«В Амстердаме и в Мекленбурге уверены, что я нашел в России свое полное счастье! Нет, вовсе нет, никогда я еще не был так недоволен собой… Разве счастье в 6000 талеров, которые я заработал в 1847 году, или в 10000, которые принесет мне текущий год? Или счастье в роскошной квартире, дорогих кушаньях, тонких винах и т. д.? Нет, о нет! С раннего утра до позднего вечера стоя за конторкой, погруженный в вечные размышления о том, какую бы затеять спекуляцию, чтобы – к выгоде или невыгоде других – потуже набить свой кошелек, я чувствую себя гораздо менее счастливым, чем в Фюрстенберге, когда я за прилавком обсуждал с извозчиком достоинства соседской длиннохвостой собаки…»
   В этих словах Шлимана есть доля рисовки перед мекленбуржцами, которые люто завидовали его богатству. Но, по существу, письмо правильно характеризует состояние Шлимана в ту пору. Он торговал, торговал в каком-то самозабвении, с утра до ночи, и не мог бы ответить, на что ему так упорно сколачиваемое богатство.
   Шел 1848 год. На улицах французских, германских, австрийских городов вырастали баррикады. «Манифест Коммунистической партии» («Манифест Коммунистической партии» был написан по поручению Союза коммунистов К. Марксом и Ф. Энгельсом в 1847 году. Эта была первая в истории программа научного социализма) уже переводился на многие европейские языки. Охваченные революционным энтузиазмом, рядом с рабочими и профессиональными революционерами на баррикадах сражались и гибли даже тургеневские Рудины.
   Все это проходило мимо Шлимана. В газетах он просматривал биржевые курсы и торговые новости. Он был купцом, и лишь изредка, с неохотой, отрывался от дел для того, чтобы написать письмо братьям или послать сто марок вновь обнищавшему отцу.
   Братья доставляли хлопоты. Младший, Пауль, не ужился в Амстердаме, вернулся домой и стал садовником. Он поссорился с отцом. Отец возненавидел его как живое напоминание о покойной Луизе. Ненависть дошла до того, что, когда Пауль, совсем молодым (в 1852 году), погиб от несчастного случая, Эрнст Шлиман запретил в своем присутствии вспоминать даже имя сына.
   Еще нелепей сложилась жизнь Людвига. Он просил старшего брата взять его в Петербург, к себе в фирму. Генрих отказался. Людвиг писал бешеные письма, подписанные кровью, угрожал самоубийством – и неожиданно, прервав всякую переписку, уехал в Америку. Там он стал учителем, затем купцом, но вскоре бросил все и умчался в Калифорнию искать золото. Ему повезло. Он разбогател и снова стал переписываться с братом. Генрих получал от него деловую информацию об американских банках. «Большие состояния создаются здесь в какую-нибудь пару, месяцев», – писал Людвиг, приглашая Генриха в Америку.
   Это было последнее письмо. Через три месяца Генрих случайно из газетного объявления узнал о смерти Людвига (1850 год).
   Можно было думать, что после Людвига осталось значительное состояние. Письменные справки не дали результата. Шлиман решил отправиться в Америку, чтобы найти могилу брата и его наследство.
   Весной 1850 года Шлиман поручил ведение всех своих петербургских дел доверенному приказчику и купил билет на пакетбот, отправлявшийся за Атлантический океан.
   Старый и Новый свет
   Разные земли ему для скопленья богатств надлежало
   Видеть. Никто из людей земнородных не мог с ним сравниться
   В знании выгод своих и в расчетливом тонком рассудке…
   «Одиссея», XIX, 284-280.
   В Нью-Йорке Шлиман почувствовал себя как рыба в воде, хотя город был большой, неуютный, разбросанный. Одинаковые четырехэтажные кирпичные дома тянулись вдоль скучных прямых улиц. На каждом шагу попадались дощатые заборы. На них маляры аршинными буквами выводили объявления о продаже земельных участков. Город рос стремительно. За десять лет до приезда Шлимана в Нью-Йорке было 312 тысяч жителей, а теперь в нем жило уже 515 тысяч человек.
   Нью-йоркцы понравились Шлиману: эти деловые, энергичные люди умели работать и завели в стране удобные порядки, никого не стесняя чопорными европейскими условностями.
   Все нужные сведения о брате удалось собрать в Нью-Йорке. Оказалось, что Людвиг нашел в Калифорнии золотую жилу, но долго копаться в земле не стал, продал свой участок и вместе с другим искателем счастья открыл гостиницу в Сакраменто. Здесь Людвиг заболел лихорадкой. Может быть, он оправился бы от нее, но лекари отравили его своими снадобьями. У него было около 30 тысяч долларов. Предприимчивый компаньон после смерти Луи прикарманил эти деньги и скрылся.
   Знающие люди не советовали Шлиману пускаться в поиски похитителя. По Америке бродило много разного сброда, привлеченного слухами о золоте. Отыскать вора было нелегко. Да и бесполезно искать: деньги он, конечно, давно истратил.
   Был другой способ вернуть потерянное. Следовало лишь поближе узнать страну и ее порядки – и тогда деньги сами потекут в руки.
   Изучение Америки Шлиман решил начать с ее столицы. В Вашингтоне заседал конгресс, нельзя было пропустить такой случай.
   В день приезда Шлимана в Вашингтон на заседании конгресса выступал Лайош Кошут, герой венгерского освободительного движения. После разгрома революции Кошут объезжал страну за страной, стараясь найти поддержку в борьбе против австрийских угнетателей. Громовая речь Кошута, обращенная к конгрессу, поразила Шлимана. Он запомнил ее дословно.
   Побывав в конгрессе, Шлиман в тот же день добился аудиенции у президента Соединенных Штатов.
   Миллард Фильмор, незадолго до того занявший в Белом доме место покойного Тейлора, оказался добродушным пятидесятилетним человеком с манерами провинциального адвоката, Он радушно принял посетителя. Этот русский купец с немец» кой фамилией был деловит, вежлив и изъяснялся на прекрасном английском языке.
   – Мистер Фильмор,- сказал он,- стремление увидеть эту, прекрасную страну и ее великого руководителя заставило меня покинуть Россию и пересечь океан. Мой первый долг на американской земле – приветствовать вас и выразить вам свою сердечную привязанность.
   Президент был растроган. Он познакомил Шлимана со своей женой, дочерью и престарелым папашей. Беседа длилась полтора часа.
   – Заходите, – сказал президент, пожимая Шлиману руку, – обязательно заходите, когда снова будете в Вашингтоне.
   Шлиман сдержал улыбку. Президентство Фильмора не казалось долговечным. Промышленники Севера были им недовольны за то, что он заигрывал с плантаторами из Южных штатов, южане же не верили, что Фильмор поможет им удержать черных в рабстве. Едва ли Фильмор сумеет сбалансировать между Севером и Югом.
   Но личное знакомство с президентом Соединенных Штатов никогда не повредит человеку, который собирается, по выражению нью-йоркцев, «делать доллары».
   Страна была огромна и мало обжита. Шлиман исколесил ее всю. Он пересек пустыни Запада и девственные леса Юга, видел Большие озера и Панамский перешеек. Наконец, бурые скалы Сьерра-Невады и золотые берега реки Сакраменто открылись перед ним. Он был в Калифорнии, в сказочном Эльдорадо, стране золота.
   В 1846 году швейцарский эмигрант Зуттер на берегу одной из калифорнийских речек нашел золото. Через два года Соединенные Штаты отвоевали Калифорнию у Мексики. На берега Сакраменто стали стекаться искатели счастья. Бродяги и купцы, врачи и солдаты, фермеры и чиновники со всех концов земли приезжали сюда. Все равны перед лицом слепой удачи.
   С лопатами и тазами бродили люди по стране. На берегах неведомых речек вскапывали они песок и дрожащими пальцами взбалтывали его в тазу с водой. На дне таза оставалось несколько золотых пылинок – это было счастье. Золотоискатель, нашедший жилу, мог стать богачом. Но немногие уезжали из Калифорнии со своим богатством. Золотой песок быстро переходил в руки бандитов или содержателей кабаков – трудно сказать, кого из них было больше в Калифорнии.
   Могила Людвига нашлась. Он умер в Сакраменто-Сити. Генрих Шлиман за пятьдесят долларов купил памятник и поставил на могиле.
   Луи погубило калифорнийское золото. Но Генрих был не из пугливых.
   Он не стал копать землю. В Сакраменто-Сити он открыл контору по скупке золотого песка. Здесь вдруг пригодилось знание языков.
   «Моя контора… с утра до вечера набита людьми из всех стран мира,- писал он, – целый день я вынужден разговаривать на восьми языках».
   На редкость выгодное сочетание: коммерсант-полиглот в дни золотой лихорадки в Калифорнии!
   Сразила Шлимана обыкновенная лихорадка. Больной, валялся он на походной койке в своей конторе. Дверь на улицу была раскрыта настежь. Под подушкой лежал кольт.
   Врач предупредил, что второго приступа Шлиман не перенесет. Что его спасло? Лошадиные дозы хинина или то, что он закалил свое здоровье многолетней спартанской диетой, ежедневными купаниями, умеренной жизнью? Во всяком случае, он выжил.
   Неожиданно он оказался американским гражданином. Дело в том, что 4 июля 1850 года Калифорния была официально объявлена самостоятельным штатом САСШ. Каждый проживавший в этот день в Калифорнии автоматически становился гражданином Соединенных Штатов (если только не выражал желания сохранить прежнее подданство).
   Шлиман чувствовал себя настоящим американцем. Он уже завязал связи с филиалом банка Ротшильда в Сан-Франциско и, казалось, вполне акклиматизировался. О Гомере, о сказках он не вспоминает в письмах этого периода.
   Во время его пребывания в Сан-Франциско произошел страшный пожар, уничтоживший почти весь город. Шлиман наблюдал пожар с высокого холма, господствующего над Сан-Франциско. В дневнике его есть описание пожара, но нет никаких ассоциаций с картинкой из книги Еррера, с пожаром Трои.
   Зато все больше места в письмах и дневнике занимает Россия. Шлимана потянуло назад. Он пишет о «любимой России», о «чудесном Петербурге». И вот, в начале 1852 года, прекратив свои операции с золотым песком, он вновь пересекает океан.
   В Петербурге все было по-прежнему. Торговый дом «Шлиман и К0» процветал, денег становилось все больше. Но не проходило тоскливое чувство одиночества.
   Еще задолго до путешествия в Америку Шлиман познакомился с племянницей купца Живаго, Катей Лыжиной. Она воспитывалась у дяди. Теперь девушке было двадцать лет, она очень похорошела за то время, что Шлиман ее не видел. Катя была подходящей невестой.
   Ее не спросили о согласии; Живаго и не мечтал о лучшем женихе для племянницы. Шлиман был и денежен, и оборотист, и обходителен.
   Катя поплакала – и подчинилась. Осенью они поженились.
   Жизнь молодой четы была внешне поставлена на широкую ногу. Барская квартира в пятнадцать комнат, английский выезд, еженедельные рауты (Раут – большой званый вечер), на которых можно было встретить и купца-миллионщика, и университетского профессора, а иной раз и заезжего дипломата.
   Но, по существу, Шлиман не изменил своим привычкам. По-прежнему вставал он в пять часов утра, работал усердно в конторе, по нескольку часов ежедневно проводил на складе: не доверяя приказчикам, сам показывал покупателям товары. Каждую свободную минуту проводил он за книгами, особенно жадно зачитываясь русской литературой. Пушкина и Лермонтова он знал едва ли не наизусть.
   Началась Крымская война. Шлиман, давно уже почуявший приближение крупных событий, заранее принял меры. Он завязал связи с иностранными фирмами, торговавшими селитрой, серой и свинцом.
   Союзный англо-французский флот блокировал выход из Черного моря и все русские порты в Балтийском море. Торговые корабли не могли прорваться в Петербург. Однако выход нашелся: товары, закупленные в Лондоне и Амстердаме, морем отправлялись до Мемеля, там их выгружали и дальше везли сухим путем на лошадях.
   «Патриотизм» не мешал английским купцам продавать селитру России.
   Из-за блокады балтийских портов транзитные торговые пути переместились в Скандинавские страны и Польшу. Пришлось завязать связи с тамошними деловыми кругами. Верный своим обычаям, Шлиман в двадцать четыре дня изучил польский и шведский языки; в каждой стране, где он бывал, он разговаривал и даже писал свой дневник только на местном наречии.
   За годы войны Шлиман в несколько раз увеличил свое богатство. Он сломя голову бросался в самые рискованные дела, спекулировал, чем можно было; каменным углем, чаем, лесом…
   «В течение всей войны я был настолько завален делами, что ни разу не взял в руки даже газету, не говоря уже о книгах»,- откровенно признавался он.
   Но с концом военных действий вновь пришло отрезвление. Он был богат, знал десять языков, получил звание с.-петербургского потомственного почетного гражданина… И вдруг он со страхом почувствовал, что ему тридцать четыре года, полжизни прожито – и ничего не сделано, ничего, кроме денег, которые так дразнили и бесили мекленбургских земляков.
   А он хотел быть ученым.
   Время ушло безвозвратно. Он не мог поступить ни в гимназию, ни в университет. Ему хотелось куда-нибудь спрятаться от самого себя. Куда бежать? В деревню, может быть? Он мог купить имение где-нибудь на юге, вблизи Одессы, или в Мекленбурге, благо там разыгрался аграрный кризис и земля была дешева.
   Но разведение свиней или слив могло ему дать только новые тысячи марок, талеров, гульденов или рублей…
   И вот однажды библиотека Шлимана пополнилась новой книгой: новогреческим переводом «Поля и Виргинии».
   Греческий язык – вот что ему было нужно!
   Он нанял себе учителя – молодого семинариста Николая Паппадакиса. Паппадакис был родом афинянин, на его произношение можно было положиться.
   Произношение было самым главным. Шлиман не мог изучать мертвый, немой язык. Не грамматика была ему важна, а живой строй речи. Поэтому он начал не с древнегреческого, который был языком давно истлевших мертвецов, звучание которого в XIX веке стало уже предметом спора между филологами.
   Он положил перед собой французский оригинал «Поля и Виргинии» рядом с новогреческим переводом и стал читать. Смысл каждой фразы он понимал, не теряя времени на копание в словаре, – достаточно было сравнить оба текста.
   Паппадакис следил за его произношением и исправлял ошибки в сочинениях.
   Через полтора месяца Шлиман уже говорил по-новогречески. Путь к Гомеру был открыт.
   Ученические тетради
   …ее ты покинул.
   В Трою отплыв, и грудной, лепетать не умевший младенец
   С ней был оставлен тогда…
   "Одиссея". XI. 447-449.
   В изучении древнегреческого языка окончательно отшлифовался «шлиманский» метод, в котором соединялись изобретательность, железная память и огромный темперамент.
   Учитель (уже другой грек, Феоклит Вибос, тоже семинарист) писал на большом листе бумаги много разных греческих слов, по выбору Шлимана, рядом – перевод этих слов. На том же листе совместно составлялись предложения, в которые входили эти слова. К следующему уроку Шлиман все это заучивал наизусть, и Вибос составлял ему новые фразы. Таким образом Шлиман быстро овладел солидным запасом слов, и сам стал составлять различные фразы, описания и изложения. Вибос исправлял их. С каждым разом эти «сочинения» становились все длиннее и обстоятельнее. Для простоты они писались печатными буквами. По содержанию были разнообразны, но больше всего походили на дневник. Вот несколько отрывков из этих «ученических» тетрадей:
   «Хочу стать фермером в Мекленбурге, купить там имение… Но сначала надо испробовать, выдержу ли я там».
   «Я еще не могу причислить себя к образованным людям. Поэтому я поеду в Грецию. А если я там не смогу жить,- поселюсь в Америке. Там каждый день случается что-нибудь новое. А если в Америке я не найду счастья, – уеду под тропики».
   Однажды Вибос опоздал на урок. На следующий день он нашел в тетради Шлимана следующие строки:
   «Если вы еще раз опоздаете на урок, я вас вышвырну за дверь. Вы плохой, злой человек, вы вор: вы унесли мою греческую газету и не вернули ее».
   Вибос добродушно улыбался и исправлял ошибки. Поджав губы, прищурясь, следил за своим учителем Шлиман.
   Впрочем, Вибосу редко приходилось читать подобные сердечные тирады. Чаще записи в тетрадях носят такой характер:
   «В Греции философия и история с пользой займут мои дни… Я должен бросить торговлю, я хочу на свежий воздух, к крестьянам».
   В три месяца – феноменальный срок! – Шлиман научился говорить, читать и писать по-древнегречески. И вот наступил день, когда на его высокую конторку впервые лег раскрытый томик Гомера…
   «Два года подряд, – вспоминал впоследствии Шлиман,- я занимался исключительно древнегреческой литературой и за это время прочел от доски до доски почти всех древних классиков, а «Илиаду» и «Одиссею» – по нескольку раз. Из греческой грамматики я заучил только склонения и правильные и неправильные глаголы; на зубрежку самих грамматических правил я не потерял ни мгновения из своего дорогого времени. Видя, что ни один из мальчиков, которых в течение восьми и больше лет истязают в гимназии скучнейшими грамматическими правилами, впоследствии не в состоянии написать греческого письма без сотен грубейших ошибок, я пришел к убеждению, что употребляемый в школе метод насквозь неправилен; по моему мнению, можно достичь основательных познаний в греческой грамматике исключительно путем практики, то есть путем внимательного чтения классической прозы и заучивания наизусть отдельных отрывков. Таким образом, я теперь совершенно бегло пишу и без труда могу говорить о любом предмете, никогда не забывая слов. Всех правил грамматики я придерживаюсь полностью, хотя и не знаю, записаны ли они в учебниках или нет».
   Так изучал Шлиман произведения древних классиков. Он читал Гомера и Фукидида, Эсхила и Софокла – читал и заучивал наизусть. Он знал, что путь его труден и необычен. В дневнике тех лет записано:
   «В возрасте, когда другие учатся в гимназии, я был рабом, и только в двадцатилетнем возрасте дорвался я до языков. Поэтому мне недостает фундаментальности знания. Ученым я, должно быть, не стану никогда, но хоть что-нибудь я должен успеть сделать. Я должен жить для науки».
   Снова, как тогда в Амстердаме, он весь уходит в книги. Даже по дороге в Нижний Новгород, на ярмарку, он неотрывно штудирует Гомера.
   Будто свежий ветер ворвался в затхлые складские помещения, в контору торгового дома «Шлиман и К°», в чопорную квартиру из пятнадцати комнат, – тот самый ветер, что вздувал когда-то паруса Одиссея!
   Но Екатерина Шлиман не выносила сквозняков.
   Все чаще происходили бессмысленные супружеские ссоры.
   Надо признаться, Шлиман не был идеальным мужем.
   Всегда погруженный в свои мысли, расчеты и планы, до сухости сдержанный в обращении, он заботился лишь о том, чтобы Катя ни в чем не испытывала нужды. Его попытка увлечь жену прелестями греческого языка ни к чему не привела. К иностранным языкам Катя испытывала отвращение.
   В 1855 году родился сын, названный Сергеем. Шлиман попытался едва ли не с пеленок начать воспитывать его по-своему, в спартанском духе. Это еще больше обострило отношения между супругами. Жена победила. Сережа рос в материнской заботе и холе, обложенный пуховиками, окруженный няньками.
   Начинался послевоенный торговый кризис, в делах наступило затишье, пускаться в спекуляции Шлиман теперь не рисковал да и не хотел. Прочитав всех древнегреческих классиков, он взялся за давно забытую латынь. С помощью одного из университетских профессоров он в несколько недель вспомнил латынь, вернее, научился заново, потому что его детский багаж был ничтожно мал.
   Но латынь не очень увлекла его. Красноречие Цицерона оставляло его равнодушным, непристойности Петрония Арбитра шокировали. Он не мог изменить своей привязанности к Греции и ко всему греческому. По воскресеньям он целые дни проводил за конторкой, переводя трагедии Софокла с древнегреческого на новогреческий язык.
   Занимаясь латынью, Шлиман вспомнил Карла Андреса, того самого кандидата наук, который когда-то в Калькхорсте заставлял маленького Генриха писать латинское сочинение об Одиссее. Андрее был всегда тих, мечтателен, ласков. По справкам оказалось, что он еще жив и служит библиотекарем в Ней-Стрелице. Шлиману захотелось поделиться с ним своими успехами. Он написал Андресу теплое письмо, в котором были, между прочим, такие строки:
   «Я хочу в Грецию. Там я хочу жить. Просто поразительно, что существует такой великолепный язык! Не знаю, что скажут другие, но мне кажется, что Греции предстоит большая будущность и недалек уже тот день, когда греческое знамя будет развеваться над Айя-Софией… (Айя-София – христианский храм Святой Софии в Константинополе, переделанный турками в мечеть). Удивительно, что Греция, триста лет просуществовавшая под турецким владычеством, сохранила свой язык!»
   «Грекофильство» Шлимана не было случайностью. Политические интересы привлекали в то время внимание русского общества к Греции. Едва не примкнувшая к России во время Крымской войны, Греция была принуждена заявить о своем нейтралитете после того, как союзные войска оккупировали Пирей (Пирей – гавань Афин). Окончание войны вовсе не означало окончания борьбы между империалистическими странами за влияние на Ближнем Востоке и в Южной Европе. Освободившуюся от турецкого владычества Грецию старались прибрать к рукам и Англия, и Германия, и Россия. В связи с этим в русской печати особенно много писали о Греции, всячески разжигая противотурецкие настроения. Шлиман, сын лютеранского пастора, убежденный атеист и американский гражданин, весьма мало беспокоился о том, будет ли водружен на Айя-Софии православный крест. Но общее увлечение Грецией в некоторых своих проявлениях (весьма, конечно, далеких от официальной царской политики) повторяло благородные стремления филэллинов (Филэллинство – широкое общественное движение, охватившее весь мир в начале XIX века, в период борьбы Греции за свое освобождение от власти турок. Одним из вождей филэллинов был знаменитый английский поэт Байрон) двадцатых годов. И это увлечение, злободневное по своей сути, отразилось на Шлимане в форме глубокого интереса к народу Греции, к его языку и истории культуры. Для Шлимана Константинополь был древним греческим городом, и он считал справедливым возвращение Греции византийской столицы.
   Деятельная натура Шлимана не могла ограничиться пассивным изучением языков. Торговля чаем и индиго была уже бесконечно далека от его интересов. А наука, настоящая научная работа, была еще совершенно недоступна. Откровенно говоря, Шлиман даже не знал, что должен делать ученый. Об археологии и философии говорит он в своих «ученических» тетрадях так, будто между ними нет различия: они еще одинаково чужды ему.
   Но старое, знакомое беспокойство толкает его, говорит: ищи! И он покидает Петербург.
   Биографы Шлимана хотят найти продуманный замысел в маршруте его первого большого путешествия: Швеция, Дания, Германия, Швейцария, Италия, Египет, Палестина, Сирия. В самом деле, именно в работах шведских и датских ученых археология начинала в то время приобретать черты подлинной науки. Памятники доисторических времен в Скандинавских странах встречались всюду: сооруженные из огромных каменных глыб кромлехи и дольмены (Кромлехи и дольмены – сооружения из крупных камней. Кромлехами называют большие ограды из отдельно стоящих каменных глыб. Дольмены – погребальные сооружения из нескольких вертикально поставленных и перекрытых сверху массивных плит. Оба вида сооружений относятся ко времени неолита и к бронзовому веку) обращали на себя внимание всех, могильники требовали раскопок. Это возбуждало естественный интерес к раскопкам, к изучению доисторических памятников и к их классификации. Датский историк Христиан Томсен в 1832 году установил знаменитое деление древнейших времен человеческой истории на три «века» – каменный, бронзовый и железный. Это деление позволило сразу внести большую ясность в огромную массу разрозненных археологических памятников. Копенгагенский музей, особенно обогащенный раскопками Иенса Ворсо и систематизированный Томсеном, привлекал живейшее внимание историков и археологов.
   Но если уже тогда у Шлимана было четкое, заранее продуманное намерение широко ознакомиться с состоянием и данными современной ему археологии, почему же не поехал он, например, в Гальштат, где в то время производились раскопки интереснейшего могильника, почему не побывал он в Вилланове, под Болоньей, где при раскопках в 1853 году была открыта новая, неизвестная раньше древнейшая культура?
   Зачем ему, наконец, Сирия, еще не тронутая в то время лопатой археолога? Да и весь его маршрут далек от греческих областей, от Гомера.
   Гораздо верней предположить, что поездка 1858-1859 годов не «разведка», а просто путешествие беспокойного человека, одержимого почти детской жадностью ко всему окружающему, стремлением все узнать и увидеть.
   Детство могло сформировать из Шлимана сентиментального немецкого приказчика, годы зрелости должны были придать ему черты международного спекулянта, финансовой акулы.
   Но он остался, каким был,- увлекающимся, по-ребячески любознательным и в то же время скрытным и сосредоточенным.
   Не поняв этой особенности в личности Шлимана, нельзя объяснить многих его поступков.
   …Путешествие дало ему очень много – расширило горизонты, помогло увидеть места, служившие колыбелью человеческой истории, и укрепило исторические интересы.
   В Египте он поднялся по Нилу до вторых водопадов, то есть в Нубию (Нубия – современный Судан). В пути он научился арабскому языку. Способ все тот же: практические упражнения в языке и заучивание наизусть, на этот раз – корана. Продолжая упражняться в арабском, он возвращается в Каир и оттуда, через пустыню, едет в Иерусалим.