"Чему они радуются?" – спросил Полибий.
"С рассветом я разрешил им убивать всех подряд, в том числе безоружных, – нехотя ответил Сципион, – они жаждут крови, жаждут безнаказанного глумления над беззащитными жертвами. Легионеры могут только убивать или быть убитыми. – Сципион помедлил секунду и добавил уже другим, торжественным тоном: – Мы сотрем Карфаген с лица земли, и тогда наступят мир и процветание для всех народов".
Полибий промолчал. Не говорить же ему Сципиону, что ложь, которую тот только что изрек, вечна и называется она правдой победителей.
Ночь над Карфагеном стояла облачная, без единой звездочки, казалось, само небо отвернулось от побежденных. Город оцепенел в ожидании своей участи. Перед этой последней ночью карфагеняне свезли на пристань все свои сокровища, там их погрузили на римские корабли. А потом по приказу римлян знатные карфагеняне свели на пристань своих юных сыновей и дочерей, сдали их в заложники в знак своей полной покорности. Римляне спустили заложников в трюмы к золоту и бриллиантам, серебру и сапфирам, яхонтам и изумрудам. Карфагеняне отдали все и рассчитывали на милость победителей.
Как только легла ночь, груженные драгоценностями корабли с заложниками взяли курс в открытое море. Когда отплыли километров на пять от берега, стали выводить из трюмов юных заложников, крепко связывать их между собой – нога к ноге, рука к руке – в единые цепочки, человек по пятнадцать, и так, живыми гирляндами, сталкивать за борт. Столкнули всех, и корабли пошли налегке к Остии – морским воротам Рима. А в глухой черноте над морем еще долго слышались крики обреченных. Местные рыбаки говорят, что до сих пор в этих местах вскипает цепочками море и раздаются душераздирающие вопли тех самых юношей и девушек, которых столкнули за борт римские легионеры…
– Да, я знаю это место, – прервала мсье Пиккара Николь, – там рифы, во время прилива шумят пенные буруны и громко кричат чайки, выхватывая друг у друга рыбешку.
– Может быть, – мрачно согласился мсье Пиккар, – но я говорю о последнем дне Карфагена, а не о море вблизи обреченного города.
Наступила неловкая пауза.
– Ну, простите меня, мсье Пиккар! Черт за язык дернул! – раскаянно сказала Николь. – Пожалуйста, продолжайте!
– Да, рассказывайте, – поддержала ее Мария, – я вся – внимание!
– И я, – поддакнула Николь.
Мсье Пиккар справился с раздражением, послал мальчиков Али и Махмуда принести ему фляжку с водой, в которой на самом деле была вовсе не вода, а коньяк, промочил горло и продолжил свой рассказ с новой энергией:
– Когорты римских легионеров обложили город, жгли костры, лихорадочно веселились в предвкушении кровавого пиршества. Между кострами чернели в ночи огромные пороки – стенобитные орудия, предназначенные для разрушения Карфагена. Как только стало сереть над морем, Сципион дал знак строиться в колонны и втягиваться в город через все ворота, к тому времени уже или проломленные пороками, или сожженные лазутчиками, или покорно раскрытые настежь самими карфагенянами. С первыми лучами солнца началось исполнение плана, давно одобренного Римским сенатом: сначала уничтожаются люди, независимо от их пола, возраста, сословной принадлежности – и рабы, и господа, и взрослые, и дети, и младенцы – всё едино, потом разрушаются их жилища, дворцы, храмы и наконец сметается с лица земли весь город, со всеми его крепостными стенами, башнями и прочая.
Ближе к полудню, когда основная резня закончилась и приторно пахнущая, стынущая сгустками кровь сочилась по узким покатым улочкам, Сципион пригласил Полибия подъехать к центральным воротам, ибо ему доложили, что сейчас оттуда выведут отцов города. Стратегу и историку подвели коней, подали каждому стремя, и они двинулись с холма, на котором мы сейчас стоим, вон туда, вниз. В знак высшего уважения Сципиона к Полибию им были даны кони одной масти, светло-серые, в яблоках, похожие друг на друга, как близнецы, возможно, так оно и было. Когда Сципион и Полибий спустились к центральным воротам Карфагена, навстречу им вывели связанных одной веревкой отцов города, облаченных в черные одеяния. Да, я забыл сказать, что Сципион и Полибий были в одинаковых белых тогах, символизирующих, что дело их правое. В последней надежде рухнули на колени отцы некогда великого Карфагена и преклонили головы. Полибий был уверен, что Сципион дарует им жизнь, но тот повел бровью, и несчастных тотчас поволокли к ближайшему рву, столкнули в него, и сотни легионеров быстро засыпали их землей, похоронили заживо, да еще сверху пустили пару боевых колесниц с торчащими из колес обоюдоострыми мечами, ослепительно сверкающими на солнце. Полибий отвернулся, а Сципион смотрел на месиво из земли и крови, слушал последние крики поверженных, и ни один мускул не дрогнул на его суровом и простодушном лице исполнителя.
Тех карфагенян, что прорвались за городские стены, поджидали специально отряженные страшные римские колесницы с обоюдоострыми мечами, охота на людей продолжалась до полной темноты. Еще три дня и три ночи пороки сносили дома и храмы, стены и башни – пыль и удушающе сладкий смрад стояли такие, что Сципион вынужден был разбить свой лагерь за километр от Карфагена. Надвигалась жара, и еще через сутки стратег и его войско практически бежали из мертвого города. Чтобы не заразиться от тысяч разлагающихся трупов, римляне решили покинуть Карфаген до следующей весны. А потом они послали туда рабов, чтобы те довершили дело – сравняли город с землей. Но рабы на то и рабы, чтобы не слишком усердствовать. Благодаря их нерадению вы, дорогие дамы, и можете сейчас писать развалины Карфагена.
– Какая интересная наука – история! – воскликнула Николь.
– История – это не наука, – жестко сказала Мария. – История – это мнение победителей. Так говорила моя мама.
– Пожалуй, именно так – мнение победителей, – согласился мсье Пиккар. – Какая умница была у вас мама!
– Почему была? Она и сейчас есть, только далеко. В России.
– А не покататься ли нам сегодня на лошадках? – предложила Николь. – Мне что-то ужасно захотелось. Помнишь, Мари, у меня был конь Сципион?
– Еще бы не помнить! Такой славный. А у меня был Фридрих. Где они?
– Где-где! Лошади долго не живут. Но и новый жеребец у меня тоже Сципион, а для тебя у меня припасен новый Фридрих!
– Не может быть!
– Клянусь! А вы составите нам компанию, мсье Пиккар? – И Николь взглянула при этом не на археолога, а на Марию.
– Да, мсье Пиккар, я бы тоже просила вас присоединиться, – сказала Мария чуть-чуть игриво, как бы намекая на свое новое отношение к неудачливому ухажеру.
– Польщен. Очень польщен, но сегодня у меня другие планы, – нашел в себе силы отказаться мсье Пиккар и сразу вырос в глазах Николь и Марии – она вдруг почувствовала, что больше не управляет мсье Пиккаром, и это приятно удивило ее. Удивило и раззадорило.
– Но, мсье Пиккар, вас просят женщины. Это бессердечно! – продолжала настаивать Николь.
А Мария молчала, быстро набрасывая придуманную ею в эту минуту картину "Весна в Карфагене", – ее озарило, и она была счастлива.
– Но, мсье Пиккар! – капризно канючила Николь.
– Нет, нет! Сегодня исключено. Давайте завтра.
– Ура! – захлопала в ладоши Николь. – А ты, Мария, ты согласна завтра?
– Кто же откажется от такой приятной компании – завтра так завтра! – Глядя на мсье Пиккара с открытой приязнью и думая о своем наброске к картине, весело отвечала Мария. – Конечно, поеду, но пусть мсье Пиккар расскажет нам что-нибудь еще, например, из жизни того же Сципиона, а то у меня нет чувства точки. Или я не права? – И она посмотрела прямо в глаза мсье Пиккару своими чуть раскосыми дымчатыми глазами, посмотрела так, что у того перехватило дыхание.
– Да, мадемуазель Мари, – хрипловато сказал он после паузы. – У вас поразительная интуиция, до точки в моей истории я действительно не дошел, а точка была и еще какая… – Мсье Пиккар отвинтил крышечку серебряной фляжки, сделал глоток, передал фляжку мальчику Али и продолжил свой рассказ:
– Сципион Младший умер в своей постели на пятьдесят шестом году жизни. Он дважды избирался консулом Римской империи, в боях, речах и интригах истратился телом и духом; считал, что жизнь его удалась, и был уверен, что никто не удивит его в этом мире и не откроет ему ничего нового. У Сципиона был раб, старше его самого лет на семь, пробовавший всякое питье и всякую пищу перед тем, как передать ее из своих рук хозяину. Раб справлялся со своими обязанностями так успешно, у него было такое сверхтонкое обоняние и такое изощренное чутье на всякий подвох, что его подопечный не только ни разу не отравился за всю жизнь, но даже и не страдал желудком. Когда Сципион Младший лежал на смертном одре, он попросил воды. В стеклянных часах его спальни золотой песок неумолимо сыпался из верхней полусферы в нижнюю, песчинка за песчинкой отсчитывая последние мгновения его, Сципионова, бытия. Старый раб пригубил воду из чаши и, найдя ее чистой, подал хозяину, а другой рукой придержал его за тонко пахнущий куриным пером от подушки затылок. Сципион жадно отпил несколько глотков, и холодная липкая испарина выступила у него на лбу и на шее – даже эти несколько глотков утомили его до изнеможения. Он откинулся навзничь.
"Сципион, а ты помнишь, что Сципион Африканский Старший усыновил тебя?" – вдруг спросил раб.
"Помнить не помню, но знать знаю, – едва раслепляя бескровные губы, отвечал Сципион Африканский Младший. – Почему ты заговорил об этом?"
"Потому, что по обычаю я умру вместе с тобой. Совсем скоро, может быть, через час или того меньше, мы оба умрем. Я служил тебе верой и правдой всю твою и всю мою жизнь, едва тебя отобрали у кормилицы и допустили к общей пище. Я на семь лет старше тебя и помню все. И я хочу, чтобы ты знал то, что знаю я, ведь у нас была почти одна жизнь и будет почти одна смерть".
"Не томи, у меня мало сил. – Сципион Младший открыл глаза, ясные, еще не замутненные ускользающим рассудком. – Говори, брат мой по жизни и смерти…"
"И по рождению, – добавил раб, – я твой единоутробный брат. Это такая же правда, как и то, что солнце восходит на востоке и садится на западе. Когда нашу маму заколол копьем римский легионер, я схватил тебя, новорожденного, еще мокрого, перегрыз пуповину и бросился бежать. Меня поймали и хотели убить нас обоих, но волею судьбы Сципион Старший оказался рядом, и на руках с тобой я вошел в его палатку. С той минуты у тебя началась другая жизнь, а заодно и у меня… Это случилось за стенами устоявшего в тот год Карфагена".
Ужас прозрения, словно всполох дальнего пламени, промелькнул в широко раскрывшихся глазах Сципиона Младшего. А золотой песок все сыпался из верхней полусферы в нижнюю…
"Говори…" – И неверными движениями пальцев он стал обирать себя, словно снимая невидимую паутину.
"Да, ты все правильно понял – я твой раб, я твой брат, и оба мы по рождению карфагеняне".
"Брат мой, закрой мне веки, меня слепит…" – едва слышно попросил умирающий.
При этих словах вместе с ослепительно сверкающей в солнечном луче, чуть красноватой змейкой золотого песка, перетекшей из верхней полусферы стеклянных часов в нижнюю, и отошел в мир иной Публий Корнелий Сципион Африканский Младший, а стоило бы сказать короче – Сципион Карфагенянин.
LXII
LXIII
"С рассветом я разрешил им убивать всех подряд, в том числе безоружных, – нехотя ответил Сципион, – они жаждут крови, жаждут безнаказанного глумления над беззащитными жертвами. Легионеры могут только убивать или быть убитыми. – Сципион помедлил секунду и добавил уже другим, торжественным тоном: – Мы сотрем Карфаген с лица земли, и тогда наступят мир и процветание для всех народов".
Полибий промолчал. Не говорить же ему Сципиону, что ложь, которую тот только что изрек, вечна и называется она правдой победителей.
Ночь над Карфагеном стояла облачная, без единой звездочки, казалось, само небо отвернулось от побежденных. Город оцепенел в ожидании своей участи. Перед этой последней ночью карфагеняне свезли на пристань все свои сокровища, там их погрузили на римские корабли. А потом по приказу римлян знатные карфагеняне свели на пристань своих юных сыновей и дочерей, сдали их в заложники в знак своей полной покорности. Римляне спустили заложников в трюмы к золоту и бриллиантам, серебру и сапфирам, яхонтам и изумрудам. Карфагеняне отдали все и рассчитывали на милость победителей.
Как только легла ночь, груженные драгоценностями корабли с заложниками взяли курс в открытое море. Когда отплыли километров на пять от берега, стали выводить из трюмов юных заложников, крепко связывать их между собой – нога к ноге, рука к руке – в единые цепочки, человек по пятнадцать, и так, живыми гирляндами, сталкивать за борт. Столкнули всех, и корабли пошли налегке к Остии – морским воротам Рима. А в глухой черноте над морем еще долго слышались крики обреченных. Местные рыбаки говорят, что до сих пор в этих местах вскипает цепочками море и раздаются душераздирающие вопли тех самых юношей и девушек, которых столкнули за борт римские легионеры…
– Да, я знаю это место, – прервала мсье Пиккара Николь, – там рифы, во время прилива шумят пенные буруны и громко кричат чайки, выхватывая друг у друга рыбешку.
– Может быть, – мрачно согласился мсье Пиккар, – но я говорю о последнем дне Карфагена, а не о море вблизи обреченного города.
Наступила неловкая пауза.
– Ну, простите меня, мсье Пиккар! Черт за язык дернул! – раскаянно сказала Николь. – Пожалуйста, продолжайте!
– Да, рассказывайте, – поддержала ее Мария, – я вся – внимание!
– И я, – поддакнула Николь.
Мсье Пиккар справился с раздражением, послал мальчиков Али и Махмуда принести ему фляжку с водой, в которой на самом деле была вовсе не вода, а коньяк, промочил горло и продолжил свой рассказ с новой энергией:
– Когорты римских легионеров обложили город, жгли костры, лихорадочно веселились в предвкушении кровавого пиршества. Между кострами чернели в ночи огромные пороки – стенобитные орудия, предназначенные для разрушения Карфагена. Как только стало сереть над морем, Сципион дал знак строиться в колонны и втягиваться в город через все ворота, к тому времени уже или проломленные пороками, или сожженные лазутчиками, или покорно раскрытые настежь самими карфагенянами. С первыми лучами солнца началось исполнение плана, давно одобренного Римским сенатом: сначала уничтожаются люди, независимо от их пола, возраста, сословной принадлежности – и рабы, и господа, и взрослые, и дети, и младенцы – всё едино, потом разрушаются их жилища, дворцы, храмы и наконец сметается с лица земли весь город, со всеми его крепостными стенами, башнями и прочая.
Ближе к полудню, когда основная резня закончилась и приторно пахнущая, стынущая сгустками кровь сочилась по узким покатым улочкам, Сципион пригласил Полибия подъехать к центральным воротам, ибо ему доложили, что сейчас оттуда выведут отцов города. Стратегу и историку подвели коней, подали каждому стремя, и они двинулись с холма, на котором мы сейчас стоим, вон туда, вниз. В знак высшего уважения Сципиона к Полибию им были даны кони одной масти, светло-серые, в яблоках, похожие друг на друга, как близнецы, возможно, так оно и было. Когда Сципион и Полибий спустились к центральным воротам Карфагена, навстречу им вывели связанных одной веревкой отцов города, облаченных в черные одеяния. Да, я забыл сказать, что Сципион и Полибий были в одинаковых белых тогах, символизирующих, что дело их правое. В последней надежде рухнули на колени отцы некогда великого Карфагена и преклонили головы. Полибий был уверен, что Сципион дарует им жизнь, но тот повел бровью, и несчастных тотчас поволокли к ближайшему рву, столкнули в него, и сотни легионеров быстро засыпали их землей, похоронили заживо, да еще сверху пустили пару боевых колесниц с торчащими из колес обоюдоострыми мечами, ослепительно сверкающими на солнце. Полибий отвернулся, а Сципион смотрел на месиво из земли и крови, слушал последние крики поверженных, и ни один мускул не дрогнул на его суровом и простодушном лице исполнителя.
Тех карфагенян, что прорвались за городские стены, поджидали специально отряженные страшные римские колесницы с обоюдоострыми мечами, охота на людей продолжалась до полной темноты. Еще три дня и три ночи пороки сносили дома и храмы, стены и башни – пыль и удушающе сладкий смрад стояли такие, что Сципион вынужден был разбить свой лагерь за километр от Карфагена. Надвигалась жара, и еще через сутки стратег и его войско практически бежали из мертвого города. Чтобы не заразиться от тысяч разлагающихся трупов, римляне решили покинуть Карфаген до следующей весны. А потом они послали туда рабов, чтобы те довершили дело – сравняли город с землей. Но рабы на то и рабы, чтобы не слишком усердствовать. Благодаря их нерадению вы, дорогие дамы, и можете сейчас писать развалины Карфагена.
– Какая интересная наука – история! – воскликнула Николь.
– История – это не наука, – жестко сказала Мария. – История – это мнение победителей. Так говорила моя мама.
– Пожалуй, именно так – мнение победителей, – согласился мсье Пиккар. – Какая умница была у вас мама!
– Почему была? Она и сейчас есть, только далеко. В России.
– А не покататься ли нам сегодня на лошадках? – предложила Николь. – Мне что-то ужасно захотелось. Помнишь, Мари, у меня был конь Сципион?
– Еще бы не помнить! Такой славный. А у меня был Фридрих. Где они?
– Где-где! Лошади долго не живут. Но и новый жеребец у меня тоже Сципион, а для тебя у меня припасен новый Фридрих!
– Не может быть!
– Клянусь! А вы составите нам компанию, мсье Пиккар? – И Николь взглянула при этом не на археолога, а на Марию.
– Да, мсье Пиккар, я бы тоже просила вас присоединиться, – сказала Мария чуть-чуть игриво, как бы намекая на свое новое отношение к неудачливому ухажеру.
– Польщен. Очень польщен, но сегодня у меня другие планы, – нашел в себе силы отказаться мсье Пиккар и сразу вырос в глазах Николь и Марии – она вдруг почувствовала, что больше не управляет мсье Пиккаром, и это приятно удивило ее. Удивило и раззадорило.
– Но, мсье Пиккар, вас просят женщины. Это бессердечно! – продолжала настаивать Николь.
А Мария молчала, быстро набрасывая придуманную ею в эту минуту картину "Весна в Карфагене", – ее озарило, и она была счастлива.
– Но, мсье Пиккар! – капризно канючила Николь.
– Нет, нет! Сегодня исключено. Давайте завтра.
– Ура! – захлопала в ладоши Николь. – А ты, Мария, ты согласна завтра?
– Кто же откажется от такой приятной компании – завтра так завтра! – Глядя на мсье Пиккара с открытой приязнью и думая о своем наброске к картине, весело отвечала Мария. – Конечно, поеду, но пусть мсье Пиккар расскажет нам что-нибудь еще, например, из жизни того же Сципиона, а то у меня нет чувства точки. Или я не права? – И она посмотрела прямо в глаза мсье Пиккару своими чуть раскосыми дымчатыми глазами, посмотрела так, что у того перехватило дыхание.
– Да, мадемуазель Мари, – хрипловато сказал он после паузы. – У вас поразительная интуиция, до точки в моей истории я действительно не дошел, а точка была и еще какая… – Мсье Пиккар отвинтил крышечку серебряной фляжки, сделал глоток, передал фляжку мальчику Али и продолжил свой рассказ:
– Сципион Младший умер в своей постели на пятьдесят шестом году жизни. Он дважды избирался консулом Римской империи, в боях, речах и интригах истратился телом и духом; считал, что жизнь его удалась, и был уверен, что никто не удивит его в этом мире и не откроет ему ничего нового. У Сципиона был раб, старше его самого лет на семь, пробовавший всякое питье и всякую пищу перед тем, как передать ее из своих рук хозяину. Раб справлялся со своими обязанностями так успешно, у него было такое сверхтонкое обоняние и такое изощренное чутье на всякий подвох, что его подопечный не только ни разу не отравился за всю жизнь, но даже и не страдал желудком. Когда Сципион Младший лежал на смертном одре, он попросил воды. В стеклянных часах его спальни золотой песок неумолимо сыпался из верхней полусферы в нижнюю, песчинка за песчинкой отсчитывая последние мгновения его, Сципионова, бытия. Старый раб пригубил воду из чаши и, найдя ее чистой, подал хозяину, а другой рукой придержал его за тонко пахнущий куриным пером от подушки затылок. Сципион жадно отпил несколько глотков, и холодная липкая испарина выступила у него на лбу и на шее – даже эти несколько глотков утомили его до изнеможения. Он откинулся навзничь.
"Сципион, а ты помнишь, что Сципион Африканский Старший усыновил тебя?" – вдруг спросил раб.
"Помнить не помню, но знать знаю, – едва раслепляя бескровные губы, отвечал Сципион Африканский Младший. – Почему ты заговорил об этом?"
"Потому, что по обычаю я умру вместе с тобой. Совсем скоро, может быть, через час или того меньше, мы оба умрем. Я служил тебе верой и правдой всю твою и всю мою жизнь, едва тебя отобрали у кормилицы и допустили к общей пище. Я на семь лет старше тебя и помню все. И я хочу, чтобы ты знал то, что знаю я, ведь у нас была почти одна жизнь и будет почти одна смерть".
"Не томи, у меня мало сил. – Сципион Младший открыл глаза, ясные, еще не замутненные ускользающим рассудком. – Говори, брат мой по жизни и смерти…"
"И по рождению, – добавил раб, – я твой единоутробный брат. Это такая же правда, как и то, что солнце восходит на востоке и садится на западе. Когда нашу маму заколол копьем римский легионер, я схватил тебя, новорожденного, еще мокрого, перегрыз пуповину и бросился бежать. Меня поймали и хотели убить нас обоих, но волею судьбы Сципион Старший оказался рядом, и на руках с тобой я вошел в его палатку. С той минуты у тебя началась другая жизнь, а заодно и у меня… Это случилось за стенами устоявшего в тот год Карфагена".
Ужас прозрения, словно всполох дальнего пламени, промелькнул в широко раскрывшихся глазах Сципиона Младшего. А золотой песок все сыпался из верхней полусферы в нижнюю…
"Говори…" – И неверными движениями пальцев он стал обирать себя, словно снимая невидимую паутину.
"Да, ты все правильно понял – я твой раб, я твой брат, и оба мы по рождению карфагеняне".
"Брат мой, закрой мне веки, меня слепит…" – едва слышно попросил умирающий.
При этих словах вместе с ослепительно сверкающей в солнечном луче, чуть красноватой змейкой золотого песка, перетекшей из верхней полусферы стеклянных часов в нижнюю, и отошел в мир иной Публий Корнелий Сципион Африканский Младший, а стоило бы сказать короче – Сципион Карфагенянин.
LXII
Как и договаривались, на следующий день Николь, Мария и Пиккар выехали на конную прогулку.
Погода стояла ясная, но дул пронзительный ветер с моря. Поздняя осень давала себя знать и в Африке. Раскинувшаяся длинной полосой между морем и горами Берегового Атласа долина обесцветилась и как бы сжалась и стала меньше в ожидании зимних холодов и песчаных бурь. На фоне серых скал и бурых осыпей угрюмо чернели низкорослые оливковые рощи с их уродливо скрюченными, узловатыми ветвями; лоза на виноградниках была заботливо прикопана; все кустарники кроме вечнозеленых давно облетели и как бы прильнули к земле; только одинокие сосны над оврагами уверенно и равнодушно поскрипывали на ветру, крепко вцепившись в расселины каменистой почвы блестящими на поверхности, словно костяными, могучими корнями, возле которых, будто рассыпанные из лукошка, теснились крохотные маслята, такие же аппетитные, как под Тамбовом, Брянском или Ельцом. Но здесь, в Тунизии, как и во всем арабском мире, люди не употребляли грибов в пищу, и поэтому с нашей русской точки зрения маслята плодились вроде бы зря. И то, что сейчас от африканских оврагов по-бунински тянуло "свежестью грибной", томило и радовало ее душу неизреченной тоской по Родине, по маме, по папa2, по сестре Сашеньке, которую она запомнила в белой пелеринке, по жизни, которая могла быть иной не только для нее, но и для миллионов людей в России…
"Снега сошли, но крепко пахнет в оврагах свежестью грибной", – вспомнила Мария. – Там, в России, пахнет, когда снега сошли, а здесь, в Африке, когда еще не выпадали. Чудны дела твои, Господи!"
От берега и до самого горизонта по морю ходили неисчислимые стада белых овечек, а настоящие стояли уже в кошарах, коротали тяжкое время бескормицы. Красноватое солнце светило как-то отчужденно, формально, и от его острых, длинных лучей становилось муторно на душе, тоскливо. Как-то само собой приходило на ум, что уже сонмы людей и зверей, букашек и таракашек видели все это и отошли в мир иной, лишь увеличив верхний слой земли на маленькую частичку своих истлевших тел, а в общей сложности получилось на многие миллионы тонн. Так что работы с окаменелым прахом хватит не только одному археологу мсье Пиккару…
Под седлом мсье Пиккара была рыженькая кобылка Лили, при виде которой новый Сципион и новый Фридрих так воспламенились, а Лили так игриво пятилась задом и шла боком, что сразу ударило конским потом и стало понятно: седокам далеко не уехать. И тогда молоденькую Лили поменяли на старого Менелая из конюшни Николь. Этот эпизод всех рассмешил, а Марию к тому же еще и вернул от философствования о бренности бытия к живой обыденности. Например, оказалось, что мсье Пиккар отлично держится в седле, и это еще прибавило ему авторитета в глазах Марии.
Прогулка получилась короткая, но очень веселая и как бы стерла налет предвзятости в отношении Марии к Пиккару. "А он довольно славный, – думала она, глядя со стороны на своего поклонника, – острит уместно и, главное, простой, без ужимок, я его сильно недооценивала. А какой быстрый ум! А как много знает и тонко чувствует! А то, что уши шелушатся, не беда, можно, как говорят у нас в России, стряхнуть пыль с ушей. Встреча с сыном инженера-механика Михаилом как бы выбила ее из той полуспячки, в которой пребывала она все свои тунизийские месяцы. Никто бы ей не поверил, а ведь все это долгое время у нее действительно никого не было, и обычные в ее возрасте мирские соблазны и страсти как бы пригасли сами собой и почти не беспокоили ее. Да, Михаил пробудил в ней интерес к мужчинам, хотя сам он был ей явно не пара, во всяком случае, пока она не принимала его всерьез, не хотела принимать, ей казалось диким… одиннадцать лет разницы! А мсье Пиккар… а мсье Пиккар вел себя безупречно, мсье понял, что в их отношениях с Марией подул теплый ветер, и не торопился подставлять под него свои паруса. Теперь он чувствовал ситуацию и начинал вести ее сам – эта игра была знакома ему в тонкостях, и он боялся спугнуть свою удачу. Мсье Пиккар приручал Марию очень неспешно и как бы между прочим, хотя для нее все эти его заходы были шиты белыми нитками.
Прогулки втроем следовали одна за другой. А потом Николь простудилась и слегла на целый месяц, дело едва не дошло до воспаления легких, но, слава Богу, начеку оказался доктор Франсуа. Поездка Марии и Николь на яхте в Марсель откладывалась на неопределенное время. О Михаиле Мария почти не вспоминала и все охотнее проводила время с мсье Пиккаром, оказавшимся и веселым, и умным, и легким в общении человеком. Мария и Пиккар с каждым днем относились друг к другу все сердечнее. А когда наконец между ними случилось то, к чему они оба были уже готовы, мсье Пиккар предложил ей руку и сердце. Как и многие мужчины, он высоко ценил свою свободу от семейных уз, считал себя подарком, а свое предложение расценивал как самоотверженный подвиг.
– Спасибо, – запахиваясь в простыню, сказала Мария, – я очень тронута. Я подумаю.
– Чего тут думать! – вскакивая с огромной турецкой тахты, вспылил мсье Пиккар. – Может быть, мы рождены друг для друга!
– Может быть. Я подумаю.
С мощным волосатым торсом, с длинными, как корневища, руками, привыкшими ворочать камни, с мускулистыми ногами, оканчивающимися удивительно маленькими ступнями, настолько непропорциональными по отношению ко всему телу, что это бросалось в глаза и почему-то рассмешило Марию, мсье Пиккар метался по комнате с выражением такого уязвленного самолюбия в серых, пылающих гневом глазах, что Мария не удержалась и прыснула в кулачок.
– Чем я тебе не хорош?
– Я подумаю! – засмеялась Мария. – Не торгуйся, тем более в таком виде. – И она расхохоталась от души и никак не могла остановиться.
А мсье Пиккар, не попадая в рукава халата, все-таки справился кое-как со своей одеждой и вышел из своего дома. Точнее сказать, не вышел, а выскочил, притом так хлопнув дверью, что с полки у дверного косяка упала керамическая ваза в виде танцовщицы и разлетелась вдребезги. Ваза была древняя, приходя в гости к Пиккару, Мария не раз разглядывала ее чудесные формы и думала о том гончаре, что изваял ее из куска бесформенной глины давным-давно… давным-давно…
Мария долго ползала по полу, подбирая осколки драгоценной вазы, а потом уложила их на столе, аккуратно, черепок к черепку. Пока складывала черепки, ей стало окончательно ясно, что мсье Пиккар в качестве грозного мужа-повелителя ей не нужен, а делать из него тягловую лошадку тоже жалко, человек, в общем-то, редкий – так что нашла коса на камень.
Сложив осколки керамической танцовщицы, изваянной, возможно, еще до падения Карфагена, Мария нежно провела над ними рукой и сказала, как живому человеку:
– Прости, миленькая! Ты же знаешь, они такие нервные! Я велю тебя склеить, а для прочности еще и одеть в серебряную сеточку – так что ты еще постоишь, еще побудешь снова в своих формах!
После этого случая Мария продолжала дружить с мсье Пиккаром и даже бывала с ним близка. Но с ее стороны все точки над i оказались расставлены, а затаивший обиду мсье Пиккар, видимо, еще рассчитывал взять ее измором. Склеенная по кусочкам ваза стояла как ни в чем не бывало на прежнем месте, да еще в серебряной сеточке, которая ничуть не портила ее форм.
Наконец, Николь выздоровела, и они собрались было в Марсель, да тут подоспел суд над туарегами, и поездку пришлось отложить еще на неделю.
Погода стояла ясная, но дул пронзительный ветер с моря. Поздняя осень давала себя знать и в Африке. Раскинувшаяся длинной полосой между морем и горами Берегового Атласа долина обесцветилась и как бы сжалась и стала меньше в ожидании зимних холодов и песчаных бурь. На фоне серых скал и бурых осыпей угрюмо чернели низкорослые оливковые рощи с их уродливо скрюченными, узловатыми ветвями; лоза на виноградниках была заботливо прикопана; все кустарники кроме вечнозеленых давно облетели и как бы прильнули к земле; только одинокие сосны над оврагами уверенно и равнодушно поскрипывали на ветру, крепко вцепившись в расселины каменистой почвы блестящими на поверхности, словно костяными, могучими корнями, возле которых, будто рассыпанные из лукошка, теснились крохотные маслята, такие же аппетитные, как под Тамбовом, Брянском или Ельцом. Но здесь, в Тунизии, как и во всем арабском мире, люди не употребляли грибов в пищу, и поэтому с нашей русской точки зрения маслята плодились вроде бы зря. И то, что сейчас от африканских оврагов по-бунински тянуло "свежестью грибной", томило и радовало ее душу неизреченной тоской по Родине, по маме, по папa2, по сестре Сашеньке, которую она запомнила в белой пелеринке, по жизни, которая могла быть иной не только для нее, но и для миллионов людей в России…
"Снега сошли, но крепко пахнет в оврагах свежестью грибной", – вспомнила Мария. – Там, в России, пахнет, когда снега сошли, а здесь, в Африке, когда еще не выпадали. Чудны дела твои, Господи!"
От берега и до самого горизонта по морю ходили неисчислимые стада белых овечек, а настоящие стояли уже в кошарах, коротали тяжкое время бескормицы. Красноватое солнце светило как-то отчужденно, формально, и от его острых, длинных лучей становилось муторно на душе, тоскливо. Как-то само собой приходило на ум, что уже сонмы людей и зверей, букашек и таракашек видели все это и отошли в мир иной, лишь увеличив верхний слой земли на маленькую частичку своих истлевших тел, а в общей сложности получилось на многие миллионы тонн. Так что работы с окаменелым прахом хватит не только одному археологу мсье Пиккару…
Под седлом мсье Пиккара была рыженькая кобылка Лили, при виде которой новый Сципион и новый Фридрих так воспламенились, а Лили так игриво пятилась задом и шла боком, что сразу ударило конским потом и стало понятно: седокам далеко не уехать. И тогда молоденькую Лили поменяли на старого Менелая из конюшни Николь. Этот эпизод всех рассмешил, а Марию к тому же еще и вернул от философствования о бренности бытия к живой обыденности. Например, оказалось, что мсье Пиккар отлично держится в седле, и это еще прибавило ему авторитета в глазах Марии.
Прогулка получилась короткая, но очень веселая и как бы стерла налет предвзятости в отношении Марии к Пиккару. "А он довольно славный, – думала она, глядя со стороны на своего поклонника, – острит уместно и, главное, простой, без ужимок, я его сильно недооценивала. А какой быстрый ум! А как много знает и тонко чувствует! А то, что уши шелушатся, не беда, можно, как говорят у нас в России, стряхнуть пыль с ушей. Встреча с сыном инженера-механика Михаилом как бы выбила ее из той полуспячки, в которой пребывала она все свои тунизийские месяцы. Никто бы ей не поверил, а ведь все это долгое время у нее действительно никого не было, и обычные в ее возрасте мирские соблазны и страсти как бы пригасли сами собой и почти не беспокоили ее. Да, Михаил пробудил в ней интерес к мужчинам, хотя сам он был ей явно не пара, во всяком случае, пока она не принимала его всерьез, не хотела принимать, ей казалось диким… одиннадцать лет разницы! А мсье Пиккар… а мсье Пиккар вел себя безупречно, мсье понял, что в их отношениях с Марией подул теплый ветер, и не торопился подставлять под него свои паруса. Теперь он чувствовал ситуацию и начинал вести ее сам – эта игра была знакома ему в тонкостях, и он боялся спугнуть свою удачу. Мсье Пиккар приручал Марию очень неспешно и как бы между прочим, хотя для нее все эти его заходы были шиты белыми нитками.
Прогулки втроем следовали одна за другой. А потом Николь простудилась и слегла на целый месяц, дело едва не дошло до воспаления легких, но, слава Богу, начеку оказался доктор Франсуа. Поездка Марии и Николь на яхте в Марсель откладывалась на неопределенное время. О Михаиле Мария почти не вспоминала и все охотнее проводила время с мсье Пиккаром, оказавшимся и веселым, и умным, и легким в общении человеком. Мария и Пиккар с каждым днем относились друг к другу все сердечнее. А когда наконец между ними случилось то, к чему они оба были уже готовы, мсье Пиккар предложил ей руку и сердце. Как и многие мужчины, он высоко ценил свою свободу от семейных уз, считал себя подарком, а свое предложение расценивал как самоотверженный подвиг.
– Спасибо, – запахиваясь в простыню, сказала Мария, – я очень тронута. Я подумаю.
– Чего тут думать! – вскакивая с огромной турецкой тахты, вспылил мсье Пиккар. – Может быть, мы рождены друг для друга!
– Может быть. Я подумаю.
С мощным волосатым торсом, с длинными, как корневища, руками, привыкшими ворочать камни, с мускулистыми ногами, оканчивающимися удивительно маленькими ступнями, настолько непропорциональными по отношению ко всему телу, что это бросалось в глаза и почему-то рассмешило Марию, мсье Пиккар метался по комнате с выражением такого уязвленного самолюбия в серых, пылающих гневом глазах, что Мария не удержалась и прыснула в кулачок.
– Чем я тебе не хорош?
– Я подумаю! – засмеялась Мария. – Не торгуйся, тем более в таком виде. – И она расхохоталась от души и никак не могла остановиться.
А мсье Пиккар, не попадая в рукава халата, все-таки справился кое-как со своей одеждой и вышел из своего дома. Точнее сказать, не вышел, а выскочил, притом так хлопнув дверью, что с полки у дверного косяка упала керамическая ваза в виде танцовщицы и разлетелась вдребезги. Ваза была древняя, приходя в гости к Пиккару, Мария не раз разглядывала ее чудесные формы и думала о том гончаре, что изваял ее из куска бесформенной глины давным-давно… давным-давно…
Мария долго ползала по полу, подбирая осколки драгоценной вазы, а потом уложила их на столе, аккуратно, черепок к черепку. Пока складывала черепки, ей стало окончательно ясно, что мсье Пиккар в качестве грозного мужа-повелителя ей не нужен, а делать из него тягловую лошадку тоже жалко, человек, в общем-то, редкий – так что нашла коса на камень.
Сложив осколки керамической танцовщицы, изваянной, возможно, еще до падения Карфагена, Мария нежно провела над ними рукой и сказала, как живому человеку:
– Прости, миленькая! Ты же знаешь, они такие нервные! Я велю тебя склеить, а для прочности еще и одеть в серебряную сеточку – так что ты еще постоишь, еще побудешь снова в своих формах!
После этого случая Мария продолжала дружить с мсье Пиккаром и даже бывала с ним близка. Но с ее стороны все точки над i оказались расставлены, а затаивший обиду мсье Пиккар, видимо, еще рассчитывал взять ее измором. Склеенная по кусочкам ваза стояла как ни в чем не бывало на прежнем месте, да еще в серебряной сеточке, которая ничуть не портила ее форм.
Наконец, Николь выздоровела, и они собрались было в Марсель, да тут подоспел суд над туарегами, и поездку пришлось отложить еще на неделю.
LXIII
Мглистым дождливым вечером накануне суда над туарегами доктор Франсуа приехал за рулем военного полугрузовичка защитного цвета на виллу господина Хаджибека, чтобы подробнейшим образом проконсультировать Марию, как ей вести себя на предстоящем процессе. Тонкий знаток местных обычаев, нравов и всякого рода условностей доктор Франсуа пояснял Марии, как правильно войти в помещение суда (вход в сам зал заседаний был женщинам запрещен), как стоять, как наклонять голову, что говорить и каким тоном и чего не говорить ни в коем случае… Доктор рассказывал, Хадижа показывала все это на себе, а Мария повторяла вслед за ней с прилежностью опытной актрисы.
– Хотя, – заключил доктор Франсуа, – вполне возможно, что многое из того, о чем мы сейчас говорим, вам вовсе не понадобится. Посмотрим – как карта ляжет.
Мария засмеялась.
– А что тут смешного? – удивился доктор Франсуа.
– Ничего, – отвечала Мария, – просто это слова моей мамы, любимая ее присказка: "Посмотрим – как карта ляжет!"
– Я польщен, – отозвался доктор Франсуа. – То, что говорят наши мамы, запоминается надолго. Моя мамочка говорила эти же самые слова, она обожала раскладывать пасьянсы. – И доктор расплылся в такой простодушной улыбке, что даже приоткрыл рот и стал неуловимо похож на маленького мальчика.
– Мода на пасьянсы до сих пор не прошла, – сказала Хадижа, – я мечтаю научиться раскладывать пасьянсы. А ты, Мари, наверное, знаешь их десятки? Научишь нас с Фатимой?
– Научу. – Мария сделала паузу и закончила как-то очень странно: – Если вернемся из суда…
– А чего бы это нам не вернуться? – изумилась Хадижа. – Не тебя ведь судят, а разбойников? Куда мы денемся?
– Это я так. Конечно, глупость сказала, – смутилась Мария, но по ее побледневшему лицу было заметно, что за случайно сорвавшимися с ее уст словами есть какая-то странная опаска…
Доктор Франсуа тем временем продолжил свой инструктаж. Он сказал, что Мари ни в коем случае не должна приезжать в суд ни с губернатором, ни с его женой Николь, ни одна за рулем автомобиля. Лучше всего, если она подъедет к толпе, например, с Хадижей и не на авто, а на фаэтоне, запряженном парой белых лошадей. Последнюю часть пути до входа во двор мечети, рядом с которой располагался и суд, наверняка придется идти сквозь толпу – интерес к процессу огромный. И Мари, и Хадижа должны быть в белых платьях. Лицо Хадижи может быть открыто, а лицо Мари обязательно скрыто густой белой вуалью. На обеих должны быть белые перчатки. Перчатку с левой руки, что ближе к сердцу, Мари может снять только в суде, когда ее водворят на специальное место у узкого окошка, забранного железной решеткой, не в зале суда, а за его стеной, в общем помещении для гостей, для приглашенных по особым пропускам, заверенным в губернаторской канцелярии. Как лицо пострадавшее Мари получит право высказаться, но только в том случае, если судья прямо попросит ее об этом. А если ей, например, что-то не понравится по ходу ведения дела, то она имеет право просунуть свободную от перчатки кисть руки между прутьями решетки и знаками показать свое несогласие – только знаками.
Фатима сказала, что она тоже хочет сопровождать Мари.
– Не только берберы должны видеть, что Хадижа с тобой как сестра, но и бедуины должны видеть, что Фатима с тобой как сестра!
Господин Хаджибек вяло возразил своей младшей жене: дескать, нечего ввязываться в это дело, лучше бы посидела с малышами.
Но тут доктор Франсуа неожиданно горячо поддержал Фатиму:
– Замечательная идея! Берберы и бедуины вместе – это очень серьезно! Это уже само по себе защита от возможных недоразумений. Нет-нет, дорогой Хаджибек, вы должны отпустить с Мари и Хадижу, и Фатиму! Замечательная идея!
Господин Хаджибек поднял свои коротенькие руки, увы, уже заграбаставшие едва ли не третью часть Тунизии.
– Сдаюсь, господин полковник! Как скажете, так и будет!
Когда холодным солнечным утром следующего дня Мария, Хадижа и Фатима подъехали на наемном белом кабриолете с белыми лакированными крыльями, запряженном парой белых кобылиц, к месту предстоящих событий, то увидели на склоне горы перед собой многотысячную толпу, и всем им стало не по себе. Гора, на вершине которой находилась мечеть, была невысокая, но с пологим склоном, в котором были вырублены ступени довольно узкой, но очень длинной лестницы, ведущей непосредственно к порогу мечети, господствовавшей над городом, построенным, как и было установлено некогда Римским сенатом, в десяти тысячах шагов от моря за руинами древнего Карфагена. От подножья горы был хорошо виден белый город Тунис и синее море с несколькими рыбацкими фелюгами под черными парусами. При виде гудящей, колышущейся толпы, облепившей склон, Мария сразу вспомнила пристань в Севастополе, давку, которая разлучила ее с мамой и Сашенькой, конвульсии гигантской массы людей, колеблемых миллионами мелких разрозненных усилий, и жалкую свою беспомощность перед этой стихией, такой же страшной, как огонь и вода. И в ту же секунду уже изведанный однажды животный страх вступил в ее тело – в кончики пальцев, по которым закололи иголочки, в спину, которая вдруг заледенела, в деревенеющие скулы. Из последних сил, преодолевая спазм в горле, Мария прохрипела свистящим, громким шепотом по-арабски:
– Сестрички! Держите меня! Сестрички, тащите меня! Я боюсь! Я бою…
Фатима и Хадижа мгновенно сообразили, в чем дело, и так крепко подхватили Марию под руки, так плотно сжали между собой, что не повели, а фактически понесли ее.
К зданию суда, соседствующему бок о бок с одной из окраинных мечетей тунизийской столицы, были стянуты два батальона зуавов в полной боевой экипировке. А все прилегающие окрестности оцеплены таким плотным кольцом солдат из других подразделений, что сразу становилась понятна не только серьезность, но и опасность будущего мероприятия.
Толпа узнала Марию, и, когда Хадижа и Фатима практически несли ее вверх по лестнице, по обеим сторонам которой были протянуты корабельные канаты и чуть ли не плечом к плечу стояли высокорослые зуавы, вслед слышался леденящий кровь шепот: "Это она!", "Русская!", "О ла!". Интонации говорили так много, что не нужно было добавлять проклятий, – и так все было ясно… Возгласы из толпы, словно камни, летели в спину Марии, и она уже была на грани обморока, когда Хадижа и Фатима втолкнули ее наконец во дворик мечети. Ловкая и сообразительная Хадижа мигом нашла каменные приступки чуть в стороне от входа в суд – здесь они и усадили Марию и привели в чувство, скрывая ее от любопытных глаз раскрытыми полами своих широких и длинных белых платьев.
– Хотя, – заключил доктор Франсуа, – вполне возможно, что многое из того, о чем мы сейчас говорим, вам вовсе не понадобится. Посмотрим – как карта ляжет.
Мария засмеялась.
– А что тут смешного? – удивился доктор Франсуа.
– Ничего, – отвечала Мария, – просто это слова моей мамы, любимая ее присказка: "Посмотрим – как карта ляжет!"
– Я польщен, – отозвался доктор Франсуа. – То, что говорят наши мамы, запоминается надолго. Моя мамочка говорила эти же самые слова, она обожала раскладывать пасьянсы. – И доктор расплылся в такой простодушной улыбке, что даже приоткрыл рот и стал неуловимо похож на маленького мальчика.
– Мода на пасьянсы до сих пор не прошла, – сказала Хадижа, – я мечтаю научиться раскладывать пасьянсы. А ты, Мари, наверное, знаешь их десятки? Научишь нас с Фатимой?
– Научу. – Мария сделала паузу и закончила как-то очень странно: – Если вернемся из суда…
– А чего бы это нам не вернуться? – изумилась Хадижа. – Не тебя ведь судят, а разбойников? Куда мы денемся?
– Это я так. Конечно, глупость сказала, – смутилась Мария, но по ее побледневшему лицу было заметно, что за случайно сорвавшимися с ее уст словами есть какая-то странная опаска…
Доктор Франсуа тем временем продолжил свой инструктаж. Он сказал, что Мари ни в коем случае не должна приезжать в суд ни с губернатором, ни с его женой Николь, ни одна за рулем автомобиля. Лучше всего, если она подъедет к толпе, например, с Хадижей и не на авто, а на фаэтоне, запряженном парой белых лошадей. Последнюю часть пути до входа во двор мечети, рядом с которой располагался и суд, наверняка придется идти сквозь толпу – интерес к процессу огромный. И Мари, и Хадижа должны быть в белых платьях. Лицо Хадижи может быть открыто, а лицо Мари обязательно скрыто густой белой вуалью. На обеих должны быть белые перчатки. Перчатку с левой руки, что ближе к сердцу, Мари может снять только в суде, когда ее водворят на специальное место у узкого окошка, забранного железной решеткой, не в зале суда, а за его стеной, в общем помещении для гостей, для приглашенных по особым пропускам, заверенным в губернаторской канцелярии. Как лицо пострадавшее Мари получит право высказаться, но только в том случае, если судья прямо попросит ее об этом. А если ей, например, что-то не понравится по ходу ведения дела, то она имеет право просунуть свободную от перчатки кисть руки между прутьями решетки и знаками показать свое несогласие – только знаками.
Фатима сказала, что она тоже хочет сопровождать Мари.
– Не только берберы должны видеть, что Хадижа с тобой как сестра, но и бедуины должны видеть, что Фатима с тобой как сестра!
Господин Хаджибек вяло возразил своей младшей жене: дескать, нечего ввязываться в это дело, лучше бы посидела с малышами.
Но тут доктор Франсуа неожиданно горячо поддержал Фатиму:
– Замечательная идея! Берберы и бедуины вместе – это очень серьезно! Это уже само по себе защита от возможных недоразумений. Нет-нет, дорогой Хаджибек, вы должны отпустить с Мари и Хадижу, и Фатиму! Замечательная идея!
Господин Хаджибек поднял свои коротенькие руки, увы, уже заграбаставшие едва ли не третью часть Тунизии.
– Сдаюсь, господин полковник! Как скажете, так и будет!
Когда холодным солнечным утром следующего дня Мария, Хадижа и Фатима подъехали на наемном белом кабриолете с белыми лакированными крыльями, запряженном парой белых кобылиц, к месту предстоящих событий, то увидели на склоне горы перед собой многотысячную толпу, и всем им стало не по себе. Гора, на вершине которой находилась мечеть, была невысокая, но с пологим склоном, в котором были вырублены ступени довольно узкой, но очень длинной лестницы, ведущей непосредственно к порогу мечети, господствовавшей над городом, построенным, как и было установлено некогда Римским сенатом, в десяти тысячах шагов от моря за руинами древнего Карфагена. От подножья горы был хорошо виден белый город Тунис и синее море с несколькими рыбацкими фелюгами под черными парусами. При виде гудящей, колышущейся толпы, облепившей склон, Мария сразу вспомнила пристань в Севастополе, давку, которая разлучила ее с мамой и Сашенькой, конвульсии гигантской массы людей, колеблемых миллионами мелких разрозненных усилий, и жалкую свою беспомощность перед этой стихией, такой же страшной, как огонь и вода. И в ту же секунду уже изведанный однажды животный страх вступил в ее тело – в кончики пальцев, по которым закололи иголочки, в спину, которая вдруг заледенела, в деревенеющие скулы. Из последних сил, преодолевая спазм в горле, Мария прохрипела свистящим, громким шепотом по-арабски:
– Сестрички! Держите меня! Сестрички, тащите меня! Я боюсь! Я бою…
Фатима и Хадижа мгновенно сообразили, в чем дело, и так крепко подхватили Марию под руки, так плотно сжали между собой, что не повели, а фактически понесли ее.
К зданию суда, соседствующему бок о бок с одной из окраинных мечетей тунизийской столицы, были стянуты два батальона зуавов в полной боевой экипировке. А все прилегающие окрестности оцеплены таким плотным кольцом солдат из других подразделений, что сразу становилась понятна не только серьезность, но и опасность будущего мероприятия.
Толпа узнала Марию, и, когда Хадижа и Фатима практически несли ее вверх по лестнице, по обеим сторонам которой были протянуты корабельные канаты и чуть ли не плечом к плечу стояли высокорослые зуавы, вслед слышался леденящий кровь шепот: "Это она!", "Русская!", "О ла!". Интонации говорили так много, что не нужно было добавлять проклятий, – и так все было ясно… Возгласы из толпы, словно камни, летели в спину Марии, и она уже была на грани обморока, когда Хадижа и Фатима втолкнули ее наконец во дворик мечети. Ловкая и сообразительная Хадижа мигом нашла каменные приступки чуть в стороне от входа в суд – здесь они и усадили Марию и привели в чувство, скрывая ее от любопытных глаз раскрытыми полами своих широких и длинных белых платьев.