Меркурьев-Мейерхольд Петр
Сначала я был маленьким
Меркурьев - Мейерхольд Петр
Сначала я был маленьким
РОДИТЕЛЕЙ НЕ ВЫБИРАЮТ
Отца и мать не выбирают. Но предложи мне выбрать родителей, то около своих я остановился бы с завистью и сказал: "Нет, эти не по мне! Слишком хороши!"
Отец... Охватить его личность единым взором так же невозможно, как, например, Исаакиевский собор - столько в меркурьевской натуре, в этой глыбе полутонов, столько красок.
Об отце написано немало статей, есть две книги, посвященные его творчеству. Но даже если все это собрать, сложить, как камешки смальты, то все равно точного портрета не получится: в каком-то месте будут выпирать цвета, не свойственные натуре Меркурьева - автор этого "камушка" не с той стороны взглянул на грань; какая-то краска окажется слишком яркой - автору не хватило "полутонов" в палитре.
Можно пойти по другому пути - вспомнить роли, сыгранные Меркурьевым в театре и кино. Ведь он, как никто другой, был так достоверен, так органичен, что казалось, будто в каждой роли играет себя!
Но Меркурьев - не Нестратов из "Верных друзей", не Мальволио из "Двенадцатой ночи", не Архитектор из "Позднего ребенка", не Прибытков из "Последней жертвы", не Грознов из "Правда - хорошо, а счастье лучше", не Туча из "Небесного тихохода" и даже не Бурцев из "Пока бьется сердце", хотя этот образ наиболее близок его натуре.
Даже его друзья, даже его семья - мы все, которые тормозили, конечно же, развитие этого гигантского художнического таланта,- мы все не понимали по-настоящему Меркурьева. Мы были той телегой, в которую впрягли прекрасного иноходца, уделом которого был бег свободный по степям бескрайним, и чтобы бегом этим восхищались и наслаждались. Бог мой, как же мы виноваты перед ним, что только к концу жизни его стали осознавать, рядом с кем мы живем!
А он это терпел. Не жаловался, не кричал, не предъявлял претензий, не уходил из семьи, а только вздыхал. По ночам. Когда никто не слышит. Спал он очень мало - четыре часа ночью, иногда - час-полтора днем, если удавалось. Засыпал сразу, как ребенок. Мне рассказывал Олег Стриженов, что на съемках фильма "Перекличка" Меркурьев засыпал в павильоне после репетиции, пока операторы устанавливают свет, и просыпался ровно за пять секунд до того, как оператор говорил: "Мы готовы". И этих минут сна ему было достаточно, чтобы восстановить силы, а пяти секунд до команды - чтобы стряхнуть сон.
Работал он, можно сказать, круглосуточно. Но при этом к нему всегда можно было обратиться с любым вопросом, завести любой разговор - и он ничем не выразит неудовольствия, что его отвлекли. Наоборот, с удовольствием будет поддерживать беседу, будет слушать. Потом, когда почувствует, что тема практически исчерпана, вдруг скажет:
- Послушай, вот тут мой герой, он дед. У него внучка есть. Он сидит у себя в кабинете, занимается делами завода. А я придумал одну вещь: я под столом буду кормить ежа, которого достал для внучки.
- Папа, я читал сценарий - там про внучку и ежа ничего не сказано.
- В том-то и дело! Вот я и хочу его очеловечить.
А герой-то этот всего и присутствует в одной сцене фильма...
Отец никогда и никуда не опаздывал. "Самый кошмарный сон в моей жизни - это когда уже дали гонг, идет занавес, а меня еще нет в театре".
Почему мне трудно писать о Меркурьеве? Трудно писать об отце? Нет, об отце писать не трудно. Но дело как раз в том, что как бы ни старался я осветить "эту сторону" Меркурьева, она станет не более чем слагаемым удивительной личности, огромность и монолитность которой все сильнее и сильнее ощущаешь с течением времени.
С того момента, как 16 мая 1978 года в последний раз для Меркурьева опустился тяжелый занавес Александринского театра, прошло много лет. И за все эти годы я ни разу не ощущал "боль утраты". Мне говорили, что ощущение это придет потом. Но когда - "потом"?
Я ощущаю сокрушение от того, что не увижу Меркурьева на сцене в новых ролях, но не ощущаю личной потери. Я вспоминаю многие проявления Меркурьева в бытовых ситуациях, в общении с людьми, но не сокрушаюсь, что этого больше не будет.
Последние годы по телевидению, радио довольно часто передают меркурьевские работы; время от времени публикуются статьи-воспоминания о нем. Все эти новые встречи Меркурьева с выросшим уже после его смерти поколением приносят радость эстетического, морально-этического и нравственного характера, но ничуть не задевают "личные" ощущения. Смотря по телевидению спектакли и фильмы с его участием, я не ощущаю того, что это мой отец. Я воспринимаю АРТИСТА, и чем дальше, тем больше преклоняюсь перед личностью ТВОРЦА.
В жизни отец был человеком немногословным. Его речь не отличалась "цветистостью", но все, что он говорил, было очень образно и всегда абсолютно искренне.
Он мало писал писем. Только отвечал зрителям и всегда поздравлял друзей и близких с праздниками. Причем эти коротенькие поздравления отличались оригинальностью - всем адресатам он писал разное (у него был составлен список, кого не забыть поздравить). Побудить написать кому-то письмо его могло только какое-то событие, оставившее в душе след. Так он написал огромное письмо Г. Н. Бояджиеву (с которым, кстати, никогда не был знаком) после прочтения книги о Мольере. Или Л. В. Варпаховскому, будучи глубоко взволнованным спектаклем "Обоз второго разряда" в Московском театре имени Ермоловой. (Сохранились ли эти письма? Увы, ни Георгия Нерсесовича, ни Леонида Викторовича уже давно нет в живых).
Статей отец почти не писал (все статьи, опубликованные в разных изданиях, являют собой переработанные интервью с ним - отсюда такая их стилистическая неровность). И, уж конечно, не писал он мемуаров. Но остались после него драгоценные "книжечки" (он так их называл). Это обычные книжки-календари с алфавитом для телефонов и страничками для календарных записей: разворот - на неделю. Книжечка удобно помещалась во внутренний карман пиджака и была с отцом всегда и везде. Причем, приобретая в конце каждого года такую книжечку, отец переписывал из предыдущей все телефоны, адреса. Тратил на это немало часов из своих бессонных ночей, а предыдущая книжечка занимала свое место в ящике его прикроватной тумбочки. Мама очень ревниво относилась к этим его "конду итам": "Что ты там записываешь? Сколько щучек пой мал, сколько лещей?" Отец отмалчивался. Но эти книжечки стали его своеобразным дневником. Будучи человеком исключительно пунктуальным, он делал записи ежедневно, не пропуская ни одного дня.
Записи в этих дневниках разные. Бывали дни, когда Меркурьев помечал только расписание: 9-00 - укол инсулина, 10-00 - репетиция в театре, 14-00 - встреча в исполкоме по поводу квартиры для актрисы Ефимовой, 16-00 - урок в институте, вечером - "П. Ж." (спектакль "Последняя жертва"), или "С. В." ("Сын века"), или "Чти" ("Чти отца своего") и т.д.. В других случаях встречаются цифры - это или расходы, или данные анализов (отец был диабетиком и регулярно делал анализы крови на сахар), или температура, давление. (Но это только тогда, когда чувствовал себя плохо. Надо сказать, что он был очень аккуратен и как пациент: все лекарства принимал точно по часам - и это тоже отмечал в книжечке).
Привычка вести такой дневник выработалась у него давно. Постепенно записи становились более подробными. А в последние годы записи расписания, температуры дополнялись краткими, односложными впечатлениями о встречах или о просмотренных фильмах, спектаклях.
Много в этих книжечках сугубо личного. Трудная у нас была семья! Народу много, у всех характеры нелегкие. И как он переживал все наши неурядицы, а зачастую - то, как бездарно мы убиваем время. А в других случаях приятно прочитать его радостный, порой отмеченный тремя "!!!" отзыв о каком-то успехе каждого из нас: о защите Анной диссертации, об удачно сыгранной Женей роли, ну и, конечно же, о маме - о его любимой Иришечке, с которой прожил он 44 трудных года, но которую обожал! Здесь слово "обожал" вполне применимо в первоначальном его значении - "обожествлял".
А его записи, сделанные на даче! Боже, как же он радовался каждой яблоньке, каждому цветку, посаженным своими руками, или руками близких ему людей (не обязательно родственников - приезжали друзья, ученики, поклонники, кто-то иногда привозил саженцы, а папа потом трепетно следил за новым "жильцом" дачной флоры). Когда цветы или деревья распускались, он говорил: "Видишь, как они благодарят".
Полная публикация дневниковых записей отца смысла не имеет - к каждой записи надо делать огромные комментарии. Но выборочная публикация представляет безусловный интерес, и надеюсь, читатель, ознакомившись с нею, разделит мое мнение.
После смерти отца я развернул "кампанию" по созданию книги о нем: написал десятки писем его друзьям, коллегам, ученикам. Многие откликнулись сразу (это драматург Леонид Зорин, актеры Любовь Соколова, Павел Кадочников, Игорь Ильинский, режиссеры Александр Зархи, Герберт Раппопорт, любимые ученицы отца Марина Неелова и Хадиша Букеева, ученики Игорь Владимиров, Михаил Львов, коллеги по Александринской сцене Ольга Лебзак, Галина Карелина, Нина Мамаева, Игорь Горбачев, друг и коллега по театральному институту профессор Зинаида Савкова). Параллельно с моей "организаторской" работой театровед Л. С. Данилова начала практическое осуществление издания книги. Была еще жива мама. К ней добровольно "прикрепился" страстный поклонник классического искусства, наборщик одной из ленинградских типографий Саша Михайлов. Он приходил к маме ежедневно, очень скромно, неназойливо задавал вопросы и, поскольку Саша человек абсолютно бескорыстный и очень располагал к откровенности, мама рассказывала ему всю свою и "Васечкину" жизнь. На следующий день после того, как Саша принес отпечатанные последние мамины рассказы, она умерла будто только это и удерживало ее от встречи с "Васечкой".
Книга, сделанная в 1983, вышла в 1986 году. Моих воспоминаний в ней нет - в те годы еще слишком мало времени прошло, чтобы вспоминать стройно. Нет в ней и многих фактов, свидетельств, которые не могли появиться даже в 1986 году.
Сегодня, делая новую книгу, я с благодарностью вспоминаю труд Людмилы Сергеевны Даниловой. И, поскольку книгу 1986 года уже почти никто не знает, а многих свидетелей жизни и деятельности моих родителей нет на свете, я позволю себе поместить выдержки из воспоминаний, опубликованных ранее.
МЕРКУРЬЕВСКИЕ КОРНИ
"Город, в котором я родился и вырос,- Остров, на Псковщине. Небольшой зеленый город, "по пояс" стоящий в земле, в крестьянстве. В рыночные дни сюда съезжались из окрестных деревень мужики продавать яблоки, мед, рыбу, скотину. По дорогам тянулись скрипучие телеги, пахло пылью, дегтем, навозом. В маленьких дворах, куда мужиков пускали на постой, визжали свиньи, привезенные на продажу.
Отец мой в молодости батрачил, рыл по деревням колодцы, пока крестный, купец третьей гильдии, не позвал его торговать в дегтярном ряду. Лавка моего отца получила хорошую репутацию, товар в ней всегда продавался свежим. Помню, отец торговал не только дегтем, но и снетком - маленькой серебристой рыбкой, величиной с булавку,- ее ему привозили с Чудского озера. Однако торговля вряд ли была его истинным делом. Он прекрасно пел, и от отца любовь к музыке, к пению перешла ко всем детям. Семья была большая - семеро сыновей и дочь. И буквально вся семья пела. У матери моей (ее совсем молоденькой девушкой привез из Швейцарии местный помещик Нехлюдов, она служила у него экономкой) тоже был хороший голос".
Так начинаются воспоминания Василия Васильевича Меркурьева о своем детстве. Они были записаны журналистом, корреспондентом, обработаны для статьи в газете "Литературная Россия" в 1974 году. Меркурьев вспоминал не специально, а так, по случаю. К сожалению, очень мало осталось свидетельств обо всей его семье.
Когда в 1984 году я был в Острове - там к 80-летию отца его именем назвали центральную улицу,- я увидел то место, где стоял дом Меркурьевых. По всему видно, что дом был совсем небольшим: метров 10 в длину, метров 6 в ширину. Как там умещалась огромная семья - представить сейчас сложно, но я ведь помню, как даже еще б(льшая наша семья жила в ленинградской квартире. Понятно, что терпимость к тесноте, вернее даже - привычность к тесноте у Василия Васильевича Меркурьева была от рождения.
Отец мой был четвертым сыном Василия Ильича Меркурьева и Анны Ивановны Меркурьевой, урожденной Гроссен. Из своих детских впечатлений, когда бабушка Анна Ивановна была уже старенькой, я помню, что она всегда была при деле. Когда после войны папе в аренду дали под Ленинградом дом, на лето туда выезжала вся наша семья, семьи папиных двоюродных братьев и сестры, а круглый год там жили мы с бабушкой. Я еще был дошкольником. На даче у нас были корова, свинья, куры, довольно большой огород - и круглый год бабушка, которой тогда уже было 73 года, управлялась со всем этим хозяйством.
Бабушка, как истинная швейцарская немка, знала секреты варки сыра. Мама просила ее рассказать эти секреты, на что бабушка кричала: "Ты хочешь моей смерти! Вот перед смертью расскажу". Так она и не открыла секрета. А сыры были замечательные! В магазине таких не купишь. Бабушка складывала эти сыры на полку в кладовке на даче и никого к ним не подпускала. Вставала она затемно, доила корову, кормила всю живность, готовила еду, копалась на грядках, а к моменту моего пробуждения уже была около постели своего четырехлетнего внука (т. е. моей) и помогала мне одеваться. Я тогда ходил всегда с завязанной шеей - железки опухали так, что создавалось впечатление, будто голова поставлена не на шею, а на большой чурбан, лежащий на плечах. В теле же я был очень плох. Кто-то, взглянув на меня, произнес однажды: "Бедный! Одни глаза остались!" Я тут же спросил: "А глаза красивые?" Это я почему-то помню. Помню также, что какая-то женщина сказала про меня: "Это не жилец". На нее чуть не с кулаками бросилась другая женщина, очень ласковая и добрая, а бабушка Анна Ивановна заплакала и стала молиться: "Господи! Не накажи ее за злой язык!"
Бабушка была верующей, молилась каждый день и много мне рассказывала о Боге. Однажды она потеряла иголку и попросила меня: "Петенька, у тебя глаза лучше, поищи иголку. Только помолись, попроси Боженьку, чтобы он помог тебе. Вот мой Володенька (это папин младший брат, который умер, когда ему было 9 лет) как что потеряет, обязательно молился и находил".
Я молиться не стал, но иголку нашел. Креститься я умел с детства и никогда не путал "право - лево". Бабушка рассказывала мне, что до того, как она вышла в 1895 году замуж за Василия Ильича, моего дедушку, она молилась по-другому. Я уже тогда знал, что бабушка немка, что родом она из Швейцарии, что есть у нее брат Генрих, который теперь со своими детьми живет за границей, но где - бабушка не знает. Тогда же бабушка рассказывала, что было у нее шестеро детей. (Запомнил так! И поэтому, когда потом папа говорил, что их было семеро, я никак не мог "найти" этого седьмого). Старший Леонид, 1896 года рождения, погиб на фронте империалистической войны; Александр, 1898 года, был директором хлебозавода в Ленинграде и умер от голода во время блокады; Евгений, 1900 года, был музыкантом (композитором, дирижером), уехал во время гражданской войны с дядей Генрихом и его семьей за границу; потом, кажется, шла дочь 1902 года рождения, затем - мой папа, 1904 года, следующий - Петр Васильевич, 1906 года рождения,- отец Виталия, Наташи и Жени, он был репрессирован в 1939 году, а меня назвали в его честь; и потом был Володя, который умер, когда ему было 9 лет.
Помню, когда ложился спать, я просил бабушку рассказывать мне о Володе. Мне казалось, что если бы Володя был жив, он был бы мне товарищем я был абсолютно уверен, что и сейчас ему было бы 9 лет.
Бабушка показывала мне буквы, и читать я научился очень бегло в четыре года. Причем читал даже мелкий газетный текст. Никак не мог понять, почему "Петя", "Катя" пишутся через "я", а не через "а": "Тогда, значит, будет читаться "Катья". Вообще что касается моей грамотности, то курьезов с ней было немало. Как-то я взял телефонную книжку, открыл на букву "А" и спросил маму: "Кто такой Атело?" Мама начала мне подробно рассказывать шекспировскую трагедию (имя Дездемона я запомнить долго не мог и называл ее Гвоздилия). Рассказывала мама, рассказывала, я терпеливо слушал, а когда она закончила, спросил: "Так его нет в живых?" Мама ответила: "Ну конечно же!" "А зачем тогда у тебя его телефон записан?" Мама посмотрела в книжку: "Так это же ателье!" Ну, про ателье я знал. Но и трагедию запомнил в пять лет. И когда вскоре умер Юрий Михайлович Юрьев, по радио передавали запись "Отелло", где Отелло убивает Дездемону. А Дездемону играла несравненная Ольга Яковлевна Лебзак - наша "мама Оля", голос которой я узнаю из тысячи голосов.
В искусстве я тогда, конечно же, ничего понимать не мог, и артисты мне нравились те, которые бывали у нас дома. А таких было очень и очень много.
Хорошо помню момент, когда меня сильно обидели. И обидел человек посторонний. Недалеко от нашей дачи было подсобное хозяйство ленинградской фабрики "Большевичка", и директором этого хозяйства был некий Николай Иванович Васильев. Он, его жена и дети часто бывали у нас на даче, особенно в осеннее и зимнее время, когда родители и старшие дети уже жили в Ленинграде и нас с бабушкой навещали редко. (В те годы машины у нас не было, да даже при наличии машины до дачи можно было добраться не менее чем за четыре часа. А на поезде - и того дольше: до станции Сакколо, потом переименованной в Громово, поезд шел три с половиной часа, а от станции до дачи - 8 километров, причем последние 2 километра зимой надо было пробираться через сугробы снега толщиной в полтора метра). И Васильевы, можно сказать, шефствовали над нами. С младшим сыном Васильевых, Вовкой, мы очень дружили: вместе играли, вместе учились плавать. Однажды (это было поздней осенью) мы с Вовкой топали по огромной кухне нашего финского дома и скандировали: "Чаю-чаю накачаю, кофею нагрохаю! Чаю-чаю накачаю, кофею нагрохаю!" Возможно, бабушка или Николай Иванович говорили нам, чтобы мы затихли - я этого не помню. Помню только, что Николай Иванович схватил меня и отстегал ремнем. Мне не было особенно больно - мои природные болячки беспокоили сильнее, но было обидно. Я залез под скамейку и ныл: "Вы не папа, не мама и бить меня не имеете права!" (Правда, ни папа, ни мама ни разу пальцем меня не тронули. Самое страшное наказание было от родителей молчание). Мне очень хотелось, чтобы бабушка отругала Николая Ивановича, но этого не произошло.
В деятельности бабушки, помимо того, что я уже описал, был еще один дар, воплощавшийся ею превосходно: она в товарных количествах варила вкуснейшие варенья, каким-то невероятным засолом заготавливала огромные кадки огурцов, грибов, но почти ничего из этого не давала есть. Я уже не говорю о том, что она ревностно следила, чтобы никто из нас не рвал смородину или вишни, растущие около дома. И однажды случился бунт: старшие ребята (Анна, Женя, Наташа) штурмом взяли шкаф и просто-таки жрали бабушкины запасы. А она только вскрикивала, и плакала, и причитала.
Еще помню, как ребята украли несколько банок с вареньем и спрятали на чердаке. (А на чердак нашего большого двухэтажного дома, высота которого не менее 6 метров, забраться можно было только по внешней, прислоненной к дому весьма шаткой лестнице). И я был предателем. Донес бабушке, что ребята там прячут варенье, бабушка стала их ругать, а они не признаются: "Не брали, не брали, не брали!" Тогда я на глазах у всех полез по этой лестнице. Анна и Наташа кричали: "Предатель!" - а бабушка причитала: "Ой, Петенька, разобьешься!" Мне было страшно, но я лез. Не выдержал этого Женя: "Слезай, я сам все достану!" Мне, естественно, все объявили бойкот. Все, кроме Кати.
Катюша, средняя моя сестра, меня очень любила. Она меня учила и читать, и писать. Когда она училась в первом классе, мне было только четыре года. Все, что Катя узнавала в школе, она, приезжая в Громово на каникулы, рассказывала мне. Так продолжалось до того самого времени, когда пошел в школу и я. Когда осенью 1949 меня увезли из Громово, то Катя иногда брала меня с собой на детские утренники. А школы тогда были раздельные: мужские и женские. Однажды утренник закончился впритык к началу учебных занятий (Катя училась во вторую смену), и сестра не успевала отвести меня домой (а одного меня пускать боялись - я был деревенским жителем, а от Катиной школы до дому надо было перейти две улицы). И я остался с Катей на уроки. Учительница (до сих пор помню ее - Татьяна Владимировна Соловьевич) давала задание и мне. Катя тут же помогала мне его выполнять. Тогда мне в школе очень понравилось. Там было тихо, чинно, да и девочек этих я знал - они часто бывали у нас дома.
А в самом раннем детстве был такой случай. Мама, желая научить нас "прилично проситься на горшок", предложила, чтобы мы, если уж входим в комнату, где взрослые разговаривают, и просимся в туалет, это делали по-французски: "Рour la petit, pour la grand". И вот однажды мама приходит с работы и видит такую сцену: я (а мне было чуть больше двух лет) прыгаю и отчаянно кричу: "Пити-пити, пити-пити!" Мама встревоженно недоумевает: "Петенька, что случилось?" Добиться от меня ничего невозможно, я продолжаю "питипитикать", а из-за двери очень серьезно за этим наблюдает Катя. "Катя, что случилось?" - "Он писать хочет",- мрачно сказала Катя. Оказывается, как потом выяснилось, она пыталась научить меня французскому обращению, которое мне не давалось. Тогда Катя, как истинный педагог, сказала: "Пока не попросишь, как следует, я тебя на горшок не посажу!" Мама смеялась до слез! Вообще надо сказать, что мама так заразительно, от души смеялась, что мы все заражались этим смехом.
Навсегда запомнил осень 1949 года, когда меня увозили с дачи не на несколько дней, а на всю зиму: предстояло поступать в музыкальную школу и готовиться к школе общеобразовательной. Садились мы в наш "адлер" (отец незадолго до этого купил старенький двухдверный автомобиль, который очень недолго нам прослужил), бабушка, которая оставалась на даче, стояла на крыльце. И я вдруг разревелся... Но расставание с бабушкой было недолгим: в ноябре 1949-го она, видимо из-за болезни, переехала в Ленинград. На даче зарезали корову, мясо привезли в Ленинград. По ночам бабушка вставала и, толкая перед собой стул (иначе она уже ходить не могла - ее качало), шла на кухню проверять ящик, укрепленный за окном: как там лежит мясо (холо диль ников тогда еще не было).
Первого марта папа играл в театре премьеру - пьесу Лавренева "Голос Америки". Как и всякий премьерный спектакль, он шел несколько раз подряд.
Пятого марта 1950 года, когда утром я зашел в комнату бабушки, она сидела на кровати, на шее у нее висел крестик (он был всегда, этот крестик, но я помню только этот день). Я сказал ей: "Бабушка, покрестись!" Бабушка перекрестилась. И мы с Катей ушли - нас выпроводили в кино. С нами пошла мамина ученица по Дворцу культуры имени Кирова Надя Васильева, которую мы называли Снегурочкой. Еще с нами пошел ее жених Юра Гамзин, который готовился поступать в школу-студию МХАТа (кстати, и Юра Гамзин, и Юра Каюров, ныне всем известный народный артист, актер Малого театра, в то время занимались у моих родителей в самодеятельности). Я помню, что ни в какое кино мы не попали, хотя и старались. Был пасмурный день, с крыш капало и было скользко. Мы вернулись домой к вечеру. У подъезда стояла "скорая помощь", а когда мы поднялись, то в темном коридоре, ведущем к дверям нашей квартиры, натолкнулись на врачей, зажигавших спички, чтобы увидеть, в какую дверь надо стучать.
Мы вошли в квартиру и нас сразу направили в "рояльную" комнату. В квартире была суматоха, беготня. Я еще ничего не понимал, а Катя вдруг заплакала. Потом вбежала Мария Тимофеевна, жившая у нас, так как жить ей было негде (я даже не помню, как и когда она у нас возникла,- кто-то попросил ее прописать, а сделать это мог только папа). Мария Тимофеевна несла какую-то ткань, а вслед за ней вбежала с ножницами домработница Толубеевых (они жили в доме напротив), стали резать этот материал. Надя и Юра стояли грустные, но ничего не говорили.
Я пошел в ванную комнату - там была мама, умывавшая свое заплаканное лицо. Мама мне сказала: "Петенька, бабушка умерла". Я ей ответил, что знаю, что бабушка Оля (Ольга Михайловна Мейерхольд) умерла еще в 1940 году. "Нет, Петенька, наша бабушка - Анна Ивановна умерла". И после паузы мама спросила: "Хочешь зайти туда?"
Не помню подробно тогдашних своих чувств, но когда зашел в комнату, увидел лежащую на кровати бабушку, рядом стоял стул, на котором было недоеденное яблоко, недопитый чай, какие-то лекарства и печенье. Я еще поду мал тогда: "Бедненькая бабушка, яблоко не успела доесть!"
Это было часов в 6 вечера, а в 7 часов папа уехал в театр играть "Илью Головина" С. В. Михалкова (тогда спектакли начинались в 8 часов). Играл он и 6, и 8 марта, но уже в "Голосе Америки".
Очень хорошо помню, как 6 марта привезли гроб, помню крышку гроба, стоящую в углу прихожей, бабушку, уже очень изменившуюся, закостеневшую и холодную, с галуном на лбу. Помню, как в ее руки вкладывали иконку-ладанку; как на грузовике везли гроб с бабушкой, рядом сидел папа со своими друзьями-земляками Валентином Павловичем Андреевым, Борисом Пантелеймоновичем Румянцевым и Федором Павловичем Масленниковым, а вслед за этим грузовиком в легковой машине ехали мы с Марией Васильевной Румянцевой. Я через переднее стекло машины видел папу и цветок в горшочке. "Папа цветок в руках держит",- сказал я. А Мария Васильевна сказала: "Нет, цветок на гробике стоит".
Священник что-то читал, махал кадилом. А я побежал к кладбищенским воротам - там, на столбике был сделан крест-турникет, и я стал кататься на этом турникете. Ко мне подбежала Светлана - эту родственницу мы все очень любили - и повела меня обратно к могиле. В этот момент гроб опускали, и я спросил: "А как мы будем теперь, что, каждый раз откапывать?" - "Нет, Петенька, мы будем теперь сюда приходить, навещать бабушку".
Сначала я был маленьким
РОДИТЕЛЕЙ НЕ ВЫБИРАЮТ
Отца и мать не выбирают. Но предложи мне выбрать родителей, то около своих я остановился бы с завистью и сказал: "Нет, эти не по мне! Слишком хороши!"
Отец... Охватить его личность единым взором так же невозможно, как, например, Исаакиевский собор - столько в меркурьевской натуре, в этой глыбе полутонов, столько красок.
Об отце написано немало статей, есть две книги, посвященные его творчеству. Но даже если все это собрать, сложить, как камешки смальты, то все равно точного портрета не получится: в каком-то месте будут выпирать цвета, не свойственные натуре Меркурьева - автор этого "камушка" не с той стороны взглянул на грань; какая-то краска окажется слишком яркой - автору не хватило "полутонов" в палитре.
Можно пойти по другому пути - вспомнить роли, сыгранные Меркурьевым в театре и кино. Ведь он, как никто другой, был так достоверен, так органичен, что казалось, будто в каждой роли играет себя!
Но Меркурьев - не Нестратов из "Верных друзей", не Мальволио из "Двенадцатой ночи", не Архитектор из "Позднего ребенка", не Прибытков из "Последней жертвы", не Грознов из "Правда - хорошо, а счастье лучше", не Туча из "Небесного тихохода" и даже не Бурцев из "Пока бьется сердце", хотя этот образ наиболее близок его натуре.
Даже его друзья, даже его семья - мы все, которые тормозили, конечно же, развитие этого гигантского художнического таланта,- мы все не понимали по-настоящему Меркурьева. Мы были той телегой, в которую впрягли прекрасного иноходца, уделом которого был бег свободный по степям бескрайним, и чтобы бегом этим восхищались и наслаждались. Бог мой, как же мы виноваты перед ним, что только к концу жизни его стали осознавать, рядом с кем мы живем!
А он это терпел. Не жаловался, не кричал, не предъявлял претензий, не уходил из семьи, а только вздыхал. По ночам. Когда никто не слышит. Спал он очень мало - четыре часа ночью, иногда - час-полтора днем, если удавалось. Засыпал сразу, как ребенок. Мне рассказывал Олег Стриженов, что на съемках фильма "Перекличка" Меркурьев засыпал в павильоне после репетиции, пока операторы устанавливают свет, и просыпался ровно за пять секунд до того, как оператор говорил: "Мы готовы". И этих минут сна ему было достаточно, чтобы восстановить силы, а пяти секунд до команды - чтобы стряхнуть сон.
Работал он, можно сказать, круглосуточно. Но при этом к нему всегда можно было обратиться с любым вопросом, завести любой разговор - и он ничем не выразит неудовольствия, что его отвлекли. Наоборот, с удовольствием будет поддерживать беседу, будет слушать. Потом, когда почувствует, что тема практически исчерпана, вдруг скажет:
- Послушай, вот тут мой герой, он дед. У него внучка есть. Он сидит у себя в кабинете, занимается делами завода. А я придумал одну вещь: я под столом буду кормить ежа, которого достал для внучки.
- Папа, я читал сценарий - там про внучку и ежа ничего не сказано.
- В том-то и дело! Вот я и хочу его очеловечить.
А герой-то этот всего и присутствует в одной сцене фильма...
Отец никогда и никуда не опаздывал. "Самый кошмарный сон в моей жизни - это когда уже дали гонг, идет занавес, а меня еще нет в театре".
Почему мне трудно писать о Меркурьеве? Трудно писать об отце? Нет, об отце писать не трудно. Но дело как раз в том, что как бы ни старался я осветить "эту сторону" Меркурьева, она станет не более чем слагаемым удивительной личности, огромность и монолитность которой все сильнее и сильнее ощущаешь с течением времени.
С того момента, как 16 мая 1978 года в последний раз для Меркурьева опустился тяжелый занавес Александринского театра, прошло много лет. И за все эти годы я ни разу не ощущал "боль утраты". Мне говорили, что ощущение это придет потом. Но когда - "потом"?
Я ощущаю сокрушение от того, что не увижу Меркурьева на сцене в новых ролях, но не ощущаю личной потери. Я вспоминаю многие проявления Меркурьева в бытовых ситуациях, в общении с людьми, но не сокрушаюсь, что этого больше не будет.
Последние годы по телевидению, радио довольно часто передают меркурьевские работы; время от времени публикуются статьи-воспоминания о нем. Все эти новые встречи Меркурьева с выросшим уже после его смерти поколением приносят радость эстетического, морально-этического и нравственного характера, но ничуть не задевают "личные" ощущения. Смотря по телевидению спектакли и фильмы с его участием, я не ощущаю того, что это мой отец. Я воспринимаю АРТИСТА, и чем дальше, тем больше преклоняюсь перед личностью ТВОРЦА.
В жизни отец был человеком немногословным. Его речь не отличалась "цветистостью", но все, что он говорил, было очень образно и всегда абсолютно искренне.
Он мало писал писем. Только отвечал зрителям и всегда поздравлял друзей и близких с праздниками. Причем эти коротенькие поздравления отличались оригинальностью - всем адресатам он писал разное (у него был составлен список, кого не забыть поздравить). Побудить написать кому-то письмо его могло только какое-то событие, оставившее в душе след. Так он написал огромное письмо Г. Н. Бояджиеву (с которым, кстати, никогда не был знаком) после прочтения книги о Мольере. Или Л. В. Варпаховскому, будучи глубоко взволнованным спектаклем "Обоз второго разряда" в Московском театре имени Ермоловой. (Сохранились ли эти письма? Увы, ни Георгия Нерсесовича, ни Леонида Викторовича уже давно нет в живых).
Статей отец почти не писал (все статьи, опубликованные в разных изданиях, являют собой переработанные интервью с ним - отсюда такая их стилистическая неровность). И, уж конечно, не писал он мемуаров. Но остались после него драгоценные "книжечки" (он так их называл). Это обычные книжки-календари с алфавитом для телефонов и страничками для календарных записей: разворот - на неделю. Книжечка удобно помещалась во внутренний карман пиджака и была с отцом всегда и везде. Причем, приобретая в конце каждого года такую книжечку, отец переписывал из предыдущей все телефоны, адреса. Тратил на это немало часов из своих бессонных ночей, а предыдущая книжечка занимала свое место в ящике его прикроватной тумбочки. Мама очень ревниво относилась к этим его "конду итам": "Что ты там записываешь? Сколько щучек пой мал, сколько лещей?" Отец отмалчивался. Но эти книжечки стали его своеобразным дневником. Будучи человеком исключительно пунктуальным, он делал записи ежедневно, не пропуская ни одного дня.
Записи в этих дневниках разные. Бывали дни, когда Меркурьев помечал только расписание: 9-00 - укол инсулина, 10-00 - репетиция в театре, 14-00 - встреча в исполкоме по поводу квартиры для актрисы Ефимовой, 16-00 - урок в институте, вечером - "П. Ж." (спектакль "Последняя жертва"), или "С. В." ("Сын века"), или "Чти" ("Чти отца своего") и т.д.. В других случаях встречаются цифры - это или расходы, или данные анализов (отец был диабетиком и регулярно делал анализы крови на сахар), или температура, давление. (Но это только тогда, когда чувствовал себя плохо. Надо сказать, что он был очень аккуратен и как пациент: все лекарства принимал точно по часам - и это тоже отмечал в книжечке).
Привычка вести такой дневник выработалась у него давно. Постепенно записи становились более подробными. А в последние годы записи расписания, температуры дополнялись краткими, односложными впечатлениями о встречах или о просмотренных фильмах, спектаклях.
Много в этих книжечках сугубо личного. Трудная у нас была семья! Народу много, у всех характеры нелегкие. И как он переживал все наши неурядицы, а зачастую - то, как бездарно мы убиваем время. А в других случаях приятно прочитать его радостный, порой отмеченный тремя "!!!" отзыв о каком-то успехе каждого из нас: о защите Анной диссертации, об удачно сыгранной Женей роли, ну и, конечно же, о маме - о его любимой Иришечке, с которой прожил он 44 трудных года, но которую обожал! Здесь слово "обожал" вполне применимо в первоначальном его значении - "обожествлял".
А его записи, сделанные на даче! Боже, как же он радовался каждой яблоньке, каждому цветку, посаженным своими руками, или руками близких ему людей (не обязательно родственников - приезжали друзья, ученики, поклонники, кто-то иногда привозил саженцы, а папа потом трепетно следил за новым "жильцом" дачной флоры). Когда цветы или деревья распускались, он говорил: "Видишь, как они благодарят".
Полная публикация дневниковых записей отца смысла не имеет - к каждой записи надо делать огромные комментарии. Но выборочная публикация представляет безусловный интерес, и надеюсь, читатель, ознакомившись с нею, разделит мое мнение.
После смерти отца я развернул "кампанию" по созданию книги о нем: написал десятки писем его друзьям, коллегам, ученикам. Многие откликнулись сразу (это драматург Леонид Зорин, актеры Любовь Соколова, Павел Кадочников, Игорь Ильинский, режиссеры Александр Зархи, Герберт Раппопорт, любимые ученицы отца Марина Неелова и Хадиша Букеева, ученики Игорь Владимиров, Михаил Львов, коллеги по Александринской сцене Ольга Лебзак, Галина Карелина, Нина Мамаева, Игорь Горбачев, друг и коллега по театральному институту профессор Зинаида Савкова). Параллельно с моей "организаторской" работой театровед Л. С. Данилова начала практическое осуществление издания книги. Была еще жива мама. К ней добровольно "прикрепился" страстный поклонник классического искусства, наборщик одной из ленинградских типографий Саша Михайлов. Он приходил к маме ежедневно, очень скромно, неназойливо задавал вопросы и, поскольку Саша человек абсолютно бескорыстный и очень располагал к откровенности, мама рассказывала ему всю свою и "Васечкину" жизнь. На следующий день после того, как Саша принес отпечатанные последние мамины рассказы, она умерла будто только это и удерживало ее от встречи с "Васечкой".
Книга, сделанная в 1983, вышла в 1986 году. Моих воспоминаний в ней нет - в те годы еще слишком мало времени прошло, чтобы вспоминать стройно. Нет в ней и многих фактов, свидетельств, которые не могли появиться даже в 1986 году.
Сегодня, делая новую книгу, я с благодарностью вспоминаю труд Людмилы Сергеевны Даниловой. И, поскольку книгу 1986 года уже почти никто не знает, а многих свидетелей жизни и деятельности моих родителей нет на свете, я позволю себе поместить выдержки из воспоминаний, опубликованных ранее.
МЕРКУРЬЕВСКИЕ КОРНИ
"Город, в котором я родился и вырос,- Остров, на Псковщине. Небольшой зеленый город, "по пояс" стоящий в земле, в крестьянстве. В рыночные дни сюда съезжались из окрестных деревень мужики продавать яблоки, мед, рыбу, скотину. По дорогам тянулись скрипучие телеги, пахло пылью, дегтем, навозом. В маленьких дворах, куда мужиков пускали на постой, визжали свиньи, привезенные на продажу.
Отец мой в молодости батрачил, рыл по деревням колодцы, пока крестный, купец третьей гильдии, не позвал его торговать в дегтярном ряду. Лавка моего отца получила хорошую репутацию, товар в ней всегда продавался свежим. Помню, отец торговал не только дегтем, но и снетком - маленькой серебристой рыбкой, величиной с булавку,- ее ему привозили с Чудского озера. Однако торговля вряд ли была его истинным делом. Он прекрасно пел, и от отца любовь к музыке, к пению перешла ко всем детям. Семья была большая - семеро сыновей и дочь. И буквально вся семья пела. У матери моей (ее совсем молоденькой девушкой привез из Швейцарии местный помещик Нехлюдов, она служила у него экономкой) тоже был хороший голос".
Так начинаются воспоминания Василия Васильевича Меркурьева о своем детстве. Они были записаны журналистом, корреспондентом, обработаны для статьи в газете "Литературная Россия" в 1974 году. Меркурьев вспоминал не специально, а так, по случаю. К сожалению, очень мало осталось свидетельств обо всей его семье.
Когда в 1984 году я был в Острове - там к 80-летию отца его именем назвали центральную улицу,- я увидел то место, где стоял дом Меркурьевых. По всему видно, что дом был совсем небольшим: метров 10 в длину, метров 6 в ширину. Как там умещалась огромная семья - представить сейчас сложно, но я ведь помню, как даже еще б(льшая наша семья жила в ленинградской квартире. Понятно, что терпимость к тесноте, вернее даже - привычность к тесноте у Василия Васильевича Меркурьева была от рождения.
Отец мой был четвертым сыном Василия Ильича Меркурьева и Анны Ивановны Меркурьевой, урожденной Гроссен. Из своих детских впечатлений, когда бабушка Анна Ивановна была уже старенькой, я помню, что она всегда была при деле. Когда после войны папе в аренду дали под Ленинградом дом, на лето туда выезжала вся наша семья, семьи папиных двоюродных братьев и сестры, а круглый год там жили мы с бабушкой. Я еще был дошкольником. На даче у нас были корова, свинья, куры, довольно большой огород - и круглый год бабушка, которой тогда уже было 73 года, управлялась со всем этим хозяйством.
Бабушка, как истинная швейцарская немка, знала секреты варки сыра. Мама просила ее рассказать эти секреты, на что бабушка кричала: "Ты хочешь моей смерти! Вот перед смертью расскажу". Так она и не открыла секрета. А сыры были замечательные! В магазине таких не купишь. Бабушка складывала эти сыры на полку в кладовке на даче и никого к ним не подпускала. Вставала она затемно, доила корову, кормила всю живность, готовила еду, копалась на грядках, а к моменту моего пробуждения уже была около постели своего четырехлетнего внука (т. е. моей) и помогала мне одеваться. Я тогда ходил всегда с завязанной шеей - железки опухали так, что создавалось впечатление, будто голова поставлена не на шею, а на большой чурбан, лежащий на плечах. В теле же я был очень плох. Кто-то, взглянув на меня, произнес однажды: "Бедный! Одни глаза остались!" Я тут же спросил: "А глаза красивые?" Это я почему-то помню. Помню также, что какая-то женщина сказала про меня: "Это не жилец". На нее чуть не с кулаками бросилась другая женщина, очень ласковая и добрая, а бабушка Анна Ивановна заплакала и стала молиться: "Господи! Не накажи ее за злой язык!"
Бабушка была верующей, молилась каждый день и много мне рассказывала о Боге. Однажды она потеряла иголку и попросила меня: "Петенька, у тебя глаза лучше, поищи иголку. Только помолись, попроси Боженьку, чтобы он помог тебе. Вот мой Володенька (это папин младший брат, который умер, когда ему было 9 лет) как что потеряет, обязательно молился и находил".
Я молиться не стал, но иголку нашел. Креститься я умел с детства и никогда не путал "право - лево". Бабушка рассказывала мне, что до того, как она вышла в 1895 году замуж за Василия Ильича, моего дедушку, она молилась по-другому. Я уже тогда знал, что бабушка немка, что родом она из Швейцарии, что есть у нее брат Генрих, который теперь со своими детьми живет за границей, но где - бабушка не знает. Тогда же бабушка рассказывала, что было у нее шестеро детей. (Запомнил так! И поэтому, когда потом папа говорил, что их было семеро, я никак не мог "найти" этого седьмого). Старший Леонид, 1896 года рождения, погиб на фронте империалистической войны; Александр, 1898 года, был директором хлебозавода в Ленинграде и умер от голода во время блокады; Евгений, 1900 года, был музыкантом (композитором, дирижером), уехал во время гражданской войны с дядей Генрихом и его семьей за границу; потом, кажется, шла дочь 1902 года рождения, затем - мой папа, 1904 года, следующий - Петр Васильевич, 1906 года рождения,- отец Виталия, Наташи и Жени, он был репрессирован в 1939 году, а меня назвали в его честь; и потом был Володя, который умер, когда ему было 9 лет.
Помню, когда ложился спать, я просил бабушку рассказывать мне о Володе. Мне казалось, что если бы Володя был жив, он был бы мне товарищем я был абсолютно уверен, что и сейчас ему было бы 9 лет.
Бабушка показывала мне буквы, и читать я научился очень бегло в четыре года. Причем читал даже мелкий газетный текст. Никак не мог понять, почему "Петя", "Катя" пишутся через "я", а не через "а": "Тогда, значит, будет читаться "Катья". Вообще что касается моей грамотности, то курьезов с ней было немало. Как-то я взял телефонную книжку, открыл на букву "А" и спросил маму: "Кто такой Атело?" Мама начала мне подробно рассказывать шекспировскую трагедию (имя Дездемона я запомнить долго не мог и называл ее Гвоздилия). Рассказывала мама, рассказывала, я терпеливо слушал, а когда она закончила, спросил: "Так его нет в живых?" Мама ответила: "Ну конечно же!" "А зачем тогда у тебя его телефон записан?" Мама посмотрела в книжку: "Так это же ателье!" Ну, про ателье я знал. Но и трагедию запомнил в пять лет. И когда вскоре умер Юрий Михайлович Юрьев, по радио передавали запись "Отелло", где Отелло убивает Дездемону. А Дездемону играла несравненная Ольга Яковлевна Лебзак - наша "мама Оля", голос которой я узнаю из тысячи голосов.
В искусстве я тогда, конечно же, ничего понимать не мог, и артисты мне нравились те, которые бывали у нас дома. А таких было очень и очень много.
Хорошо помню момент, когда меня сильно обидели. И обидел человек посторонний. Недалеко от нашей дачи было подсобное хозяйство ленинградской фабрики "Большевичка", и директором этого хозяйства был некий Николай Иванович Васильев. Он, его жена и дети часто бывали у нас на даче, особенно в осеннее и зимнее время, когда родители и старшие дети уже жили в Ленинграде и нас с бабушкой навещали редко. (В те годы машины у нас не было, да даже при наличии машины до дачи можно было добраться не менее чем за четыре часа. А на поезде - и того дольше: до станции Сакколо, потом переименованной в Громово, поезд шел три с половиной часа, а от станции до дачи - 8 километров, причем последние 2 километра зимой надо было пробираться через сугробы снега толщиной в полтора метра). И Васильевы, можно сказать, шефствовали над нами. С младшим сыном Васильевых, Вовкой, мы очень дружили: вместе играли, вместе учились плавать. Однажды (это было поздней осенью) мы с Вовкой топали по огромной кухне нашего финского дома и скандировали: "Чаю-чаю накачаю, кофею нагрохаю! Чаю-чаю накачаю, кофею нагрохаю!" Возможно, бабушка или Николай Иванович говорили нам, чтобы мы затихли - я этого не помню. Помню только, что Николай Иванович схватил меня и отстегал ремнем. Мне не было особенно больно - мои природные болячки беспокоили сильнее, но было обидно. Я залез под скамейку и ныл: "Вы не папа, не мама и бить меня не имеете права!" (Правда, ни папа, ни мама ни разу пальцем меня не тронули. Самое страшное наказание было от родителей молчание). Мне очень хотелось, чтобы бабушка отругала Николая Ивановича, но этого не произошло.
В деятельности бабушки, помимо того, что я уже описал, был еще один дар, воплощавшийся ею превосходно: она в товарных количествах варила вкуснейшие варенья, каким-то невероятным засолом заготавливала огромные кадки огурцов, грибов, но почти ничего из этого не давала есть. Я уже не говорю о том, что она ревностно следила, чтобы никто из нас не рвал смородину или вишни, растущие около дома. И однажды случился бунт: старшие ребята (Анна, Женя, Наташа) штурмом взяли шкаф и просто-таки жрали бабушкины запасы. А она только вскрикивала, и плакала, и причитала.
Еще помню, как ребята украли несколько банок с вареньем и спрятали на чердаке. (А на чердак нашего большого двухэтажного дома, высота которого не менее 6 метров, забраться можно было только по внешней, прислоненной к дому весьма шаткой лестнице). И я был предателем. Донес бабушке, что ребята там прячут варенье, бабушка стала их ругать, а они не признаются: "Не брали, не брали, не брали!" Тогда я на глазах у всех полез по этой лестнице. Анна и Наташа кричали: "Предатель!" - а бабушка причитала: "Ой, Петенька, разобьешься!" Мне было страшно, но я лез. Не выдержал этого Женя: "Слезай, я сам все достану!" Мне, естественно, все объявили бойкот. Все, кроме Кати.
Катюша, средняя моя сестра, меня очень любила. Она меня учила и читать, и писать. Когда она училась в первом классе, мне было только четыре года. Все, что Катя узнавала в школе, она, приезжая в Громово на каникулы, рассказывала мне. Так продолжалось до того самого времени, когда пошел в школу и я. Когда осенью 1949 меня увезли из Громово, то Катя иногда брала меня с собой на детские утренники. А школы тогда были раздельные: мужские и женские. Однажды утренник закончился впритык к началу учебных занятий (Катя училась во вторую смену), и сестра не успевала отвести меня домой (а одного меня пускать боялись - я был деревенским жителем, а от Катиной школы до дому надо было перейти две улицы). И я остался с Катей на уроки. Учительница (до сих пор помню ее - Татьяна Владимировна Соловьевич) давала задание и мне. Катя тут же помогала мне его выполнять. Тогда мне в школе очень понравилось. Там было тихо, чинно, да и девочек этих я знал - они часто бывали у нас дома.
А в самом раннем детстве был такой случай. Мама, желая научить нас "прилично проситься на горшок", предложила, чтобы мы, если уж входим в комнату, где взрослые разговаривают, и просимся в туалет, это делали по-французски: "Рour la petit, pour la grand". И вот однажды мама приходит с работы и видит такую сцену: я (а мне было чуть больше двух лет) прыгаю и отчаянно кричу: "Пити-пити, пити-пити!" Мама встревоженно недоумевает: "Петенька, что случилось?" Добиться от меня ничего невозможно, я продолжаю "питипитикать", а из-за двери очень серьезно за этим наблюдает Катя. "Катя, что случилось?" - "Он писать хочет",- мрачно сказала Катя. Оказывается, как потом выяснилось, она пыталась научить меня французскому обращению, которое мне не давалось. Тогда Катя, как истинный педагог, сказала: "Пока не попросишь, как следует, я тебя на горшок не посажу!" Мама смеялась до слез! Вообще надо сказать, что мама так заразительно, от души смеялась, что мы все заражались этим смехом.
Навсегда запомнил осень 1949 года, когда меня увозили с дачи не на несколько дней, а на всю зиму: предстояло поступать в музыкальную школу и готовиться к школе общеобразовательной. Садились мы в наш "адлер" (отец незадолго до этого купил старенький двухдверный автомобиль, который очень недолго нам прослужил), бабушка, которая оставалась на даче, стояла на крыльце. И я вдруг разревелся... Но расставание с бабушкой было недолгим: в ноябре 1949-го она, видимо из-за болезни, переехала в Ленинград. На даче зарезали корову, мясо привезли в Ленинград. По ночам бабушка вставала и, толкая перед собой стул (иначе она уже ходить не могла - ее качало), шла на кухню проверять ящик, укрепленный за окном: как там лежит мясо (холо диль ников тогда еще не было).
Первого марта папа играл в театре премьеру - пьесу Лавренева "Голос Америки". Как и всякий премьерный спектакль, он шел несколько раз подряд.
Пятого марта 1950 года, когда утром я зашел в комнату бабушки, она сидела на кровати, на шее у нее висел крестик (он был всегда, этот крестик, но я помню только этот день). Я сказал ей: "Бабушка, покрестись!" Бабушка перекрестилась. И мы с Катей ушли - нас выпроводили в кино. С нами пошла мамина ученица по Дворцу культуры имени Кирова Надя Васильева, которую мы называли Снегурочкой. Еще с нами пошел ее жених Юра Гамзин, который готовился поступать в школу-студию МХАТа (кстати, и Юра Гамзин, и Юра Каюров, ныне всем известный народный артист, актер Малого театра, в то время занимались у моих родителей в самодеятельности). Я помню, что ни в какое кино мы не попали, хотя и старались. Был пасмурный день, с крыш капало и было скользко. Мы вернулись домой к вечеру. У подъезда стояла "скорая помощь", а когда мы поднялись, то в темном коридоре, ведущем к дверям нашей квартиры, натолкнулись на врачей, зажигавших спички, чтобы увидеть, в какую дверь надо стучать.
Мы вошли в квартиру и нас сразу направили в "рояльную" комнату. В квартире была суматоха, беготня. Я еще ничего не понимал, а Катя вдруг заплакала. Потом вбежала Мария Тимофеевна, жившая у нас, так как жить ей было негде (я даже не помню, как и когда она у нас возникла,- кто-то попросил ее прописать, а сделать это мог только папа). Мария Тимофеевна несла какую-то ткань, а вслед за ней вбежала с ножницами домработница Толубеевых (они жили в доме напротив), стали резать этот материал. Надя и Юра стояли грустные, но ничего не говорили.
Я пошел в ванную комнату - там была мама, умывавшая свое заплаканное лицо. Мама мне сказала: "Петенька, бабушка умерла". Я ей ответил, что знаю, что бабушка Оля (Ольга Михайловна Мейерхольд) умерла еще в 1940 году. "Нет, Петенька, наша бабушка - Анна Ивановна умерла". И после паузы мама спросила: "Хочешь зайти туда?"
Не помню подробно тогдашних своих чувств, но когда зашел в комнату, увидел лежащую на кровати бабушку, рядом стоял стул, на котором было недоеденное яблоко, недопитый чай, какие-то лекарства и печенье. Я еще поду мал тогда: "Бедненькая бабушка, яблоко не успела доесть!"
Это было часов в 6 вечера, а в 7 часов папа уехал в театр играть "Илью Головина" С. В. Михалкова (тогда спектакли начинались в 8 часов). Играл он и 6, и 8 марта, но уже в "Голосе Америки".
Очень хорошо помню, как 6 марта привезли гроб, помню крышку гроба, стоящую в углу прихожей, бабушку, уже очень изменившуюся, закостеневшую и холодную, с галуном на лбу. Помню, как в ее руки вкладывали иконку-ладанку; как на грузовике везли гроб с бабушкой, рядом сидел папа со своими друзьями-земляками Валентином Павловичем Андреевым, Борисом Пантелеймоновичем Румянцевым и Федором Павловичем Масленниковым, а вслед за этим грузовиком в легковой машине ехали мы с Марией Васильевной Румянцевой. Я через переднее стекло машины видел папу и цветок в горшочке. "Папа цветок в руках держит",- сказал я. А Мария Васильевна сказала: "Нет, цветок на гробике стоит".
Священник что-то читал, махал кадилом. А я побежал к кладбищенским воротам - там, на столбике был сделан крест-турникет, и я стал кататься на этом турникете. Ко мне подбежала Светлана - эту родственницу мы все очень любили - и повела меня обратно к могиле. В этот момент гроб опускали, и я спросил: "А как мы будем теперь, что, каждый раз откапывать?" - "Нет, Петенька, мы будем теперь сюда приходить, навещать бабушку".