— Черт возьми, — сказал Лорример, когда Адамс принес ему перевод этой статьи, — мы ни на шаг не продвинулись вперед. Что означает «они этого в определенной мере добились»? Что означает «упрощенная система общения»? У меня тоже упрощенная система общения с моей собакой, но это все-таки не язык! Сукины дети, рты у них застегнуты па все пуговицы, так же как их мундиры!
   Голдстейн, о приезде которого Адамс предупредил в четверг, 6 марта, появился на пороге бунгало в субботу в первом часу дня. Он был высокого роста, широк в плечах, с могучей грудью, пучки рыжих и седых волос торчали из-под открытого ворота его рубашки. У него была мускулистая шея, грубоватые черты лица, агрессивный подбородок; пышная седая волнистая грива придавала ему вид старого льва. Он приближался к террасе бунгало как-то боком, его большие мускулистые ноги в ботинках на толстом каучуке, казалось, при каждом шаге отскакивали от земли. Он наклонил голову немного вперед, отчего еще четче обрисовались тяжелые круглые плечи. Его голубые, хитрые, насмешливые глаза рассматривали Арлетт и Севиллу.
   — Меня зовут Голдстейн, — сказал он громким голосом, протягивая свою волосатую руку Севилле. — Это я та самая акула, которая, начиная с сегодняшнего дня, будет отбирать у вас десять процентов со всех ваших гонораров. Мисс Лафёй, познакомиться с вами — это своего рода подарок судьбы, вы прекрасны и очаровательны, вы еще более великолепны и соблазнительны, чем на ваших фотографиях, вы копия Марии Манчини, вы, разумеется, знаете, это была красавица, которую обожал Людовик XIV.
   — Голдстейн, — сказал, смеясь, Севилла, — бесполезно ошарашивать Арлетт эрудицией. «Лайф» раньше вас сравнил ее с Марией Манчини. Бесполезно также и ухаживать за ней, на той неделе мы с ней поженимся. Лучше сядьте и выпейте стаканчик.
   — Вы женитесь на ней? — сказал Голдстейн, опускаясь в белое лакированное кресло, затрещавшее под его тяжестью. — Когда вы рассчитываете закончить вашу книгу о Фа и Би?
   — Я надеюсь, месяцев через шесть.
   Голдстейн откинулся в кресле, в его глазах были задор и лукавство, седые волосы светились как ореол вокруг головы.
   — Вот что я скажу, Bruder34, — произнес он, хлопнув по плечу Севиллу. — Вы должны жениться тоже через полгода, и я уже вижу заголовки, которые появятся в газетах в момент выхода вашей книги Pa weds Ma35.
   Севилла и Арлетт рассмеялись. Голдстейн обрушил на них новую лавину слов:
   — Какая реклама! Люди будут вас обожать, Севилла. Вы так знамениты, что должны, по их прогнозам, жениться на какой-нибудь чековой книжке, и они будут растроганы до слез, узнав, что вы женитесь на машинистке, у которой нет ни гроша.
   — Но я совсем не машинистка, — сказала Арлетт.
   — Что вы! Что вы! — воскликнул Севилла. — У нее груда дипломов, и ее отец — важная шишка в крупном страховом обществе.
   — Знаю, знаю, — сказал Голдстейн, — вы думаете, что я не вызубрил ваших биографий, прежде чем явиться сюда? Я говорю вам не то, что есть, а то, что напишут газеты. Вся Америка примется утирать слезу умиления, узнав, что Севилла женится на своей секретарше, вместо того чтобы вступить в брак с госпожой Машин-Шпрум, королевой стали.
   — К несчастью, — сказал Севилла, — не может быть и речи об отсрочке до выхода книги, мы п и»е нимся через неделю.
   Голдстейн пожал своими могучими плечами и нахмурил брови:
   — Послушайте, я не хотел бы, чтобы меня сочли дурно воспитанным, но…
   Севилла поднял руку.
   — Не тратьте силы напрасно, — сказал он смеясь.
   Голдстейн поднес свой стакан с виски к губам и принялся пить. Севилла с завистью посмотрел на его руку, широкую, мускулистую, с крупным большим пальцем. Она не держала стакан, она, если можно так выразиться, захватывала его, это была рука человека, который чувствовал себя легко в мире вещей.
   «Я утратил эту непосредственность», — подумал Севилла.
   Голдстейн поставил стакан.
   — Старик, если я должен опекать ваши финансы, необходимо доверять вашему опекуну. Адамс сказал мне, что два года на вашем счете в банке лежит пятнадцать тысяч долларов, и вы с ними ничего не делаете. Это скандал. Пятнадцать тысяч долларов, положенные из десяти процентов годовых, за два года принесли бы вам три тысячи долларов, на которые вы могли бы купить себе новую машину вместо вашего старого бьюика, не прикасаясь к вашему основному капиталу.
   — А зачем мне отказываться от моего бьюика?
   — Ну вот, — сказал Голдстейн, широко разводя руками и глядя на Арлетт, как бы призывая ее в свидетели, — я был в этом уверен, перед нами — пророк. Я, осмелюсь сказать, помешан на деньгах, как вы, Севилла, помешаны на бескорыстии. Хорошо! Где контракт, который прислал вам Брюккер?
   — Там, на столике возле вашего стакана. Я его достал, когда узнал, что вы должны приехать.
   — Поглядим, — продолжал Голдстейн, беря контракт, — изучим этот монумент бесчестности. Даже еще не читая его, я уже поздравляю вас с тем, что у вас хватило нюха не подписать его.
   Он погрузился в чтение.
   — Бог мой, какой мошенник! — пробормотал он спустя мгновение.
   — Мошенник? — сказал Севилла.
   Голдстейн рассмеялся.
   — Нет, нет, не в буквальном смысле, не принимайте этого обвинения буквально, он мошенник, какими бывают в основном все порядочные дельцы. Иными словами, он вас обворует, но в весьма разумных границах, и сверх того это прекрасный издатель, динамичный, решительный; вы попали в хорошие руки, Севилла. Мисс Лафёй, разрешите воспользоваться вашим телефоном?
   — Я вам его сейчас принесу, — сказала Арлетт.
   Секунду спустя она вернулась, длинный белый шнур тянулся за ней, извиваясь по красным плиткам пола. Голдстейн окинул ее взглядом: «Прелестная пташка, и, видно, из тех, которые не подводят. Это будет прочная пара».
   — Я звоню вашему бандиту, — сказал он, подмигнув, и трубка утонула в его огромной лапе.
   Время шло, минуты ожидания, бесполезные, мгновенно превращающиеся в пустоту. Голдстейн звонил Брюккеру, вот и все. Севилла взглянул на Арлетт и улыбнулся ей, она тоже ему улыбнулась, и Голдстейн посмотрел на того и другого отсутствующим взглядом, без всякого выражения. У Севиллы было такое ощущение, как будто жизнь, этот непрерывный полноводный поток эмоций, мыслей, проектов и опасений, внезапно замерла в каком-то пустом пространстве — вакуум без цвета и содержания.
   — Брюккер? Это Голдстейн, я вам звоню по поводу Севиллы. Да, я его литературный агент. Не надо сразу так отчаиваться, старик. Ах! Ах! Ну что вы, я вас тоже очень люблю. Через полгода он вам передаст свою рукопись. Да, он будет писать сам, этот тип полон жизни и ума, на этот счет не беспокойтесь. С этой стороны все в порядке, чего нельзя сказать о вашем контракте. Слушайте, что я буду вам говорить: мы оставляем за собой все права на предварительные и последующие публикации, все права на переводы и экранизации. Вы? Ну что вы! Вас не приходится жалеть, вы располагаете американскими, английскими, канадскими, австралийскими правами, и вы полный хозяин в других странах английского языка. Это совсем не пустяк!.. Во-вторых, наш гонорар поднимается до пятнадцати процентов… Нет, Брюккер, нет, пятнадцать процентов — это последнее и безоговорочное слово; я говорю — пятнадцать, восемь и семь, и, разумеется, из расчета не такого жалкого, как эти пятьдесят тысяч долларов, которые вы предлагаете. Что? Что? Я говорю — жалкого. Сто? Послушайте, Брюккер, будем говорить серьезно, пусть вас это удивляет, но я заявляю, что не хочу ваших ста тысяч долларов, я их не желаю. Я их отталкиваю ногой, я плюю на них, если вы хотите знать, Брюккер, вы не получите этой книга за ваши несчастные, за ваши задрипанные, за ваши нищенские сто тысяч долларов! Брюккер, я плюю на них, говорю я вам. Сколько хочу? Наконец-то! Браво! Я хочу двести…
   Голдстейн отнял трубку от своего уха, прикрыл микрофон правой рукой, посмотрел на Севиллу и сказал нормальным голосом:
   — Он взвыл, как будто его ошпарили, но то, что он говорит, не имеет никакого значения, он уже решил дать их нам, он продолжает протестовать лишь для очистки профессиональной совести.
   Севилла нахмурил брови:
   — Но ведь это чудовищная сумма!
   — Еще бы! — сказал Голдстейн. — Только со стран английского языка вы получите два миллиона долларов гонорара, ну а Брюккер… Я не осмеливаюсь даже сказать вам, сколько он схапает.
   Он приложил трубку к уху.
   — Простите. Нет, нет, нас никто не прерывал. Послушайте, Брюккер, вы заставляете терять время меня, Севиллу и самого себя. Я говорю — двести. Что? Вы согласны? Когда? Сразу же? Великолепно! Пришлите новый контракт Севилле, вы получите его назад с обратной почтой, я вам говорю — с обратной почтой, я вам даю абсолютную гарантию. Не завтра. В понедельник, если вам угодно. В понедельник я доставлю себе эту радость.
   Он повесил трубку, опустил ладони на ляжки, перевел взгляд с Арлетт на Севиллу. У него был гордый и усталый вид. На лбу блестели капельки пота. Он не мог отдышаться, как будто только что проделал какое-то трудное физическое упражнение.
   — Бездна денег, — сказал Севилла спустя мгновенье.
   Голдстейн посмотрел на часы и встал.
   — Вот что я хочу сказать, Севилла, и не вздумайте недооценивать моего совета. Это вполне серьезно. Как только Брюккер выплатит вам аванс, купите большой дом с большим садом и в этом большом саду постройте себе противоатомное убежище. Я как раз только что сделал то же самое, мне кажется, что мы приближаемся гигантскими шагами к груде дерьма мирового масштаба.
   — Сейчас, — сказал Севилла, — Голдстейн обедает в своем самолете, в высшей степени довольный собой.
   Он рассмеялся.
   — Он симпатичный, — сказала Арлетт, — мне очень понравился весь этот фокус, который он проделал по телефону с Брюккером.
   Полулежа в кресле-качалке, Севилла смотрел, как Арлетт накрывает стол к ужину: ветчина, салат латук, фрукты. С двух длинных сторон — по остроумному замыслу мастера — скамейки примыкали прямо к столу. Их можно было приподнять только вместе с ним. Стол из толстых дубовых досок почернел от дождя, растрескался на солнце. Севилла смотрел на него с удовольствием: прочный, деревенский, потемневший за свое долгое пребывание на открытом воздухе, на этой террасе, где он находился все триста шестьдесят пять дней в году и где он когда-нибудь закончит свое существование, ни разу не передвигаясь далее чем на несколько метров в тень в полдень и под вечер — на солнце. Хорошо известно, что дуб при благоприятных условиях может прожить более шестисот лет. «Боже мой, сколько человеческих поколений! И в сравнении с этим как коротка жизнь человека! Мы исчезаем почти мгновенно, как насекомые. Сновать туда-сюда, работать, звонить по телефону, любить, а время течет секунда за секундой, минута за минутой, приближая меня медленно и непреклонно к тому моменту, когда я буду агонизировать на замаранных простынях. Меня охватывает дрожь ужаса при одной только мысли об этом, и самое невероятное — мы притворяемся, что забыли, живем как ни в чем не бывало, вместо того чтобы выть от страха. Так нет, куда там! Вот и мы здесь, весьма благоразумные, спокойные, энергичные, полные оптимизма, строим планы; жизнь принадлежит нам! И требует ли это доказательств, ведь умирают всегда другие!»
   Спустя мгновение он подумал, ощущая угрызения совести: «Майкл! Майкл в своей камере, ожидающий суда, ожидающий приговора, все в его юной жизни пойдет насмарку».
   — Мистер медведь, вы что-то загрустили!
   — Да нет, — ответил он улыбаясь, — я думаю о своей книге. Я, пожалуй, слишком поспешил, сказав, что закончу ее через полгода.
   — За стол! За стол! — воскликнула Арлетт. — Медведи, кошки, собаки!
   Севилла встал и посмотрел на нее с нежностью. Как она любила повторять одни и те же радостные и внушающие успокоение слова и сцены! Проворно он перешагнул скамейку и положил руки на почерневшую дубовую доску.
   — Я хочу есть, — сказал он с бодростью в голосе. Он нарезал салат и ветчину в своей тарелке на
   маленькие-маленькие кусочки.
   — Миллион долларов, — сказал он. — Что мы станем с ними делать? О, я знаю, мы их положим в банк под десять процентов, как dixit36 Голдстейн, и они принесут нам сто тысяч долларов. Ну, а что мы будем делать со ста тысячами долларов? Растратим. Сто тысяч долларов за год?! Это невозможно, во всяком случае, при нашем образе жизни, ведь мы и так зарабатываем вполне достаточно.
   — Ты положишь их тоже в банк под проценты, — сказала Арлетт весело.
   Севилла поднял свой нож, как дирижерскую палочку.
   — Браво! Это голос самого здравого смысла! Мы положим их в банк, и на следующий год у нас будет уже сто десять тысяч долларов дохода. При таких темпах я мигом удвою свой миллион, и что тогда мы бе-дем делать с двумя миллионами?
   Арлетт посмотрела на него и рассмеялась:
   — Как что? Станем продолжать в том же духе!
   — Прекрасно, — сказал Севилла, — мы продолжаем, и еще через несколько лет у нас три миллиона, и в это время, поскольку так уж заведено, я умираю и оставляю в наследство один миллион Джону, один миллион Алену, один миллион тебе. Бедняжка, что ты будешь делать с твоим миллионом? Разумеется, ты будешь продолжать действовать так же, накапливая колоссальные суммы, которые ты никогда не сможешь истратить.
   Он посмотрел на Арлетт, подняв брови.
   — Я не хотел бы, чтобы ты думала, что я ставлю себя выше денег. Это не так. Люди всегда немного лицемерят, когда дело касается денег, они принимают позы: позу бескорыстия или, как Голдстейн, позу скупости. В действительности же я знаю от Адамса, что Голдстейн воспитал один шестерых своих братьев и сестер, когда ему было четырнадцать лет, его отец умер, не оставив ничего, Голдстейн кормил всех, в том числе свою мать, бабушку и сестру бабушки, целую ораву, он вносил плату за ученье всех своих младших братьев, выдал замуж своих сестер, поставил всех на ноги. Можно, конечно, сказать, что это великодушие проявляло себя внутри довольно узкого круга, но и это уже редкое и замечательное явление: достичь стадии такого группового эгоизма, — большинство людей ограничиваются всего лишь своей собственной персоной. И вот Голдстейн называет себя скупцом, а меня считает бескорыстным, потому что я никуда не вложил пятнадцать тысяч долларов, покоящихся на моем счету, но истина состоит в том, что я боялся их потерять при неудачном вложении, я совсем не бескорыстный, я некомпетентен в этих делах, в действительности я часто думал об этих пятнадцати тысячах долларов, они создавали у меня чувство уверенности в себе, и ты думаешь, что я равнодушен к этой перспективе получить миллион долларов? Не будем лгать. В индустриальном обществе деньги представляют собой единственную свободу, которая не остается чисто теоретической. Это совершенно невыразимое чувство — жить, зная, что завтра с этим миллионом долларов мы, ты и я, можем отправиться в любую точку земного шара, можем делать все, что нам вздумается, окруженные этим золотым барьером, который будет защищать нас от всего. Да, разумеется, такие возможности и такая свобода заманчивы, но одновременно я боюсь этих денег, я отношусь к ним с недоверием, мне не хотелось бы, чтобы они отняли у меня мое желание творить, чтобы они развратили и расслабили меня и чтобы я начал незаметным для самого себя образом делать ради них вещи, которые не заслуживали бы моего полного одобрения. Нет, пусть эти деньги не гложут меня изнутри, как термиты.
   Он повернул голову к морю и жадно вдохнул в себя воздух. За утесами солнце погружалось в воду, и все море покрылось сиреневыми отблесками, мягкими и успокаивающими. Хотелось броситься в эту синь, забыв об акулах. Она казалась гладкой, чуть подернутой рябью, в действительности это с высоты нельзя было различить гребней волн. Своей плавностью они напоминали дрожь, пробегающую под кожей лошади. Только последняя волна рассыпалась с грохотом, собирая, отбрасывая и перетасовывая гальку, все одни и те же камушки в течение десятков тысяч лет. Откатываясь назад, она производила шум, напоминающий хриплое дыхание агонизирующего человека. Арлетт убирала со стола. На некоторое время он остался один, с газетой в руках. Севилла всегда скучал, когда Арлетт не было рядом. Стоило ей выйти из комнаты, как он сразу же ощущал холод одиночества. На третьей странице он наткнулся на интервью Алена и Джона, которых репортеру удалось разыскать в их маленьком домике в Новой Англии: журналист в броских заголовках приписывал им самые идиотские заявления:
   «Мы не ревнуем к Фа».
   «Мы его считаем нашим полубратом».
   Бедные мальчишки, они даже никогда не видели Фа; мне надо убедить Мэрией увезти их в Европу, здесь им теперь все время грозит опасность, чего доброго, в один прекрасный день их у меня похитят и потребуют выкуп. Но попробуйте убедить Мэрией. Достаточно мне будет сделать это предложение, как она сразу же его отвергнет. Страсть противоречить мне всегда берет у нее верх даже над интересами детей. к услышал шаги Арлетт по террасе. Затем наступила странная тишина. Он поднял голову. Арлетт стояла перед ним. Она дышала учащенно, маленькая гневная складка обозначилась между бровей, черные глаза блестели, как два кофейных зерна.
   — Я не знаю, — сказала она, — играют ли тут роль слава и деньги, но, по-моему, ты уже достаточно избалован тем, что получаешь с 20 февраля ежедневно по десять любовных писем с фотографиями. Тут уже ничего не поделаешь, но то, что ты велел Мэгги завести для них специальное досье с фотографией перед каждым письмом и притащил это досье на уикенд сюда в бунгало, чтобы наслаждаться им в моек обществе, это мерзко, мерзко, мерзко.
   Севилла поднял брови.
   — Но послушай, мысль завести такое досье пришла в голову не мне, а Мэгги, и я привез его сюда только потому, что у меня еще не было времени прочесть хотя, бы одно из этих писем.
   Он замолчал. Глаза Арлетт пылали гневом. Когда они ощетинивалась, менялся даже ее голос. Он становился более низким и сильным, ее тело казалось более плотным, она вся превращалась в маленькую крепость. В этих случаях требовалось в два раза больше времени, чтобы разумный довод мог прорвать линию обороны.
   — Ну и что же? Раз это Мэгги, — сказала она, ни чуть не смягчившись, — то она действовала с резким коварством, и ты не должен был ее поощрять брать это досье на уикенд со мной, это мерзко и сверх того свидетельствует о самом дурном вкусе.
   Он встал.
   — Послушай, не принимай этого так близко к сердцу. Я подумал, что будет забавно полистать эти письма.
   Забавно? — сказала она, сотрясаясь от гнева. — Письма этих сумасшедших идиоток, которые тебя ни разу не видели и предлагают тебе вступить с ними в брак, прибегая к более или менее завуалированным выражениям, а некоторые — даже вступить с ними в связь, я цитирую, не требуя от тебя никаких обязательств?
   Севилла выпрямился.
   — Ты их прочитала?!
   — Да, — сказала она решительно, и слезы брызнули у нее из глаз и потекли по щекам. — Я позволила себе пройтись по этому гарему, этому рынку наложниц и даже полюбовалась фотографиями. Какие платья! С какими вырезами! Зазывающие! Облегающие! Такие облегающие, что думаешь, не сшиты ли они прямо на теле. Какой фестиваль самых отчаянных дезабилье! Все как отлитое или угадывается за прозрачной тканью. А некоторые в бикини, а две или три и вовсе без бикини, в артистических позах. О, не смейся, не смейся, я никогда не видела ничего более отвратительного, чем эта выставка женщин, готовых отдаться. Какое жалкое представление создает это о нашем поле, честное слово, я чувствовала себя униженной!
   — Стоп! — воскликнул Севилла, протягивая вперед руку наполовину шутливо, наполовину повелительно. Он вошел в гостиную бунгало, быстрыми шагами направился к маленькому столику, на который он бросил досье в полдень, когда они приехали, схватил его и вернулся на террасу.
   — Это оно? — сказал он, показывая нераскрытую папку Арлетт.
   — Да, это оно!
   Севилла подошел к балюстраде, отвел руку назад и со всего размаха, изо всех сил швырнул досье в море. Наступила мгновенная тишина. Папка раскрылась в воздухе, из нее посыпались фотографии, и казалось, прошло бесконечно много времени, прежде чем она с чуть слышным плеском погрузилась в воду, сразу же покрывшись зеленой пеной увлекшего ее прибоя.
   — Дискуссия закончена! — сказал Севилла, кладя правую руку на плечо Арлетт. Она молча прижалась к нему.
   — Странно, — сказал он спустя мгновенье, — что успех переводится тотчас же на язык денег и секса, то есть, по сути дела, на язык силы. Мы еще не вышли из феодализма — дворец и гарем, замок и право первой ночи, — мы еще в самом разгаре цивилизации, построенной на насилии.
   — Голдстейн, — негромко произнесла Арлетт спустя несколько секунд, — сказал одну вещь, которая меня сильно поразила: он уверен, что на нас гигантскими шагами надвигается третья мировая война.
   — О, не знаю! — ответил Севилла поспешно. — Не знаю! Я предлагаю пройтись по пляжу, пока еще не совсем стемнело.
   Он замолчал и молча стал спускаться, идя впереди Арлетт по прорубленным в скале ступенькам, которые вели к маленькой бухточке. Среди ступенек попадались такие узкие, что приходилось ставить ногу не поперек, а вдоль и передвигаться боком, по-крабьи. На уровне бедра в стене были кольца, но пеньковый канат, служивший перилами, исчез. Севилла уже в двадцатый раз говорил себе без особой убежденности, что, быть может, стоило бы его заменить, для этого достаточно купить подходящей длины веревку, завязать по узлу наверху и внизу, чтобы закрепить ее с двух концов, это минутное дело. Он знал, однако, что никогда не соберется этого сделать.
   В маленькой бухте был уголок, где для защиты от северного ветра кто-то, скорее всего дети предыдущих съемщиков бунгало, воздвиг грубую стену из сухих камней. Она была построена кое-как, часть ее обвалилась, но остатки держались прочно. Севилла протянул руку Арлетт, когда она перешагивала через вал. Они сели, прижавшись плечом к плечу, опершись спиной об еще теплое подножие скалы.
   — В тот вечер, когда Майкл подал мне свое заявление об уходе, — сказал Севилла, — он тоже говорил мне о третьей мировой войне. Вот как он себе представлял ход событий. Даже если США бросят на это миллион человек, они не смогут выиграть войну во Вьетнаме с помощью классического оружия, а по мере того как война будет затягиваться, американские «ястребы» будут приобретать все большее влияние, и им удастся провести на пост президента человека еще более реакционного, чем Голдуотер. В этот момент генералы, которые, подобно Эйзенхауэру, уже давно требуют применения атомного оружия в Азии, одержат верх, захотят покончить с Вьетнамом, а заодно и с Китаем, пока он еще не обладает достаточным количеством ракет; будет состряпана какая-нибудь провокация, и затем в обстановке хорошо отрепетированного возмущения бросят на Пекин первую кобальтовую бомбу.
   — А СССР? — спросила Арлетт.
   — СССР, по мнению Майкла, вмешается рано или поздно. Основная ошибка американских «ястребов», как думает Майкл, состоит в их расчете на то, что СССР позволит все это проделать, с радостью избавившись от китайской угрозы на своих границах. Но в действительности СССР не может позволить Соединенным Штатам наложить руку на огромные богатства Азии, стать, таким образом, в короткий срок хозяином планеты и уничтожить сам. Советский Союз, предварительно изолировав его.
   Арлетт посмотрела на Севиллу испуганными глазами.
   — А ты, — сказала она сдавленным голосом, — ты думаешь, что Майкл нрав?
   — Как я могу это знать? — произнес он с раздражением, широко разводя руками. — Чтобы добиться успеха при решении трудной задачи, надо сконцентрировать на ней все свои мысли и исключить все другое.
   Он сделал раздраженный жест рукой, произнося «исключить все другое», так, как будто он отметал эту фразу далеко от себя.
   — Однако, — продолжал он немного спокойнее, — я должен сказать, что слова Майкла произвели на меня: определенное впечатление.
   Он проглотил слюну и помрачнел:
   — Майкл был так интеллектуально честен.
   Он сказал «был» так, как будто Майкла уже не было в живых. Арлетт открыла рот, она хотела что-то сказать, но взглянула на Севиллу и замолчала: он сидел, нахмурив брови, уставившись прямо перед собой в пространство, уголки его губ опустились книзу.
   Он резко поднялся с места.
   — Пойдем домой, — сказал он, заметно нервничая.
   Арлетт подняла брови:
   — Уже? Но мы ведь только что пришли?
   — Извини меня, — сказал Севилла, поворачивая голову в ее сторону, и она подумала: «Он смотрит, но не видит меня».
   — Можно остаться, если ты хочешь, — добавил он с нетерпением.
   — Но зачем? — сказала она тотчас же. — Пойдем! Она встала и улыбнулась ему.
   — Извини меня, — повторил он смущенно и раздраженно. — Это проклятое бунгало! Мы только и делаем, что поднимаемся и спускаемся! Никогда нельзя действительно размять ноги и пройтись по ровному месту.