Страница:
Что я тогда подумал - не помню теперь. Но горем убит не был.
Обратно мы ехали на театральном автобусе и я, когда мы проезжали мимо автобусных остановок, говорил: "Следующая Лесной проспект... Следующая Финляндский вокзал... Вы на Чайковской выходите?"
Почему меня тянуло на шутки? Не знаю.
Дома были поминки. Я многих помню, кто был тогда: замечательный актер Большого драматического театра, папин соученик по мастерской Вивьена Виталий Павлович Полицеймако, еще один актер БДТ Василий Павлович Максимов, папины друзья-"александринцы" Юрий Владимирович Толубеев, Ольга Яковлевна Лебзак с мужем Кириллом Николаевичем Булатовым, Масленниковы - Федор Павлович, Екатерина Васильевна, Гога (то есть Игорь, ныне известный кинорежиссер); папины земляки Борис Пантелеймонович и Мария Васильевна Румянцевы, Валентин Павлович Андреев (с земляками своими папа дружил до самой смерти). Я и здесь развлекал людей - вставал на стул, что-то вещал. И сейчас помню взгляд папы на себе: взгляд без улыбки, но и без осуждения как на чужого.
Недели через две после похорон пришла Маша, Манюня - наша нянька, прожившая с нами всю войну. Она не была у нас больше месяца - недавно получила свою комнату в Песочной и у нас больше не жила. Когда она узнала, что бабушка умерла, заплакала горько-горько.
Похоронили бабушку, жизнь побежала дальше. Сестры и братья мои начали готовиться к переводным школьным экзаменам. (Тогда экзамены сдавали с четвертого класса, а в старших классах платили за обучение. Я хорошо помню, как мама давала деньги Анне на оплату обучения). А я начал заниматься музыкой.
Конечно же, мы, как и почти все дети, были ленивы. Любили поспать. Папа избрал оригинальный способ будить меня: он садился к роялю и одним пальцем подбирал "Элегию" Массне. Я, естественно, просыпался, внутренне протестовал против такого насилия, но молчал: папа делал это так деликатно, что возражений его действие вызвать не могло. Папа терпеливо "занимался" разучиванием "Элегии" до тех пор, пока я не вставал.
* * *
По воспоминаниям моим, маминым, да и всех знакомых, взаимоотношения отца с властями всегда были непростыми. На любого "начальника" (будь то в театре, институте, райкоме, исполкоме, Кремле) отец прежде всего смотрел как на человека, и если тот не отвечал его требованиям, то отец охладевал к "начальнику" и вел себя индифферентно.
В 1942 году в Новосибирске произошел такой эпизод. В закулисном коридоре театра "Красный факел" (а именно в этом театре все годы эвакуации работал Ленинградский театр драмы имени А. С. Пушкина) была вывешена карта Советского Союза, на которой практически ежедневно флажками отмечались фронтовые действия Красной Армии. Флажки эти выставлял артист хора театра, член партии с незапамятного года, некто Федоров. И вот однажды мои родители идут мимо этой карты, а Федоров, выставлявший очередной флажок, с восторгом и благоговением говорит:
- Василий Васильевич! Смотрите, какой же великий стратег товарищ Сталин - еще один город отдал.
Тут, по рассказам мамы, у отца кровь прилила к голове, он подскочил к Федорову, схватил его за грудь и прошипел:
- Если ты еще раз эту сволочь, этого душегуба назовешь великим стратегом, я из тебя дух вышибу!
Федоров испугался. Мама - тоже. Отец отшвырнул старого партийца и быстро пошел прочь.
История имела продолжение. В 1947 году отцу была присуждена первая Сталинская премия и присвоено звание заслуженного артиста РСФСР. И в райкоме партии заинтересовались: почему такой артист не является членом ВКП(б)? Отца пригласил на беседу секретарь партбюро В. А. Мехнецов и предложил вступить в партию. Отец молчал. Мехнецов стал убеждать, отец сказал: "Я подумаю". В тот же день отца вызвал его учитель Леонид Сергеевич Вивьен - художественный руководитель театра. Он сказал:
- Вася, у Ириши отец репрессирован; твои братья были репрессированы, а один и вообще где-то за границей. Если ты сейчас не вступишь в партию, это воспримут как фронду. Ты можешь навредить и себе, и Ирише, и своим детям, и племянникам.
Отец написал заявление, рекомендации ему дали Н. К. Черкасов, В. А. Мехнецов и артист театра фронтовик В. А. Гущин.
И вот идет партийное собрание. Отец отвечает на вопросы, о нем говорят товарищи - и все, как один, отмечают его идейность, преданность идеалам партии, его патриотизм в творчестве и жизни.
- Еще есть вопросы, выступления? - спрашивает Мехнецов.
И вдруг - тянется рука Федорова:
- Я очень рад, что такой замечательный артист, такой прекрасный семьянин, отличный товарищ Василий Васильевич Меркурьев вступает в нашу великую партию. Он абсолютно достоин этого. Только, Василий Васильевич, я хотел спросить: а как вы теперь относитесь к товарищу Сталину?
Немая сцена, последовавшая за этим, требует пера Гоголя. У отца в голове пронеслась вся жизнь - и короткое: "Ну, все..." Тишина в зале уже стала невыносимой. Молчит председатель собрания Мехнецов, молчит Черкасов, молчит Вивьен. Представитель райкома спрашивает:
- Василий Васильевич, вам задали вопрос, отвечайте.
- А я не знаю, что отвечать. Я всегда одинаково относился к товарищу Сталину.
- А как?
И тут, вероятно, сработал актерский гений Меркурьева:
- А вы спросите Федорова, что он имел в виду?
Федоров побледнел, вспотел и впаялся в свое кресло... Не дай Бог ему сейчас рассказать тот случай пятилетней давности! Ведь сразу спросят: почему пять лет молчал, скрывал врага народа?
Вопрос этот был повторен и в райкоме партии - ведь он остался в протоколе. Но там папа уже был готов, да там уже не было и Федорова, а были только Мехнецов, Черкасов и Гущин.
Сейчас даже трудно представить себе, что тогда означало отношение к Сталину. Обожание, обоготворение было в порядке вещей. Иного и представить никто не мог. В 1952 году, когда я учился во втором классе, к нам домой пришла завуч школы Марина Александровна, которую мама попросила позаниматься со мной арифметикой - я полчетверти проболел. Марина Александровна взяла мой дневник, а там на клетке 5 декабря я написал: "5 дек-ря день Сталинской конс-ции". Бог мой! Что было с Мариной Александровной!
- Как ты смел таким корявым почерком, с такими дикими сокращениями осквернить святыню! Если бы товарищ Сталин увидел, что ты написал, как ты думаешь, понравилось бы ему это?
Мне ничего не оставалось делать, как терпеливо ждать, когда она закончит эту проповедь. И когда сейчас я читаю Диккенса или Марка Твена, где они описывают преследования инквизиции, ее обвинения, я ничуть не удивляюсь, не содрогаюсь - мы не так давно сами жили при этом.
В те же годы, в самом начале 50-х, после смерти бабушки, у нас в семье появились сразу две тети Веры: Вера Александровна и Вера Павловна. И та и другая не то были освобождены после репрессий, не то из раскулаченных - я этого не знаю, как не знаю, откуда они появились (в родстве с нами они не состояли - это точно). Знаю только, что пострадали от сталинского режима обе настолько, что были голы как соколы: ни квартиры, ни работы, ни прописки. Папа тут же прописал одну из них (Веру Павловну) у нас в качестве своей двоюродной сестры. А Вера Александровна (вот у нее была в Ленинграде комната, но она предпочитала там не жить) согласилась жить на даче и быть "управляющей", как говорила она сама. Ох и колоритные же это были тетки! Вера Александровна, которую мы называли Вера Тихая, была невероятно комична. Чуть что - она строила какую-то особую гримасу и говорила: "Тихая ужасть!" Гримасы в ее арсенале были самые разные. Обладала она на редкость необидчивым характером. Была абсолютно одинока. Говорила, что был у нее муж, но то ли он умер, то ли погиб - об этом она говорила так уклончиво, что ее и не расспрашивали (мама, конечно же, знала правду, но нам этого говорить было нельзя). Как-то она сказала: "С детства не любила свою фамилию - Антонова. Мечтала: выйду замуж, сменю фамилию. И надо было такому случиться, что и у мужа была фамилия Антонов!" Сколько помню Веру Тихую, она всегда говорила, что ей сорок шесть лет.
Другая тетя Вера, Вера Павловна Селихова, была полной противоположностью Вере Тихой. Вообще о них можно говорить как о гоголевских Иване Ивановиче и Иване Никифоровиче. Вера Тихая - полная и маленькая, Вера Селихова - худая и высокая. Вера Тихая почти не разговаривает, а только слушает и меняет гримасы, Вера Селихова говорит очень много, очень громко и почти в каждую фразу вставляет матерное слово, а то и целое многоэтажное выражение. На любую просьбу моей старшей сестры Анны реакция была молниеносная: "Что бы я, домработница трижды лавреята Сталинской премии, едрит твою мать, да его дочери что-то делала? Сама должна делать! Чтоб я перед дочерью трижды лавреята навытяжку стояла?" Но все она это говорила с юмором, с любовью и к нам, а главное к нашим родителям. Сама она затворницей не была. Мужики от нее, как сейчас говорят, балдели. В Громове, недалеко от нашей дачи, в начале 50-х расположилась летная часть - так от лейтенантов, майоров и даже подполковников у Веры отбоя не было. Вера Тихая говорила время от времени: "Ой, Верка, зарежут тебя однажды!" - "А и пусть режут, растудыть ее..."
И вот подошел я к тому дню, который запомнился особенно хорошо. Было это в Громове в самом начале марта 1953 года. Я там заболел (как потом выяснилось, корью). Вдруг открывается дверь, входит Вера Селихова:
- Петя! Отца-то нашего, едрит его, пралич разбил!
Я и не понял сразу, о ком речь идет, испугался, но вслед за тетей Верой в комнату вошел живой и здоровый папа.
- Какого отца, тетя Вера?
- Да Сталина - учителя-мучителя!
Папа грозно сказал:
- Вера!
Ну и тут тетя Вера разразилась:
- Ничего, Василий Васильевич. Петя уже большой. Пусть знает. Он никому не скажет.
Здесь я отступлю, и расскажу, что уже третий год (собственно, как тетя Вера Селихова появилась у нас в доме) мы отрывочно слышали про Сталина не только то, что говорилось по радио и в школе. Как только по радио начинало звучать "От края до края по горным вершинам, где горный орел совершает полет", тетя Вера выключала радио со словами: "Опять о родном и любимом, едрит твою мать. Опять "совершает помет". Уж когда совсем просрется!" Однажды она сказала нам с Катей:
- Вы думаете, почему мама ваша не работает и дедушка ваш сидит? Это все Сталин - отец родной, учитель-мучитель, чтоб он сдох!
Мы не верили этому, но, естественно, молчали. Думали: ну, тетя Вера просто вот такая охальница, всех и все ругает. Даже когда в 1952 году папа получил третью Сталинскую премию, Вера Павловна сказала:
- Ишь, какой добрый! Ишь, какой щедрый, едрит твою мать. Василь Васильич! Небось, на заем-то на всю премию подписаться заставят?
Родители тщетно старались заставить Веру замолчать, хотя бы при нас. Наши "университеты" продолжались. Вера ничего не боялась.
Я знаю, что мама часто с ней шепталась и плакала, а Вера умела ее успокоить.
В тот же день, 5 марта, мы уехали в Ленинград. В го роде каждый день по радио (телевидения тогда еще не было) передавались сводки о состоянии здоровья вождя. Я тут же истребовал все газеты за предыдущие дни и почти наизусть выучил "бюллетени о состоянии здоровья товарища Сталина". Запомнились незнакомые слова "дыхание Чейн-Стокса", "коллапс". Поскольку из-за кори я на улицу не выходил, то и не сразу узнал о смерти Сталина. Радио было в другой комнате, свежие газеты как-то странно не приносили почтальоны, словом, домашние почему-то решили мне об этом не говорить. Единственное, что я почему-то "усек" - это папину фразу: "Дождались, Иришенька, наконец..." Фраза не радостная, а горько-усталая (или устало-горькая).
В те же дни пришел к нам Михаил Александрович Максимов (давний друг родителей, он работал в ресторане "Метрополь", и в самое трудное, голодное время нас, тогда совершенно не знакомых ему людей, спас от голода). И вот в разговоре с папой дядя Миша сказал:
- Видел, какой Молотов у гроба?
Я тут же встрепенулся:
- У какого гроба?
- Остужев умер,- нашелся папа.
- А кто это, Остужев?
Папа тут же принес газету "Советское искусство" с некрологом памяти А. А. Остужева. С фотографии смотрело благородное лицо. Я, конечно же, стал вчитываться в некролог и выучил его почти наизусть.
А однажды прибежала моя троюродная сестра Татьяна и возбужденно заговорила:
- Там такой портрет огромный! И весь в цветах!
Папа тут же вывел Тату из комнаты, говоря:
- Пойдем, что-то покажу!
Как я понимаю, это он сделал для того, чтобы о смерти Сталина при мне не говорили.
И только 9 марта, в день похорон Сталина, в комнату вошла мама и сказала:
- Петенька, ты не волнуйся...
Ну а я и не волновался - я давно уже понял, чт( взрослые от меня скрывают (только не мог понять зачем).
- ...Сталин умер.
Я тут же спросил:
- А где газеты?
Мне тут же принесли газеты за все дни и разрешили перейти в комнату, где было радио.
В той комнате помню розовую газовую занавеску на окне (а больше нигде у нас в квартире не было занавесок; да и эта, газовая, кочевала из комнаты в комнату).
Я устроился на кровати, на которой три года назад умерла бабушка, обложился газетами и стал слушать радио. Вели прямую трансляцию с Красной площади.
Очень жалею сегодня, что не сохранил те газеты, потому что многое из памяти вымылось. Помню очень хорошо, что вел митинг председатель комиссии по организации похорон Н. С. Хрущев (до этого дня я его фамилии не слышал). Выступали Маленков, Берия и Молотов.
Помню по газетам почти всю трибуну Мавзолея, помню даже те фамилии, которые давным-давно исчезли из истории, да и из памяти многих. Например, зачем мне нужна фамилия Пак Ден Ай? Это какая-то деятельница из Кореи. А на трибуне были Болеслав Берут, Матиас Ракоши, Вильгельм Пик, Вылко Червенков, Энвер Ходжа, Морис Торез, Гарри Поллит - и так далее, далее, далее...
А из наших руководителей помню Маленкова, Молотова, Кагановича, Берию, Шкирятова, Шверника, Ворошилова, Булганина... Остальных забыл. Да и зачем их всех теперь помнить?
Помню, занимал меня вопрос: как Сталин поместится в мавзолее с Лениным. Потом, три года спустя, я видел собственными глазами, как это было, но тогда, в 1953-м, мне казалось, что Сталин очень большой...
Через пять дней после похорон Сталина умер Клемент Готвальд. Я тогда из всех газет делал вырезки некрологов и развешивал их на стене в "рояльной" комнате.
Тогда же я выздоровел от кори и первое, что увидел, выйдя на улицу,троллейбус № 11, который только что пустили по улице Чайковского (раньше по нашей улице ходил только 14-й автобус). Вообще к транспорту у меня с самого детства нежнейшее отношение. Я знал наизусть все маршруты в городе. Помню еще трамвай на Невском. Помню рельсы на проспекте Чернышевского.
Трудно восстанавливать события более чем сорокалетней давности, не вплетая в повествование событий сегодняшних. Тогда мне было 10 лет, сегодня - 57. Многое за это время прожито и пережито. Сорок штанов износил. А сколько километров пешком исходил! И здесь должен сказать, что любовь к пешеходству привила мне мама. Поликлиника, к которой была прикреплена наша семья, находилась на бульваре Профсоюзов, около площади Труда. И из этой поликлиники, куда мы часто ходили, мы домой возвращались всегда пешком. По пути мама обязательно вела меня либо в Исаакиевский собор, либо в другой какой-нибудь музей (помню, как экскурсовод сказала маме: "А мы с вами, Ирина Всеволодовна, знакомы. Вместе посещали институт марксизма-ленинизма").
Пока не забыл, расскажу одну забавную историю, связанную с этим институтом.
Занятия проходили в Доме искусств. Иногда к концу лекций за мамой туда заходил папа. Однажды папа пришел раньше - лекция только-только начиналась. Папа сел почти в первый ряд, т. к. задние ряды на таких лекциях, по обыкновению, бывали заняты. Особенностью лектора, очень скучно излагавшего свой предмет, была привычка дрыгать ногой. Он делал это на протяжении всей лекции. Когда он закончил и спросил у аудитории, есть ли к нему вопросы, папа поднял руку. Лектор очень обрадовался:
- Пожалуйста, Василий Васильевич!
- Скажите,- совершенно серьезно спросил папа,- вы дрыгаете ногой, чтобы самому не заснуть?
Иногда мы, идя из поликлиники, заходили в Эрмитаж, в Русский музей, а иногда - за папой в театр, где он заканчивал репетировать. И уже от театра до дома шли, как правило, тоже пешком. Иногда, правда, доходили до Литейного, а там садились на троллейбус - но я этого не любил.
На углу Литейного проспекта и улицы Петра Лаврова (Фурштадтской) находился гастроном № 13. Боже мой, какой в те годы это был замечательный магазин! Чего там только не было! Как входишь с угла - направо рыбный отдел. Где рыба всякая: и холодного, и горячего копчения, и вяленая, и соленая. Слева - отдел кондитерский, где был любимый зефир бело-розовый, и пастила, и потрясающе вкусные "тянучки" сливочные - коричневые, розовые, бежевые. Мы любили коричневые... И торты, и пирожные - буше, эклеры, александрийские, бисквиты, безе... Напротив кондитерского - колбасный. Там буженина, языки, балыковая колбаса и любая другая. Рядом с колбасами сыры. И швейцарский тебе, и голландский...
В другом зале - мясной отдел. Туда я ходить не любил, так как в мясе толку не понимал. Рядом с мясным - отдел молочный, где горой стояло мое любимое сгущенное молоко! И сгущенное какао, и кофе, и сливки. И всякие молочные продукты. Рядом отдел рыбных консервов, где продавалась икра красная и черная, зернистая и паюсная, коробки крабов - их никто не брал! Шпроты брали только в крайнем случае.
Были в этом гастрономе и бакалейный, и хлебобулочный отделы. Был и "соковый закуток", где милая Вера Михайловна (я звал ее тетей Верой) торговала томатным (еще одна, после сгущенного молока, моя страсть!), и абрикосовым, виноградным, айвовым, апельсиновым, яблочным, ананасовым соками. Там же можно было купить соки в бутылках и банках.
Проблемы, что купить, не было. Была проблема - на что купить. Народу в магазине было много, но очереди были недолгие.
Был в этом магазине и стол заказов. Там мама всегда делала заказ, и мы сидели и ждали, когда продукты принесут. Мама диктовала, чего и сколько нам надо, Зинаида Федоровна записывала, а потом тут же выбивала чеки и шла по отделам. Через 15 минут мы уходили домой с полными сумками.
В стол заказов приходили постоянные клиенты, в основном пожилые.
Маму тех лет помню всегда нагруженной сумками. Это несмотря на то, что у нас была домработница, которая тоже ходила за продуктами. Но теперь я понимаю, что семья наша была настолько огромной, что для прокорма ее нужны специальные экспедиторы!
Почти каждый день покупался килограмм масла (а хо лодильников тогда не было еще - так что все покупалось на один день). Хлеба покупалось, как помнится, четыре батона белого и два кирпича черного. (В Ленинграде весь белый хлеб называется булками, а черный - хлебом). Колбаса покупалась батонами, сыр - килограмм, не меньше! Думаю, что при теперешних ценах нашу семью прокормить было бы невозможно.
Работник в семье был один - папа. Сколько он тогда зарабатывал, я не знаю. Я только помню, что зарплата в театре в ценах до 1961 года у него была 3500 рублей (соответственно, после 1961 - 350).
Одевались мы более чем скромно. Да и все люди тогда не щеголяли одеждой. На хорошо одетых людей смотрели с осуждением.
Правда, в школе мне за штопанные локти доставалось от завуча:
- Ты сын трижды лауреата Сталинской премии! Тебе не стыдно так ходить?
Однажды, услышав эту реплику, за меня ответила мать моего одноклассника Саши Рогожина, Екатерина Петровна:
- У него папа не ворует, а Сталинские премии тут ни при чем.
Завуч заткнулась.
Кстати, о Сталинских премиях. Мало того, что папа получал премию в коллективе создателей фильма (а там было человек по 12, на кого эту премию делили), так еще существовала система, при которой вместо денег давали облигации государственного займа. Так что Сталинские премии на благосостоянии нашей семьи никак не отражались - в лучшую сторону, во всяком случае.
Ко мне часто приходили мои одноклассники и блаженно бродили по нашей огромной квартире. Особенно было приятно это делать вечером, когда родители были в театре, старшие, Анна и Женя,- у кого-то из своих друзей, и вся квартира была в нашем с Катюшей распоряжении. Тогда набегали Катины подружки - Альбинка Донина, Валя Балашова, Лена Решкина, мои одноклассники - Аркаша Вирин, Саша Рогожин, Коля Путиловский, Игорь Барсуков, мой дружок и Катин молочный брат Сережа Дрейден со своим одноклассником Вовой Крупицким. И вот тут начинались "игрища"! Чего мы только не выдумывали! И в театр играли (кстати, это было особенно интересно делать с мамой - она доставала какие-то старые покрывала, старые шляпки, тут же мы мастерили костюмы), и в школу мы играли, и какие-то вигвамы под столами строили, и кукол мастерили.
Часов в девять вечера за Аркашей заходил его папа, Коле звонила мама, и оставались только соседка по площадке Аля Донина и Сергей Дрейден.
Наши отношения с Сережей проходили многие-многие стадии: от нежной, трогательной любви до драк. От задушевных доверений и признаний - до коварных предательств.
У Сережи дома я очень любил бывать, быть может, даже больше, чем он у меня. Его мама - чудесная, добрая Зинаида Ивановна Донцова принимала Сережиных друзей, как своих детей.
Все в квартире Дрейденов ("Дрей Донов", как говорила Зинаида Ивановна) мне нравилось. Начиная с входной двери, обитой железом, двух замков-задвижек на этой двери, ключи от которых были очень похожи, но все же с едва заметным различием. В большой прихожей - огромный книжный шкаф. Этот шкаф отгораживал какой-то закуток, где стоял диван. Из прихожей прямо был вход в кухню, ванную и туалет, направо - в комнату, которая долгое время была опечатана... Там был кабинет Симона Давидовича, который незадолго до нашего с Сережей знакомства был арестован.
Из прихожей налево была большая светлая комната с мебелью красного дерева. А уж из нее - вход в другую комнату, где стояли Сережкин книжный шкаф, два бюро красного дерева (один секретер, одно бюро), шкаф красного дерева для одежды. Ширма, за ней - кровать. Был еще какой-то диван.
Почему я так подробно все описываю? Дело в том, что этот дом меня так впечатлил, что уже много позже, когда я читал в воспоминаниях А. Г. Достоевской описание момента, когда она села стенографировать за Федором Михайловичем роман "Игрок", я неизменно представлял себе квартиру Дрейдена. То же самое было, когда я читал "Пиковую даму" Пушкина: покои графини в моем воображении были точь-в-точь комната Сереги.
С тех пор, как был я в квартире Дрейденов в последний раз, прошло больше сорока лет. Но в памяти она так прочно запечатлелась - даже ярче, чем наша собственная квартира.
Почему мы все любили Зинаиду Ивановну?
В том возрасте многие из нас были ужасными фантазерами - и со своими фантазиями, с выдуманными историями о себе мы тоже шли к Зинаиде Ивановне Донцовой. Она не просто выслушивала нас, но она никогда не прерывала даже самых завиральных фантазий! Ни разу не оскорбила недоверием или невниманием. Радовалась нашими радостями, огорчалась - огорчениями, но всегда умела вселить оптимизм.
Как-то Катя пришла к Зинаиде Ивановне и стала рассказывать какие-то небылицы, ужасно их переживая. (Уж не помню, в чем было там дело). Я сказал:
- Катька, зачем ты врешь?
Катя вспыхнула, раскричалась:
- Идиот! Я не вру!
Зинаида Ивановна очень ловко погасила конфликт, а когда Катя вышла зачем-то из комнаты, сказала мне:
- Зачем ты ее обижаешь? Даже если ты знаешь, что она выдумывает, сделай вид, что ты ей веришь.
Я привык тогда доверять Зинаиде Ивановне и не стал с ней спорить, а задумался.
Уже позже, в 1964 году, приезжая к Зинаиде Ивановне (она давно разменяла квартиру - разъехалась с Сергеем, у которого была семья, да, кажется, уже не одна), я вспоминал и тот, и подобные ему случаи, и мы подолгу говорили о доверии. Тогда первый раз я услышал от Зинаиды Ивановны слова, которые приписывают Ромену Роллану, якобы адресованные жене: "Я дарю тебе большее, чем любовь. Я дарю тебе доверие". Потом я слышал эти слова еще от очень мудрых людей, но сам их нигде у Роллана не читал. Да и неважно это! Важно то, что и они определяли в юности мои будущие взгляды. А от моей мамы я услышал и другие мудрые слова. Когда меня предал мой близкий-близкий друг и я в полном отчаянии заявил: "Больше никогда никому верить не буду!" - мама очень просто сказала мне: "Что ты, Петенька! Сто раз ошибешься, а в сто первый - поверь".
И сегодня говорю и маме, и Зинаиде Ивановне: спасибо за науку! И не за слова - а за пример, поскольку сами они жили именно так. И хоть обманывались, но верили.
ИРИШЕЧКА
Мама была человеком сложным, интересным, противоречивым. Те, кто знал ее с детства, с юности, говорили, что обладала она очень мягким, легким характером, была остроумна, невероятно привлекательна. Великолепно двигалась - ей ничего не стоило молниеносно залезть на дерево, вскочить на лошадь, перепрыгнуть через любой барьер. Превосходно плавала. С годами, с переживаниями, связанными с несправедливостью и унижениями, характер мамы очень изменился. Доброта, юмор остались теми же, но появились подозрительность, мнительность, обидчивость и органическая неспособность признавать свою неправоту.
В 1921 году, когда мама решила поступать на только что открывшиеся Высшие режиссерские мастерские Мейерхольда, она знала, что Мейерхольд будет категорически против. Приемные экзамены проходили без него, маму никто не знал - она только недавно приехала из Новороссийска. Но как ей поступать с такой фамилией? И она, буквально в отчаянии, советуется по этому вопросу с Маяковским. Владимир Владимирович, который к маме относился с отеческой нежностью, сказал:
Обратно мы ехали на театральном автобусе и я, когда мы проезжали мимо автобусных остановок, говорил: "Следующая Лесной проспект... Следующая Финляндский вокзал... Вы на Чайковской выходите?"
Почему меня тянуло на шутки? Не знаю.
Дома были поминки. Я многих помню, кто был тогда: замечательный актер Большого драматического театра, папин соученик по мастерской Вивьена Виталий Павлович Полицеймако, еще один актер БДТ Василий Павлович Максимов, папины друзья-"александринцы" Юрий Владимирович Толубеев, Ольга Яковлевна Лебзак с мужем Кириллом Николаевичем Булатовым, Масленниковы - Федор Павлович, Екатерина Васильевна, Гога (то есть Игорь, ныне известный кинорежиссер); папины земляки Борис Пантелеймонович и Мария Васильевна Румянцевы, Валентин Павлович Андреев (с земляками своими папа дружил до самой смерти). Я и здесь развлекал людей - вставал на стул, что-то вещал. И сейчас помню взгляд папы на себе: взгляд без улыбки, но и без осуждения как на чужого.
Недели через две после похорон пришла Маша, Манюня - наша нянька, прожившая с нами всю войну. Она не была у нас больше месяца - недавно получила свою комнату в Песочной и у нас больше не жила. Когда она узнала, что бабушка умерла, заплакала горько-горько.
Похоронили бабушку, жизнь побежала дальше. Сестры и братья мои начали готовиться к переводным школьным экзаменам. (Тогда экзамены сдавали с четвертого класса, а в старших классах платили за обучение. Я хорошо помню, как мама давала деньги Анне на оплату обучения). А я начал заниматься музыкой.
Конечно же, мы, как и почти все дети, были ленивы. Любили поспать. Папа избрал оригинальный способ будить меня: он садился к роялю и одним пальцем подбирал "Элегию" Массне. Я, естественно, просыпался, внутренне протестовал против такого насилия, но молчал: папа делал это так деликатно, что возражений его действие вызвать не могло. Папа терпеливо "занимался" разучиванием "Элегии" до тех пор, пока я не вставал.
* * *
По воспоминаниям моим, маминым, да и всех знакомых, взаимоотношения отца с властями всегда были непростыми. На любого "начальника" (будь то в театре, институте, райкоме, исполкоме, Кремле) отец прежде всего смотрел как на человека, и если тот не отвечал его требованиям, то отец охладевал к "начальнику" и вел себя индифферентно.
В 1942 году в Новосибирске произошел такой эпизод. В закулисном коридоре театра "Красный факел" (а именно в этом театре все годы эвакуации работал Ленинградский театр драмы имени А. С. Пушкина) была вывешена карта Советского Союза, на которой практически ежедневно флажками отмечались фронтовые действия Красной Армии. Флажки эти выставлял артист хора театра, член партии с незапамятного года, некто Федоров. И вот однажды мои родители идут мимо этой карты, а Федоров, выставлявший очередной флажок, с восторгом и благоговением говорит:
- Василий Васильевич! Смотрите, какой же великий стратег товарищ Сталин - еще один город отдал.
Тут, по рассказам мамы, у отца кровь прилила к голове, он подскочил к Федорову, схватил его за грудь и прошипел:
- Если ты еще раз эту сволочь, этого душегуба назовешь великим стратегом, я из тебя дух вышибу!
Федоров испугался. Мама - тоже. Отец отшвырнул старого партийца и быстро пошел прочь.
История имела продолжение. В 1947 году отцу была присуждена первая Сталинская премия и присвоено звание заслуженного артиста РСФСР. И в райкоме партии заинтересовались: почему такой артист не является членом ВКП(б)? Отца пригласил на беседу секретарь партбюро В. А. Мехнецов и предложил вступить в партию. Отец молчал. Мехнецов стал убеждать, отец сказал: "Я подумаю". В тот же день отца вызвал его учитель Леонид Сергеевич Вивьен - художественный руководитель театра. Он сказал:
- Вася, у Ириши отец репрессирован; твои братья были репрессированы, а один и вообще где-то за границей. Если ты сейчас не вступишь в партию, это воспримут как фронду. Ты можешь навредить и себе, и Ирише, и своим детям, и племянникам.
Отец написал заявление, рекомендации ему дали Н. К. Черкасов, В. А. Мехнецов и артист театра фронтовик В. А. Гущин.
И вот идет партийное собрание. Отец отвечает на вопросы, о нем говорят товарищи - и все, как один, отмечают его идейность, преданность идеалам партии, его патриотизм в творчестве и жизни.
- Еще есть вопросы, выступления? - спрашивает Мехнецов.
И вдруг - тянется рука Федорова:
- Я очень рад, что такой замечательный артист, такой прекрасный семьянин, отличный товарищ Василий Васильевич Меркурьев вступает в нашу великую партию. Он абсолютно достоин этого. Только, Василий Васильевич, я хотел спросить: а как вы теперь относитесь к товарищу Сталину?
Немая сцена, последовавшая за этим, требует пера Гоголя. У отца в голове пронеслась вся жизнь - и короткое: "Ну, все..." Тишина в зале уже стала невыносимой. Молчит председатель собрания Мехнецов, молчит Черкасов, молчит Вивьен. Представитель райкома спрашивает:
- Василий Васильевич, вам задали вопрос, отвечайте.
- А я не знаю, что отвечать. Я всегда одинаково относился к товарищу Сталину.
- А как?
И тут, вероятно, сработал актерский гений Меркурьева:
- А вы спросите Федорова, что он имел в виду?
Федоров побледнел, вспотел и впаялся в свое кресло... Не дай Бог ему сейчас рассказать тот случай пятилетней давности! Ведь сразу спросят: почему пять лет молчал, скрывал врага народа?
Вопрос этот был повторен и в райкоме партии - ведь он остался в протоколе. Но там папа уже был готов, да там уже не было и Федорова, а были только Мехнецов, Черкасов и Гущин.
Сейчас даже трудно представить себе, что тогда означало отношение к Сталину. Обожание, обоготворение было в порядке вещей. Иного и представить никто не мог. В 1952 году, когда я учился во втором классе, к нам домой пришла завуч школы Марина Александровна, которую мама попросила позаниматься со мной арифметикой - я полчетверти проболел. Марина Александровна взяла мой дневник, а там на клетке 5 декабря я написал: "5 дек-ря день Сталинской конс-ции". Бог мой! Что было с Мариной Александровной!
- Как ты смел таким корявым почерком, с такими дикими сокращениями осквернить святыню! Если бы товарищ Сталин увидел, что ты написал, как ты думаешь, понравилось бы ему это?
Мне ничего не оставалось делать, как терпеливо ждать, когда она закончит эту проповедь. И когда сейчас я читаю Диккенса или Марка Твена, где они описывают преследования инквизиции, ее обвинения, я ничуть не удивляюсь, не содрогаюсь - мы не так давно сами жили при этом.
В те же годы, в самом начале 50-х, после смерти бабушки, у нас в семье появились сразу две тети Веры: Вера Александровна и Вера Павловна. И та и другая не то были освобождены после репрессий, не то из раскулаченных - я этого не знаю, как не знаю, откуда они появились (в родстве с нами они не состояли - это точно). Знаю только, что пострадали от сталинского режима обе настолько, что были голы как соколы: ни квартиры, ни работы, ни прописки. Папа тут же прописал одну из них (Веру Павловну) у нас в качестве своей двоюродной сестры. А Вера Александровна (вот у нее была в Ленинграде комната, но она предпочитала там не жить) согласилась жить на даче и быть "управляющей", как говорила она сама. Ох и колоритные же это были тетки! Вера Александровна, которую мы называли Вера Тихая, была невероятно комична. Чуть что - она строила какую-то особую гримасу и говорила: "Тихая ужасть!" Гримасы в ее арсенале были самые разные. Обладала она на редкость необидчивым характером. Была абсолютно одинока. Говорила, что был у нее муж, но то ли он умер, то ли погиб - об этом она говорила так уклончиво, что ее и не расспрашивали (мама, конечно же, знала правду, но нам этого говорить было нельзя). Как-то она сказала: "С детства не любила свою фамилию - Антонова. Мечтала: выйду замуж, сменю фамилию. И надо было такому случиться, что и у мужа была фамилия Антонов!" Сколько помню Веру Тихую, она всегда говорила, что ей сорок шесть лет.
Другая тетя Вера, Вера Павловна Селихова, была полной противоположностью Вере Тихой. Вообще о них можно говорить как о гоголевских Иване Ивановиче и Иване Никифоровиче. Вера Тихая - полная и маленькая, Вера Селихова - худая и высокая. Вера Тихая почти не разговаривает, а только слушает и меняет гримасы, Вера Селихова говорит очень много, очень громко и почти в каждую фразу вставляет матерное слово, а то и целое многоэтажное выражение. На любую просьбу моей старшей сестры Анны реакция была молниеносная: "Что бы я, домработница трижды лавреята Сталинской премии, едрит твою мать, да его дочери что-то делала? Сама должна делать! Чтоб я перед дочерью трижды лавреята навытяжку стояла?" Но все она это говорила с юмором, с любовью и к нам, а главное к нашим родителям. Сама она затворницей не была. Мужики от нее, как сейчас говорят, балдели. В Громове, недалеко от нашей дачи, в начале 50-х расположилась летная часть - так от лейтенантов, майоров и даже подполковников у Веры отбоя не было. Вера Тихая говорила время от времени: "Ой, Верка, зарежут тебя однажды!" - "А и пусть режут, растудыть ее..."
И вот подошел я к тому дню, который запомнился особенно хорошо. Было это в Громове в самом начале марта 1953 года. Я там заболел (как потом выяснилось, корью). Вдруг открывается дверь, входит Вера Селихова:
- Петя! Отца-то нашего, едрит его, пралич разбил!
Я и не понял сразу, о ком речь идет, испугался, но вслед за тетей Верой в комнату вошел живой и здоровый папа.
- Какого отца, тетя Вера?
- Да Сталина - учителя-мучителя!
Папа грозно сказал:
- Вера!
Ну и тут тетя Вера разразилась:
- Ничего, Василий Васильевич. Петя уже большой. Пусть знает. Он никому не скажет.
Здесь я отступлю, и расскажу, что уже третий год (собственно, как тетя Вера Селихова появилась у нас в доме) мы отрывочно слышали про Сталина не только то, что говорилось по радио и в школе. Как только по радио начинало звучать "От края до края по горным вершинам, где горный орел совершает полет", тетя Вера выключала радио со словами: "Опять о родном и любимом, едрит твою мать. Опять "совершает помет". Уж когда совсем просрется!" Однажды она сказала нам с Катей:
- Вы думаете, почему мама ваша не работает и дедушка ваш сидит? Это все Сталин - отец родной, учитель-мучитель, чтоб он сдох!
Мы не верили этому, но, естественно, молчали. Думали: ну, тетя Вера просто вот такая охальница, всех и все ругает. Даже когда в 1952 году папа получил третью Сталинскую премию, Вера Павловна сказала:
- Ишь, какой добрый! Ишь, какой щедрый, едрит твою мать. Василь Васильич! Небось, на заем-то на всю премию подписаться заставят?
Родители тщетно старались заставить Веру замолчать, хотя бы при нас. Наши "университеты" продолжались. Вера ничего не боялась.
Я знаю, что мама часто с ней шепталась и плакала, а Вера умела ее успокоить.
В тот же день, 5 марта, мы уехали в Ленинград. В го роде каждый день по радио (телевидения тогда еще не было) передавались сводки о состоянии здоровья вождя. Я тут же истребовал все газеты за предыдущие дни и почти наизусть выучил "бюллетени о состоянии здоровья товарища Сталина". Запомнились незнакомые слова "дыхание Чейн-Стокса", "коллапс". Поскольку из-за кори я на улицу не выходил, то и не сразу узнал о смерти Сталина. Радио было в другой комнате, свежие газеты как-то странно не приносили почтальоны, словом, домашние почему-то решили мне об этом не говорить. Единственное, что я почему-то "усек" - это папину фразу: "Дождались, Иришенька, наконец..." Фраза не радостная, а горько-усталая (или устало-горькая).
В те же дни пришел к нам Михаил Александрович Максимов (давний друг родителей, он работал в ресторане "Метрополь", и в самое трудное, голодное время нас, тогда совершенно не знакомых ему людей, спас от голода). И вот в разговоре с папой дядя Миша сказал:
- Видел, какой Молотов у гроба?
Я тут же встрепенулся:
- У какого гроба?
- Остужев умер,- нашелся папа.
- А кто это, Остужев?
Папа тут же принес газету "Советское искусство" с некрологом памяти А. А. Остужева. С фотографии смотрело благородное лицо. Я, конечно же, стал вчитываться в некролог и выучил его почти наизусть.
А однажды прибежала моя троюродная сестра Татьяна и возбужденно заговорила:
- Там такой портрет огромный! И весь в цветах!
Папа тут же вывел Тату из комнаты, говоря:
- Пойдем, что-то покажу!
Как я понимаю, это он сделал для того, чтобы о смерти Сталина при мне не говорили.
И только 9 марта, в день похорон Сталина, в комнату вошла мама и сказала:
- Петенька, ты не волнуйся...
Ну а я и не волновался - я давно уже понял, чт( взрослые от меня скрывают (только не мог понять зачем).
- ...Сталин умер.
Я тут же спросил:
- А где газеты?
Мне тут же принесли газеты за все дни и разрешили перейти в комнату, где было радио.
В той комнате помню розовую газовую занавеску на окне (а больше нигде у нас в квартире не было занавесок; да и эта, газовая, кочевала из комнаты в комнату).
Я устроился на кровати, на которой три года назад умерла бабушка, обложился газетами и стал слушать радио. Вели прямую трансляцию с Красной площади.
Очень жалею сегодня, что не сохранил те газеты, потому что многое из памяти вымылось. Помню очень хорошо, что вел митинг председатель комиссии по организации похорон Н. С. Хрущев (до этого дня я его фамилии не слышал). Выступали Маленков, Берия и Молотов.
Помню по газетам почти всю трибуну Мавзолея, помню даже те фамилии, которые давным-давно исчезли из истории, да и из памяти многих. Например, зачем мне нужна фамилия Пак Ден Ай? Это какая-то деятельница из Кореи. А на трибуне были Болеслав Берут, Матиас Ракоши, Вильгельм Пик, Вылко Червенков, Энвер Ходжа, Морис Торез, Гарри Поллит - и так далее, далее, далее...
А из наших руководителей помню Маленкова, Молотова, Кагановича, Берию, Шкирятова, Шверника, Ворошилова, Булганина... Остальных забыл. Да и зачем их всех теперь помнить?
Помню, занимал меня вопрос: как Сталин поместится в мавзолее с Лениным. Потом, три года спустя, я видел собственными глазами, как это было, но тогда, в 1953-м, мне казалось, что Сталин очень большой...
Через пять дней после похорон Сталина умер Клемент Готвальд. Я тогда из всех газет делал вырезки некрологов и развешивал их на стене в "рояльной" комнате.
Тогда же я выздоровел от кори и первое, что увидел, выйдя на улицу,троллейбус № 11, который только что пустили по улице Чайковского (раньше по нашей улице ходил только 14-й автобус). Вообще к транспорту у меня с самого детства нежнейшее отношение. Я знал наизусть все маршруты в городе. Помню еще трамвай на Невском. Помню рельсы на проспекте Чернышевского.
Трудно восстанавливать события более чем сорокалетней давности, не вплетая в повествование событий сегодняшних. Тогда мне было 10 лет, сегодня - 57. Многое за это время прожито и пережито. Сорок штанов износил. А сколько километров пешком исходил! И здесь должен сказать, что любовь к пешеходству привила мне мама. Поликлиника, к которой была прикреплена наша семья, находилась на бульваре Профсоюзов, около площади Труда. И из этой поликлиники, куда мы часто ходили, мы домой возвращались всегда пешком. По пути мама обязательно вела меня либо в Исаакиевский собор, либо в другой какой-нибудь музей (помню, как экскурсовод сказала маме: "А мы с вами, Ирина Всеволодовна, знакомы. Вместе посещали институт марксизма-ленинизма").
Пока не забыл, расскажу одну забавную историю, связанную с этим институтом.
Занятия проходили в Доме искусств. Иногда к концу лекций за мамой туда заходил папа. Однажды папа пришел раньше - лекция только-только начиналась. Папа сел почти в первый ряд, т. к. задние ряды на таких лекциях, по обыкновению, бывали заняты. Особенностью лектора, очень скучно излагавшего свой предмет, была привычка дрыгать ногой. Он делал это на протяжении всей лекции. Когда он закончил и спросил у аудитории, есть ли к нему вопросы, папа поднял руку. Лектор очень обрадовался:
- Пожалуйста, Василий Васильевич!
- Скажите,- совершенно серьезно спросил папа,- вы дрыгаете ногой, чтобы самому не заснуть?
Иногда мы, идя из поликлиники, заходили в Эрмитаж, в Русский музей, а иногда - за папой в театр, где он заканчивал репетировать. И уже от театра до дома шли, как правило, тоже пешком. Иногда, правда, доходили до Литейного, а там садились на троллейбус - но я этого не любил.
На углу Литейного проспекта и улицы Петра Лаврова (Фурштадтской) находился гастроном № 13. Боже мой, какой в те годы это был замечательный магазин! Чего там только не было! Как входишь с угла - направо рыбный отдел. Где рыба всякая: и холодного, и горячего копчения, и вяленая, и соленая. Слева - отдел кондитерский, где был любимый зефир бело-розовый, и пастила, и потрясающе вкусные "тянучки" сливочные - коричневые, розовые, бежевые. Мы любили коричневые... И торты, и пирожные - буше, эклеры, александрийские, бисквиты, безе... Напротив кондитерского - колбасный. Там буженина, языки, балыковая колбаса и любая другая. Рядом с колбасами сыры. И швейцарский тебе, и голландский...
В другом зале - мясной отдел. Туда я ходить не любил, так как в мясе толку не понимал. Рядом с мясным - отдел молочный, где горой стояло мое любимое сгущенное молоко! И сгущенное какао, и кофе, и сливки. И всякие молочные продукты. Рядом отдел рыбных консервов, где продавалась икра красная и черная, зернистая и паюсная, коробки крабов - их никто не брал! Шпроты брали только в крайнем случае.
Были в этом гастрономе и бакалейный, и хлебобулочный отделы. Был и "соковый закуток", где милая Вера Михайловна (я звал ее тетей Верой) торговала томатным (еще одна, после сгущенного молока, моя страсть!), и абрикосовым, виноградным, айвовым, апельсиновым, яблочным, ананасовым соками. Там же можно было купить соки в бутылках и банках.
Проблемы, что купить, не было. Была проблема - на что купить. Народу в магазине было много, но очереди были недолгие.
Был в этом магазине и стол заказов. Там мама всегда делала заказ, и мы сидели и ждали, когда продукты принесут. Мама диктовала, чего и сколько нам надо, Зинаида Федоровна записывала, а потом тут же выбивала чеки и шла по отделам. Через 15 минут мы уходили домой с полными сумками.
В стол заказов приходили постоянные клиенты, в основном пожилые.
Маму тех лет помню всегда нагруженной сумками. Это несмотря на то, что у нас была домработница, которая тоже ходила за продуктами. Но теперь я понимаю, что семья наша была настолько огромной, что для прокорма ее нужны специальные экспедиторы!
Почти каждый день покупался килограмм масла (а хо лодильников тогда не было еще - так что все покупалось на один день). Хлеба покупалось, как помнится, четыре батона белого и два кирпича черного. (В Ленинграде весь белый хлеб называется булками, а черный - хлебом). Колбаса покупалась батонами, сыр - килограмм, не меньше! Думаю, что при теперешних ценах нашу семью прокормить было бы невозможно.
Работник в семье был один - папа. Сколько он тогда зарабатывал, я не знаю. Я только помню, что зарплата в театре в ценах до 1961 года у него была 3500 рублей (соответственно, после 1961 - 350).
Одевались мы более чем скромно. Да и все люди тогда не щеголяли одеждой. На хорошо одетых людей смотрели с осуждением.
Правда, в школе мне за штопанные локти доставалось от завуча:
- Ты сын трижды лауреата Сталинской премии! Тебе не стыдно так ходить?
Однажды, услышав эту реплику, за меня ответила мать моего одноклассника Саши Рогожина, Екатерина Петровна:
- У него папа не ворует, а Сталинские премии тут ни при чем.
Завуч заткнулась.
Кстати, о Сталинских премиях. Мало того, что папа получал премию в коллективе создателей фильма (а там было человек по 12, на кого эту премию делили), так еще существовала система, при которой вместо денег давали облигации государственного займа. Так что Сталинские премии на благосостоянии нашей семьи никак не отражались - в лучшую сторону, во всяком случае.
Ко мне часто приходили мои одноклассники и блаженно бродили по нашей огромной квартире. Особенно было приятно это делать вечером, когда родители были в театре, старшие, Анна и Женя,- у кого-то из своих друзей, и вся квартира была в нашем с Катюшей распоряжении. Тогда набегали Катины подружки - Альбинка Донина, Валя Балашова, Лена Решкина, мои одноклассники - Аркаша Вирин, Саша Рогожин, Коля Путиловский, Игорь Барсуков, мой дружок и Катин молочный брат Сережа Дрейден со своим одноклассником Вовой Крупицким. И вот тут начинались "игрища"! Чего мы только не выдумывали! И в театр играли (кстати, это было особенно интересно делать с мамой - она доставала какие-то старые покрывала, старые шляпки, тут же мы мастерили костюмы), и в школу мы играли, и какие-то вигвамы под столами строили, и кукол мастерили.
Часов в девять вечера за Аркашей заходил его папа, Коле звонила мама, и оставались только соседка по площадке Аля Донина и Сергей Дрейден.
Наши отношения с Сережей проходили многие-многие стадии: от нежной, трогательной любви до драк. От задушевных доверений и признаний - до коварных предательств.
У Сережи дома я очень любил бывать, быть может, даже больше, чем он у меня. Его мама - чудесная, добрая Зинаида Ивановна Донцова принимала Сережиных друзей, как своих детей.
Все в квартире Дрейденов ("Дрей Донов", как говорила Зинаида Ивановна) мне нравилось. Начиная с входной двери, обитой железом, двух замков-задвижек на этой двери, ключи от которых были очень похожи, но все же с едва заметным различием. В большой прихожей - огромный книжный шкаф. Этот шкаф отгораживал какой-то закуток, где стоял диван. Из прихожей прямо был вход в кухню, ванную и туалет, направо - в комнату, которая долгое время была опечатана... Там был кабинет Симона Давидовича, который незадолго до нашего с Сережей знакомства был арестован.
Из прихожей налево была большая светлая комната с мебелью красного дерева. А уж из нее - вход в другую комнату, где стояли Сережкин книжный шкаф, два бюро красного дерева (один секретер, одно бюро), шкаф красного дерева для одежды. Ширма, за ней - кровать. Был еще какой-то диван.
Почему я так подробно все описываю? Дело в том, что этот дом меня так впечатлил, что уже много позже, когда я читал в воспоминаниях А. Г. Достоевской описание момента, когда она села стенографировать за Федором Михайловичем роман "Игрок", я неизменно представлял себе квартиру Дрейдена. То же самое было, когда я читал "Пиковую даму" Пушкина: покои графини в моем воображении были точь-в-точь комната Сереги.
С тех пор, как был я в квартире Дрейденов в последний раз, прошло больше сорока лет. Но в памяти она так прочно запечатлелась - даже ярче, чем наша собственная квартира.
Почему мы все любили Зинаиду Ивановну?
В том возрасте многие из нас были ужасными фантазерами - и со своими фантазиями, с выдуманными историями о себе мы тоже шли к Зинаиде Ивановне Донцовой. Она не просто выслушивала нас, но она никогда не прерывала даже самых завиральных фантазий! Ни разу не оскорбила недоверием или невниманием. Радовалась нашими радостями, огорчалась - огорчениями, но всегда умела вселить оптимизм.
Как-то Катя пришла к Зинаиде Ивановне и стала рассказывать какие-то небылицы, ужасно их переживая. (Уж не помню, в чем было там дело). Я сказал:
- Катька, зачем ты врешь?
Катя вспыхнула, раскричалась:
- Идиот! Я не вру!
Зинаида Ивановна очень ловко погасила конфликт, а когда Катя вышла зачем-то из комнаты, сказала мне:
- Зачем ты ее обижаешь? Даже если ты знаешь, что она выдумывает, сделай вид, что ты ей веришь.
Я привык тогда доверять Зинаиде Ивановне и не стал с ней спорить, а задумался.
Уже позже, в 1964 году, приезжая к Зинаиде Ивановне (она давно разменяла квартиру - разъехалась с Сергеем, у которого была семья, да, кажется, уже не одна), я вспоминал и тот, и подобные ему случаи, и мы подолгу говорили о доверии. Тогда первый раз я услышал от Зинаиды Ивановны слова, которые приписывают Ромену Роллану, якобы адресованные жене: "Я дарю тебе большее, чем любовь. Я дарю тебе доверие". Потом я слышал эти слова еще от очень мудрых людей, но сам их нигде у Роллана не читал. Да и неважно это! Важно то, что и они определяли в юности мои будущие взгляды. А от моей мамы я услышал и другие мудрые слова. Когда меня предал мой близкий-близкий друг и я в полном отчаянии заявил: "Больше никогда никому верить не буду!" - мама очень просто сказала мне: "Что ты, Петенька! Сто раз ошибешься, а в сто первый - поверь".
И сегодня говорю и маме, и Зинаиде Ивановне: спасибо за науку! И не за слова - а за пример, поскольку сами они жили именно так. И хоть обманывались, но верили.
ИРИШЕЧКА
Мама была человеком сложным, интересным, противоречивым. Те, кто знал ее с детства, с юности, говорили, что обладала она очень мягким, легким характером, была остроумна, невероятно привлекательна. Великолепно двигалась - ей ничего не стоило молниеносно залезть на дерево, вскочить на лошадь, перепрыгнуть через любой барьер. Превосходно плавала. С годами, с переживаниями, связанными с несправедливостью и унижениями, характер мамы очень изменился. Доброта, юмор остались теми же, но появились подозрительность, мнительность, обидчивость и органическая неспособность признавать свою неправоту.
В 1921 году, когда мама решила поступать на только что открывшиеся Высшие режиссерские мастерские Мейерхольда, она знала, что Мейерхольд будет категорически против. Приемные экзамены проходили без него, маму никто не знал - она только недавно приехала из Новороссийска. Но как ей поступать с такой фамилией? И она, буквально в отчаянии, советуется по этому вопросу с Маяковским. Владимир Владимирович, который к маме относился с отеческой нежностью, сказал: