— Очень сожалею, но я вам сейчас отдать их не могу. Видите ли, мне неизвестна их стоимость, и пока я…
   — И ее норковый палантин.
   — То же самое относится и к палантину.
   — Где эти вещи?
   — Здесь их нет. Послушайте, Брэдли, зачем нам ссориться?
   — Мне нужны ее украшения, и норка, и та ваза, что я принес вниз, и эмаль…
   — О господи. Вы что, не понимаете, что Присцилла психопатка?
   — Если и так, то это вы ее довели.
   — Прошу вас, не надо. Я больше ничего не могу для нее сделать. Я делал все, что мог. Можете мне поверить, это была не жизнь, а сущий ад. И кончилось тем, что она все бросила и скрылась.
   — Это вы ее выжили! — Я увидел на каминной полке При-сциллину мраморную статуэтку. Вероятно, это была Афродита. Горькая жалость к сестре охватила меня. Ей хочется иметь вокруг себя эти жалкие вещицы, в них все ее утешение. Больше у нее ничего не осталось в жизни.
   — Жить под одной крышей со стареющей истеричкой, я вам скажу, не шутки. Я старался, как мог. Она становилась буйной. Кроме того, она перестала убирать, в доме был развал.
   — Я не хочу с вами разговаривать. Мне нужны вещи.
   — Все ценное находится в банке. Я предвидел, что Присцилла захочет обчистить дом. Она может получить свою одежду, но, ради бога, не подавайте ей мысли являться сюда лично. А так я буду только рад освободить дом от ее туалетов. Но все прочее я считаю sub judice [13].
   — Украшения являются ее собственностью.
   — Отнюдь. Она покупала их, экономя на хозяйственных расходах. Я недоедал. Конечно, она делала эти покупки, не советуясь со мной. Но теперь, черт возьми, я рассматриваю их как капиталовложение, как мое капиталовложение. И эту чертову норку тоже. Ладно, ладно, успокойтесь, я буду справедлив к Присцилле, я назначу ей содержание, но я совершенно не склонен делать ей дорогостоящие подарки. Сначала я должен узнать, на каком я свете, — в смысле денег. А присваивать все ценное в доме я ей не позволю. Она убралась отсюда по своей доброй воле. Сама знала, что делала.
   От ярости и унижения я почти не мог говорить.
   — Вы же сознательно, намеренно выжили ее отсюда. Она рассказывала, как вы пытались ее отравить!
   — Просто всыпал ей в тарелку соли с горчицей. Вкус, я думаю, был премерзкий. Всыпал — и сижу смотрю, как она будет есть. Картинка из преисподней. Вы этого и представить себе не можете. У вас, я видел, с собой два чемодана. Я вам вынесу кое-что из ее одежды.
   — Вы сняли все деньги с вашего общего счета…
   — Ну и что же? Ведь это были мои деньги, верно? Другого источника доходов у нас нет. А она втихомолку тянула фунт за фунтом и покупала себе тряпки. Она на этих тряпках просто помешалась. У нас наверху одна комната до отказа набита ее вещами, и все ненадеванные. Дай ей волю, она бы все пустила на ветер. Ей-богу, не будем ссориться. Вы же мужчина, можете меня понять, и незачем тут поднимать крик. Она обозленная неудачница, да к тому же помешанная и жестокая, как дьявол. Мы оба хотели ребенка. Она сыграла на этом, заставила на себе жениться. Я женился только потому, что хотел ребенка.
   — Что вы врете! Вы же требовали аборта.
   — Это она хотела сделать аборт. А я сам не знал, чего хотел. Но когда ребенка не стало, я это очень тяжело пережил. Ну а потом Присцилла сказала, что снова забеременела. Гениальная идея вашей матушки. Но это была ложь. Я женился, чтобы не потерять и этого ребенка. А никакого ребенка не оказалось.
   — О господи. — Я отошел к камину и взял с полки мраморную статуэтку.
   — Поставьте на место, — сказал Роджер. — Здесь вам не антикварная лавка.
   Я поставил статуэтку назад, и в это время в прихожей послышались шаги. Дверь отворилась, вошла красивая молоденькая девушка в белых брюках и длинном розовом полотняном жилете, с темно-каштановыми растрепанными волосами, словно только что каталась на яхте. Лицо ее сияло каким-то значительным внутренним светом, а не просто здоровьем загаром. Ей было лет двадцать. В руке она держала сумку продуктами и опустила ее прямо на пороге.
   Может быть, я перепутал и у них все-таки был, в конце концов, ребенок? Вот эта девица?
   Роджер вскочил и бросился ей навстречу, лицо его смягчилось, губы улыбались, глаза словно стали больше, залучились, разошлись от переносицы. Он поцеловал ее в губы, прижал, потом отодвинул от себя и, улыбаясь, смотрел на нее, словно пораженный. Потом издал возглас довольного изумления и обернулся ко мне.
   — Это Мэриголд. Моя любовница.
   — Быстро вы обзавелись.
   — Дорогая, это брат Присциллы. Скажем ему все, да, дорогая?
   — Конечно, дорогой, — важно ответила девица, откидывая волосы со лба и прижимаясь плечом к Роджеру. — Скажем ему все.
   Она говорила с легким провинциальным акцентом, и я теперь видел, что ей больше двадцати лет.
   — Мы с Мэриголд уже давно вместе, Мэриголд была моей секретаршей. Мы уже тысячу лет живем как бы вместе. Но от Присциллы скрывали.
   — Не хотели ее огорчать, — добавила Мэриголд. — Несли бремя одни. Так трудно было принять верное решение. Нелегко нам пришлось.
   — Теперь все позади, — сказал Роджер. — Слава богу. — Они держались за руки.
   Эта картинка любовного счастья наполнила меня ненавистью и отвращением. Не обращая внимания на девицу, я сказал Роджеру:
   — Я вижу, что с молодой особой, которая вам в дочери годится, жить куда приятнее, чем с пожилой женщиной, связанной с вами супружеской клятвой.
   — Мне тридцать лет, — возразила Мэриголд. — И мы с Роджером любим друг друга.
   — «И в бедности, и в богатстве, и в здравии, и в болезни». И как раз когда она особенно нуждается в вашей помощи, взять и выгнать ее из дому!
   — Это неправда!
   — Правда!
   — Мэриголд беременна, — сказал Роджер.
   — Как вы можете мне это говорить, — возмутился я, — и стоять тут с таким порочно-самодовольным видом? Я что, должен радоваться, что вы зачали еще одного ублюдка? Чем вы так гордитесь? Прелюбодейством? В моих глазах это мерзость: старик и молодая девушка. Если бы вы только знали, как на вас противно смотреть — стоите там и лапаете друг друга и так грубо радуетесь, что избавились от моей сестры! Вы точно убийцы…
   Они отошли друг от друга. Мэриголд села в кресло, не сводя со своего любовника горячего растерянного взгляда.
   — Мы не нарочно, — сказал Роджер. — Так уж случилось. Чем мы виноваты, что мы счастливы? По крайней мере, теперь мы поступаем по совести, мы покончили с ложью. И мы хотим, чтобы вы сказали Присцилле, — объясните ей все. Черт, гора с плеч. Правда, дорогая?
   — Нам так неприятно было лгать, ужасно неприятно, да, дорогой? — подхватила Мэриголд. — Мы столько времени прожили во лжи.
   — У Мэриголд была квартирка, и я приезжал к ней… Унизительное положение.
   — Но теперь все это позади, и мы… Господи, когда можно наконец просто говорить правду! Мы так жалеем Присциллу…
   — Вы бы на себя посмотрели. Полюбовались бы. А теперь, будьте добры, отдайте мне Присциллины украшения.
   — Мне очень жаль, — сказал Роджер. — Я же объяснил.
   — Она просила украшения, норку, вон ту статуэтку, полосатую вазу, какую-то эмаль…
   — Статуэтку купил я. И она останется здесь. Эмаль тоже. Она мне самому нравится. Эти вещи принадлежат не ей одной. Неужели вы не понимаете, что еще не время приступать к дележу? Речь идет о деньгах. Она уехала и все здесь бросила — может немного и подождать! А тряпки увозите, сделайте милость. В ваши два чемодана поместится довольно много.
   — Я пойду упакую, хорошо? — предложила Мэриголд. И выбежала из комнаты.
   — Вы расскажете Присцилле, да? — сказал Роджер. — Для меня это будет огромным облегчением. Знаете, я такой трус. Все время откладывал, не мог ей признаться.
   — Когда ваша приятельница забеременела, вы сознательно выжили свою жену из дома.
   — Я ничего такого не думал! Все шло, как шло, само по себе, мы были очень несчастны. Жили и ждали неизвестно чего…
   — Присциллиной смерти, я полагаю. Удивительно, что вы ее не убили.
   — Мы хотим ребенка, — сказал Роджер. — Ребенок — самое главное, и я забочусь о его интересах. Он тоже, слава богу, имеет свои права. И мы хотим наконец жить счастливо, честно и открыто! Я хочу, чтобы Мэриголд стала моей женой. Присцилла никогда не была со мной счастлива.
   — А вы подумали о том, что теперь будет с Присциллой, какое существование ее ждет? Она посвятила вам всю свою жизнь, а теперь она вам больше не нужна.
   — Ну, я тоже посвятил ей жизнь. Она отняла у меня не один год, когда я мог бы жить счастливо и открыто!
   — Идите к черту! — Я выскочил в прихожую и увидел Мэриголд, стоявшую на коленях в облаке шелка, твида и розового нейлона. Почти все вещи были совершенно новыми.
   — Где норка?
   — Я же объяснил, Брэдли.
   — Ну как вам не стыдно? Посмотрите на себя. Вы очень плохие люди. Неужели вам не стыдно?
   Они сокрушенно, участливо посмотрели на меня, грустно переглянулись. Счастье словно сделало их святыми. Задеть их я не мог. Мне хотелось уязвить их, растерзать на куски. Но они были неуязвимы, блаженны.
   Я сказал:
   — Я не стану тут дожидаться, пока вы упакуете чемоданы. — Я не мог видеть, как эта девица встряхивает и аккуратно складывает Присциллины вещи. — Можете отправить их ко мне на квартиру.
   — Хорошо, мы отправим, верно, дорогой? — сказала Мэриголд. — Наверху есть большой кофр…
   — Вы ей расскажете, да? — сказал Роджер. — Только как-нибудь потактичнее. Но чтобы была полная ясность. Можете сказать и про беременность Мэриголд. Обратной дороги нет.
   — Уж об этом-то вы позаботились.
   — Но что-то вы должны ей привезти прямо сейчас, — сказала Мэриголд, стоя на коленях и подняв к нам безмятежное лицо, светившееся искренним доброжелательством счастливых. — Дорогой, может быть, пошлем ей эту статуэтку или?..
   — Нет. Она мне самому нравится. Это ведь и мой дом, верно? — сказал Роджер. — Я его создавал. У этих вещей есть свое место.
   — Ну, тогда полосатую вазу… она ведь ее просила? Ах, дорогой, ну пожалуйста, пусть эта ваза будет Присцилле, ну согласись, ради меня!
   — Ладно, пускай. Ну что за доброе, нежное сердечко!
   — Пойду упакую ее получше.
   — Не считайте меня дьяволом во плоти, Брэдли, дружище. Я, конечно, не святой, но, право же, самый обыкновенный человек, обыкновенней меня не найдешь, я думаю. Вы должны понять, что мне тут ой как несладко жилось. Знаете, какое мучение, когда приходится жить двойной жизнью? А Присцилла уже много лет обращалась со мной ужасно, как настоящее исчадие ада, годы я от нее слова доброго не слышал…
   Вернулась Мэриголд с громоздким свертком. Я взял его у нее из рук и открыл дверь на улицу. Мир за порогом ослепил меня, словно все это время я находился в темноте. Я вышел в дверь и оглянулся. Они стояли покачиваясь, плечом к плечу, держась за руки, не в силах подавить сияющих улыбок. Мне хотелось плюнуть им на порог, но во рту у меня пересохло.
   Я пил у стойки легкий золотистый херес и разглядывал в окно черно-красно-белую пароходную трубу на фоне густосинего, подернутого дымкой неба. Труба была очень яркой, очень осязаемой, до краев полной цвета и бытия. Небо было умопомрачительно огромным и бесконечным: кулисы, кулисы, кулисы прозрачной, зернистой, чистейшей голубизны.
   Потом стреляли голубей, а труба была сине-белая, и синева смешивалась с небом, а белизна висела в пространстве, словно рулон хрустящей бумаги или змей на картинке. Змеи всегда много для меня значили. Что за образ нашей судьбы — далекая высота, легкое подергивание, натянутый шнур, невидимый, длинный, — и страх, что оборвется. Обычно я не пьянею. Но Бристоль — это город хереса. Превосходного дешевого хереса, светлого и прозрачного, его цедят из больших темных бочек. На какое-то время я почти обезумел от неудачи.
   Стреляли голубей. Что за образ нашей судьбы — громкий хлопок, бедный белый комочек перьев бьется на земле, машет крыльями отчаянно, напрасно пытаясь опять взлететь. Сквозь слезы я смотрел, как подбитые птицы падают и скатываются по крутым крышам пакгаузов. Я видел и слышал их вес, их внезапное трагическое порабощение силой тяжести. Как должно огрубеть человеческое сердце, которому назначена такая обязанность — преображать невинные, высоко парящие существа в бьющийся комок лохмотьев и страданий. Я смотрел на пароходную трубу, и она была желто-черная на фоне раздражающе зеленого неба. Жизнь ужасна, ужасна, как сказал философ. Когда стало очевидно, что лондонский поезд уже ушел, я позвонил домой, но никто не поднял трубки.
   «Все складывается к лучшему для любящих Бога», — сказал апостол Павел. Возможно; но что значит — любить Бога? Не знаю, никогда не видел. Мне знакома, мой дорогой друг и наставник, лишь тяжким трудом заработанная тишина души, когда мир видится близко-близко и очень подробно, так же близко и ясно, как свежевыкрашенная пароходная труба весенним солнечным вечером. Но темное и безобразное не смывается при этом, его мы тоже видим, ужас жизни — неотъемлемая часть жизни. Добро не торжествует, а если бы торжествовало, то не было бы добром. И слезы не высыхают, и не забываются муки невинных и страдания тех, кто испытал калечащие душу несправедливости. Говорю вам, друг мой, то, что вы сами знаете лучше и глубже, чем когда-нибудь смогу узнать я. Даже сейчас, когда я пишу эти строки, которым надлежит сиять и лучиться радужным светом, я чувствую, как темнота моего существа переполняет перо мое. Но, может быть, только такими чернилами и возможно написать эту повесть? Мы не способны писать, как ангелы, хотя иные, кто приближен из нас к богам, по небесному наитию почти исхитряются порой достичь этого.
   Я чувствовал себя, уйдя от Роджера и Мэриголд, униженным и несчастным и был от злости почти в истерике. С беспредельной ясностью я увидел наконец, как несправедлива и жестока была судьба к моей сестре. Меня терзало сожаление о том, что я так и не сумел навязать Роджеру мою волю, уязвить, унизить его. Мне было стыдно и грустно, что я не добыл для нее даже того жалкого утешения, о котором она так самозабвенно просила. Ведь я не привезу ей стразовый гарнитур, хрустальное ожерелье с лазуритами, янтарные серьги. И нет у меня для нее норкового палантина, нет даже мраморной Афродиты и эмали «Девушка, собирающая яблоки». Бедная Присцилла, думал я, бедная Присцилла, но жалость моя не заслуживала похвалы, ибо, в сущности, это была просто жалость к себе. Разумеется, я сделал для Присциллы «все, что мог», сделал не колеблясь, просто потому, что раз надо, так надо. Наверно, именно эта маленькая область бесспорных обязательств, которые берет на себя человек, и есть его спасение, спасение от звериной, эгоцентрической ночи, находящейся в непосредственной близости от любого, самого цивилизованного из нас. Однако, если пристальнее всмотреться в этот «долг», в этот жалкий подвиг малодушного, заурядного человека, окажется, что ничего славного в нем нет, что это не обращение вспять реки мирового зла, отступающего перед разумом или богом, а лишь проявление все той же любви к себе, одна из тех хитрых уловок Природы, к которым она прибегает, ибо иначе как бы она могла существовать? — изменчивая и противоречивая в своей многоглавой единосущности. Наше участие безоговорочно и полно лишь там, где мы мысленно подставляем самих себя. Святой — это человек, отождествляющий себя со всем и вся. Только ведь на свете, как учит мой мудрый друг, не существует святых.
   Я отождествлял себя с Присциллой по древним, формальным причинам. Будь Присцилла мне просто знакомая, я не только бы пальцем не шевельнул, чтобы облегчить ее страдания, но и самые эти страдания задержались бы в моей памяти не дольше минуты. Однако в Присциллином унижении и крахе я сам был унижен и повергнут. Я вкусил всю горечь несправедливости и был потрясенным свидетелем благоденствия моих обидчиков. Как часто выпадает нам это страдание: злодеи процветают прямо у нас на глазах, и процветанию их нет конца. Как хорошо было человеку, когда он верил в ад. Какое глубокое и мощное утешение пропало для нас с утратой этого древнего почтенного верования. Но дело не только в этом. Я был потрясен еще более возмутительным и отталкивающим зрелищем — я видел, как Роджер с его сединами, с его псевдоинтеллигентными замашками стареющего жуира, обнимает девушку, которая годится ему в дочери, существо юное, нежившее, незапятнанное. Такое соприкосновение молодости и старости оскорбляет взор, и оскорбляет, по-моему, не без основания.
   Потом безлюдная улица была как театральная декорация. Черный задник в конце ее был бортом корабля. Камень набережной соприкасался со сталью корабельного корпуса, а я сидел на камне и прижимался лбом к стальной коробке. И еще я был в магазине, под прилавком, лежал на полу с женщиной, а повсюду на полках стояли клетки с мертвыми животными, которых я забыл накормить. Корабли состоят из полостей; корабли — как женщины. Железо вибрировало и пело, пело про хищных женщин, про Кристиан, Мэриголд, мою мать; про губительниц. Я видел мачты и паруса могучих клипперов на фоне темного неба. А потом я сидел на вокзале Темпл-Мидс и беззвучно выл, терзаемый муками больной совести под безжалостными вокзальными сводами. Почему, почему никто не поднял трубку? Ночной поезд увез меня. Каким-то образом я умудрился разбить полосатую вазу. И осколки оставил в вагоне, выходя на Пэддингтонском вокзале.
   Я находился у Кристиан, куда увезли Присциллу. Позже я находился с Рейчел в саду. Это был не сон. Кто-то пускал змея.
   Дома я нашел записку от Рейчел, а утром, рано-рано утром, только я успел приехать, она пришла сама, чтобы объяснить мне, как все произошло: как Присцилла разнервничалась, а в это время как раз позвонила Кристиан, как приехал Арнольд, а потом приехал Фрэнсис. А меня все не было, и Присцилла раскапризничалась, как младенец без матери, слезы, страхи. Поздно вечером Кристиан увезла Присциллу на такси. Арнольд и Кристиан много смеялись. Рейчел боялась, что я буду на нее сердиться. Я не рассердился. «Ну, конечно, против них вы бессильны».
   Присцилла в черном пеньюаре Кристиан сидела, откинувшись на высоко взбитые белоснежные подушки. Ее безжизненные жидкие крашеные волосы были непричесаны, лицо без косметики казалось мягким, как глина или опара, с морщинами, неглубоко отпечатавшимися на вздутой поверхности. Нижняя губа отвисла. Ей можно было дать лет семьдесят, восемьдесят. Кристиан в темно-зеленом платье с ниткой натурального жемчуга ходила, сияя, словно хозяйка удачного вечера. У нее влажно блестели глаза, точно омытые слезами, которые выступают от смеха или от удовольствия и растроганности. Изящными тонкими пальцами она то и дело проводила по своим бронзово-каштановым волнистым волосам. Арнольд был по-мальчишески взбудоражен, извинялся передо мной, но при этом все время переглядывался с Кристиан и смеялся. Он напустил на себя свой «заинтересованно-писательский» вид: я только зритель, наблюдатель, но понимающий наблюдатель. Лицо его лоснилось, и белесые волосы игривой мальчишеской челкой падали на светлые умные глаза. Фрэнсис сидел от всех в стороне и потирал руки, один раз он даже беззвучно похлопал в ладоши, а его маленькие, близко посаженные медвежьи глазки радостно бегали от одного лица к другому. Мне он все время кивал, словно кланялся, и вполголоса приговаривал: «Ничего, все хорошо, все будет хорошо, все будет очень хорошо». Потом в какой-то момент он засунул лапу себе в брюки и с озабоченным видом почесался. Рейчел стояла неподвижно, но в ее позе было что-то от нарочитого спокойствия человека, который в глубине души сильно смущен. Она нерешительно улыбалась, чуть-чуть размыкая конфетно-розовые накрашенные губы, улыбка ее становилась шире, потом гасла, потом снова появлялась, словно в ответ на какие-то скрытые мысли, но, впрочем, возможно, что это было одно притворство.
   — Брэдли, это не заговор, не смотрите так.
   — Он ужасно на нас сердится.
   — Он думает, что вы взяли Присциллу в заложницы.
   — Я и взяла Присциллу в заложницы!
   — Что с вами стряслось? Присцилла была вне себя.
   — Я опоздал на поезд. Виноват.
   — Почему же вы опоздали на поезд?
   — Почему ты не позвонил?
   — Смотрите, какой у него виноватый вид! Присцилла, поглядите только, какой у него виноватый вид!
   — Бедняжка Присцилла думала, что ты попал под машину или еще что-нибудь случилось.
   — Видите, Присцилла, мы говорили вам, — никуда он не денется.
   — Тише вы все! Присцилла хочет что-то сказать!
   — Полно, Брэдли, не сердитесь.
   — Помолчите!
   — Ты привез мои вещи?
   — Сядь, пожалуйста, Брэд. Ты выглядишь ужасно.
   — Мне очень жаль, что я опоздал на поезд.
   — Ничего, ничего, все будет хорошо.
   — Я звонил.
   — Ты привез мои вещи?
   — Присцилла, милая, не надо так нервничать.
   — К сожалению, нет.
   — О, я так и знала, что ничего не получится! Я так и зна так и знала, я же говорила.
   — А в чем дело, Брэдли?
   — Роджер оказался дома. Мы с ним потолковали.
   — Потолковали!
   — И теперь ты на его стороне.
   — Мужчины все заодно, моя милая.
   — Я не на его стороне. Ты что, хотела, чтобы я с ним подрался?
   — Доблестный Брэд Железный Кулак!
   — Ты говорил с ним обо мне?
   — Разумеется.
   — И они сошлись во мнениях, что женщины — исчадия ада.
   — Женщины и есть исчадия ада, если на то пошло.
   — Ему плохо?
   — Да.
   — И в доме грязь и бог знает что?
   — Да.
   — Ну а мои вещи?
   — Он сказал, что пришлет их.
   — Но неужели ты не мог привезти хоть что-нибудь, хоть одну вещичку?
   — Он будет все паковать.
   — А ты говорил ему особо про украшения и норковый палантин?
   — Он все пришлет по почте.
   — Но ты говорил?
   — Все хорошо, все будет хорошо. Да! Говорил!
   — Он не пришлет, знаю, что не пришлет…
   — Присцилла, одевайся.
   — Никогда он не пришлет мне моих вещей, никогда, никогда, я знаю, что не пришлет, они погибли для меня навеки, навеки!
   — Буду ждать тебя внизу. Одевайся, и поедем домой.
   — Мои вещи — это все, что у меня было!
   — Да нет же, Присцилла останется у меня.
   — А ты нашел их, ты видел их там?
   — Присцилла, вставай и одевайся.
   — Разве вы не хотите, милая, остаться здесь, у меня?
   — Брэдли, ну зачем вы с ней так?
   — Брэд, подумай сам. Она нуждается во врачебной помощи, в наблюдении психиатров, я найму сиделку…
   — Да не нуждается она ни в какой сиделке!
   — Вы же знаете, Брэдли, что уход за больными — не ваше амплуа.
   — Присцилла!
   — Ну посмотрите, что вышло вчера.
   — Пожалуй, мне пора, — сказала Рейчел, не произнесшая до той минуты ни единого слова и только неопределенно улыбавшаяся словно бы своим тайным мыслям.
   — Ах, пожалуйста, останьтесь еще.
   — Выпить чего-нибудь еще не время?
   — Я не отдам вам мою сестру. Чтобы вы тут жалели и унижали ее.
   — Никто ее не жалеет!
   — Я жалею, — сказал Фрэнсис.
   — А тебя вообще никто не спрашивает. Ты сию же минуту отсюда уберешься. Сейчас приедет настоящий доктор, и мне совершенно не нужно, чтобы ты тут болтался.
   — Идем, Присцилла.
   — Брэдли, успокойтесь. Может быть, все-таки Крис права?
   — И нечего вам называть ее Крис.
   — Ну знаешь, Брэд, одно из двух: либо ты от меня отрекаешься, либо…
   — Присцилла абсолютно здорова, ей только нужно успокоиться и взять себя в руки.
   — Брэдли не верит в психические болезни.
   — Собственно, я тоже, но…
   — Вы вбиваете ей в голову, что она больна, а ей нужно только…
   — Брэдли, Присцилле нужен отдых и покой.
   — Это здесь, по-вашему, покой?
   — Брэд, она больной человек.
   — Присцилла, вставай.
   — Брэд, бога ради, не ори.
   — Пожалуй, мне в самом деле пора.
   — Вы ведь хотите остаться здесь со мной, моя милая, вы ведь хотите остаться с Кристиан, правда?
   — Он не пришлет моих вещей, я знаю, я никогда, никогда их больше не увижу.
   — Ничего, ничего, все будет хорошо.
   В конце концов Рейчел, Арнольд, Фрэнсис и я вместе вышли от Кристиан. Вернее, я повернулся и пошел, а они потянулись за мной.
   Описанная сцена происходила в одной из новых комнат на верхнем этаже, в прежние годы она была не наша. Обстановка здесь отличалась претенциозностью, хотя сейчас все пришло в запустение: стояла роскошная овальная кино-кровать, а по стенам шли панели «под бамбук». Я чувствовал себя словно в ловушке, казалось, какая-то игра перспективы свела потолок под острым углом с полом, еще шаг — и уткнешься головой. Бывают дни, когда человек высокого роста ощущает себя еще выше, чем обычно. Я возвышался над остальными, как над лилипутами, а ноги мои не доставали до пола. Возможно, это еще действовало выпитое вчера вино.
   На улице перед глазами у меня кипела чернота. Солнце, пробившись сквозь туманное облако, слепило меня. Встречные люди вырастали высокими черными силуэтами и проплывали мимо, как призраки, как ходячие деревья. Я слышал, что они идут за мною. Слышал их шаги еще на лестнице. Но не оборачивался. Мне было тошно.
   — Брэдли, вы что, ослепли? Что вы лезете прямо под колеса, безумный вы человек?
   Арнольд схватил меня за рукав. И не отпускал. Другие подошли и стали по бокам. Рейчел сказала:
   — Ну пусть она побудет там день или два. Оправится немного, и тогда заберете ее домой.
   — Вы не понимаете, — ответил я. Голова у меня болела, и свет резал глаза.
   — Я прекрасно вас понимаю, если хотите знать, — сказал Арнольд. — Вы проиграли этот раунд и все еще не можете прийти в себя. Я бы на вашем месте просто лег в постель.