— Ничуть, — сказал я.
   — Я просто стараюсь как лучше. Что делать. Отцовский долг. Пожалуйста, поймите, прошу вас. Лучше всего для Джулиан спокойно свести это на нет. Отстранитесь и ведите себя тихо, хорошо? И пожалуйста, без душераздирающих писем и прочего. Оставьте девочку в покое, пусть снова радуется жизни. Вы же не хотите преследовать ее, как призрак? Вы оставите ее в покое, а, Брэдли?
   — Хорошо, — сказал я.
   — Я могу на вас положиться?
   — Я все-таки не круглый идиот и кое-что понимаю. Я тоже сегодня был слишком торжественно настроен. Я не ожидал такой реакции с вашей стороны и ужасно огорчился. Но теперь я вижу: лучше свести все на нет и рассматривать как бурю в стакане воды. Хорошо, хорошо. Мне, пожалуй, лучше удалиться и тоже попытаться обрести свое достоинство…
   — Брэдли, вы сняли у меня камень с души. Я знал, что вы поступите правильно ради девочки. Благодарю вас, благодарю. Господи, какое облегчение. Побегу к Рейчел. Между прочим, она шлет вам привет.
   — Кто?
   — Рейчел.
   — Передайте ей мой привет. Спокойной ночи. Надеюсь, вы приятно проведете время в Венеции.
   Он снова окликнул меня:
   — Кстати, вы правда порвали письмо?
   — Да.
   Я отправился домой, в голове у меня проносились мысли, которые я изложу в следующей главе. Придя домой, я нашел записку от Фрэнсиса: он просил меня зайти к Присцилле.
   Когда мы пытаемся — особенно в минуты боли и кризиса — проникнуть в тайну чужой души, она представляется нам не хаосом сомнений и противоречий, как собственная душа, но вместилищем вполне определенных, скрытых чувств и мыслей. Так, мне и в голову не пришло тогда, что Джулиан пребывает в полнейшем смятении. На один процент я верил, что Джулиан находится приблизительно в том состоянии, как обрисовал Арнольд: расстроена, смущена, боится, что выставила себя в глупом свете! На девяносто девять процентов я склонялся к другой мысли. Арнольд солгал. И конечно, неправда, что Рейчел «шлет мне привет». Рейчел возненавидела меня до конца своих дней — это я знал наверняка. Рейчел не из тех, кто прощает. Значит, и про Джулиан он солгал. Да его рассказ и непоследователен. Если она горько плачет, как же она может хихикать и радоваться по поводу Венеции? И почему они так поспешно удирают из Англии? Нет. Наше чувство друг к другу — вовсе не иллюзия. Я люблю ее, и она меня — тоже. Скорее можно сомневаться в свидетельстве собственных глаз, чем в том, что эта девочка утверждала с таким ликующим торжеством вчера вечером и сегодня утром.
   Так что же случилось? Может, они ее заперли? Я представил себе, как она плачет у себя в комнате, мечется по постели, растрепанная, без туфель. (Картина эта причинила мне боль, но она была прекрасна.) Конечно, Джулиан перепугала родителей своей наивной прямолинейностью. Какая ошибка. И они сперва просто рассвирепели, а потом решили перехитрить меня. Разумеется, они вовсе не считают, что она передумала. Просто изменили тактику. Поверил ли Арнольд, что я отрекся от его дочери? Скорее всего — нет. Я не очень-то умею врать.
   Я так любил ее, так доверял ее инстинктивной откровенности, что даже не посоветовал ей немного смягчить удар, который она собиралась нанести. Глупец, я даже не представлял себе толком, как ужаснутся ее родители.
   Я был слишком поглощен собственными переживаниями, чтобы сделать над собой усилие и взглянуть на все спокойно. Ах, как же это я так! И раньше еще — я мог бы открыться ей не сразу, добиться ее любви исподволь, намеками, постепенно. Можно было начать с невинных, бесплотных поцелуев. Черт дернул меня обрушивать на нее все сразу, так что она сама потеряла голову. Но, разумеется, хорошо мне рассуждать о постепенных действиях теперь, когда я уже знаю, что она меня любит. А тогда, начав говорить, я просто не мог остановиться, пока не высказал все. Я бы не вынес напряжения. Да и стоило ли думать о том, надо или не надо было мне молчать? Это представлялось мне уже делом далекого прошлого. На беду ли, на счастье ли, но о молчании теперь нет речи, и я огорчался не из-за того, что открылся ей.
   Всю ночь, и во сне и наяву, я терзался мыслями о Венеции. Если они увезут ее туда, я, конечно, отправлюсь следом. Трудно спрятать девушку в Венеции. Но в эту ночь моя львиногривая любимая была неуловима. Я без конца догонял ее вдоль черно-белых набережных, залитых луною, у глянцевых вод, застывших, как на гравюрах. Вот она вошла в бар «Флориана», а я никак не мог открыть дверь. Когда же наконец мне это удалось, я очутился в Академии, а она убежала в картину Тинторетто и уже гуляла по мощенной плитами площади Святого Марка. И вот мы уже оба на площади Святого Марка, которая превратилась в огромную шахматную доску… Джулиан была пешкой и упорно продвигалась вперед, а я — конем, который ход за ходом ее преследовал, но, не успев ее настигнуть, вынужден был сворачивать то вправо, то влево. А она доходила до другого края доски и, превратившись в королеву, оглядывалась на меня. Она стояла ангелом святой Урсулы, величавым и высоким, в ногах моей постели. Я протягивал к ней руки, но она отступала по длинной дорожке и уходила через западный придел церкви Иниго Джонса, вдруг превратившийся в мост Риальто. Она была в гондоле, вся в красном, с тигровой лилией в руках, и удалялась, удалялась, а позади меня ужасный стук копыт становился все громче, громче, и я оборачивался и видел летевшего на меня Бартоломео Коллеони с лицом Арнольда Баффина, который собирался сбить меня с ног. Ужасные копыта опускались мне на голову, и мой череп раскалывался, как яичная скорлупа.
   Я проснулся от грохота мусорных бачков, которые передвигали греки в дальнем конце двора. И быстро поднялся, чтобы вступить в мир, ставший более страшным даже со вчерашнего вечера. Вчера вечером было ужасно, но было и ощущение драмы, были препятствия, которые предстояло преодолеть, и вдохновлявшая меня уверенность в ее любви. Сейчас же я сходил с ума от сомнений и страха. В конце концов, она всего лишь молоденькая девочка. Устоит ли она перед родителями, сохранит ли веру в нашу любовь и ясный взгляд на вещи? И если они мне ее оболгали, надо ли из этого сделать вывод, что они и ей оболгали меня? Они, конечно, ее убедили, будто я собираюсь от нее отступиться. Ну да, я ведь так и сказал. Поймет ли она? Хватит ли у нее сил продолжать в меня верить? Хватит ли? Я ведь так мало ее знаю. Может, и правда, все — только мое воображение? А вдруг они ее увезут? А вдруг я не смогу найти ее? Конечно, она напишет. А если нет? Быть может, она и любит меня, но решила, что все это ошибка. В конце концов, вполне разумное решение.
   Зазвонил телефон, но это оказался всего лишь Фрэнсис: он просил меня проведать Присциллу. Я сказал, что зайду позже. Я попросил позвать ее к телефону, но она не подошла. Около десяти позвонила Кристиан — я бросил трубку. Я набрал номер в Илинге, но снова услышал, что «номер не отвечает». Наверное, Арнольд после вчерашнего скандала отключил телефон. Я метался по квартире, зная, что рано или поздно мне станет невмоготу и я брошусь в Илинг. Страшно болела голова. Я все старался собраться с мыслями. Раздумывал о своих намерениях и о ее чувствах. Составил больше дюжины планов на все случаи жизни. Я даже попробовал представить себе настоящее отчаяние — что будет, если я поверю, что она меня не любит, никогда не любила; тогда, как человеку порядочному, мне останется только исчезнуть из ее жизни. Потом я понял, что я уже в отчаянии, в настоящем отчаянии, ибо ничего нет хуже ее отсутствия и молчания. А вчера она была в моих объятиях, и перед нами расстилалась целая вечность, мы целовались без неистовства и страха, в задумчивой, спокойной радости. И я даже услал ее, а она ведь не хотела уходить. Какое безумие! Возможно, мы уже никогда, никогда не будем вместе. Возможно, такое никогда, никогда не повторится.
   Страх ожидания — одна из самых тяжких мук человеческих. Жена шахтера у засыпанной шахты. Заключенный в ожидании допроса. Потерпевший кораблекрушение на плоту в открытом море. Ход времени ощущается как физическая боль. Минуты, каждая из которых могла бы принести облегчение или хоть определенность, пропадают бесплодно и только нагнетают ужас. Пока тянулись минуты этого утра, беспощадно росла моя леденящая уверенность, что все пропало. И так теперь будет всегда. Мы больше не встретимся. До половины двенадцатого я терпел и наконец решил, что надо отправиться в Илинг, увидеться с ней — силой, если понадобится. Я даже подумал, что не мешало бы как-то вооружиться. Но вдруг она уже уехала?
   Начался дождь. Я надел плащ и стоял в прихожей. Я не знал, помогут ли мне слезы. Я представлял себе, как резко отпихну Арнольда и взбегу по лестнице. Ну, а дальше?
   Зазвонил телефон, я снял трубку. Голос телефонистки проговорил:
   — Вас вызывает мисс Баффин из телефонной будки в Илинге, вы оплатите разговор?
   — Что?.. Как?..
   — Вас вызывает мисс Баффин…
   — Да, да, я заплачу, да…
   — Брэдли, это я.
   — Любимая… Слава богу…
   — Брэдли, скорее, мне надо тебя увидеть, я убежала.
   — Какое чудо, любимая моя, я был в таком…
   — Я тоже. Слушай, я в телефонной будке около станции метро «Илинг-Бродвей», у меня нет денег.
   — Я заеду за тобой на такси.
   — Я спрячусь в магазине, я так боюсь…
   — Девочка моя любимая.
   — Скажи шоферу, чтобы притормозил у станции, я тебя увижу.
   — Да, да.
   — Но, Брэдли, к тебе нам нельзя, они сразу туда отправятся.
   — Бог с ними. Я еду за тобой! Что случилось?
   — Брэдли, это такой кошмар…
   — Но что случилось?
   — Я такая идиотка, я рассказала им все с таким победным, ликующим видом, я чувствовала себя такой счастливой, я не могла это скрыть или хоть чуть-чуть замаскировать, а они просто почернели, во всяком случае, сначала решительно не хотели верить, а потом бросились к тебе, тут бы мне и убежать, но я вошла в раж, хотела с ними еще разок сцепиться, а потом, когда они вернулись, было еще хуже. Я еще никогда не видела отца таким расстроенным и злым, он был вне себя.
   — Господи, он тебя не бил?
   — Нет, нет, но тряс меня, пока у меня не закружилась голова, и разбил кое-что у меня в комнате…
   — Радость моя…
   — Тогда я стала плакать и уже не могла остановиться.
   — Да, когда я приходил…
   — Ты приходил?
   — Они тебе не сказали?
   — Папа потом сказал, что опять тебя видел. Сказал, что ты согласен отступиться. Конечно, я не поверила.
   — Умница! А мне он сказал, будто ты не хочешь меня видеть. Конечно, я тоже не поверил.
   Я держал обе ее руки в своих. Мы тихо разговаривали, сидя в церкви (для точности — в церкви Святого Катберта в Филбич-Гарденс). Бледно-зеленый свет, падавший сквозь викторианское цветное стекло, не мог рассеять величавого успокоительного мрака, из которого он выхватывал заалтарную стенку, как будто вылепленную из молочного шоколада, и огромную мрачную алтарную перегородку, словно в последний момент спасенную из огня. Надпись на ней гласила: «Verbum саго factum est et habitavit in nobis» [46]. Позади массивной металлической ограды в западной части церкви мрачная, увенчанная голубкой рака загораживала купель, или, быть может, пещеру какой-нибудь вещей сивиллы, или алтарь одного из более грозных воплощений Афродиты. Казалось, силы куда древней Христа временно завладели местом. Высоко над нами по галерее прошла фигура в черном и исчезла. Мы опять остались одни. Она сказала:
   — Я люблю родителей. По-моему, люблю. Ну конечно. Особенно отца. Во всяком случае, я так всегда думала. Но есть вещи, которых нельзя простить. Что-то обрывается. И начинается другое.
   Она с серьезным видом повернулась ко мне. Лицо было усталое, слегка припухшее, с тенями и морщинками от слез и огорчений. Можно было догадаться, какой она станет в пятьдесят лет. И на секунду ее непрощающее лицо напомнило мне Рейчел в той ужасной комнате.
   — Ах, Джулиан, сколько непоправимого обрушилось на тебя из-за меня. Я так изменил твою жизнь.
   — Да.
   — Но я не сломал ее, правда? Ты ведь не сердишься, что я причинил тебе столько огорчений?
   — Что за глупости ты говоришь! Так вот, скандал продолжался несколько часов — главным образом мы с отцом ругались, а когда вмешалась мать, он закричал, что она ревнует ко мне, а она кричала, что он влюблен в меня, и она заплакала, а я завизжала. Ах, Брэдли, никогда бы не подумала, что обыкновенная интеллигентная английская семья может вести себя так, как мы вели себя вчера.
   — Это потому, что ты еще молода.
   — Наконец они ушли вниз, и я слышала, они продолжали ссориться, мама ужасно плакала, а я решила, что с меня хватит и я сбегу; и тут оказалось, они меня заперли! Меня никогда еще не запирали, даже когда я была маленькая, я не могу тебе передать… это было как… озарение… так вот люди вдруг понимают… нужен бунт. Ни за что, ни за что не дам им меня запирать.
   — Ты кричала, стучала в дверь?
   — Нет, что ты? Я знала, что в окно мне не вылезти. Слишком высоко. Я уселась на кровать и принялась реветь. Ты знаешь, это глупо, наверно, когда идет такое… смертоубийство… но мне стало так жалко моих вещиц, которые разбил отец. Он расколотил две вазы и всех моих фарфоровых зверюшек.
   — Джулиан, я не могу..
   — Было так страшно… и унизительно. А вот это он не нашел, я ее держала под подушкой.
   Джулиан вытащила из кармана золоченую табакерку «Дар друга».
   — Я не хотел бы открытой войны, — сказал я. — Знаешь, Джулиан, то, что говорили твои родители, не такой уж бред. В общем-то, они даже правы. Зачем тебе со мной связываться? Нелепость. Ты такая молодая, перед тобой вся жизнь, а я настолько старше и… Ты же не разобралась в себе, все произошло так внезапно, тебя действительно следовало запереть, все бы кончилось слезами…
   — Брэдли, мы давно прошли этот этап. Когда я сидела на кровати и смотрела на разбитый фарфор на полу и мне казалось, что вся моя жизнь разбита, я чувствовала себя такой сильной и спокойной и не сомневалась ни в тебе, ни в себе. Взгляни на меня. Уверена, спокойна. Да?
   Она действительно была спокойна, сидя сейчас рядом со мной в голубом платье с белыми ивовыми листьями, и блестели загорелые юные коленки, и утомленное лицо было ясно, а наши сомкнутые руки лежали у нее на коленях, и в складках юбки пряталась золоченая табакерка.
   — Тебе надо еще собраться с мыслями, обдумать, нельзя…
   — Ну так вот, около одиннадцати — это была последняя капля — мне пришлось позвать их и попросить, чтоб меня выпустили в уборную. Потом отец опять пришел ко мне и попробовал новую тактику, стал такой добрый, такой понимающий. Тогда-то он и сказал, что снова тебя видел и ты отступаешься от меня, но я, конечно, не поверила. Потом пообещал взять меня в Афины…
   — Мне он сказал — в Венецию, я всю ночь провел в Венеции.
   — Он боялся, что ты поедешь за нами. Я уже совершенно успокоилась, я решила: со всем соглашусь, что бы они ни предложили, а потом удеру, при первой же возможности. И сделала вид, что пошла на попятный, стала притворяться, сказала, что Афины — дело другое и… слава богу, что ты меня не слышал… и…
   — Я знаю. Я тоже. Я правда им сказал, что уеду. Я чувствовал себя предателем, как апостол Петр.
   — Брэдли, я к тому времени ужасно устала, вчера был такой длинный день, и не знаю, убедила я его или нет, но он сказал: «Прости мне мою грубость», — и я думаю, он правда усовестился. Но мне было противно, когда он расчувствовался и пустился в сантименты, хотел меня поцеловать и прочее, и тут я сказала, что хочу спать, и наконец он ушел и — господи! — опять запер дверь!
   — Ты спала?
   — Самое смешное, что я спала. Я думала, что глаз не сомкну, и представляла себе, как я не сплю и думаю, я даже предвкушала это, но сон сморил меня, я прямо как провалилась… даже раздеться не могла… Наверно, необходимо было полное отключение. И вот сегодня утром со мной начали обращаться как с больной, меня провожали в ванную, приносили подносы и тому подобное — отвратительно, даже страшно. Отец сказал, чтобы я отдохнула, что мы сегодня же уедем из Лондона, а потом ушел. Наверно, пошел в автомат на углу, чтобы мать не слышала его разговора, он это часто делает, а тут еще вчера, когда он бесновался, он оборвал телефонный провод. Я уже оделась и стала искать сумку, но они ее унесли, и, когда я услышала, что отец ушел, я попробовала открыть дверь, но они меня заперли, я позвала мать, она не отперла, и тогда я поддала ногой поднос с завтраком, который как раз стоял на полу. Ты когда-нибудь пинал ногой вареное яйцо? Когда я увидела, как оно брызнуло, я подумала, что так вот и вся наша жизнь; было ничуть не забавно. И тогда я сказала матери, что, если она сейчас же не отопрет, я выпрыгну в окно, и так бы и сделала, но она отперла, и я стала спускаться, а мать обогнала меня на лестнице и пятилась ко мне лицом. Ой, господи, как глупо, как нелепо, я дошла до входной двери, но она была на замке! А мать все просила и умоляла ее простить, мне даже жалко ее стало, она никогда еще так не говорила, причитала, как старуха. Я ничего не сказала и пошла в сад, а она за мной, я попробовала открыть боковую калитку, но она тоже была заперта, и тогда я побежала по саду и влезла на ограду… Ты знаешь, она очень высокая, я сама удивляюсь, как это я… и спрыгнула в соседний сад. Я слышала, как мать тоже пытается влезть на ограду и зовет меня, но, конечно, где ей залезть, она толстая, и она встала на ящик, и мы смотрели друг на друга, и лицо у нее было такое странное — словно удивленное, как у человека, которому вдруг прострелили ногу, мне так жалко ее стало. Потом я побежала через соседний сад, опять перелезла через ограду — она была не такая высокая, я оказалась среди гаражей, я бежала, бежала и все никак не могла найти будку с неиспорченным телефоном — и наконец нашла и позвонила тебе, и вот я здесь.
   — Джулиан, это ужасно, я так виноват перед тобой. Я рад, что ты пожалела мать. Не надо их ненавидеть, ты их пожалей. Ведь, в общем-то, правы они, а не мы…
   — С той минуты, как они заперли дверь, я стала чувствовать себя чудовищем. Но счастливым чудовищем. Иногда надо стать чудовищем, чтобы выжить, как-никак я достаточно взрослая, понимаю.
   — Ты убежала и пришла ко мне…
   — Я ободрала ногу об ограду. Она вся горит. Пощупай. Она положила мою руку себе под юбку на бедро. Кожа была содрана, покраснела и действительно горела.
   Я потрогал ее и обжег ладонь, я желал это юное, милое, бесхитростное создание, так нежданно, таким чудом дарованное мне. Я отдернул руку и отстранился. Это было уж слишком.
   — Джулиан, ты моя героиня, моя королева… О, куда бы нам пойти… ко мне нельзя.
   — Я знаю. Они туда придут, Брэдли, мне нужно побыть где-нибудь с тобой наедине.
   — Да. Хотя бы для того, чтобы подумать.
   — Почему ты так говоришь?
   — Я так виноват… все… как ты выразилась.. смертоубийство… Мы еще ничего не решили, мы не можем, не знаем…
   — Брэдли, ну и храбрый же ты, оказывается! Ты что, собираешься отослать меня обратно к родителям? Прогнать, как бродячую кошку? Ты теперь мой дом. Брэдли, ты меня любишь?
   — Да, да, да, да.
   — Тогда ничего не бойся и возьми все в свои руки. Подумай, Брэдли, должно же быть какое-нибудь тайное место, куда нам можно пойти, хотя бы просто гостиница.
   — О, Джулиан, нельзя нам в гостиницу. Нет такого тайного места, куда нам можно пойти… О, господи, есть же! Есть, есть, есть!
   Дверь квартиры была распахнута. Неужели я оставил ее незапертой? Может быть, там меня уже поджидает Арнольд?
   Я тихо вошел и остановился в прихожей, прислушиваясь. Я услышал шорох, кажется, из спальни. Потом какой-то странный звук, вроде стона птицы, вроде затихающего «у-у-у»… Я застыл, пронизанный ужасом. И тут я совершенно явственно услышал, как кто-то зевает. Я двинулся вперед и открыл дверь спальни.
   На моей кровати сидела Присцилла. На ней был знакомый синий жакет и юбка, довольно помятая. Она сняла туфли и терла большие пальцы ног, не сняв чулок. Она сказала:
   — А вот и ты. — И продолжала тереть и чесать пальцы, внимательно их разглядывая. Она опять зевнула.
   — Присцилла! Что ты тут делаешь?
   — Я решила вернуться к тебе. Они меня не пускали, а я приехала. Они перепоручили меня врачам. Хотели оставить меня в больнице, а я не согласилась. Там сумасшедшие, а я не сумасшедшая. Меня лечили шоком. Ужас. Кричишь и мечешься по комнате. Тебя держат. Я ушибла руку. Гляди.
   Она говорила очень медленно. Потом принялась старательно стаскивать синий жакет.
   — Присцилла, тебе нельзя тут оставаться. Меня ждут. Мы сейчас уезжаем из Лондона.
   Джулиан была на Оксфорд-стрит, я дал ей денег, чтобы она купила себе кое-что из одежды.
   — Посмотри. — Присцилла засучила рукав блузки. Вся рука у нее была в синяках. — А может, это они меня держали? Может быть, и держали. У них есть что-то вроде смирительной рубашки, но на меня ее не надевали. Кажется, нет. Не помню. Перестаешь соображать. Какая уж тут польза. Теперь у меня голова совсем не работает. Я сначала не понимала. Хотела спросить тебя, но ты не приходил. А Кристиан и Арнольд все время болтали и смеялись, и я не могла спокойно прийти в себя. Я там себя чувствовала бедной родственницей. Нужно жить со своими. Помоги мне развестись. С ними мне стыдно говорить, у них все так гладко, они так преуспевают. С ними толком не поговоришь, они всегда торопятся. А потом уговорили меня лечиться электрошоком. Никогда ничего не надо решать в спешке. Все равно пожалеешь. Ах, Брэдли, напрасно мне делали эти шоки. Я чувствую, из-за них у меня мозг почти разрушен. Естественно, нельзя подвергать людей электрошоку, правда?
   — Где Арнольд? — сказал я.
   — Только что ушел с Фрэнсисом.
   — Он тут был?
   — Да, приходил за мной. Я ушла сразу после завтрака. Я и не завтракала, я последнее время совсем есть не могу, даже запаха еды не выношу. Брэдли, пойди, пожалуйста, со мной к юристу и еще отведи меня в парикмахерскую, мне надо вымыть голову. Я думаю, можно, это меня не утомит. Потом мне, наверно, надо отдохнуть. Что сказал Роджер про норковый палантин? Я все беспокоюсь. Почему ты не приходил? Я все время про тебя спрашивала. Пожалуйста, отведи меня сегодня к юристу.
   — Присцилла, я никуда не могу с тобой пойти. Мне надо немедленно уехать из Лондона. Ах, зачем ты пришла!
   — Что сказал Роджер про норковый палантин?
   — Он его продал. Он отдаст тебе деньги.
   — Не может быть! Такой красивый, особенный…
   — Пожалуйста, не плачь.
   — Я не плачу. Я пришла пешком из Ноттинг-Хилла, а мне нельзя, я больна. Я лучше посижу в гостиной. Ты не дашь мне чаю?
   Она тяжело поднялась и прошла мимо меня. От нее исходил какой-то неприятный звериный запах, смешанный с запахом больницы. Формалин, наверно. Осоловелое лицо набрякло, нижняя губа отвисла, словно в усмешке. Она медленно и осторожно уселась в кресло и поставила ноги на скамеечку.
   — Присцилла, нельзя тебе тут оставаться! Мне надо уехать из Лондона!
   Она широко зевнула, нос у нее вздернулся, глаза сузились, она просунула руку под блузку и чесала под мышкой. Потом потерла глаза и начала расстегивать средние пуговицы на блузке.
   — Я все зеваю и зеваю, и без конца чешусь, и ноги болят, и я не могу сидеть спокойно. Наверно, от электричества. Брэдли, ты не бросишь меня, правда? У меня никого не осталось, кроме тебя, ты не уезжай. Как ты сказал? Роджер правда продал норку?
   — Я приготовлю тебе чаю, — сказал я, чтобы уйти из комнаты. Я прошел на кухню и действительно поставил чайник. Я ужасно огорчился, увидев, в каком состоянии Присцилла, но, разумеется, не могло быть и речи о том, чтобы менять планы. Что же придумать? Через полчаса я должен встретиться с Джулиан. Если я не появлюсь вовремя, она придет сюда. И неведомо почему исчезнувший Арнольд может вернуться в любую минуту.
   Кто-то вошел в парадную дверь. Я выскользнул из кухни, готовый в случае необходимости вырваться на свободу. В дверях я с такой силой налетел на Фрэнсиса, что вытолкнул его. Мы ухватились друг за друга.
   — Где Арнольд?
   — Я его направил по ложному следу, но вам надо спешить.
   Я вытащил Фрэнсиса во двор. Так я смогу увидеть Арнольда издали. Появление Фрэнсиса было спасением, я крепко держал его за оба рукава, на случай, если он захочет удрать, хотя он, кажется, и не собирался. Он усмехнулся с довольным видом.
   — Как это вы сумели?
   — Я сказал, что вроде видел, как вы с Джулиан входили в бар на Шефтсбери-авеню, я сказал — вы там завсегдатай, и он кинулся туда, но скоро вернется.