Страница:
Сейчас я понимаю, что этот замечательный режиссер, актер и театральный деятель незаслуженно забыт. А ведь было время, когда он был директором Театрального института, был главным режиссером Александринского театра, был руководителем Нового театра (впоследст вии Театр имени Ленсовета, а ныне Санкт-Петербург ский Открытый театр), он был замечательным воспитателем и актеров, и режиссеров.
Помню мамин рассказ о том, как на руководимом ею курсе был студент Карнаухов, невероятно зажатый и не поддававшийся раскрепощению. И мама пошла на риск: ему, первокурснику, она дала монолог Гамлета (в спальне Королевы). С точки зрения театральной педагогики, программы, это было абсолютно недопустимо - такой материал студенты если и осваивали, то только на последних курсах. Когда подошел момент показа на кафедре, все недоумевали: как могла Ирина Всеволодовна допустить это?
Но Карнаухов блестяще исполнил монолог - пропала его скованность, он раскрепостился. На обсуждении все хвалили Карнаухова и ругали маму. Резюмировал Сушкевич:
- Риск был? Был. Ирина Всеволодовна справилась? Справилась. Результат есть? Есть. Победителей не судят!
И Карнаухову была присуждена именная стипендия (кажется, Яблочкиной). Спустя годы Евгений Карнаухов стал народным артистом, работал в Минске, много снимался в кино. В последние годы своей жизни был артистом Московского театра имени Вл. Маяковского.
С папой Сушкевич работал в Театре имени А. С. Пуш кина - он ставил "Петра Первого", где папа играл Меньшикова. Из рассказов родителей я помню, что когда репетировалась сцена Меньшикова и Екатерины Первой (ее играла прекрасная актриса Н. Н. Бромлей), то папа старался повернуться к Екатерине лицом, а Сушкевич его поворачивал спиной. Отец говорил:
- Борис Михайлович, мне неудобно так.
- А мне наплевать, что вам неудобно. Зрителю должно быть удобно.
И отец, почувствовав, что у Сушкевича очень четко прочерчена линия всего спектакля, стал искать оправдания этой мизансцены (Сушкевич не разжевывал свои намерения - актеры должны были понять их сами), и оправдание нашлось. Меркурьев - Меньшиков стал бросать через плечо реплики Екатерине - и сцена приобрела необходимую конфликтность.
В этой роли отца очень хвалил Алексей Толстой и, якобы, даже сказал:
- Что же этот дурак Петров взял сниматься Жарова? Вот истинный Меньшиков!
У нас хранился том "Петра Первого" с надписью А. Н. Толстого: "Прекрасному Меньшикову - Василию Васильевичу Меркурьеву с благодарностью Алексей Толстой". Где теперь эта книга - не знаю. И вообще одна из напастей нашей семьи - у нас пропадало все! Хорошо, что успели перефотографировать факсимиле Б. А. Лавренева на экземпляре пьесы "За тех, кто в море!" - сам экземпляр пропал.
При всех трудностях, горестях, сопровождавших нашу семью, родители оставались очень оптимистичными, веселыми людьми! Ничто человеческое не было им чуждо! В компании папа мог выпить очень крепко. Но интересно, что, когда он выпьет, сидит тихо, один глаз широко раскрыт, другой закрыт вовсе (видимо, двоилось, а "свести в фокус" сил уже не было), а потом отец тихо исчезает. И когда кто-то хватится, что Меркурьева нет среди компании, то обнаруживают его уже спящим.
Был такой случай (году в 1949-1950 - не знаю точно). Папа, Василий Павлович Соловьев-Седой и Юрий Владимирович Толубеев выступали с концертом на ленинградском ликероводочном заводе имени Степана Разина. После концерта, около 11 часов вечера, отец позвонил домой и сказал маме, что скоро приедет. Через час он перезвонил, что несколько задерживается, чтобы мама не волновалась. Мама сидела, ждала его, уже перештопала все наши вещи, переделала всю работу по дому - папы нет. Три часа ночи, четыре - его нет. И вдруг она слышит бравые шаги по коридору и тихий стук в дверь. Открывает дверь - на пороге папа. Он обнимает маму и как-то весь "обвисает". Мама отступает с этой "махиной" на шее внутрь квартиры и с удивлением видит, что брюки папы остаются за порогом. Когда мама дотащила папу до кровати и он тут же заснул, она вернулась за брюками и обнаружила, что, мало того, что они грязные,- на них нет ни одной пуговицы! (А раньше в гульфик молний не вшивали и брюки, как говорил Райкин, "у всей интеллигенции держались на пуговицах".) Но это было только первое удивление. Дальше мама обнаружила, что пуговиц нет и на грязнющем пиджаке, и на нижнем папином белье, и на рубашке. Но все эти пуговицы мама нашла в карманах пиджака. До утра пребывала в недоумении, а когда папа проснулся, она его спросила:
- Васенька! Что случилось со всеми пуговицами и почему ты такой грязный?
Папа, очень смущенный, попросил:
- Иришенька, пожалуйста, не спрашивай...
Мама спрашивать перестала. Спустя месяц, может, больше, идут они с папой по Невскому и встречают какого-то человека, который, обрадованный встрече, тут же спрашивает папу:
- Василий Васильевич, как вы тогда добрались без единой пуговицы?
Словом, папе пришлось рассказать всю историю. Когда он последний раз позвонил маме с завода Степана Разина, директор пригласил его, Соловьева-Седого, Толубеева в подвал "продегустировать" напитки. И там, в подвале, по предложению Соловьева-Седого мужики стали играть в такую игру: каждый начинает рассказывать анекдот, но если кто-то может этот анекдот продолжить, то у того, кто начинал рассказывать, срезается одна пуговица ("зачем рассказываешь старые анекдоты?"). Бедный мой папа: он не смог рассказать ни одного нового анекдота! Для успокоения могу сказать, что и Соловьев-Седой, и Толубеев, да и директор завода тоже потеряли несколько пуговиц. Но не все же! А папа - все! Что обидно - папе не удалось срезать у своих партнеров ни одной пуговицы: он не знал такого количества анекдотов!
Далее ведь надо было ехать домой! А на чем? Трамваи не ходили, мосты разведены! Папа, придерживая брюки, шел пешком, а на каком-то перекрестке увидел трамвайную платформу, груженную углем, и без помощи рук (они же заняты брюками!) он лег животом на эту платформу, которая перевезла его через Троицкий мост до Марсова поля, а уж от него домой - рукой подать.
Много лет эту историю рассказывали и Толубеев, и Соловьев-Седой. А я вспоминаю об этом и тогда, когда, перебирая папин архив, натыкаюсь на записку гениального композитора Василия Павловича Соловьева-Седого: "Дорогой тезка! Ты так часто шептал мне на ушко всякие гадости, что я прошу тебя сделать это громко, со сцены Большого зала филармонии, где меня будут чихвостить по поводу моего 60-летия. А потом перейдем напротив, в "Европейскую", и выпьем по стакану кефира. Твой Вас. С.-С.".
* * *
Несмотря на трудности, моральный гнет (а он, как я теперь понимаю, все же был!), родители жили весело. Уныния не было никогда. А главное - в нашем доме всегда было интересно. Мы, дети, всегда были в курсе родительских дел. Много лет спустя, уже после смерти родителей, мне свои ощущения от общения с нашей семьей пытались передать люди, знавшие меня маленьким ребенком.
С благоговением и благодарностью говорил о родителях превосходный актер Московского театра имени Моссовета, к сожалению, ныне уже покойный, Миша Львов. Я решил все-таки поместить его воспоминания, написанные сразу после смерти Василия Васильевича.
Михаил Львович Львов
Меркурьев в моей судьбе
Как легко мы приписываем успех самим себе, а за неудачи возлагаем ответственность на наставников. Так, конечно, было и с учениками В. В. Меркурьева. Наш первый послевоенный курс был как будто постарше - основу его составляли участники новосибирской самодеятельности, которых Василий Васильевич и Ирина Всеволодовна привезли с собой в Ленинград и осенью 1945 года взяли в институт, прямо на второй год обучения. Большой и дружной семьей мы кончили учение в 1948 году. Но все равно только спустя много лет я стал понимать, как мало мы умели брать от своих учителей, как расточительны были. А Василий Васильевич всегда был бережен и внимателен к своим ученикам, их удачи и неудачи воспринимал как глубоко личные.
В спектакле "Последняя жертва" Театра имени Моссовета я играл Лавра Мироныча. Меркурьев к тому времени сам сыграл Прибыткова и приехал посмотреть московскую постановку. По окончании спектакля он встал в зале во весь свой огромный рост и бурно мне аплодировал. Когда в 1978 году я получил премию за исполнение роли Филиппа II в "Доне Карлосе", Меркурьев, уже тяжело больной, не забыл меня поздравить. А мы в свое время так жестоко и несправедливо судили его за то, что распался созданный из нашего курса театр в Выборге.
Мне кажется, что Василию Васильевичу и Ирине Всеволодовне я обязан всем, что есть во мне хорошего. В первую очередь нас воспитывала сама личность Меркурьева. Не попасть под его влияние было невозможно - он притягивал окружающих какой-то магнетической силой. Вероятно, прежде всего тем, что он был Человеком. Он жил и творил в соответствии со своим естеством. Любил - так любил, враждовал - так враждовал. За все, за что бы ни брался, брался со страстью, с азартом. Его жизнелюбие, его активность захватывали и увлекали.
Все существо его было органичным. Его широкая натура притягивала и покоряла. В одном из писем Василия Васильевича к Ирине Всеволодовне, которое она приводит в своих воспоминаниях, я прочел, как польстило Василию Васильевичу, что его сравнили с Ф. И. Ша ляпиным. Но это сравнение так естественно, напрашивается само собой, И для меня огромные, монолитные фигуры Меркурьева и Шаляпина стоят рядом. "Как это люди спокойно живут?" часто спрашивал Василий Васильевич. И когда ему отвечали, что ведь и он мог бы жить так, он задумчиво произносил: "Я просто не умею".
Василий Васильевич и Ирина Всеволодовна прекрасно дополняли друг друга. Если он был душой курса, то она была его мозгом. Ирина Всеволодовна - режиссер крупный, талантливый, с судьбой нереализованной. Она все отдавала своим ученикам. Сам Василий Васильевич рассказывал мало, но стоило ему показать что-либо, сразу становилось ясно, как это было нужно сыграть. Его необузданная фантазия подсказывала бесконечные варианты решений, оттенков, поворотов в характеристике персонажей. Когда репетировали выпускной спектакль "Правда - хорошо, а счастье лучше" А. Н. Островского, сколько он предлагал тогда различных решений сцены Поликсены и Платона. Ирина Всеволодовна придавала этому "теорию", основу. По молодости нам это казалось не столь уж важным, насущным. Лишь потом, перечитывая записи ее бесед на занятиях, я понял, как это важно. Порой Василий Васильевич даже сердился на ее теоретические "подсказки", но она умело настаивала.
Многое всплывает порой неожиданно. В выпускном спектакле "Правда хорошо, а счастье лучше" я играл Барабошева. Играю его и в новой постановке С. Ю. Юр ского (1982). Конечно, спектакли различны. Но мой современный Барабошев безусловно, связан своими корнями с тем, давним его предшественником. То, что я делал раньше интуитивно и эскизно, теперь у меня осознанно и прорисовано.
Меркурьев сам увлекал студентов актерским примером. В некоторых наших спектаклях он играл Грознова. И никогда не снисходил до нас, а вольно и широко развертывал свое мастерство. Но и не подавлял нас. Мне потом довелось видеть разных Грозновых: смешных, сатирических, грубых, эксцентричных. Грознов - Меркурьев был единственный по-настоящему трогательный. Это был солдат старый, мудрый, прошедший большую жизненную школу, но сохранивший добрые и чистые чувства.
Открытая эмоциональность Меркурьева часто выдвигала его героев на первый план спектаклей. По-моему, так случилось с его Прохором Дубасовым, Прошкой, в "Полководце Суворове": как ни хорошо играл Суворова К. В. Скоробогатов, Меркурьев своим невозмутимо естественным поведением на сцене явно его "переигрывал".
ПОСЛЕ СТАЛИНА
Летом 1953 года, когда мы уже переехали на дачу, мы как всегда полностью оторвались от какой-либо цивилизации, от информации - на даче не было ни электричества, ни радио. И что происходило в мире, мы узнавали либо по возвращении в Ленинград в конце августа, либо от заезжавших иногда гостей.
И вот однажды забрел к нам ближайший сосед (его дом находился в трех километрах от нашей дачи), мест ный житель Василий Иванович Орлов и рассказывает:
- Берию сняли со всех постов и арестовали. Говорят, был английский шпион.
Через день после этого приехали родители - как раз был день рождения Анны, 11 июля ей исполнилось 18 лет. И папа читал вслух "Ленинградскую правду", кажется, за 8 июля (хорошо бы проверить! Здесь я могу ошибаться, но почему-то мне кажется, что газета была именно за 8 июля).
В газете рассказывалось о злодеяниях Берии и его ближайших помощников, среди которых я запомнил фамилии Абакумова, Меркулова, Кобулова, Гоглидзе, Мешика и Влодзимирского.
Я помню стол в самой большой комнате дачи - кухне, накрытый белой скатертью. На столе масса вкусных вещей, но никто не ест - слушают папу. Почему-то я почувствовал тогда, что этот арест Берии - сама справедливость. Наверное, уроки Веры Павловны Селиховой не прошли даром.
Осенью в школе декламировали частушку: "Берия, Берия, вышел из доверия". Продолжений этой частушки существовало очень много! Потом ноябрь, или декабрь, точно не помню, когда по радио читали заключение следствия и приговор Верховного суда.
Мы всей семьей сидели у репродуктора. Мама плакала. Сколько лет она представляла картину, как в конце коридора, ведущего к нашей квартире, появляется ее отец Всеволод Эмильевич Мейерхольд, о судьбе которого с 1939 года ничего не известно. О других наших родственниках было известно: погибли.
Буквально сразу после расстрела Берии мама возобновила хлопоты о восстановлении на работе. Ей в этом помогали многие. И первым, кто взял на себя смелость пригласить маму на постановку, был директор Большого драматического театра Василий Алексеевич Мехнецов.
С ним и его семьей мои родители дружили давно, с довоенных лет. Жена Мехнецова Татьяна Михайловна Шикина, в прошлом актриса, когда еще училась в Театральном институте у Б. М. Дмоховского, встречалась с папой как с режиссером - отец ставил у них на курсе "Испанского священника" Флетчера. А Мехнецов, до того как стал директором БДТ, работал в Пушкинском театре, играл Ленина, был секретарем партбюро и даже рекомендовал папу в партию. Была у них дочь Тата.
Мехнецовы всей семьей приезжали к нам на дачу. Татьяна Михайловна обладала удивительным чувством юмора и очень тонко умела высмеять наши капризы. Когда я заболевал и лежал дома один, я часто звонил Мехнецовым домой и вел с Татьяной Михайловной длительные светские беседы. Надо сказать, что пообщаться с взрослыми я любил. Никогда мне не казалось неудобным отрывать людей от их дел.
1954 год. Нет, собственно, еще ничего кардинального не произошло. Сталин умер совсем недавно и еще находился в Мавзолее. Никого еще не реабилитировали. Но... Что-то, видимо, уже началось. Очень незаметно. Для нашей семьи это выразилось в том, что директор Большого драматического театра имени М. Горького (теперь он носит имя Г. А. Товстоногова) Василий Алексеевич Мехнецов предложил папе вместе с мамой поставить спектакль. Условие одно: мама выступит не под своей фамилией Мейерхольд, а под фамилией мужа - Меркурьева. Я помню, как мама ходила в Дзержинский ЗАГС (она и нас с Катей с собой туда взяла), где ей выдали справку, что она сменила девичью фамилию на фамилию мужа. Паспорт мама менять не стала, а договор с театром подписывала на основании вот этой самой справки. И опять стала ждать: вот-вот появится в нашем коридоре Мейерхольд. Наивно, конечно. Если бы Мейерхольд и появился, то, уж конечно же, в Москве...
Пьесу для постановки выбрали совсем новую: молодой, 29-летний московский драматург Леонид Зорин, у которого в Ленинградском театре "Пассаж" (ныне имени Комиссаржевской) идет пьеса "Откровенный разговор", написал новую пьесу - "Гости". Период постановки "Гостей" я помню очень хорошо. Каждый день родители с самого утра мчались в БДТ на репетицию, когда возвращались домой - долго спорили, обсуждали, ссорились. А вечерами мама рассказывала о репетициях нам. Много рассказывала о том, как репетируют Лариков, Грановская. Эти замечательные актеры тогда уже были престарелыми: Александру Иосифовичу Ларикову было 63, Елене Маврикиевне 76. И вот для того, чтобы не очень "гонять" их по сцене, мама попросила художника Иллариона Сергеевича Белицкого, оформлявшего спектакль, сделать кукол, которыми актеры будут "ходить" по макету декорации.
Белицкий сделал кукол очень похожими на актеров. Особенно ему удался Лариков. Однажды, придя на репетицию, Лариков поставил куклу на стол, и сказал:
- Сегодня я выходной. Он будет репетировать.
Бог мой, как же эти актеры были преданы театру! Репетировать они были готовы круглосуточно. К нам домой постоянно приходили Виталий Павлович Полицеймако - невысокого роста, коренастый актер с невероятным голосом басового тембра (отец рассказывал, что когда Полицеймако поступил в институт - а они с отцом учились в одной мастерской у Вивьена,- то голос у него был такой густоты и силы, что лампочки лопались! Но курсу не повезло с педагогом по сценической речи - она умудрилась испортить голоса всем! Но даже то, что осталось у Полицеймако, впечатляло чрезвычайно), Нина Алексеевна Ольхина - само обаяние и очарование, главная героиня Большого драматического, Геннадий Тимофеевич Малышев - впоследствии талантливый писатель, а тогда талантливый "социальный герой", Георгий Георгиевич Семенов - очень органичный актер, очень талантливый, но обладавший несносным характером, из-за чего никаких званий не получил. Семенов много снимался в кино, и публика его любила.
Дома продолжались репетиции, споры. Очень часто забегала к нам Ольхина, которая, несмотря на свои 30 лет, была очень известной актрисой. За три года до "Гостей" она получила Сталинскую премию за спектакль "Разлом" (тогда премию получили Лариков, Софронов, Грановская, Кибардина, Полицеймако, Богдановский, режиссеры А. В. Соколов и И. С. Зонне). Мы, дети, очень подружились с Ниной Алексеевной. Я каждый день ходил на спектакли БДТ и все постановки смотрел по много раз, а многие пьесы знал наизусть. Не менее десяти раз смотрел "Рюи Блаза". Говорят, это был плохой спектакль, но мне он нравился очень. Я и сейчас помню "поющий" голос молодого Стржельчика: "На мне лакейская ливрея, зато у вас душа лакея!" Стржельчик был молодым красавчиком, играл все с обворожительной улыбочкой, текст не говорил, а пел, любовался собой чрезвычайно. Тогда никто и предположить не мог, что станет он замечательным актером, которому будут подвластны все краски, вся богатая драматическая палитра. А тогда он играл только лирических героев в комедиях Лопе де Вега, а из драматических ролей - только Рюи Блаза.
Кстати, немногим лучше проявлял себя тогда и Ефим Копелян. Дона Сезара в "Рюи Блазе" он играл весьма странно: все время кривлялся, корчил рожи. И опять-таки - прошло не так уж много времени (собственно, с приходом Товстоногова в БДТ), и Копелян стал одним из лучших советских драматических актеров.
Но самой блистательной плеядой тогдашнего Большого драматического были, конечно же, старики: Елена Маврикиевна Грановская, Александр Иосифович Лариков, Василий Яковлевич Софронов, Виталий Павлович Полицеймако, Ольга Георгиевна Казико. И сегодня в глазах стоит Лариков Потемкин из "Флага адмирала", когда он так просто, наивно предлагает: "Хочешь клюквы?" - и протягивает кулечек с клюквой какому-то князю.
Зорин приехал в Ленинград незадолго до генеральных репетиций и поселился у нас в доме. Он сразу вписался в нашу семью. Спал он в проходной комнате, но его это совсем не смущало. Меня он покорил абсолютно! В первую очередь тем, что, играя со мной в шахматы, он делал это лежа на своем диванчике, отвернувшись от доски и только называя клетки доски - то есть "вслепую"! И выигрывал у меня запросто! А я, вдобавок, еще и путал названия клеток. Говорю: "Слон - а4". Зорин мне в ответ: "Этого не может быть - там стоит ваша ладья" (кстати, это второе потрясение: меня, десятилетнего мальчика, Леонид Генрихович называл только на "вы". И сейчас, по прошествии 45 лет, Зорин называет меня так же).
В то время я был занят одним серьезным театральным проектом.... Я сразу же доверил Зорину тайну проекта нашего театра и зачислил его в штат в качестве заведующего литературной частью. Однажды Зорин спросил меня:
- А что вы собираетесь в вашем театре ставить?
Тут я замялся, так как к такому вопросу готов не был. Я принес из другой комнаты книгу "Пионерский театр" и несколько пьес, которые выпускались тогда для детской художественной самодеятельности. Помню среди этих пьес "Песня о нем не умрет" (это о Павлике Морозове), "Снежок" В. Любимовой, "Звено отважных" - про юных партизан, пьесу Т. Габбе "Город мастеров"...
Зорин просмотрел этот ворох и сказал:
- Любопытно! Но тут много пьес с взрослыми действующими лицами. Может, вы Василия Васильевича в труппу зачислите?
Этот вопрос меня сперва озадачил, но довольно быстро я обдумал на него ответ:
- Папа много снимается, репетирует и играет в театре, да еще вашу пьесу ставит. Он не осилит еще одно совместительство.
Как говорил мне Зорин 20 лет спустя, после этого моего довода он еле сдержал громкий смех: очень уж забавно в устах десятилетнего мальчика звучала фраза "он не осилит еще одно совместительство".
Я очень жалею, что многие-многие бумаги того времени, которых исписал я ворох, пропали: многое порвал или сжег, многое просто так само дематериализовалось. Но я уже тогда писал свои мемуары. Тот же Леонид Генрихович Зорин процитировал мне лет двадцать назад мои строчки, которыми, как выяснилось для меня только теперь, зачитывался Большой драматический театр. Оказывается, я написал тогда такое:
"Потом я заболел, ослаб, и меня назначили директором театра..."
Зорин сказал, что этой фразой я вскрыл сущность тех явлений, которые происходили в те годы: именно тогда, когда человек уже ничего не мог, его назначали директором театра.
Потом под влиянием дружбы с Зориным я начал писать пьесы. Сначала сшивал листы, пронумеровывал их. Потом писал название пьесы, на следующем листе - длинный перечень действующих лиц, а против них, карандашом,предполагаемых исполнителей. Одна пьеса, которую двенадцатилетний автор назвал очень мудро - "Жизнь прожить - не поле перейти", писалась очень долго... десять дней! Господи, что я с ней делал, с этой пьесой! Там было 32 действующих лица (на всю труппу). Но эти лица никак не могли уместиться в моей голове, я их стал путать, переженил не того не на той, тещу обзывал то свекровью, то мачехой... Я так измучился, что стал потихоньку умерщвлять своих персонажей. Сначала бросил под поезд врача, для того чтобы на сцену вышел дядя Коля (эту роль я писал для брата Жени). Этот дядя Коля был машинистом и по совместительству мужем сестры врача. Когда из этой трагической ситуации я не смог выбраться, то решил как-то убрать либо дядю Колю, либо его жену - сестру врача. Дядю Колю убирать мне было жалко - Женя остался бы без роли, а на роль его жены я прочил главную трагическую актрису нашего пока еще не существующего театра Нелю Цыганову. Я понимал, что они оба (и Неля, и Женя) должны играть большие роли, так что я без них не обойдусь, а как написать сцену их объяснения в такой трагической ситуации, я не знал.
Но ведь листы в пьесе подшиты! И пронумерованы! Врач уже побывал под поездом и - что самое интересное! - сам констатировал свою смерть! Так что мне теперь делать?
На выручку пришла подруга моей сестры Анны Инна Капшук. Она внимательно прочла сцену, и последовал простой выход: под поезд попал другой врач, а брат жены машиниста уехал на Сахалин (как Чехов!) и на сцене не появляется. Я очень бодро продолжал пьесу, в которой был примерно такой диалог:
Машинист: Представляешь, Дуся, хорошо, что твой брат уехал на Сахалин, а то ведь и он мог попасть под колеса моего поезда.
Жена машиниста: Я бы этого не пережила.
Но дальше мне было не легче.
Мне что-то надо было делать с детьми машиниста и Дуси, тем более что как только одного врача я умертвил, а другого сослал на Сахалин, на сцене появился Машинист, который до этого в пьесе появлялся только как эпизод.
А дети у меня были задуманы, как постоянно ждущие возвращения папы из рейса и часто болеющие,- поэтому и нужен был врач.
Тогда я, воспользовавшись отсутствием врача, стал умерщвлять детей. Они по одному умирали у меня через страницу: один - от кори, другой - от сердца, третий упал с дерева. И вот тут я писал страстные трагические монологи для Нели! А Машиниста я совсем лишил дара речи, он только изредка говорил жене: "Успокойся, других нарожаем".
Самому мне тексты нравились очень, но те, кто читал, почему-то смеялись, решив, что я писал комедию.
Словом, "Жизнь прожить..." я так и не закончил. Помешало этому не так даже отсутствие фантазии, как наличие в моем характере бюрократической жилки (или немецкой пунктуальности?): к четвертой картине (должно их было быть девять) я исписал весь фолиант, который был прошит и пронумерован. Я не уложился в самому себе отмеренную рукопись. Потом этот "шедевр" затерялся. Или его кто-то зачитал?
Об этом времени, о том, какими были мои родители, вся наша семья, замечательно поведал Леонид Генрихович Зорин в своем очерке "Вас Васич", неоднократно напечатанном - сначала в журнале "Нева", затем в книге "Василий Васильевич Меркурьев", и, наконец, и в собственной книге воспоминаний. Я же, прежде чем, немного сократив, предоставить ему слово, приведу еще только одно детское воспоминание:
Помню мамин рассказ о том, как на руководимом ею курсе был студент Карнаухов, невероятно зажатый и не поддававшийся раскрепощению. И мама пошла на риск: ему, первокурснику, она дала монолог Гамлета (в спальне Королевы). С точки зрения театральной педагогики, программы, это было абсолютно недопустимо - такой материал студенты если и осваивали, то только на последних курсах. Когда подошел момент показа на кафедре, все недоумевали: как могла Ирина Всеволодовна допустить это?
Но Карнаухов блестяще исполнил монолог - пропала его скованность, он раскрепостился. На обсуждении все хвалили Карнаухова и ругали маму. Резюмировал Сушкевич:
- Риск был? Был. Ирина Всеволодовна справилась? Справилась. Результат есть? Есть. Победителей не судят!
И Карнаухову была присуждена именная стипендия (кажется, Яблочкиной). Спустя годы Евгений Карнаухов стал народным артистом, работал в Минске, много снимался в кино. В последние годы своей жизни был артистом Московского театра имени Вл. Маяковского.
С папой Сушкевич работал в Театре имени А. С. Пуш кина - он ставил "Петра Первого", где папа играл Меньшикова. Из рассказов родителей я помню, что когда репетировалась сцена Меньшикова и Екатерины Первой (ее играла прекрасная актриса Н. Н. Бромлей), то папа старался повернуться к Екатерине лицом, а Сушкевич его поворачивал спиной. Отец говорил:
- Борис Михайлович, мне неудобно так.
- А мне наплевать, что вам неудобно. Зрителю должно быть удобно.
И отец, почувствовав, что у Сушкевича очень четко прочерчена линия всего спектакля, стал искать оправдания этой мизансцены (Сушкевич не разжевывал свои намерения - актеры должны были понять их сами), и оправдание нашлось. Меркурьев - Меньшиков стал бросать через плечо реплики Екатерине - и сцена приобрела необходимую конфликтность.
В этой роли отца очень хвалил Алексей Толстой и, якобы, даже сказал:
- Что же этот дурак Петров взял сниматься Жарова? Вот истинный Меньшиков!
У нас хранился том "Петра Первого" с надписью А. Н. Толстого: "Прекрасному Меньшикову - Василию Васильевичу Меркурьеву с благодарностью Алексей Толстой". Где теперь эта книга - не знаю. И вообще одна из напастей нашей семьи - у нас пропадало все! Хорошо, что успели перефотографировать факсимиле Б. А. Лавренева на экземпляре пьесы "За тех, кто в море!" - сам экземпляр пропал.
При всех трудностях, горестях, сопровождавших нашу семью, родители оставались очень оптимистичными, веселыми людьми! Ничто человеческое не было им чуждо! В компании папа мог выпить очень крепко. Но интересно, что, когда он выпьет, сидит тихо, один глаз широко раскрыт, другой закрыт вовсе (видимо, двоилось, а "свести в фокус" сил уже не было), а потом отец тихо исчезает. И когда кто-то хватится, что Меркурьева нет среди компании, то обнаруживают его уже спящим.
Был такой случай (году в 1949-1950 - не знаю точно). Папа, Василий Павлович Соловьев-Седой и Юрий Владимирович Толубеев выступали с концертом на ленинградском ликероводочном заводе имени Степана Разина. После концерта, около 11 часов вечера, отец позвонил домой и сказал маме, что скоро приедет. Через час он перезвонил, что несколько задерживается, чтобы мама не волновалась. Мама сидела, ждала его, уже перештопала все наши вещи, переделала всю работу по дому - папы нет. Три часа ночи, четыре - его нет. И вдруг она слышит бравые шаги по коридору и тихий стук в дверь. Открывает дверь - на пороге папа. Он обнимает маму и как-то весь "обвисает". Мама отступает с этой "махиной" на шее внутрь квартиры и с удивлением видит, что брюки папы остаются за порогом. Когда мама дотащила папу до кровати и он тут же заснул, она вернулась за брюками и обнаружила, что, мало того, что они грязные,- на них нет ни одной пуговицы! (А раньше в гульфик молний не вшивали и брюки, как говорил Райкин, "у всей интеллигенции держались на пуговицах".) Но это было только первое удивление. Дальше мама обнаружила, что пуговиц нет и на грязнющем пиджаке, и на нижнем папином белье, и на рубашке. Но все эти пуговицы мама нашла в карманах пиджака. До утра пребывала в недоумении, а когда папа проснулся, она его спросила:
- Васенька! Что случилось со всеми пуговицами и почему ты такой грязный?
Папа, очень смущенный, попросил:
- Иришенька, пожалуйста, не спрашивай...
Мама спрашивать перестала. Спустя месяц, может, больше, идут они с папой по Невскому и встречают какого-то человека, который, обрадованный встрече, тут же спрашивает папу:
- Василий Васильевич, как вы тогда добрались без единой пуговицы?
Словом, папе пришлось рассказать всю историю. Когда он последний раз позвонил маме с завода Степана Разина, директор пригласил его, Соловьева-Седого, Толубеева в подвал "продегустировать" напитки. И там, в подвале, по предложению Соловьева-Седого мужики стали играть в такую игру: каждый начинает рассказывать анекдот, но если кто-то может этот анекдот продолжить, то у того, кто начинал рассказывать, срезается одна пуговица ("зачем рассказываешь старые анекдоты?"). Бедный мой папа: он не смог рассказать ни одного нового анекдота! Для успокоения могу сказать, что и Соловьев-Седой, и Толубеев, да и директор завода тоже потеряли несколько пуговиц. Но не все же! А папа - все! Что обидно - папе не удалось срезать у своих партнеров ни одной пуговицы: он не знал такого количества анекдотов!
Далее ведь надо было ехать домой! А на чем? Трамваи не ходили, мосты разведены! Папа, придерживая брюки, шел пешком, а на каком-то перекрестке увидел трамвайную платформу, груженную углем, и без помощи рук (они же заняты брюками!) он лег животом на эту платформу, которая перевезла его через Троицкий мост до Марсова поля, а уж от него домой - рукой подать.
Много лет эту историю рассказывали и Толубеев, и Соловьев-Седой. А я вспоминаю об этом и тогда, когда, перебирая папин архив, натыкаюсь на записку гениального композитора Василия Павловича Соловьева-Седого: "Дорогой тезка! Ты так часто шептал мне на ушко всякие гадости, что я прошу тебя сделать это громко, со сцены Большого зала филармонии, где меня будут чихвостить по поводу моего 60-летия. А потом перейдем напротив, в "Европейскую", и выпьем по стакану кефира. Твой Вас. С.-С.".
* * *
Несмотря на трудности, моральный гнет (а он, как я теперь понимаю, все же был!), родители жили весело. Уныния не было никогда. А главное - в нашем доме всегда было интересно. Мы, дети, всегда были в курсе родительских дел. Много лет спустя, уже после смерти родителей, мне свои ощущения от общения с нашей семьей пытались передать люди, знавшие меня маленьким ребенком.
С благоговением и благодарностью говорил о родителях превосходный актер Московского театра имени Моссовета, к сожалению, ныне уже покойный, Миша Львов. Я решил все-таки поместить его воспоминания, написанные сразу после смерти Василия Васильевича.
Михаил Львович Львов
Меркурьев в моей судьбе
Как легко мы приписываем успех самим себе, а за неудачи возлагаем ответственность на наставников. Так, конечно, было и с учениками В. В. Меркурьева. Наш первый послевоенный курс был как будто постарше - основу его составляли участники новосибирской самодеятельности, которых Василий Васильевич и Ирина Всеволодовна привезли с собой в Ленинград и осенью 1945 года взяли в институт, прямо на второй год обучения. Большой и дружной семьей мы кончили учение в 1948 году. Но все равно только спустя много лет я стал понимать, как мало мы умели брать от своих учителей, как расточительны были. А Василий Васильевич всегда был бережен и внимателен к своим ученикам, их удачи и неудачи воспринимал как глубоко личные.
В спектакле "Последняя жертва" Театра имени Моссовета я играл Лавра Мироныча. Меркурьев к тому времени сам сыграл Прибыткова и приехал посмотреть московскую постановку. По окончании спектакля он встал в зале во весь свой огромный рост и бурно мне аплодировал. Когда в 1978 году я получил премию за исполнение роли Филиппа II в "Доне Карлосе", Меркурьев, уже тяжело больной, не забыл меня поздравить. А мы в свое время так жестоко и несправедливо судили его за то, что распался созданный из нашего курса театр в Выборге.
Мне кажется, что Василию Васильевичу и Ирине Всеволодовне я обязан всем, что есть во мне хорошего. В первую очередь нас воспитывала сама личность Меркурьева. Не попасть под его влияние было невозможно - он притягивал окружающих какой-то магнетической силой. Вероятно, прежде всего тем, что он был Человеком. Он жил и творил в соответствии со своим естеством. Любил - так любил, враждовал - так враждовал. За все, за что бы ни брался, брался со страстью, с азартом. Его жизнелюбие, его активность захватывали и увлекали.
Все существо его было органичным. Его широкая натура притягивала и покоряла. В одном из писем Василия Васильевича к Ирине Всеволодовне, которое она приводит в своих воспоминаниях, я прочел, как польстило Василию Васильевичу, что его сравнили с Ф. И. Ша ляпиным. Но это сравнение так естественно, напрашивается само собой, И для меня огромные, монолитные фигуры Меркурьева и Шаляпина стоят рядом. "Как это люди спокойно живут?" часто спрашивал Василий Васильевич. И когда ему отвечали, что ведь и он мог бы жить так, он задумчиво произносил: "Я просто не умею".
Василий Васильевич и Ирина Всеволодовна прекрасно дополняли друг друга. Если он был душой курса, то она была его мозгом. Ирина Всеволодовна - режиссер крупный, талантливый, с судьбой нереализованной. Она все отдавала своим ученикам. Сам Василий Васильевич рассказывал мало, но стоило ему показать что-либо, сразу становилось ясно, как это было нужно сыграть. Его необузданная фантазия подсказывала бесконечные варианты решений, оттенков, поворотов в характеристике персонажей. Когда репетировали выпускной спектакль "Правда - хорошо, а счастье лучше" А. Н. Островского, сколько он предлагал тогда различных решений сцены Поликсены и Платона. Ирина Всеволодовна придавала этому "теорию", основу. По молодости нам это казалось не столь уж важным, насущным. Лишь потом, перечитывая записи ее бесед на занятиях, я понял, как это важно. Порой Василий Васильевич даже сердился на ее теоретические "подсказки", но она умело настаивала.
Многое всплывает порой неожиданно. В выпускном спектакле "Правда хорошо, а счастье лучше" я играл Барабошева. Играю его и в новой постановке С. Ю. Юр ского (1982). Конечно, спектакли различны. Но мой современный Барабошев безусловно, связан своими корнями с тем, давним его предшественником. То, что я делал раньше интуитивно и эскизно, теперь у меня осознанно и прорисовано.
Меркурьев сам увлекал студентов актерским примером. В некоторых наших спектаклях он играл Грознова. И никогда не снисходил до нас, а вольно и широко развертывал свое мастерство. Но и не подавлял нас. Мне потом довелось видеть разных Грозновых: смешных, сатирических, грубых, эксцентричных. Грознов - Меркурьев был единственный по-настоящему трогательный. Это был солдат старый, мудрый, прошедший большую жизненную школу, но сохранивший добрые и чистые чувства.
Открытая эмоциональность Меркурьева часто выдвигала его героев на первый план спектаклей. По-моему, так случилось с его Прохором Дубасовым, Прошкой, в "Полководце Суворове": как ни хорошо играл Суворова К. В. Скоробогатов, Меркурьев своим невозмутимо естественным поведением на сцене явно его "переигрывал".
ПОСЛЕ СТАЛИНА
Летом 1953 года, когда мы уже переехали на дачу, мы как всегда полностью оторвались от какой-либо цивилизации, от информации - на даче не было ни электричества, ни радио. И что происходило в мире, мы узнавали либо по возвращении в Ленинград в конце августа, либо от заезжавших иногда гостей.
И вот однажды забрел к нам ближайший сосед (его дом находился в трех километрах от нашей дачи), мест ный житель Василий Иванович Орлов и рассказывает:
- Берию сняли со всех постов и арестовали. Говорят, был английский шпион.
Через день после этого приехали родители - как раз был день рождения Анны, 11 июля ей исполнилось 18 лет. И папа читал вслух "Ленинградскую правду", кажется, за 8 июля (хорошо бы проверить! Здесь я могу ошибаться, но почему-то мне кажется, что газета была именно за 8 июля).
В газете рассказывалось о злодеяниях Берии и его ближайших помощников, среди которых я запомнил фамилии Абакумова, Меркулова, Кобулова, Гоглидзе, Мешика и Влодзимирского.
Я помню стол в самой большой комнате дачи - кухне, накрытый белой скатертью. На столе масса вкусных вещей, но никто не ест - слушают папу. Почему-то я почувствовал тогда, что этот арест Берии - сама справедливость. Наверное, уроки Веры Павловны Селиховой не прошли даром.
Осенью в школе декламировали частушку: "Берия, Берия, вышел из доверия". Продолжений этой частушки существовало очень много! Потом ноябрь, или декабрь, точно не помню, когда по радио читали заключение следствия и приговор Верховного суда.
Мы всей семьей сидели у репродуктора. Мама плакала. Сколько лет она представляла картину, как в конце коридора, ведущего к нашей квартире, появляется ее отец Всеволод Эмильевич Мейерхольд, о судьбе которого с 1939 года ничего не известно. О других наших родственниках было известно: погибли.
Буквально сразу после расстрела Берии мама возобновила хлопоты о восстановлении на работе. Ей в этом помогали многие. И первым, кто взял на себя смелость пригласить маму на постановку, был директор Большого драматического театра Василий Алексеевич Мехнецов.
С ним и его семьей мои родители дружили давно, с довоенных лет. Жена Мехнецова Татьяна Михайловна Шикина, в прошлом актриса, когда еще училась в Театральном институте у Б. М. Дмоховского, встречалась с папой как с режиссером - отец ставил у них на курсе "Испанского священника" Флетчера. А Мехнецов, до того как стал директором БДТ, работал в Пушкинском театре, играл Ленина, был секретарем партбюро и даже рекомендовал папу в партию. Была у них дочь Тата.
Мехнецовы всей семьей приезжали к нам на дачу. Татьяна Михайловна обладала удивительным чувством юмора и очень тонко умела высмеять наши капризы. Когда я заболевал и лежал дома один, я часто звонил Мехнецовым домой и вел с Татьяной Михайловной длительные светские беседы. Надо сказать, что пообщаться с взрослыми я любил. Никогда мне не казалось неудобным отрывать людей от их дел.
1954 год. Нет, собственно, еще ничего кардинального не произошло. Сталин умер совсем недавно и еще находился в Мавзолее. Никого еще не реабилитировали. Но... Что-то, видимо, уже началось. Очень незаметно. Для нашей семьи это выразилось в том, что директор Большого драматического театра имени М. Горького (теперь он носит имя Г. А. Товстоногова) Василий Алексеевич Мехнецов предложил папе вместе с мамой поставить спектакль. Условие одно: мама выступит не под своей фамилией Мейерхольд, а под фамилией мужа - Меркурьева. Я помню, как мама ходила в Дзержинский ЗАГС (она и нас с Катей с собой туда взяла), где ей выдали справку, что она сменила девичью фамилию на фамилию мужа. Паспорт мама менять не стала, а договор с театром подписывала на основании вот этой самой справки. И опять стала ждать: вот-вот появится в нашем коридоре Мейерхольд. Наивно, конечно. Если бы Мейерхольд и появился, то, уж конечно же, в Москве...
Пьесу для постановки выбрали совсем новую: молодой, 29-летний московский драматург Леонид Зорин, у которого в Ленинградском театре "Пассаж" (ныне имени Комиссаржевской) идет пьеса "Откровенный разговор", написал новую пьесу - "Гости". Период постановки "Гостей" я помню очень хорошо. Каждый день родители с самого утра мчались в БДТ на репетицию, когда возвращались домой - долго спорили, обсуждали, ссорились. А вечерами мама рассказывала о репетициях нам. Много рассказывала о том, как репетируют Лариков, Грановская. Эти замечательные актеры тогда уже были престарелыми: Александру Иосифовичу Ларикову было 63, Елене Маврикиевне 76. И вот для того, чтобы не очень "гонять" их по сцене, мама попросила художника Иллариона Сергеевича Белицкого, оформлявшего спектакль, сделать кукол, которыми актеры будут "ходить" по макету декорации.
Белицкий сделал кукол очень похожими на актеров. Особенно ему удался Лариков. Однажды, придя на репетицию, Лариков поставил куклу на стол, и сказал:
- Сегодня я выходной. Он будет репетировать.
Бог мой, как же эти актеры были преданы театру! Репетировать они были готовы круглосуточно. К нам домой постоянно приходили Виталий Павлович Полицеймако - невысокого роста, коренастый актер с невероятным голосом басового тембра (отец рассказывал, что когда Полицеймако поступил в институт - а они с отцом учились в одной мастерской у Вивьена,- то голос у него был такой густоты и силы, что лампочки лопались! Но курсу не повезло с педагогом по сценической речи - она умудрилась испортить голоса всем! Но даже то, что осталось у Полицеймако, впечатляло чрезвычайно), Нина Алексеевна Ольхина - само обаяние и очарование, главная героиня Большого драматического, Геннадий Тимофеевич Малышев - впоследствии талантливый писатель, а тогда талантливый "социальный герой", Георгий Георгиевич Семенов - очень органичный актер, очень талантливый, но обладавший несносным характером, из-за чего никаких званий не получил. Семенов много снимался в кино, и публика его любила.
Дома продолжались репетиции, споры. Очень часто забегала к нам Ольхина, которая, несмотря на свои 30 лет, была очень известной актрисой. За три года до "Гостей" она получила Сталинскую премию за спектакль "Разлом" (тогда премию получили Лариков, Софронов, Грановская, Кибардина, Полицеймако, Богдановский, режиссеры А. В. Соколов и И. С. Зонне). Мы, дети, очень подружились с Ниной Алексеевной. Я каждый день ходил на спектакли БДТ и все постановки смотрел по много раз, а многие пьесы знал наизусть. Не менее десяти раз смотрел "Рюи Блаза". Говорят, это был плохой спектакль, но мне он нравился очень. Я и сейчас помню "поющий" голос молодого Стржельчика: "На мне лакейская ливрея, зато у вас душа лакея!" Стржельчик был молодым красавчиком, играл все с обворожительной улыбочкой, текст не говорил, а пел, любовался собой чрезвычайно. Тогда никто и предположить не мог, что станет он замечательным актером, которому будут подвластны все краски, вся богатая драматическая палитра. А тогда он играл только лирических героев в комедиях Лопе де Вега, а из драматических ролей - только Рюи Блаза.
Кстати, немногим лучше проявлял себя тогда и Ефим Копелян. Дона Сезара в "Рюи Блазе" он играл весьма странно: все время кривлялся, корчил рожи. И опять-таки - прошло не так уж много времени (собственно, с приходом Товстоногова в БДТ), и Копелян стал одним из лучших советских драматических актеров.
Но самой блистательной плеядой тогдашнего Большого драматического были, конечно же, старики: Елена Маврикиевна Грановская, Александр Иосифович Лариков, Василий Яковлевич Софронов, Виталий Павлович Полицеймако, Ольга Георгиевна Казико. И сегодня в глазах стоит Лариков Потемкин из "Флага адмирала", когда он так просто, наивно предлагает: "Хочешь клюквы?" - и протягивает кулечек с клюквой какому-то князю.
Зорин приехал в Ленинград незадолго до генеральных репетиций и поселился у нас в доме. Он сразу вписался в нашу семью. Спал он в проходной комнате, но его это совсем не смущало. Меня он покорил абсолютно! В первую очередь тем, что, играя со мной в шахматы, он делал это лежа на своем диванчике, отвернувшись от доски и только называя клетки доски - то есть "вслепую"! И выигрывал у меня запросто! А я, вдобавок, еще и путал названия клеток. Говорю: "Слон - а4". Зорин мне в ответ: "Этого не может быть - там стоит ваша ладья" (кстати, это второе потрясение: меня, десятилетнего мальчика, Леонид Генрихович называл только на "вы". И сейчас, по прошествии 45 лет, Зорин называет меня так же).
В то время я был занят одним серьезным театральным проектом.... Я сразу же доверил Зорину тайну проекта нашего театра и зачислил его в штат в качестве заведующего литературной частью. Однажды Зорин спросил меня:
- А что вы собираетесь в вашем театре ставить?
Тут я замялся, так как к такому вопросу готов не был. Я принес из другой комнаты книгу "Пионерский театр" и несколько пьес, которые выпускались тогда для детской художественной самодеятельности. Помню среди этих пьес "Песня о нем не умрет" (это о Павлике Морозове), "Снежок" В. Любимовой, "Звено отважных" - про юных партизан, пьесу Т. Габбе "Город мастеров"...
Зорин просмотрел этот ворох и сказал:
- Любопытно! Но тут много пьес с взрослыми действующими лицами. Может, вы Василия Васильевича в труппу зачислите?
Этот вопрос меня сперва озадачил, но довольно быстро я обдумал на него ответ:
- Папа много снимается, репетирует и играет в театре, да еще вашу пьесу ставит. Он не осилит еще одно совместительство.
Как говорил мне Зорин 20 лет спустя, после этого моего довода он еле сдержал громкий смех: очень уж забавно в устах десятилетнего мальчика звучала фраза "он не осилит еще одно совместительство".
Я очень жалею, что многие-многие бумаги того времени, которых исписал я ворох, пропали: многое порвал или сжег, многое просто так само дематериализовалось. Но я уже тогда писал свои мемуары. Тот же Леонид Генрихович Зорин процитировал мне лет двадцать назад мои строчки, которыми, как выяснилось для меня только теперь, зачитывался Большой драматический театр. Оказывается, я написал тогда такое:
"Потом я заболел, ослаб, и меня назначили директором театра..."
Зорин сказал, что этой фразой я вскрыл сущность тех явлений, которые происходили в те годы: именно тогда, когда человек уже ничего не мог, его назначали директором театра.
Потом под влиянием дружбы с Зориным я начал писать пьесы. Сначала сшивал листы, пронумеровывал их. Потом писал название пьесы, на следующем листе - длинный перечень действующих лиц, а против них, карандашом,предполагаемых исполнителей. Одна пьеса, которую двенадцатилетний автор назвал очень мудро - "Жизнь прожить - не поле перейти", писалась очень долго... десять дней! Господи, что я с ней делал, с этой пьесой! Там было 32 действующих лица (на всю труппу). Но эти лица никак не могли уместиться в моей голове, я их стал путать, переженил не того не на той, тещу обзывал то свекровью, то мачехой... Я так измучился, что стал потихоньку умерщвлять своих персонажей. Сначала бросил под поезд врача, для того чтобы на сцену вышел дядя Коля (эту роль я писал для брата Жени). Этот дядя Коля был машинистом и по совместительству мужем сестры врача. Когда из этой трагической ситуации я не смог выбраться, то решил как-то убрать либо дядю Колю, либо его жену - сестру врача. Дядю Колю убирать мне было жалко - Женя остался бы без роли, а на роль его жены я прочил главную трагическую актрису нашего пока еще не существующего театра Нелю Цыганову. Я понимал, что они оба (и Неля, и Женя) должны играть большие роли, так что я без них не обойдусь, а как написать сцену их объяснения в такой трагической ситуации, я не знал.
Но ведь листы в пьесе подшиты! И пронумерованы! Врач уже побывал под поездом и - что самое интересное! - сам констатировал свою смерть! Так что мне теперь делать?
На выручку пришла подруга моей сестры Анны Инна Капшук. Она внимательно прочла сцену, и последовал простой выход: под поезд попал другой врач, а брат жены машиниста уехал на Сахалин (как Чехов!) и на сцене не появляется. Я очень бодро продолжал пьесу, в которой был примерно такой диалог:
Машинист: Представляешь, Дуся, хорошо, что твой брат уехал на Сахалин, а то ведь и он мог попасть под колеса моего поезда.
Жена машиниста: Я бы этого не пережила.
Но дальше мне было не легче.
Мне что-то надо было делать с детьми машиниста и Дуси, тем более что как только одного врача я умертвил, а другого сослал на Сахалин, на сцене появился Машинист, который до этого в пьесе появлялся только как эпизод.
А дети у меня были задуманы, как постоянно ждущие возвращения папы из рейса и часто болеющие,- поэтому и нужен был врач.
Тогда я, воспользовавшись отсутствием врача, стал умерщвлять детей. Они по одному умирали у меня через страницу: один - от кори, другой - от сердца, третий упал с дерева. И вот тут я писал страстные трагические монологи для Нели! А Машиниста я совсем лишил дара речи, он только изредка говорил жене: "Успокойся, других нарожаем".
Самому мне тексты нравились очень, но те, кто читал, почему-то смеялись, решив, что я писал комедию.
Словом, "Жизнь прожить..." я так и не закончил. Помешало этому не так даже отсутствие фантазии, как наличие в моем характере бюрократической жилки (или немецкой пунктуальности?): к четвертой картине (должно их было быть девять) я исписал весь фолиант, который был прошит и пронумерован. Я не уложился в самому себе отмеренную рукопись. Потом этот "шедевр" затерялся. Или его кто-то зачитал?
Об этом времени, о том, какими были мои родители, вся наша семья, замечательно поведал Леонид Генрихович Зорин в своем очерке "Вас Васич", неоднократно напечатанном - сначала в журнале "Нева", затем в книге "Василий Васильевич Меркурьев", и, наконец, и в собственной книге воспоминаний. Я же, прежде чем, немного сократив, предоставить ему слово, приведу еще только одно детское воспоминание: