— Глупости! Как это можно помнить? Да это и невозможно ни доказать, ни проверить. Ну ладно, Присцилла, перестань, тебе пора спать.
   — Я весь день спала… Как я теперь усну?..
   — Уснете, — сказал Фрэнсис. — В шоколаде была снотворная таблетка.
   — Вы меня опаиваете. Роджер хотел меня отравить…
   Я сделал Фрэнсису знак, и он ушел, неслышно ступая и бормоча под нос извинения.
   — Господи, ну что мне делать?..
   — Ляг и усни.
   — Брэдли, ты ведь не допустишь, чтобы меня объявили сумасшедшей? Роджер один раз сказал, что я душевнобольная, что ему придется освидетельствовать меня и засадить в сумасшедший дом.
   — Его самого надо освидетельствовать и засадить в сумасшедший дом.
   — Брэдли, Брэдли, что со мной теперь будет? Мне остается только убить себя, другого выхода нет. Вернуться к Роджеру я не могу, он умерщвляет мне душу, он сводит меня с ума. Разобьет что-нибудь и говорит, что это я, — просто-де память потеряла, не помню.
   — Он очень плохой человек.
   — Нет, это я плохая, такая плохая, я говорила ему ужасные вещи. Я уверена, что у него были женщины. Один раз я нашла носовой платок. А я пользуюсь только косметическими салфетками.
   — Ляг поудобнее, Присцилла. Дай я поправлю тебе подушки.
   — Возьми меня за руку, Брэдли.
   — Я и держу тебя за руку.
   — Если хочешь убить себя, это признак сумасшествия?
   — Нет. И ты вовсе не хочешь убить себя. У тебя просто депрессия.
   — Депрессия! Если бы ты только знал, каково это — быть на моем месте! У меня такое чувство, будто я сделана из старых тряпок — труп из тряпок. О Брэдли, не уходи от меня, я сойду с ума в темноте.
   — Помнишь, когда мы были совсем маленькие, мы просили маму, чтобы она не ложилась спать и всю ночь нас сторожила? Она соглашалась, и мы сразу же засыпали, а она тихонько уходила.
   — И ночник. Брэдли, может быть, мне можно поставить ночник?
   — У меня нет ночника, и сейчас уже поздно. Завтра я тебе достану. Тут лампа, у кровати, можешь включить, когда захочешь.
   — У Кристиан над дверью такое полукруглое окно, и в него падал свет из коридора.
   — Я оставлю дверь приоткрытой, тебе будет виден свет с лестницы.
   — Я просто умру от страха в темноте, мысли мои меня убьют.
   — Послушай, Присцилла, я послезавтра уезжаю из города работать. Ненадолго. Тебя я поручу Фрэнсису…
   — Нет, нет, нет! Брэдли, не уезжай, не оставляй меня, может прийти Роджер…
   — Он не может прийти, я это точно знаю.
   — Если он придет, — я умру от стыда и страха… О, моя жизнь так ужасна, мое существование так страшно, ты не можешь себе представить, каково это — просыпаться каждое утро и каждое утро убеждаться, что все по-прежнему, что ты — это ты и от этого ужаса никуда не деться. Брэдли, ты не можешь уехать, скажи, ты ведь не уедешь? У меня же никого нет, кроме тебя.
   — Ну, хорошо, хорошо.
   — Обещай, что ты не уедешь, ты обещаешь?
   — Хорошо, пока не уеду.
   — Нет, ты скажи: «Обещаю», скажи это слово.
   — Обещаю.
   — У меня в голове какой-то туман.
   — Это ты хочешь спать. Ну, спокойной ночи, будь умницей. Я оставлю дверь чуть приоткрытой. Мы с Фрэнсисом будем рядом.
   Она пыталась спорить, но я вышел и возвратился в гостиную. Здесь горела только одна лампа, отбрасывая вокруг багровые тени. Некоторое время из спальни еще доносилось бормотание, потом все стихло. Я чувствовал большую усталость. Так много всего успело произойти за один день.
   — Что за мерзкий запах?
   — Это, газ, Брэд. Я не мог найти спички.
   Фрэнсис сидел на полу, смотрел на газовое пламя и держал бутылку хереса в руках. Уровень содержимого в ней значительно понизился.
   — Не может человек помнить своего пребывания в утробе матери, — сказал я ему. — Это невозможно.
   — Нет, возможно. И бывает довольно часто.
   — Глупости.
   — Мы даже помним, как наши родители вступали в половые сношения, когда мы были в утробе матери.
   — Ну, если вы в такую чушь способны поверить!..
   — Мне очень жаль, что я расстроил Присциллу.
   — Присцилла все время твердит о самоубийстве. Я слышал, если человек говорит, что убьет себя, значит, он этого не сделает. Верно?
   — Да нет. Она может и сделать.
   — Вы присмотрите за ней, если я уеду?
   — Конечно. Мне бы только стол и квартиру и немного мелочи на…
   — Все равно. Я не могу уехать. О господи! — Я откинулся на спинку одного из кресел и закрыл глаза. Спокойный образ Рейчел взошел перед моим внутренним взором, подобный тропической луне. Мне захотелось поговорить о себе, но я мог говорить только загадками. Я сказал: — Муж Присциллы влюблен в молоденькую девушку. Она уже много лет его любовница. Теперь он счастлив, что избавился от Присциллы. Собирается жениться. Присцилле я, понятно, не рассказывал. Не странно ли, как человек вдруг влюбляется. Это может случиться со всяким и во всякое время.
   — Вот что, — сказал Фрэнсис. — Значит, Присцилла в аду. Ну что ж, мы все в аду. Жизнь — это мука, мука, которую осознаешь. И все наши маленькие уловки — это только дозы морфия, чтобы не кричать.
   — Нет, нет! — возразил я. — Хорошее в жизни тоже бывает. Например… ну вот, например — любовь.
   — Каждый из нас кричит, надрывается в своей отдельной, обитой войлоком, звуконепроницаемой камере.
   — Не согласен. Когда по-настоящему любишь…
   — Так, значит, вы влюблены, — сказал Фрэнсис.
   — Вовсе нет!
   — В кого же? Впрочем, я знаю и сам могу вам сказать.
   — То, что вы видели сегодня утром…
   — О, я не ее имею в виду.
   — Кого же тогда?
   — Арнольда Баффина.
   — То есть вы хотите сказать, что я влюблен в?.. Что за непристойная чушь!
   — А он влюблен в вас. Иначе для чего бы ему любезничать с Кристиан, для чего вам любезничать с Рейчел?
   — Я вовсе не…
   — Для того, чтобы заставить ревновать другого. Вы оба подсознательно добиваетесь перелома в ваших отношениях. Почему вам снятся кошмары про пустые магазины, почему вас преследует образ башни Почтамта, почему вы так чувствительны к запахам?..
   — Это Присцилле снятся пустые магазины, а у меня они забиты до отказа…
   — Ага! Вот видите?
   — А образ башни Почтамта преследует каждого лондонца, и…
   — Неужели вы никогда не осознавали своей подавленной гомосексуальности?
   — Послушайте, — сказал я. — Я признателен вам за то, что вы помогаете тут с Присциллой. И пожалуйста, поймите меня правильно. У меня нет предрассудков. Я абсолютно ничего не имею против гомосексуализма. По мне, пусть люди поступают так, как им хочется. Но так уж вышло, что лично я — абсолютно нормальный, гетеросексуальный индивидуум и…
   — Нужно уметь принимать свое тело таким, как оно есть. Не надо воевать с ним. Насчет запахов это у вас типичный комплекс вины из-за подавленных наклонностей, вы не хотите смириться со своим телом, это хорошо изученный невроз…
   — Я не невротик!
   — Вы — сплошные нервы, сплошной трепет…
   — Как же иначе? Ведь я художник!
   — Вам приходится воображать себя художником из-за Арнольда, вы отождествляете себя с ним…
   — Да это я его открыл! — заорал я. — Я был писателем задолго до него, я пользовался известностью, когда он еще лежал в колыбели!
   — Тсс! Разбудите Присциллу. Ваши чувства находят выход, когда вы направляете их на женщин, но источником их являетесь вы и Арнольд, вы одержимы друг другом…
   — Говорю вам, я не гомосексуалист и не невропат, я себя знаю!
   — Ну и хорошо, — вдруг другим тоном отозвался Фрэнсис, пересаживаясь спиной к огню. — Пожалуйста. Пусть будет по-вашему.
   — Вы просто все это выдумали мне назло.
   — Да, я просто выдумал. Это я гомосексуалист и невропат, и нет слов, как от этого страдаю. Счастливец, вы не знаете себя. Я-то себя хорошо знаю… — И он заплакал.
   Мне редко случалось видеть плачущего мужчину, зрелище это внушает мне страх и отвращение. Фрэнсис плакал в голос, заливаясь, совершенно для меня неожиданно, потоком слез. Его пухлые красные руки мокро поблескивали в газовом свете.
   — Да перестаньте вы, ради бога!
   — Простите меня, Брэд. Я бедный, жалкий извращенец… Всю жизнь я такой несчастный… Когда меня лишили диплома, я думал, что умру от горя. У меня никогда ни с кем не было по-настоящему хороших отношений. Я так нуждаюсь в любви, любовь всем нужна, это естественная потребность, все равно как мочеиспускание, а мне и крохи не досталось за всю мою жизнь. А сколько любви я отдал людям, я ведь умею любить, я когда люблю, то по земле расстилаюсь — пожалуйста, наступайте… Но меня никогда никто, никто не любил, даже мои разлюбезные родители. И дома у меня нет и никогда не будет, все вышвыривают меня вон рано или поздно… чаще рано. Я странник на божьей земле. Думал, хоть Кристиан меня пригреет, господи, да я бы спал в прихожей, мне просто нужно служить кому-то, помогать, заботиться, но почему-то у меня никогда ничего не получается. Я постоянно думаю о самоубийстве, каждый божий день думаю, что надо умереть и покончить с этой мукой, а сам продолжаю ползать в собственном дерьме, раздираемый ужасом и болью… Я так отчаянно, безнадежно, ужасно одинок, что готов выть целыми днями…
   — Перестаньте твердить этот мерзкий вздор!
   — Хорошо, хорошо. Виноват. Простите меня, Брэд. Пожалуйста, простите. Я, наверно, сам хочу страданий. Я мазохист. Наверно, мне нравится мучиться, иначе я бы давным-давно прекратил это существование, принял бы пузырек снотворных таблеток, сколько раз мне приходило это в голову. Господи, теперь вы решите, что я не гожусь ухаживать за Присциллой, и вытолкаете меня взашей…
   — Да замолчите немедленно! Я не могу этого выносить.
   — Простите меня, Брэд. Просто я…
   — Возьмите себя в руки, будьте мужчиной.
   — Да не могу я… Господи, господи!.. Какая боль. Я не такой, как все люди, у меня жизнь не складывается, ничего не выходит. И вот теперь вы меня выгоните, а ведь если б вы только знали, боже мой…
   — Я иду спать, — сказал я. — У вас спальный мешок с собой?
   — Да, да.
   — Ну, так полезайте в него и не болтайте больше.
   — Мне еще нужно в уборную.
   — Спокойной ночи.
   Я повернулся и вышел из комнаты. В коридоре я остановился у Присциллиной двери и прислушался. Сначала мне почудилось, что она тоже плачет. Но нет, это был храп. Вскоре он утратил сходство с плачем и стал звучать как предсмертный хрип. Я пошел в комнату для гостей, где так и не удосужился приготовить себе постель, и лег, не раздеваясь и не погасив верхнего света. Дом тихонько поскрипывал от шагов моего верхнего соседа, подозрительного юнца по фамилии Ригби, который продавал галстуки на Джермин-стрит. За ним наверх проследовали еще чьи-то осторожные увесистые шаги. Чем бы они ни занимались там вдвоем наверху, они, к счастью, проделывали это тихо. Слышен был и еще какой-то звук наподобие приглушенного стука. Это было мое сердце. Я решил, что завтра рано утром поеду к Рейчел.
   — Где Арнольд?
   — Ушел в библиотеку. Так он сказал. А Джулиан уехала на фестиваль поп-музыки.
   — Я послал Арнольду ту рецензию. Он говорил что-нибудь?
   — Он никогда не читает при мне своих писем. А говорить он ничего не говорил. Ах, Брэдли, слава богу, что вы приехали.
   В передней я на минуту обнял Рейчел и сквозь рыжее облако ее волос различил в слабом свете, падавшем от стеклянной двери, портрет миссис Сиддонс — цветную гравюру, которая висела на стене возле вешалки. Перед моим внутренним взором все еще стояло широкое бледное лицо Рейчел, вдруг преобразившееся от радости и облегчения, когда она открыла дверь и увидела меня. Это очень много значит, когда тебя так встречают. Есть люди на свете, которые за всю жизнь не удостоились такого приема. И ощущение того, что Рейчел уже немолода, что она замучена, тоже волновало и трогало меня.
   — Идемте наверх.
   — Рейчел, нам нужно поговорить.
   — Можно поговорить и наверху, я ведь не съем вас.
   Она за руку повела меня по лестнице, и мы очутились в той самой спальне, где Рейчел недавно лежала, точно покойница, натянув на лицо край простыни. Как только мы вошли, она задернула шторы и стала снимать с кровати зеленое шелковое покрывало.
   — Брэдли, сядьте вот сюда, возле меня.
   Мы неловко сели рядом и посмотрели друг на друга. Под ладонью у меня был ворс шерстяного одеяла. Радостный образ встретившей меня Рейчел больше не стоял у меня перед глазами, я чувствовал скованность, смущение, беспокойство.
   — Я только хочу к вам прикоснуться, — сказала Рейчел. И в самом деле провела, чуть касаясь кончиками пальцев, по моему лицу, шее, волосам, словно это был не я, а святой образ.
   — Рейчел, мы должны осознать, что делаем, я не хочу поступать дурно.
   — Чувство вины может помешать вашей работе. — Она прикрыла пальцами мне веки. Я отстранился.
   — Рейчел, вы это все делаете не для того, чтобы позлить Арнольда?
   — Нет. Вначале — может быть. Когда это только пришло мне в голову. Ради самозащиты. Но потом, в тот раз, ну, знаете, когда вы оказались здесь, в комнате, вы были как бы тоже по эту сторону барьера, и я так давно вас знаю, на вас словно бы возложена особая роль — роль рыцаря, как в старину, моего рыцаря, и это так необыкновенно, так важно, вы всегда представлялись мне немного мудрецом, каким-то отшельником, аскетом…
   — А дамам всегда особенно нравится соблазнять аскетов.
   — Может быть. Разве я вас соблазняю? Понимаете, я должна проявить свою волю, это необходимо, иначе я умру от унижения или еще от чего-нибудь. Наступает божественная минута.
   — А не безбожные ли это мысли?
   — Но это и ваши мысли, Брэдли. Посмотрите, где вы находитесь.
   — Мы оба добропорядочные, пожилые люди.
   — Я не добропорядочная.
   — Но я принадлежу еще к веку строгих нравов. А вы — жена моего лучшего друга. С женой своего лучшего друга нельзя…
   — Чего?
   — Ничего.
   — Но это уже произошло, это уже с нами случилось, единственный вопрос: что мы будем с этим делать? Брэдли, мне очень жаль, но от препирательства с вами я получаю большое удовольствие.
   — Вы же знаете, куда приводят такие препирательства.
   — В постель.
   — Ей-богу, мы словно восемнадцатилетние.
   — Они сейчас не препираются.
   — Рейчел, это все — не из-за того, что у Арнольда роман с Кристиан? У них действительно роман?
   — Не знаю. И это уже неважно.
   — Но ведь вы любите Арнольда?
   — Да, да. Но это тоже неважно. Он слишком долго был моим тираном. Я нуждаюсь в новой любви, я должна вырваться из Арнольдовой клетки.
   — По-видимому, женщинам вашего возраста… — Брэдли, вы опять за свое.
   — Я просто хотел сказать, что потребность в переменах вполне естественна, но не будем делать ничего такого, что бы…
   — Брэдли, сколько бы вы ни философствовали, вы же понимаете: что мы будем делать, в сущности, не имеет значения.
   — Нет, имеет. Вы сами говорили, что мы не станем обманывать Арнольда. Так это будет или не так, очень важно.
   — Вы что, боитесь Арнольда?
   Я подумал.
   — Да.
   — Ну, так вам надо перестать его бояться. Друг мой, неужели вы не понимаете, что в этом-то все и дело? Я должна увидеть вас бестрепетным, бесстрашным. Это и значит быть моим рыцарем. Тогда я обрету свободу. И для вас это тоже будет решительный поворот в жизни. Почему вы не можете писать? Потому что вы робки, забиты, скованны. В духовном смысле, конечно.
   Ее слова были очень близки к тому, что я сам думал.
   — Значит, мы будем любить друг друга в духовном смысле?
   — Ох, Брэдли, довольно препирательств. Раздевайтесь. Все это время мы сидели вполоборота, не прикасаясь друг к другу, только концы ее пальцев легко проскользнули по моему лицу, потом по лацканам пиджака, по плечу, рукаву, словно околдовывая меня.
   Теперь Рейчел вдруг отвернулась и, изогнувшись, одним движением стянула с себя блузку и лиф. До пояса нагая, она вновь посмотрела на меня. Это уже было совсем другое дело.
   Она покраснела, и лицо ее неожиданно приобрело неуверенное, вопросительное выражение. У нее были большие, очень полные груди с огромными коричневыми сосцами. На обнаженном теле голова смотрится совсем иначе. Румянец спустился ей на шею и слился с глубоким клином пятнистого загара между грудей. Ее тело дышало скромной, непоказной чистотой. Видно было, что такое поведение для нее совсем не характерно. И к тому же я уже бог весть как давно не видел обнаженной женской груди. Я смотрел, но не двигался.
   — Рейчел, — сказал я. — Я очень тронут и взволнован, но, право же, мне кажется, что это в высшей степени неразумно.
   — Да перестаньте! — Она вдруг обхватила меня за шею и повалила на кровать. Последовало какое-то копошение, толчки, и вот она уже лежала рядом со мной совершенно голая. От ее тела шел жар. Учащенное дыхание обжигало мне щеку.
   Лежать одетым, в ботинках, рядом с бурно дышащей голой женщиной — это, пожалуй, не вполне по-джентльменски. Я приподнялся на локте и заглянул ей в лицо. Я не мог допустить, чтобы меня затопил этот горячий шквал. Лицо ее искажала гримаса, напоминавшая мне японские картинки, в ней была как бы смесь радости и боли: глаза сужены в щелки, рот квадратно открыт. Я дотронулся до ее грудей, легко провел по ним ладонью, словно разглядывал прикосновением. Потом опустил взгляд ниже и рассмотрел ее тело. Оно было полным, пышным. Я повел ладонь вниз по животу, чувствуя, как он поджимается у меня под пальцами. Я был взволнован, даже потрясен, но это еще не было желание. Я словно видел себя со стороны, на картине — пожилой мужчина в темном костюме, при синем галстуке рядом с розовой голой грушеподобной дамой.
   — Брэдли, разденьтесь.
   — Рейчел, — сказал я, — говорю вам, я очень тронут. Я вам глубоко благодарен. Но у нас ничего не выйдет. Не потому, что я не хочу. Я не могу. У меня ничего не получится.
   — Вы всегда… испытываете затруднения?
   — О «всегда» говорить не приходится. Я не был близок с женщиной много лет. Ваше отношение — для меня непривычная и неожиданная честь. И я оказался ее недостоин.
   — Разденьтесь. Я просто хочу, чтобы вы меня обняли. Мне было страшно холодно, и я по-прежнему видел себя со стороны, тем не менее я снял ботинки, носки, брюки, кальсоны и галстук. Рубашку я, повинуясь инстинкту самозащиты, оставил, но не мешал горячим, дрожащим пальцам Рейчел расстегнуть все пуговицы. Лежа в ее объятиях, недвижный и озябший, и ощущая робкое прикосновение ее ладоней, я вдруг увидел над рыжим облаком ее волос в щель между шторами нежно колышущуюся листву растущего за окном дерева и почувствовал, что я в аду.
   — Брэдли, вы совсем закоченели. И, кажется, готовы заплакать. Не огорчайтесь, мой дорогой, это не имеет никакого значения.
   — Нет, имеет.
   — В следующий раз все будет хорошо. Следующего раза не будет, подумал я. И мне вдруг стало так мучительно жаль Рейчел, что я и в самом деле обнял ее и прижал к себе. Она взволнованно дышала.
   И тут:
   — Рейчел! Эй, Рейчел, куда ты запропастилась? — Голос Арнольда внизу.
   Мы подскочили, как души грешников, подколотые вилами дьявола. Я принялся нашаривать на полу свою одежду, она вся перекрутилась и спуталась в клубок. Рейчел быстро надела юбку и блузку прямо на голое тело. И, наклонившись ко мне, пока я еще возился с вывернутыми наизнанку брюками, шепнула, щекоча дыханием мне ухо: «Я уведу его в сад». Она исчезла, плотно прикрыв за собою дверь. Я услышал внизу голоса.
   У меня ушло на одевание довольно много времени. Штанины оказались связаны узлом, и что-то треснуло и разорвалось, когда я наконец просунул ногу. Туфли я надел на босу ногу, вспомнил про носки, хотел было надеть, но передумал. Подтяжки укатались в клубок и никак не распутывались. Галстук и носки я сунул в карманы. Наконец я на цыпочках подкрался к окну и посмотрел вниз через щель в шторах. В глубине сада Рейчел, положив руку Арнольду на плечо, показывала ему какое-то растение. Вид у них был пасторальный.
   Я выскользнул из спальни, спустился по лестнице и отворил входную дверь. Постарался бесшумно прикрыть ее за собой, но она не закрывалась. Тогда я слегка толкнул, и она захлопнулась с довольно громким стуком. Я бросился бегом по дорожке, поскользнулся на мхе и упал. Кое-как поднявшись, я со всех ног пустился прочь.
   Я добежал по улице до угла и как раз начал переходить на быстрый шаг, но тут, свернув, на всем ходу налетел на кого-то, кто шел мне навстречу. Это оказалась девушка в очень коротком полосатом платьице и босиком. Это оказалась Джулиан.
   — Простите, пожалуйста. Ой, Брэдли, вот здорово! Ты навещал родителей? Как жалко, что меня не было. Ты на метро? Можно, я провожу тебя? — Она повернула, и мы пошли рядом.
   — Я думал, ты на фестивале, — задыхаясь от еле скрываемого волнения, сказал я.
   — Не смогла сесть в поезд. То есть можно было, конечно, но я не выношу давки, это у меня прямо клаустрофобия.
   — Я тоже. Фестивали поп-музыки — не место для нас, клаустрофобов. — Я уже говорил вполне спокойно, а сам думал: «Она расскажет Арнольду, что встретила меня».
   — Наверно. Я ни разу на них не бывала. Теперь ты прочтешь мне еще лекцию о вреде наркотиков, да?
   — Нет. А ты хотела бы выслушать лекцию?
   — От тебя — ничего не имею против. Но лучше не о наркотиках, а про «Гамлета». Брэдли, как по-твоему, Гертруда была в заговоре с Клавдием, когда он убивал короля?
   — Нет.
   — А была у нее с ним связь при жизни мужа?
   — Нет.
   — Почему?
   — Неприлично. И храбрости не хватило бы. Тут нужна большая храбрость.
   — Клавдий мог ее уговорить. У него сильный характер.
   — У короля тоже.
   — Мы видим его только глазами Гамлета.
   — Нет. Призрак был настоящим призраком.
   — Откуда ты знаешь?
   — Знаю.
   — Тогда, значит, король был страшный зануда.
   — Это другой вопрос.
   — По-моему, некоторые женщины испытывают психологическую потребность изменять мужьям, особенно достигнув определенного возраста.
   — Возможно.
   — А как по-твоему, король и Клавдий вначале симпатизировали друг другу?
   — Существует теория, что они были любовниками, Гертруда отравила мужа, потому что он любил Клавдия, Гамлет, естественно, это знал. Ничего удивительного, что он был неврастеником. В тексте много зашифрованных указаний на мужеложество. «Колос, пораженный порчей, в соседстве с чистым». Колос — это фаллический образ; «в соседстве» — эвфемизм для…
   — Ух ты! Где можно об этом прочитать?
   — Я шучу. До этого еще не додумались даже в Оксфорде.
   Я шагал очень быстро, и Джулиан то и дело подбегала вприпрыжку, чтобы не отстать. При этом она умудрялась все время держаться ко мне лицом, выплясывая рядом со мной какой-то замысловатый танец. А я смотрел вниз на ее очень грязные голые ноги, выделывавшие эти скачки, прыжки и антраша.
   Мы уже почти дошли до того места, где она рвала тогда в сумерки свои любовные письма и я еще принял ее сначала за мальчика. Я спросил:
   — Как поживает мистер Беллинг?
   — Брэдли, пожалуйста…
   — Прости.
   — Да нет, ты можешь говорить мне все, что хочешь. Но только это все, слава богу, кончено и забыто.
   — И шарик не прилетел к тебе обратно? Не было так, что ты проснулась утром, а он привязан к твоему окну?
   — Нет!
   Ее лицо, обращенное ко мне, все в бегучих солнечных бликах и тенях, казалось очень юным, почти детским и по-детски сосредоточенно-серьезным. Какой чистой, неиспорченной представилась она моему взгляду в ту минуту со своими грязными босыми ногами и со своими заботами о «заданной» книге. И я почувствовал сожаление, которое было, в сущности, стыдом перед нею. Что я сейчас делал? И зачем? Жизнь человека должна быть простой и открытой. Ложь, даже в гедонических целях, гораздо реже бывает оправдана, чем полагают в образованных кругах. Я понял, что запутался, и мне стало стыдно, страшно. И вместе с тем я по-прежнему чувствовал к Рейчел нежность и жалость, к которым примешивалась память о запахе ее теплого, пышного тела. Нет, я, конечно, не оставлю ее в нужде. Надо будет выработать какой-то приемлемый модус. Но как, однако же, мне не повезло, что я встретился с Джулиан. Можно ли просто попросить ее не говорить отцу о нашей встрече? Придумать для этого какую-нибудь убедительную причину, чтобы не выглядеть совсем уж бог знает как. Просто попросить и предоставить ей догадаться я не мог. Жалкие слова навеки замарают меня в ее глазах. Впрочем, разве я и без того уже не замаран и так ли уж важно, что подумает Джулиан? Гораздо важнее, что будет знать Арнольд.
   В эту минуту Джулиан остановилась перед обувным магазином, у которого мы с ней расстались в прошлый раз.
   — Как мне нравятся вон те сапоги, лиловые, видишь? На до же, какая зверская цена.
   И тут я вдруг сказал:
   — Я тебе их куплю. — Надо было выиграть время и придумать, под каким предлогом лучше попросить ее молчать.
   — Ой, Брэдли, это невозможно, они ужасно дорогие, с твоей стороны это безумно мило, но я не могу.
   — Почему же? Я вот уже сколько лет не делал тебе подарков, пожалуй, с тех пор, как ты стала большая, ни разу. Идем, смелее.
   — Ой, Брэдли, я бы с радостью, ты такой добрый, это мне еще дороже, чем сапоги, но, понимаешь, я не могу…
   — Да почему?
   — Я без чулок. Не могу примерить.
   — Вот оно что. Я, кстати сказать, нахожу этот культ босоножества совершенно идиотским. А если наступишь на стекло?
   — Я знаю. По-моему тоже, это идиотство. Я больше не буду, это я только на фестиваль. Ужасно неудобно, подошвы горят, сил нет. Надо же, как досадно.
   — А чулки купить нельзя?
   — Тут поблизости нет такого магазина.
   Я полез в карман за бумажником и, вытаскивая руку, выронил на тротуар скомканные носки. С горящим от стыда лицом я второпях нагнулся за ними.