Жизнь Генриха Шлимана – доказательство того, что на верном пути стоит лишь тот историк, который не пренебрегает мудростью народа, его памятью, его творчеством…
   Развалины старого замка, ручей «Серебряное покрывало» и садовая беседка с привидением не смогли заслонить от маленького Шлимана действительности. Но чувство реального проявлялось у него весьма своеобразно. Однажды, наслушавшись жалоб отца на безденежье, он набрался храбрости и посоветовал… раскопать курган и взять золотую колыбель сына Геннинга (История с золотой колыбелью – «бродячий мотив» легенды. В одной из соседних мекленбургских деревень рассказывали, что католические монахини, изгнанные протестантами во времена Реформации, сложили монастырские сокровища в золотую колыбель и спрятали ее в подвале до лучших времен).
   Отец долго хохотал, а Генрих так и не понял до конца жизни, что в этом было смешного.
   Но однажды ночью отец столкнулся с сыном на лестнице. Оказалось, что мальчик в одной рубашонке собрался на кладбище – посмотреть, не выросла ли снова нога Геннинга Браденкирля. Пастор Шлиман понял, что пора всерьез заняться воспитанием сына.
   Прежде всего нужно было оградить ребенка от дурацких бредней пропойцы Веллерта.
   Генрих был очень огорчен, когда отец запретил ему слушать рассказы хромого могильщика. Балагур, остряк и циник, Веллерт обладал неистощимым запасом разных историй, прибауток и анекдотов. Память у него была изумительная. Ему ничего не стоило, выслушав в церкви пасторскую проповедь, повторить ее потом слово в слово со всеми многозначительными ужимками и широкими жестами, которые так любил пастор Шлиман. Через пятьдесят лет, вспоминая о Веллерте, Генрих Шлиман писал: «Этот человек, если бы ему была открыта дорога к школьному и университетскому образованию, несомненно стал бы выдающимся ученым».
   Веллерт скоро узнал о нагоняе, полученном пасторским сыном за любознательность. Встретив мальчика на улице, он остановил его и объяснил, что напрасно теперь стараться увидеть ногу преступного рыцаря: еще мальчишкой он, Веллерт, вместе с Пранге отрезал эту ногу и околачивал ею груши с деревьев. С тех пор нога не растет.
   Чрезвычайно любопытно, что Шлиман в своих воспоминаниях к рассказу о Браденкирле прибавил следующее примечание: «По позднейшему преданию, выросшая из-под земли нога была похоронена перед самым алтарем. Поразительно, что, как сообщает мой дядя, пастор Ганс Беккер (нынешний священник Анкерсгагенского прихода), при предпринятом несколько лет тому назад ремонте церкви была обнаружена неглубоко в земле, под алтарем, кость человеческой ноги».
   Конечно, в то время, когда были написаны эти строки, Шлиман уже прекрасно понимал, что именно кость, найденная в земле, дала повод для создания «позднейшего предания» – эффектной концовки легенды. Но он не мог себе отказать в удовольствии еще одним штрихом «овеществить» предание о Геннинге.
   Мы так подробно останавливаемся на всех этих легендах потому, что Шлиман сам неоднократно подчеркивал свой детский интерес ко всему «таинственному и романтическому». Несомненно, что местный фольклор оказал большое влияние на впечатлительного мальчика. Но скоро перед ним раскрылся новый поэтический мир, он узнал иные предания, величие которых затмило и отодвинуло на задний план примитивные, доморощенные мекленбургские сказки.
   Пастор Шлиман решил дать сыну классическое образование. После той памятной ночной встречи на лестнице Генрих был усажен за латинскую грамматику и древнюю историю. Пастор не замечал, что сам уже не очень тверд в этих предметах. Недостаток фактических сведений легко восполнялся воодушевлением. Особенно увлекался пастор Шлиман, рассказывая сыну о гибели Помпеи и Геркуланума (Помпеи и Геркуланум – два небольших города в окрестностях Неаполя (Италия). Они были засыпаны лавой и пеплом во время извержения Везувия в 79 году. С XVIII века там велись долгое время раскопки, позволившие во многом восстановить подробности жизни античного города).
   Как раз в первые десятилетия прошлого века возобновились начатые еще в 1748 году раскопки Помпеи. Интерес к трагически погибшему городу проявляли не только ученые. О Помпеях в то время писали в газетах, болтали в гостиных. О Помпеях упоминалось в стихах, а Карл Павлович Брюллов под впечатлением посещения раскопок написал свою знаменитую картину (Речь идет о его знаменитой картине «Последний день Помпеи»).
   И до захолустного Анкерсгагена докатилось это увлечение.
   Голос Эрнста Шлимана гремел раскатами, когда он рисовал сыну картину разбушевавшегося Везувия. Пастор вдруг почувствовал себя историком и археологом, он уже мечтал о том, чтобы поехать в Неаполь, посетить Помпеи, сделать поразительные открытия.
   Генрих слушал внимательно, запоминал имена, даты, факты. У него была жадная и цепкая память.
   Когда о Помпеях было рассказано все, что пастор помнил, наступил черед Гомера. Греческого языка Эрнст Шлиман не знал, но читал Гомера в немецком переводе Фосса. Рассказы о сражениях и об уничтожении Трои Генриху понравились. Но ему трудно было вообразить себе всех этих Одиссеев, Ахиллов и Гекторов. Это была какая-то другая жизнь, непохожая на анкерсгагенскую, и люди эти были, очевидно, не похожи на окружавших Генриха людей.
   Отец рассказал, что в анкерсгагенском замке, в том самом, где когда-то буйствовал Геннинг Браденкирль, жил в 1769 году Иоганн-Генрих Фосс, переводчик Гомера. Но и от этого Гомер не стал понятней восьмилетнему ребенку.
   На рождество отец подарил Генриху книгу Георга-Людвига Еррера «Всемирная история для детей». Перелистывая ее, мальчик увидел интересную картинку: войско штурмует горящий город. В клубах дыма вырисовываются мощные крепостные стены с четырехугольной башней. На переднем плане – воин несет на плечах старика и за руку ведет маленького мальчика.
   Оказалось, что это Эней с отцом и сыном бежит из горящей Трои.
   Здесь начинается одна из самых спорных страниц в биографии Шлимана, вызвавшая много разногласий среди писавших о нем. Вот как сам Шлиман описывает этот эпизод:
   «Я радостно воскликнул: «Отец, ты ошибся! Еррер видел Трою, иначе он не смог бы ее нарисовать!» – «Сынок, – ответил он, – это лишь воображаемая картина». Но на мой вопрос, в действительности ли древняя Троя имела такие большие стены, он ответил утвердительно. «Отец, – сказал я тогда, – если такие стены существовали, они не могли быть совершенно уничтожены, они лишь погребены под пылью и мусором столетий». Он мне вновь возразил, но я остался при своем мнении, и, наконец, мы порешили на том, что я когда-нибудь откопаю Трою».
   Конечно, это вымышленный разговор. Он был написан в то время, когда пятидесятидевятилетний Шлиман освещал «обратным светом» свою путаную и необычную жизнь. Тогда Шлиман был уже убежден сам и считал нужным убедить других, что великое дело, совершенное им, было задумано еще в детстве, что вся его долгая жизнь была планомерным и настойчивым стремлением к заранее намеченной цели.
   Это – самообман, хотя и вполне понятный в устах Шлимана. Но зерно истины в приведенном рассказе есть. Несомненно, картинка из книги заинтересовала мальчика. Несомненно, отец мог сказать Генриху, что город Троя исчез бесследно. И очень может быть, что Генрих не поверил отцу.
   Но от такого разговора до плана раскопок Трои, до установления цели всей жизни еще очень далеко.
   Как бы то ни было, на следующем уроке танцев Генрих уже рассказывал Минне и Луизе Мейнке о гибели Трои.
   Минна была доброй и послушной девочкой. Она готова была часами слушать рассказы Генриха, никогда не перебивала, а в нужных местах ахала и вздыхала. Как раз такой друг нужен был Генриху. С соседскими мальчишками – насмешниками и сорванцами – он не сдружился, братья его были слишком малы, а сестры жили какой-то своей, обособленной, непонятной и глупой жизнью – в мире цветных ленточек, самодельных кукол и пуговиц от старого платья. Кое-как он ладил только с Дютц. Старшая сестра, Элиза, была набожна, зла и больше всего на свете любила читать мальчикам ехидно-благонравные нотации.
   Свою мать Генрих по-детски любил, но настоящей близости между ними не установилась. Мать была всегда удручена, молчалива. В последнее время она часто хворала и давно уже не прикасалась к фортепьяно. Ей не о чем было рассказывать сыну, а Генрих ничего не спрашивал у нее. Поэтому всю силу своей дружбы мальчик перенес на Минну. Однажды он заявил ей, что они поженятся, когда вырастут. Минна, конечно, послушно согласилась. Генрих счел дело решенным.
   Дома Генрих старался бывать как можно меньше. Отец непрестанно злился и кричал, что его разоряют. Мать часто плакала. Служанка Фикхен, о связи которой с пастором давно уже поговаривали соседки, хозяйничала в доме как хотела. Она была модницей и едва ли не через воскресенье появлялась в церкви в новом платье.
   Отец все больше запутывался в долгах.
   В семействе ожидалось прибавление – должен был родиться седьмой ребенок.
   Роды были тяжелые, мать долго болела. Врач сказал, что это «нервная горячка» – ныне несуществующая болезнь, симптомы которой описаны в старинных повестях, где врач над постелью больного разводит руками и призывает надеяться на провидение.
   Мать так и не поправилась. Она умерла в марте 1831 года, на тридцать восьмом году жизни. Генриху было тогда девять лет.
   Пастор Шлиман давно уже возненавидел жену, считая ее виновницей крушения всех мечтаний его юности. Эту ненависть он сохранил и после ее смерти, до конца своей долгой жизни. Но, собственноручно делая в церковной книге запись о кончине жены, он с непостижимым лицемерием – а может быть, и в приступе внезапного раскаяния – приписал: «Господь да наградит безвременно усопшую чистым и вечным блаженством за всю любовь и нежную заботу, которую она проявила при жизни ко мне и к нашим детям. Это искренняя мольба ее удрученного горем супруга и семи малых детей, оставленных ею».
   Жизнь в пасторском доме стала совершенно невыносимой, особенно с тех пор, как у отца начались неприятности с приходом.
   Пастор Шлиман никогда не был на особенно хорошем счету у анкерсгагенских обывателей. Его громкий голос и воинственные жесты нарушали торжественность церковной службы. А тут еще Фикхен совсем обнаглела. Она заявила соседкам, что скоро станет пасторшей и на этом основании требует соответствующего уважения к себе. Соседки подняли ее на смех. Началась склока. Прихожане стали поговаривать о том, что шелковые и бархатные платья Фикхен обходятся недешево, и следует проверить сохранность церковной казны.
   С пастором перестали здороваться. Дело получило огласку. Вскоре церковные власти назначили ревизию дел и следствие.
   Родители Минны Мейнке запретили дочери встречаться с сыном опального пастора. Это было особенно тяжелым ударом для Генриха. Он плакал, не переставая, от тоски и непонятной ему, незаслуженной обиды.
   Через несколько дней Генрих был отправлен к своему дяде, тоже пастору, в деревню Калькхорст, возле Ней-Стрелица. Старших дочерей Эрнст Шлиман отослал к другим родственникам. Семья развалилась навсегда.
   Дядя Фридрих принял Генриха не очень радушно, но благожелательно. Мальчику нужно учиться. Что он знает? Ничего? Очень жаль. Его будет готовить в гимназию господин Карл Андрес, кандидат наук, молодой, но чрезвычайно ученый человек.
   Господин Андрес усердно принялся за дело, и уже к концу 1832 года Генрих был в состоянии ужасной школьной латынью изложить похождения героев Троянской войны, ахейских вождей Агамемнона и Одиссея. Сочинение было троекратно переписано под наблюдением учителя и торжественно послано отцу в качестве рождественского подарка.
   Весной 1833 года Генрих был принят в Ней-Стрелицкую гимназию. Поселился он в Ней-Стрелице у придворного музыканта, господина Лауэ. Великий герцог Мекленбург-Стрелицкий, следуя традициям венского двора, держал придворный оркестр, но не слишком щедро платил своим музыкантам. Супруги Лауэ охотно согласились за небольшое вознаграждение предоставить Генриху полный пансион и жилье.
   Лауэ и его супруга были фантастически скупы. Генриха поселили в каморке на чердаке. За обедом приходилось крепко придерживать тарелку рукой – едва рука разжималась, фрау Лауэ выхватывала недоеденное блюдо:
   – Ты уже сыт, мой мальчик?
   Но Генрих не очень жаловался на свою жизнь. Самое главное – он учился. Ему хотелось узнать одновременно тысячу вещей. Он сидел над учебниками с каким-то диким упорством. Учение давалось нелегко: рассказы отца и вокабулы Андреса не привили ему систематических навыков к занятиям. Он зубрил. Но хуже всего было то, что гимназическое начальство невзлюбило его, – сын проворовавшегося пастора не служил украшением учебного заведения. Ему ставили посредственные отметки за выученные уроки. Он плакал и зубрил еще усердней.
   Друзей у него не было. Его соученики, сынки богатых помещиков и купцов, злобно издевались над его потертой одеждой и над голодными обедами госпожи Лауэ. Генрих отмалчивался. Он хотел учиться, больше ничего.
   Между тем у отца дела шли все хуже. Ревизия обнаружила злоупотребления и отстранила пастора от должности. Следствие затягивалось. Грозила нищета. Нечего было и думать о том, чтобы платить за обучение Генриха в гимназии и университете.
   Пробыв три месяца в гимназии, Генрих перевелся в местное реальное училище. Но и там ему не удалось доучиться. Отец совершенно обнищал. Даже Фикхен, потеряв надежду на благополучный исход дела, отказалась от мечты о звании пасторши и ушла. Эрнст Шлиман написал сыну, что больше не может посылать ему ни копейки. Дядя Фридрих, обремененный собственной семьей, был готов помочь племяннику добрым советом, но, увы, ничем более.
   Двухлетнее пребывание в реальном училище дало Генриху скудное элементарное знакомство со школьной премудростью и аттестацию трудолюбивого растяпы. В архиве училища сохранилась такая характеристика: «Его поведение и прилежание радовали учителей, в большинстве предметов он получил достаточные познания, при этом, однако, ему еще недостает обходительности. Сочинения прилежно сделаны, но часто не хватает ясности в мыслях».
   Генрих завязал в узелок свои вещи и пошел проститься с хозяевами. В гостиной в неурочный час раздавались звуки фортепьяно.
   – Раз-два-три-и, раз-два-три-и,- отсчитывал господин Лауэ.
   «Новый ученик», – подумал Генрих и раскрыл дверь. Высокая девушка в простом черном платье сидела за фортепьяно. Она обернулась. Это была Минна Мейнке.
   «Едва наши взгляды встретились, – вспоминал впоследствии Шлиман, – мы разразились потоком слез и, ни слова не говоря, упали друг другу в объятия. Несколько раз пытались мы заговорить, но наше волнение было слишком велико, мы не могли вымолвить ни слова. Скоро в комнату вошли родители Минны, и нам пришлось расстаться, но прошло много времени, пока я успокоился. Теперь я был уверен, что Минна меня еще любит, и эта мысль зажгла мое честолюбие: с этого мгновения я почувствовал в себе безграничную энергию…»
   Но всю эту энергию пришлось направить на подыскание службы. Она, наконец, подвернулась: господин Гольц, лавочник из деревни Фюрстенберг, подыскивал себе в ученики толкового мальчика. Рекомендации нашлись. Генрих стал служащим. Ему было тогда четырнадцать лет.
   Скитания
   Долго его глубина поглощала, и сил не имел он
   Выбиться кверху, давимый напором волны…
   Вынырнул он напоследок, из уст извергая морскую
   Горькую воду…
   «Одиссея», V. 319-324.
   В пять часов утра его будил хозяин. В одиннадцать часов вечера он валился в постель. Он спал шесть часов, работал восемнадцать.
   Он убирал лавку. Потом тер картофель для винокурни. Потом вставал за прилавок и продавал покупателям свечи, масло, селедки, мыло, соль, молоко, картофельную водку. Наконец приходил вечер. Лавка запиралась. Он уходил на винокурню и дежурил у перегонного куба. От угара, от самогонной вони его тошнило. Отупевший, с дрожащими коленями, он таскал бутылки с мутным картофельным самогоном, подкладывал дрова в топку. Он ни о чем не думал.
   По воскресеньям лавка была заперта, но работы хватало: нужно было привезти товар, распаковать, расставить, приготовить… Если все-таки выпадал свободный час, он спал.
   Иногда он вспоминал о реальном училище, о кандидате наук Карле Андреев, о книгах. Но все это было так давно, что воспоминания перестали его волновать.
   За пять с половиной лет, проведенных в Фюрстенберге, он не прочитал ни одной книги. И даже не столько потому, что не имел времени для чтения. Просто во всей деревне не было ничего, кроме библии.
   В лавочке работал еще один парень, по фамилии Бендикс. Он был угрюм, долговяз, молчалив. Он никогда не жаловался. Но однажды, когда закрылась дверь за последним покупателем, наклонился к Генриху и шепнул:
   – Удерем в Америку!
   Генрих посмотрел внимательно, подумал и ответил:
   – Согласен.
   Он очень неясно представлял себе Америку, но знал, что многие крестьяне из окрестных деревень вдруг срывались с насиженного веками места, бросали все и уезжали в Америку.
   В Америке люди наживали бешеные деньги, и уж во всяком случае там не придется работать с утра до поздней ночи сидельцем в деревенской лавке.
   Мальчики сложили и сосчитали свои деньги. Оказалось, что едва хватит на дорогу до Гамбурга. А дальше?
   И тут неожиданно пришло письмо от отца. Он писал, что дело против него прекращено, ему вернули сан и должность, он победил и посрамил своих врагов. Но он решил отказаться от прихода и сложить с себя пасторские обязанности. Его с почетом проводили из Анкерсгагена, и церковные власти выплатили ему пособие – восемь тысяч марок.
   На самом деле, конечно, дело обстояло проще: решено было замять неприятную историю с проворовавшимся пастором, дать ему денег и посоветовать переехать куда-нибудь подальше.
   Но Генрих не вдавался в подробности – Америка теперь показалась такой близкой и доступной! Он написал отцу, что хочет уехать и просит одолжить денег на дорогу.
   Отец ответил бранью и жалобами на весь мир.
   Мечту о бегстве пришлось забыть. Снова потянулись дни нескончаемой, тупой, бессмысленной работы. Их монотонная серость была нарушена лишь раз, одним вечером, на всю жизнь оставшимся в памяти Шлимана.
   В этот вечер в лавку ввалился пьяный мельничный подмастерье Герман Нидерхеффер, деревенский шут и забияка. Он потребовал водки. Но с Нидерхеффера деньги брали вперед. Однако пьяный уселся на бочку, обвел мутным взглядом лавку и вдруг стал декламировать.
   Он читал «Одиссею». Читал наизусть, с дикой страстью, с завыванием, со слезами.
   Он читал «Одиссею» по-древнегречески…
   Нидерхеффер был сыном пастора из Ребеля и в детстве учился в гимназии. Его выгнали из шестого класса за «плохое поведение». Парень с горя запил. Отец отдал его в подмастерья к мельнику. С тех пор за Германом Нидерхеффером укрепилась слава беспутного, пропащего человека. Но тяжелая работа и пьянство не смогли выбить у него из головы затверженные в детстве бессмертные гекзаметры (Гекзаметр – стихотворный размер, которым написаны «Илиада» и «Одиссея», а также и ряд других произведений античной поэзии. Этим размером написано, например, и двустишие А. С. Пушкина «На перевод Илиады: «Слышу умолкнувший звук божественной эллинской речи: Старца великого тень чую смущенной душой»).
   Генрих с каким-то страхом слушал декламацию Нидерхеффера. Не понимая ни слова, юноша ловил каждый звук. В этих стихах для Генриха воплотилась сама наука. Пьяный мельничный подмастерье был для него образцом учености. Когда тот кончил, Генрих попросил его повторить. Мельник потребовал водки. Генрих собрал всю свою мелочь, бросил монеты в кассу и налил стакан.
   Три раза Нидерхеффер повторял этот отрывок из «Одиссеи» – в нем было не меньше ста стихов. Три раза Генрих платил за водку. Он заплатил бы и в четвертый раз, но у него не осталось больше ни гроша.
   В этот вечер Генрих Шлиман почувствовал, что дальше так продолжаться не может, что он не хочет погибать в Фюрстенберге.
   Но деваться было некуда. Лавочка в Фюрстенберге давала ему хлеб, и, кроме того, он привык. Когда хозяином «предприятия» вместо господина Гольца стал господин Хюкштедт, Шлиман и Бендикс перешли к новому владельцу как «живой инвентарь». Месяцы шли и накапливались в годы, заполненные работой, работой, работой.
   Генриху помогло, в буквальном смысле слова, несчастье. Однажды, поднимая очень тяжелую бочку, он почувствовал острую боль в груди. К вечеру началось кровохарканье. Генрих слег и несколько дней не мог подняться с постели. Когда он, наконец, встал и вышел в лавку, хозяин озабоченно на него посмотрел и сказал, что очень жаль, но, видно, работа в лавке будет теперь Генриху не по силам.
   С несколькими талерами в кармане, со старой котомкой за плечами шагал по дороге из Фюрстенберга худой, невысокий девятнадцатилетний парень с запавшими глазами. Он кашлял, отплевывался кровью и шел дальше.
   Куда? Это, по существу, безразлично. Он был не нужен никому на свете.
   Отец переехал в другую деревню, женился – в пятьдесят восемь лет! – и обзавелся крестьянским хозяйством. Старшие сестры жили у родственников приживалками. Дядя… Нет, уж лучше все-таки идти к отцу.
   Пришел – и раскаялся. Отец принял его неприветливо. Мачеха оказалась неграмотной, сварливой бабой. С отцом она дралась почти ежедневно. Бывший пастор прозрачно намекнул сыну, что молодым людям его возраста стыдно сидеть на отцовской шее.
   Генрих ушел в Росток. Там он все лето, сутками не выходя из комнаты, изучал двойную бухгалтерию. Но работы для него в Ростоке не нашлось. Он отправился к отцу и объявил, что намерен уехать в Гамбург искать счастья.
   Отец благословил его и дал на дорогу двадцать девять талеров. До Гамбурга было около двухсот километров. Большую часть дороги Генрих прошел пешком.
   Стояла осень 1841 года.
   Потеряв голову, бродил юный провинциал по большому портовому городу. Его потрясало все: огромные вывески, уличное освещение, бой часов на городской башне. Толпы людей проходили по улицам, и в каждом Генрих видел или отважного капитана или купца-миллионера.
   Назавтра Генрих разыскал земляка своей матери, хлебного маклера Вендта. Тот с удивлением встретил странного посетителя, однако вспомнил Луизу – они вместе играли в детстве – и обещал подыскать для Генриха какое-нибудь дело.
   Действительно, через несколько дней Генрих уже служил приказчиком в лавке Линденмана на Рыбном рынке. Но после первого же кровохарканья хозяин растолковал Генриху, что здесь не больница, и выгнал на все четыре стороны.
   Долго Генрих не мог найти работу. Чахоточного, слабосильного парня никто не хотел брать. Доведенный до отчаяния, он написал дяде в Калькхорст. Тот прислал десять талеров и резкое письмо, полное обидных насмешек. Первым движением Генриха было отослать деньги обратно. Но он задолжал за каморку, которую снимал на чердаке многоэтажного доходного дома. Стиснув зубы, Генрих оставил деньги у себя. Рано или поздно он отомстит за все оскорбления.
   Вендт еще раз попытался пристроить Генриха в бакалейный магазин Дейке. Но и оттуда его через неделю выгнали.
   Наступила сырая, промозглая гамбургская зима. Голодный и измученный, без пальто, задыхаясь от кашля, бродил Генрих по городу.
   Однажды он зашел в порт. Тащились ломовые обозы, грузчики несли тюки и катили бочки, упитанные маклеры суетились возле складов. Корабли со всего света стояли у причальных стенок. Здесь были бриги и шхуны, рыбачьи парусники и коренастые пароходы с высокими узкими трубами.
   Если бы Генрих читал «Одиссею», он мог бы воскликнуть вслед за Гомером:
   Берег, как ни был обширен, не мог обоюдовесельных
   Всех кораблей их вместить…
   А за гаванью, там, за широким устьем Эльбы, угадывался открытый горизонт и серое, беспокойное, свободное море…
   Генрих повернулся и пошел. Через полчаса он был у Вендта. Маклер с сомнением покачал головой: едва ли найдется капитан, который рыщет по Гамбургу в поисках чахоточной команды. Однако обещал узнать.
   28 ноября 1841 года Генрих Шлиман взошел на борт брига «Доротея».
   «Доротея» развернулась и вышла из порта. В устье Эльбы пришлось задержаться из-за непогоды. Наконец 1 декабря показалось открытое море. Первая морская волна легонько приподняла судно, опустила и, вдруг вспухнув за кормой, нависла и упала на палубу дождем тяжелых соленых брызг.
   Кругом было море, впереди – океан, а там, в конце далекого пути,- окруженная тропическими лесами, залитая солнцем, напоенная запахом апельсинов Ла-Гуайра, – город с непривычным и романтическим именем.
   Когда человеку двадцать лет и он стоит на палубе брига, идущего в Венесуэлу, он склонен забыть и свою болезнь, и то, что ради покупки шерстяного одеяла пришлось продать последний пиджак, и то, что будущее темно и тревожно. Ветер был попутный, далекий берег чуть виднелся с левого борта.
   – Генрих Шлиман, каютный юнга, бриг «Доротея», рейс Гамбург – Ла-Гуайра, капитан Симонсен, груз – железные изделия, пассажиров трое, команды девять человек, оверштаг, бомбрамсель, камбуз! (Последние три слова – морские термины. Оверштаг – поворот против ветра, бомбрамсель – верхний парус, камбуз – корабельная кухня) – отрапортовал самому себе Генрих и пошел вниз.