш досточтимый капитан. А он был неустрашимый охотник. Еще когда мы только начинали рейс и легли в обход мыса Горн, он, бывало, садился у гакаборта и кричал стюарду, чтобы нес и заряжал охотничьи ружья, которыми он подряд стрелял альбатросов, чаек, буревестников, глупышей и прочую морскую птицу, следовавшую за нами крикливой свитой. Матросы ужасались подобному святотатству, и все, как один, приписывали свирепый шторм, сорок дней трепавший нас там, у края земли, безбожному избиению этих пернатых тварей.
   В бухте Тиор капитан выказал то же презрение к религии островитян, с каким прежде отвергал суеверия матросов. Наслышавшись о том, что в долине множество дичи — потомство нескольких кур и петухов, по недосмотру оставленных там когда-то английским кораблем, которое расплодилось под охраной строжайшего табу и почти совершенно одичало, — он теперь вознамерился прорваться сквозь все запреты и перебить этих птиц до последнего цыпленка. Соответственно, он захватил с собою грозного вида дробовик и возвестил о своем прибытии на берег оглушительным выстрелом, убив роскошного петуха, который сидел рядом на дереве и горланил свое всегдашнее «кукареку», оказавшееся для него на этот раз погребальной песней. «Табу!» — в ужасе взвыли туземцы. «Да пошли вы с вашим табу… — отрезал наш спортсмен. — Потолкуете насчет этого с военными моряками». Снова бахнул дробовик, и новая жертва повалилась на землю. Испуганные островитяне разбежались по рощам, потрясенные столь неслыханным злодеянием.
   До самого вечера между скал, обступающих долину, грохотали выстрелы, и многим красавицам птицам попортила роскошный пернатый наряд убийственная пуля-злодейка. И я уверен, что, не находись в это время на берегу французский адмирал с большим отрядом, туземцы, как ни малочисленны были их силы, в конце концов отомстили бы человеку, оскорбившему их священные порядки. Они и так умудрились немало ему досадить.
   Разгоряченный трудами, наш капитан направился к ручью напиться; но дикари, следившие за ним с большого расстояния, разгадали его замысел и, бросившись к ручью, успели преградить ему дорогу и оттеснить его от воды, ибо его губы осквернили бы ее прикосновением. Наконец, утомившись и наскучив охотничьими забавами, он захотел войти в чью-то хижину и вкусить отдых на циновках, но обитатели хижины столпились на пороге и не пустили его. Напрасно он то уговаривал их, то орал и грозился — туземцы не убоялись и не сжалились, и пришлось ему скликать команду и поскорее отвалить от этого «проклятущего» берега, как он выразился на прощание.
   Его счастье еще — и наше тоже, — что напоследок разъяренные тиорцы не почтили нас градом камней. Ведь всего несколькими неделями раньше таким же способом за такое же преступление были убиты капитан и трое из команды со шхуны «К…».
   Я не могу сказать ничего определенного о том, где можно искать источники запретов табу. Ведь разница в общественном положении между аборигенами так незначительна, так мала власть вождей и старейшин, так неопределенна роль членов жреческого сословия, которых с виду даже и не отличить было от остальных, что я совершенно не представляю себе, кто мог налагать эти запреты. Сегодня табу лежит на чем-нибудь, завтра оно снимается; а в других случаях оно действует всегда. Бывает, что его ограничения касаются одного какого-то человека или одной семьи, но бывает, что и целого племени; а отдельные запреты распространяются не только среди разных племен в пределах одного острова, но даже в пределах целого архипелага. Примером этого последнего вида запретов может служить повсеместно на Маркизских островах распространенный закон, не позволяющий женщинам находиться в челне.
   Само слово табу употребляется в разных значениях. Его иногда говорят ребенку, которого хотят родительской властью к чему-то не допустить. И вообще все, что не соответствует общепринятым нормам поведения островитян, даже если не находится под прямым запретом, все равно обозначается табу.
   Язык долины Тайпи очень труден для усвоения. Он весьма близок другим полинезийским наречиям, которые, безусловно, все имеют общее происхождение. Одна из характерных их черт — удвоение слов типа луми-луми, пои-пои или муи-муи. Другой чертой, гораздо более неприятной, является способность одного слова выступать в нескольких разных значениях, причем между всеми этими значениями имеется определенная связь — и разобраться во всем этом и мечтать нечего. Получается, что одно расторопное словечко должно, как прислуга в бедном семействе, выполнять множество разных дел; например, некая комбинация слогов выражает ряд понятий, связанных со сном, отдыхом, лежанием, сидением, прислонением и всеми прочими родственными занятиями, и нужный смысл в каждом отдельном случае сообщается главным образом с помощью жестов и выражения лица говорящего.
   Еще одна их особенность — невероятно сложная грамматика. В миссионерском колледже на Лахаиналуна, иначе — Моуи, одном из Сандвичевых островов, я видел таблицу спряжения гавайского глагола по всем временам и наклонениям. Она покрывала всю стену, и боюсь, что даже сам сэр Уильям Джонс не сумел бы ее запомнить.

31

   Я и до сих пор плачевнейшим образом разбрасывался в моем повествовании, однако теперь я прошу у читателя еще большего снисхождения, ибо дальше собираюсь просто нанизывать одно за другим без всякой претензии на логическую последовательность разные, еще не упомянутые клочки и обрывки сведений, которые я нахожу любопытными или характерными для долины Тайпи.
   Был, например, один своеобразный обычай, строго соблюдаемый домочадцами старого Мархейо, всегда приводивший меня в изумление. Еженощно перед отходом ко сну все обитатели дома собирались в кружок и, усевшись на корточки, по обычаю всех этих островитян, затягивали тихое, бесконечно унылое монотонное песнопение с инструментальным сопровождением — у каждого в руках было по две довольно трухлявые палочки, и их редко, размеренно ударяли одна о другую. Так продолжалось битых два часа, а иногда и того более. Лежа поодаль, в темном углу, я поневоле таращил на них глаза, хотя зрелище это только тоску наводило. Мерцающие лучи светильника армор лишь выделяли контуры их лиц, не рассеивая обступившей темноты. Я то задремывал, то вдруг пробуждался под заунывное пение — передо мной сидели в кружок какие-то удивительные люди, голые татуированные тела их едва проступали во мгле, бритые черепа покачивались под тихий вой и размеренный стук деревяшек, и тогда мне казалось, что здесь творятся злые чары и произносятся жуткие заклинания.
   Каковы смысл и цель такого занятия, было ли то просто развлечение или же религиозный обряд, своего рода семейная молитва, я выяснить не сумел.
   Звуки, издаваемые певцами, не поддаются описанию. Если бы я сам при этом не присутствовал, то никогда бы не поверил, что человеческие голоса способны звучать столь странно.
   Считают, что речь дикарей вообще гортанна. Это, однако, далеко не всегда так и всего менее справедливо в отношении жителей Полинезийского архипелага. Плавная напевность, с какой тайпийские девушки произносят самые обыденные слова, мелодично растягивая последний слог каждой фразы и губами образуя звуки, чирикая, словно пташки, очень приятна на слух.
   Речь мужчин не столь музыкальна; когда тема разговора их особенно волнует, с ними случаются настоящие припадки словоизвержения и самые корявые неуклюжие звуки сыплются тогда у них изо рта со скоростью поистине изумительной.
   Хотя островитяне большие мастера таких унылых песнопений, искусство петь, как это понимают другие народы, им неизвестно.
   Никогда не забуду, как я впервые запел в присутствии его величества Мехеви. На ум мне пришел куплет из «Баварца-метельщика», и я рявкнул его во все горло. Король и весь его двор посмотрели на меня с изумлением, словно я выказал сверхъестественную способность, которой их небеса не наделили. Король одобрил стихи, а припев его просто восхитил. По его желанию я пропел куплет еще и еще раз, и было безумно смешно, когда он пытался усвоить слова и мотив. Венценосный дикарь, видимо, думал, что, если сощурить и сморщить лицо так, чтобы остался один нос, это поможет ему добиться успеха. Однако гримасы все же не помогли, пришлось ему смириться в конце концов и утешиться тем, чтобы пятьдесят раз подряд прослушать полюбившуюся песню в моем исполнении.
   До этого открытия, честь которого принадлежит Мехеви, я совершенно не подозревал, что во мне есть что-то от соловья. Но тут я был пожалован званием придворного менестреля, в каковом качестве и выступал затем бессчетное множество раз.
   Других музыкальных инструментов, кроме барабанов и деревянных палочек, в долине Тайпи не знают, если не считать того, что ближе всего можно было бы обозначить как носовую флейту. Это ярко-красная тростниковая трубка, чуть длиннее обычной свирели, с четырьми или пятью клапанами и с большим отверстием у конца, которое приставляют к левой ноздре. Правую ноздрю зажимают особым движением, сводя лицевые мускулы, дыхание направляется в трубку, и производят нежный, мелодичный звук, переменчивый оттого, что пальцами наугад перебирают клапаны. Игра на этом инструменте — любимое занятие женщин, и Файавэй достигла в нем замечательного мастерства. Каким неуклюжим ни кажется этот способ музицирования, в нежных ручках Файавэй носовая флейта выглядит необыкновенно изящно. Право, даже девица, терзающая гитару, которая подвешена у нее на шее с помощью добрых двух ярдов голубой ленты, выглядит не так прелестно.
   Я развлекал моего царственного друга Мехеви и его жизнерадостных подданных не только пением. Ничто на свете не доставляло им такого удовольствия, как разыгрываемый мною в одиночку боксерский поединок. Поскольку ни один из туземцев не соглашался стоять, как настоящий мужчина, и терпеть, чтобы я колошматил его себе на радость и королю на потеху, я принужден был сражаться с воображаемым противником, которого неизменно и побеждал моими превосходящими силами и замечательной сноровкой. Случалось, что побитая тень в своем позорном отступлении слишком приближалась к кучке зрителей, тогда я бросался прямо в их гущу, нанося удары направо и налево, и бедные дикари разбегались в разные стороны, к великой радости короля Мехеви, старейшин, да и их самих.
   Благородное искусство самозащиты здесь считали исключительным даром белого человека; эти дикари, я уверен, воображали, что солдаты европейских армий выходят на войну вооруженные только жилистыми кулаками и доблестными сердцами и, развернув строй, начинают по приказу высшего командования что есть силы тузить друг друга.
   Однажды, когда мы с Кори-Кори пришли на речку купаться, я увидел посреди реки сидящую на камне женщину — она с живейшим интересом наблюдала за чем-то, что плескалось рядом в воде и что я поначалу принял за какую-то крупную разновидность лягушки. Заинтересованный, я побрел туда, где она сидела. Каково же было мое изумление, когда я увидел младенца в возрасте не более нескольких дней, который бултыхался в воде с таким довольным видом, будто только что всплыл со дна, где вывелся из какой-нибудь икринки. По временам восхищенная родительница протягивала к малютке руки, и крохотное тельце, плеснувши по воде, оказывалось прижатым к материнской груди. Потом младенец снова пускался в речку, и так — многократно — всякий раз оставаясь в воде не более минуты. Случалось, он строил недовольные гримасы, глотнув речной водицы, или кашлял и захлебывался. Тогда мамаша подхватывала его и способом, описывать который едва ли уместно, заставляла извергнуть проглоченную жидкость. С тех пор у меня на глазах эта женщина больше месяца подряд каждый божий день приносила на речку своего ребенка по утренней прохладе и ближе к вечеру и устраивала ему такие ванны. Ничего удивительного, что жители Южных морей — настоящие амфибии, если их спускают на воду, как только они появляются на свет. Я убежден, что плавать для человека так же естественно, как и для утки. А между тем сколько здоровых, крепких людей в цивилизованных странах тонут, точно слепые котята, при самых пустячных происшествиях!
   Густые длинные блестящие волосы тайпийских красавиц неизменно вызывали мое восхищение. Хорошие волосы — отрада и гордость каждой женщины. Скручивают ли их вопреки недвусмысленной воле Провидения на макушке, укладывая в бухту, словно канат на палубе; оттягивают ли за уши и свешивают сзади наподобие бахромы на портьерах; или же позволяют им литься на плечи естественными локонами — все равно они остаются гордостью своей обладательницы и венцом ее туалета.
   Девушки в долине Тайпи посвящают много времени уходу за своими роскошными локонами. После купания, то есть иногда по пять-шесть раз на дню, волосы тщательно просушивают, а если купание происходило в море, сначала прополаскивают пресной водой и смазывают пахучим маслом, изготовляемым из кокосов. Масло это добывается в больших количествах очень простым способом.
   Большой деревянный сосуд с отверстиями в дне наполняют размельченной белой мякотью спелых кокосов и оставляют на солнце. Под действием солнечных лучей выделяется маслянистая жидкость и капля за каплей стекает сквозь отверстия в большую тыквенную миску, подставленную снизу. Когда набирается достаточное количество масла, его очищают, а затем разливают в круглые скорлупки ореха му, из которого для этого специально выдалбливают нутро. Скорлупки затем герметически запечатывают клейкой смолой, и скоро душистые стенки зеленого флакона сообщают маслу чудесный запах. Через несколько недель скорлупа снаружи становится сухой и твердой и приобретает красивый красный цвет; когда же ее вскрывают, она оказывается на две трети заполнена густой светло-желтой жидкостью, источающей сладчайший аромат. Такой душистый пунцовый шарик достоин занять место на туалетном столике любой королевы. А действенность его как средства для ухода за волосами не подлежит сомнению: его содержимое придает волосам блеск и шелковистость.

32

   Со времени моего знакомства с татуировальных дел мастером Карки жизнь моя сделалась сплошным мучением. Дня не проходило, чтобы кто-нибудь из тайпийцев не докучал мне разговорами о татуировке. Их приставания с ума меня сводили, я чувствовал, что, в сущности говоря, они могут сделать со мной все, что захотят, учинить надо мною любое безобразие, какое взбредет им на ум. Впрочем, пока что они обращались со мною по-прежнему очень хорошо. Файавэй была так же очаровательна; Кори-Кори так же предан; король Мехеви так же милостив и добр, как и до сих пор. Но я уже прожил в их долине, по моим подсчетам, около трех месяцев, хорошо усвоил границы, в которых был свободен разгуливать, и начинал по-настоящему осознавать всю горечь плена. Мне не с кем было поговорить по душам, некому открыть свои мысли. Тысячу раз я думал о том, насколько проще жилось бы мне здесь, будь Тоби, как и прежде, со мною. Но я остался в полном одиночестве, и сознание этого угнетало меня. И все-таки, как ни горько было у меня на душе, я крепился и старался казаться как можно более веселым и довольным, отлично понимая, что, обнаруживая беспокойство и желание бежать отсюда, я могу тем самым только все испортить. А тут еще болезненный недуг, от которого я так страдал в первое время пребывания в долине, совсем уж было исчезнувший, возвратился опять и стал мучить меня с прежней силой. Это меня особенно угнетало; вновь начавшиеся боли свидетельствовали о том, что без основательного лечения никакой надежды исцелиться у меня нет. И когда я представлял себе, что вот за этими обступившими меня горами находится мое исцеление, но хоть до него рукой подать, а для меня оно недостижимо, терзания мои были жестоки.
   Естественно, что в таком состоянии души всякое проявление дикарской природы моих пленителей лишь усугубляло снедавшие меня ужасные предчувствия. Одно происшествие, случившееся как раз в это время, особенно болезненно на меня подействовало.
   Я уже упоминал выше, что в доме Мархейо со стропила свисали какие-то пакеты, завернутые в куски тапы. Многие из них не раз у меня на глазах снимали и разворачивали, и содержимое их было мне хорошо известно. Но было там три свертка, висевшие прямо над тем местом, где я спал, которые необыкновенным своим видом давно возбуждали мое любопытство. Я несколько раз просил Кори-Кори показать мне, что в них находится, но мой верный телохранитель, с готовностью выполнявший все мои желания, в этом мне решительно отказывал.
   Однажды я раньше обычного возвратился из дома Тай. Меня не ждали, и приход мой вызвал явное замешательство. Все домочадцы Мархейо сидели в кружок на циновках, и по веревкам, тянущимся с потолка, я сразу понял, что производился осмотр тех самых загадочных свертков. Откровенная их тревога породила во мне предчувствие недоброго, а также непреодолимое желание проникнуть в тайны, столь ревностно от меня оберегаемые. Напрасно Мархейо и Кори-Кори старались меня удержать — я прорвался в середину круга и успел заметить три человеческие головы, прежде чем испуганные туземцы успели накрыть их куском тапы, в который они все это время были завернуты.
   Одну из голов я хорошо разглядел. Она была совершенно нетронута разложением, очевидно подвергнутая каким-то коптильным процессам, сделавшим из нее твердую, высохшую мумию. Две длинные пряди волос были свернуты на макушке в две букли — в точности так же, как их владелец носил при жизни. Запавшие щеки казались еще страшнее над двумя выступающими рядами обнажившихся белых зубов, а в глазницах были вставлены овальные перламутровые раковины с черным пятном посредине, сообщавшие ей поистине жуткий вид.
   Две головы, безусловно, принадлежали местным жителям, но третья, к моему ужасу, оказалась головой белого человека. Правда, ее поспешили спрятать, но мне достаточно было беглого взгляда — я не мог ошибиться.
   Боже милостивый! Какие страшные мысли нахлынули на меня! Неужели, разгадывая тайну свертков, я раскрыл и другую тайну и это ужасное зрелище явило мне судьбу моего пропавшего друга? Как мне хотелось сорвать покровы ткани и проверить мои страшные подозрения! Но не успел я опомниться, как зловещие свертки уже были подтянуты к потолку и снова висели на недосягаемой высоте. Туземцы обступили меня шумным кольцом и стали настойчиво убеждать, что виденные мною головы принадлежали трем павшим в битве хаппарским воинам. Эта очевидная ложь еще больше меня встревожила, и я смог немного успокоиться только тогда, когда сообразил, что свертки эти висели у меня над головой еще до исчезновения Тоби.
   Но как бы то ни было, даже если одно это ужасное подозрение рассеялось, того, что я увидел, было довольно, чтобы натолкнуть меня на горчайшие размышления. Было совершенно ясно, что я видел останки какого-то злосчастного матроса, прибывшего по делам торговли в этот залив и растерзанного на берегу дикарями.
   Но меня угнетала не только гибель этого бедного незнакомца. Я содрогался при мысли о том, что сталось после смерти с его бездыханным телом. Быть может, и мне уготована такая же судьба? Быть может, и мне суждено умереть его смертью, быть, как и он, съеденным, а голове моей — в качестве сувенира служить приятным напоминанием об этом событии? Воображение мое разыгралось, я был уверен, что мне угрожают величайшие ужасы. Но я продолжал скрывать мои страхи, равно как и сделанное мною открытие насчет головы белого человека.
   Конечно, я не верил, когда тайпийцы клялись мне, что у них такого и в заводе даже нет, чтобы есть человеческое мясо; но я прожил среди них довольно долго, ни разу не застав их за этим ужасным занятием и не видя ни малейших признаков, которые бы о нем говорили, и я уже начал было надеяться, что ввиду необыкновенной редкости этого явления мне удастся и впредь за все время, какое я еще здесь пробуду, избегнуть столь омерзительного зрелища; но, увы! надежды мои не сбылись.
   Примечательно, что среди всех существующих описании людоедских племен едва ли можно найти рассказ очевидца, лично наблюдавшего это крайне неприятное явление. Вывод о приверженности к каннибализму делался всякий раз либо на основании слухов, передаваемых европейцами, либо же строился на чистосердечном признании самих дикарей, уже слегка цивилизованных. Полинезийцы осведомлены о решительном осуждении, которое у европейцев вызывает обычай людоедства, поэтому они всячески от него отрекаются и с чисто дикарским хитроумием заметают все следы.
   Так, например, было многократно отмечено упорное нежелание жителей Сандвичевых островов, и до сего времени ими выказываемое, обсуждать печальную судьбу капитана Кука. Им так хорошо удалось сохранить свою тайну, что даже сегодня, сколько об этом ни пишут и ни говорят, по-прежнему остается неизвестным, правда ли, что они поступили с его мертвым телом из мести так же, как нередко поступают с телами своих поверженных врагов.
   В бухте Каракикова, где разыгралась эта трагедия, раньше стоял врытый в землю столб, к которому был прибит кусок медной корабельной обшивки, а на нем надпись, уведомлявшая интересующихся о том, что под сим столбом покоятся останки великого мореплавателя. Но я сильно подозреваю, что не только тело навигатора не было похоронено по христианскому обряду, но и сердце Кука, принесенное через некоторое время Ванкуверу островитянами с полными ручательствами, вовсе таковым не было; а был все это чистой воды подлог, чтобы утихомирить доверчивого англичанина.