Вацлав Михальский
Одинокому везде пустыня
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Для радости нужны двое[1].
ХLI
В четверг, 3 ноября 1941 года, Карен-маленький и безродная хохотушка Надя расписались в одном из работавших на тот момент загсов Москвы.
Погода стояла мглистая, хотя иногда проглядывало солнышко, казавшееся в серой мути особенно ярким и желанным. Проглянет на минуту-другую – заблестят лужи с льдистой кожицей, заиграют блики на окнах, сплошь перекрещенных бумажными лентами, невольно разулыбаются люди, а оно – раз, и исчезло, и снова беспросветная мглистость, а то и дождь со снегом сорвутся, но тоже как-то коротко, будто неуверенно, один только низовой северный ветер дул неизменно, ровно – мокрый, пронизывающий, как бы не оставляющий никаких надежд на потепление. В очереди у дверей загса кто-то мерз, у кого-то не попадал зуб на зуб, кто-то согревался спиртиком раньше времени, а Карену, Наде и их свидетелям, Сашеньке и Марку, сам черт был не брат. Накануне в их больнице, переименованной в военный госпиталь особого назначения, всему медицинскому и обслуживающему персоналу была выдана военная форма. При том бывший завхоз больницы Ираклий Соломонович, переименованный ныне в заместителя начальника госпиталя по тылу, проявил такие чудеса снабженческой хваткости и изворотливости, что каждому досталось и по шинели, и по овчинному полушубку, и по сапогам, и по валенкам на толстой резиновой подошве, и по шапке-ушанке, не говоря уже о прочем обмундировании, вплоть до нижнего белья и немереного количества байковых портянок. Вова-полторы жены и еще два шофера на трех полуторках целый день возили барахло с армейских складов откуда-то с Зацепы[2]. Все было новенькое, с иголочки и насквозь пропахшее нафталином, видно, пролежало на складах не один год.
Наверное, была дана команда к тотальной раздаче барахла – Москва висела на ниточке, и хранить было теперь как бы уже и не для кого, разве только для немцев… А Ираклий Соломонович оказался в нужное время в нужном месте, да еще при своем транспорте. "Ну и молоток наш Ираклий Соломонович! – восхищался им Вова-полторы жены. – Ты представляешь, нам полушубки хотели зажать, так он как заорет на завсклада: "Ах ты, сучий потрох, немца ждешь? Да я тебя лично пристрелю!" И даже кобуру свою стал расстегивать, а я-то знаю, там у него деревянный, сам ему делал, боевые – в оружейной комнате. Вот какой молодец наш Соломоныч, а всегда был такой тихий! Ну тот завсклада сразу перетрухал и говорит: "Да забирайте вы хоть все! Ты прав! Не немца же нам одевать!" Вот какой молодец Ираклий Соломонович!"
Так что группка Карена-маленького под дверями загса завидно выделялась среди прочей публики – все четверо были в полушубках, в ушанках, в сапогах. А желающих скрепить брачные узы оказалось так много, что очередь втекала в замызганные грязно-серые двери с улицы, и пришлось ждать почти три часа из тех двадцати четырех, что были отпущены новобрачным начальником госпиталя. Сашеньке было теплым-тепло в полушубочке, хоть и провонявшем насквозь нафталином, а некоторые девчонки стояли в пальтишках на рыбьем меху или в фуфаечках, да еще и в туфельках; одна белобрысенькая, лет восемнадцати, вообще была в лакированных лодочках, и жених оттирал ей между большими красными ладонями то одну, то другую ступню в фильдеперсовом чулочке.
Из торчавшей на столбе у автобазы черной тарелки репродуктора вдруг раздалась бравурная музыка, и через секунду-другую все пространство заполнил чеканный голос Левитана:
В большой, заставленной картонными коробками комнате давно не топили, так что даже чернила замерзли в старинном бронзовом приборе с головами львов, перекочевавшем в этот загс, верно, с какого-то дореволюционного барского стола или из богатого присутствия[3]. Расписывались химическим карандашом, чтобы роспись получилась наверняка, каждый жених и каждая невеста слюнявили острие карандаша, а потом расписывались, и от этого на кончиках их языков оставались синие метки, а кто-то умудрялся и губы вымазать синим – смеялись по этому поводу все, с восторгом показывали друг дружке языки и хохотали так неостановимо, так сладко! Смеялись невесты, смеялись женихи, хохотали свидетели, и даже строгая женщина в темно-синем кителе – заведующая загсом – и та сдержанно хихихала. Женихи и невесты были в основном молоденькие, но попадались и тридцати– и сорокалетние пары, так что уже по одному этому факту можно было сделать вывод, что народ приготовился воевать не на шутку, что люди слепляются, чтобы стоять тверже, а не собираются бежать врассыпную.
Свидетельницей со стороны невесты Нади была, конечно, Сашенька, а свидетелем со стороны Карена – сын Софьи Абрамовны Марк: оказывается, они с Кареном играли в одной шахматной команде и даже занимали какие-то призовые места на московских городских турнирах, что говорило о довольно высоком уровне их мастерства.
Еще до загса, рано утром, Марк принес в пристройку к кочегарке, где жили Сашенька и Анна Карповна, килограмма два говядины, десяток луковиц, две головки чеснока, бутылку шампанского 1938 года розлива[4] и кулек карамелек – по тем временам это была баснословная щедрость; Карен принес пол-литровую банку топленого масла из Армении, Надя, как самая неимущая, свою пайку хлеба, Сашенька купила у знакомой торговки пять яиц и килограмм пшеничной муки первого сорта, квашеная капуста и картошка были у Анны Карповны припасены свои. Так что стол накрыли отменный, жаркое получилось у Анны Карповны такое – пальчики оближешь! Еще Карен принес какой-то странный предмет, завернутый в розовое потертое байковое одеяльце, и положил его на кровать.
– Он замерз! Тепер, пока мы на загс, пуст погреет! Хорошо? – спросил он Анну Карповну.
Та согласно кивнула, и, не любопытничая, что там, в свертке, принялась готовить еду, а молодые вывалились гурьбой за двери пристройки и пошли скорым шагом в загс, уверенные, что дел там у них минут на десять – пятнадцать, что они будут единственными в своем роде.
Стол, накрытый Анной Карповной, источал такие ароматы, а все были так голодны и счастливы, что свалили полушубки и ушанки кучей на ларь с книгами – и сразу с места в карьер… Марк ловко откупорил шампанское – пробка вылетела в потолок, едва не угодив в потолочное окошко, крест-на-крест перечеркнутое бумажными полосами.
– Эй, Марк, – вскрикнула Надя, – ты так их без стекол оставишь!
– Ничего, – сказал Марк, – не бойся, Наденька, я не промахнусь! – И разлил шампанское по граненым стаканам и чайным чашкам, которые удалось собрать.
Выпили за молодых.
Выпили за родителей Карена в их далекой каменистой Армении.
Выпили в память родителей Нади, умерших в 1933 году от голода, в степном селе под Сальском.
Выпили за то, чтобы немец не взял Москву.
Хвалили жаркое, хвалили капусту, хвалили картошку, хвалили оладушки. Ну и, само собой, хвалили в первую очередь искусницу Анну Карповну, а она только кивала головой и улыбалась: она ведь не говорила по-русски…
Карен встал и прошел из-за стола к кровати, к свертку в байковом одеяльце.
– Что там у тебя? – полюбопытствовала Сашенька.
– Скрипк, – сказал Карен, разворачивая ее, как дитя из одеяльца, и его большие черные глаза вспыхнули так ярко, так одухотворенно, что всем как-то сразу стало по-детски радостно, и война словно отодвинулась куда-то далеко-далеко, а не нависала над стенами Москвы своей огнедышащей окровавленной тушей.
Скрипка была не стандартная, но вроде и не самоделка, темный лак лежал ровно, линии были отточенные, чистые, смычок был тоже вполне хороший на вид.
– Моя дед сама немножко ремонтировала этот итальянски скрипк, он немножко ломал. Моя дед играл всегда и сам делал скрипк. У нас на свадьб всегда играют песня "Царен, Царен", я тоже хочу играл, чтобы был как армянский свадьб мало-мало…
– Давай! Давай! Играй, Каренчик! – поддержали его все, кроме Анны Карповны, хотя и она тоже кивала и улыбалась в знак согласия.
Карен заиграл. Песня была красивая, протяжная, немножко печальная.
– О чем эта песня? – спросила Надя.
– О любимый девушк, – ответил Карен.
– Ну если уж армяне играют на скрипках, то нам, евреям, сам Бог велел! – весело сказал Марк. – А ну-ка, дай инструмент!
Марк довольно профессионально сыграл чардаш Монти, а потом гавот Госсека.
– А вы хорошо играете, – похвалила его Сашенька. – Карен, конечно, тоже хорошо…
– Еще бы мне не играть! – засмеялся Марк. – Из каждого еврейского мальчика пытаются сделать Никколо Паганини или на худой случай хотя бы Яшу Хейфеца[5], а когда всем становится понятно, что номер не удался, наконец отдают в дантисты. Моя дорогая мамочка Софья Абрамовна таскала меня семь лет в музыкальную школу как проклятого.
Было заметно, что Марк и играет на скрипке, и острит для одной только Сашеньки, что она ему очень нравится. Сашенька все это тоже видела, чувствовала, но не радовалась своей власти над взрослым, красивым и как будто весьма неглупым мужчиной. Ей было лишь неловко перед мамой и перед Кареном с Надей. И она сразу после чая с оладушками предложила:
– А не пора ли нам в госпиталь? А вы, Наденька, располагайтесь как дома, будь хозяйкой. Мама дарит тебе пуховую подушку, а я две простыни, не новые, но очень крепкие, полотняные.
– А я дарю шахматы! – не замедлил проявить себя Марк и вынул из кармана коробочку со своими заветными миниатюрными шахматами, которые подарил ему когда-то дед Лейбо и которые до последней секунды он никак не имел в виду передаривать Карену. Но слово не воробей – передарил, хотя Сашенька в эту минуту вообще отвернулась от стола и не видела столь шикарного жеста. Анна Карповна, Сашенька, Марк оделись, притом Марк церемонно помогал женщинам, и, простившись с молодоженами, вышли в темную ночь, можно сказать, в черную – Москва была затемнена наглухо. Всем троим предстояло ночное дежурство. Сашеньке хотелось поговорить с мамой, но Марк тараторил без умолку, и его шансы на доброе отношение Сашеньки катастрофически падали с каждой минутой. Хотя он говорил и умно, и весело, но, увы, не в том месте, не в то время и не с теми, кого это могло заинтересовать. Когда подходили к черному прямоугольнику госпиталя, Сашенька уже почти ненавидела своего ухажера.
Погода стояла мглистая, хотя иногда проглядывало солнышко, казавшееся в серой мути особенно ярким и желанным. Проглянет на минуту-другую – заблестят лужи с льдистой кожицей, заиграют блики на окнах, сплошь перекрещенных бумажными лентами, невольно разулыбаются люди, а оно – раз, и исчезло, и снова беспросветная мглистость, а то и дождь со снегом сорвутся, но тоже как-то коротко, будто неуверенно, один только низовой северный ветер дул неизменно, ровно – мокрый, пронизывающий, как бы не оставляющий никаких надежд на потепление. В очереди у дверей загса кто-то мерз, у кого-то не попадал зуб на зуб, кто-то согревался спиртиком раньше времени, а Карену, Наде и их свидетелям, Сашеньке и Марку, сам черт был не брат. Накануне в их больнице, переименованной в военный госпиталь особого назначения, всему медицинскому и обслуживающему персоналу была выдана военная форма. При том бывший завхоз больницы Ираклий Соломонович, переименованный ныне в заместителя начальника госпиталя по тылу, проявил такие чудеса снабженческой хваткости и изворотливости, что каждому досталось и по шинели, и по овчинному полушубку, и по сапогам, и по валенкам на толстой резиновой подошве, и по шапке-ушанке, не говоря уже о прочем обмундировании, вплоть до нижнего белья и немереного количества байковых портянок. Вова-полторы жены и еще два шофера на трех полуторках целый день возили барахло с армейских складов откуда-то с Зацепы[2]. Все было новенькое, с иголочки и насквозь пропахшее нафталином, видно, пролежало на складах не один год.
Наверное, была дана команда к тотальной раздаче барахла – Москва висела на ниточке, и хранить было теперь как бы уже и не для кого, разве только для немцев… А Ираклий Соломонович оказался в нужное время в нужном месте, да еще при своем транспорте. "Ну и молоток наш Ираклий Соломонович! – восхищался им Вова-полторы жены. – Ты представляешь, нам полушубки хотели зажать, так он как заорет на завсклада: "Ах ты, сучий потрох, немца ждешь? Да я тебя лично пристрелю!" И даже кобуру свою стал расстегивать, а я-то знаю, там у него деревянный, сам ему делал, боевые – в оружейной комнате. Вот какой молодец наш Соломоныч, а всегда был такой тихий! Ну тот завсклада сразу перетрухал и говорит: "Да забирайте вы хоть все! Ты прав! Не немца же нам одевать!" Вот какой молодец Ираклий Соломонович!"
Так что группка Карена-маленького под дверями загса завидно выделялась среди прочей публики – все четверо были в полушубках, в ушанках, в сапогах. А желающих скрепить брачные узы оказалось так много, что очередь втекала в замызганные грязно-серые двери с улицы, и пришлось ждать почти три часа из тех двадцати четырех, что были отпущены новобрачным начальником госпиталя. Сашеньке было теплым-тепло в полушубочке, хоть и провонявшем насквозь нафталином, а некоторые девчонки стояли в пальтишках на рыбьем меху или в фуфаечках, да еще и в туфельках; одна белобрысенькая, лет восемнадцати, вообще была в лакированных лодочках, и жених оттирал ей между большими красными ладонями то одну, то другую ступню в фильдеперсовом чулочке.
Из торчавшей на столбе у автобазы черной тарелки репродуктора вдруг раздалась бравурная музыка, и через секунду-другую все пространство заполнил чеканный голос Левитана:
"Сегодня, 3 ноября 1941 года, перед рассветом, на ближних подступах к городу Севастополю завязался бой с подошедшими передовыми частями врага. В ожесточенном бою малочисленные войска Севастопольского оборонительного района, состоящие из отдельной приморской армии генерала Петрова и части севастопольского гарнизона, корабли и авиация Черноморского флота под командованием вице-адмирала Октябрьского отразили все попытки врага овладеть Севастополем. Враг прекратил атаки и отошел на исходные позиции…"Все заулыбались, несколько человек вразнобой крикнули «ура», и вдруг блеснуло из-за туч солнышко, пусть на минутку, но блеснуло… Все расценили это как добрый знак их будущему супружеству, и очередь пошла веселей.
В большой, заставленной картонными коробками комнате давно не топили, так что даже чернила замерзли в старинном бронзовом приборе с головами львов, перекочевавшем в этот загс, верно, с какого-то дореволюционного барского стола или из богатого присутствия[3]. Расписывались химическим карандашом, чтобы роспись получилась наверняка, каждый жених и каждая невеста слюнявили острие карандаша, а потом расписывались, и от этого на кончиках их языков оставались синие метки, а кто-то умудрялся и губы вымазать синим – смеялись по этому поводу все, с восторгом показывали друг дружке языки и хохотали так неостановимо, так сладко! Смеялись невесты, смеялись женихи, хохотали свидетели, и даже строгая женщина в темно-синем кителе – заведующая загсом – и та сдержанно хихихала. Женихи и невесты были в основном молоденькие, но попадались и тридцати– и сорокалетние пары, так что уже по одному этому факту можно было сделать вывод, что народ приготовился воевать не на шутку, что люди слепляются, чтобы стоять тверже, а не собираются бежать врассыпную.
Свидетельницей со стороны невесты Нади была, конечно, Сашенька, а свидетелем со стороны Карена – сын Софьи Абрамовны Марк: оказывается, они с Кареном играли в одной шахматной команде и даже занимали какие-то призовые места на московских городских турнирах, что говорило о довольно высоком уровне их мастерства.
Еще до загса, рано утром, Марк принес в пристройку к кочегарке, где жили Сашенька и Анна Карповна, килограмма два говядины, десяток луковиц, две головки чеснока, бутылку шампанского 1938 года розлива[4] и кулек карамелек – по тем временам это была баснословная щедрость; Карен принес пол-литровую банку топленого масла из Армении, Надя, как самая неимущая, свою пайку хлеба, Сашенька купила у знакомой торговки пять яиц и килограмм пшеничной муки первого сорта, квашеная капуста и картошка были у Анны Карповны припасены свои. Так что стол накрыли отменный, жаркое получилось у Анны Карповны такое – пальчики оближешь! Еще Карен принес какой-то странный предмет, завернутый в розовое потертое байковое одеяльце, и положил его на кровать.
– Он замерз! Тепер, пока мы на загс, пуст погреет! Хорошо? – спросил он Анну Карповну.
Та согласно кивнула, и, не любопытничая, что там, в свертке, принялась готовить еду, а молодые вывалились гурьбой за двери пристройки и пошли скорым шагом в загс, уверенные, что дел там у них минут на десять – пятнадцать, что они будут единственными в своем роде.
Стол, накрытый Анной Карповной, источал такие ароматы, а все были так голодны и счастливы, что свалили полушубки и ушанки кучей на ларь с книгами – и сразу с места в карьер… Марк ловко откупорил шампанское – пробка вылетела в потолок, едва не угодив в потолочное окошко, крест-на-крест перечеркнутое бумажными полосами.
– Эй, Марк, – вскрикнула Надя, – ты так их без стекол оставишь!
– Ничего, – сказал Марк, – не бойся, Наденька, я не промахнусь! – И разлил шампанское по граненым стаканам и чайным чашкам, которые удалось собрать.
Выпили за молодых.
Выпили за родителей Карена в их далекой каменистой Армении.
Выпили в память родителей Нади, умерших в 1933 году от голода, в степном селе под Сальском.
Выпили за то, чтобы немец не взял Москву.
Хвалили жаркое, хвалили капусту, хвалили картошку, хвалили оладушки. Ну и, само собой, хвалили в первую очередь искусницу Анну Карповну, а она только кивала головой и улыбалась: она ведь не говорила по-русски…
Карен встал и прошел из-за стола к кровати, к свертку в байковом одеяльце.
– Что там у тебя? – полюбопытствовала Сашенька.
– Скрипк, – сказал Карен, разворачивая ее, как дитя из одеяльца, и его большие черные глаза вспыхнули так ярко, так одухотворенно, что всем как-то сразу стало по-детски радостно, и война словно отодвинулась куда-то далеко-далеко, а не нависала над стенами Москвы своей огнедышащей окровавленной тушей.
Скрипка была не стандартная, но вроде и не самоделка, темный лак лежал ровно, линии были отточенные, чистые, смычок был тоже вполне хороший на вид.
– Моя дед сама немножко ремонтировала этот итальянски скрипк, он немножко ломал. Моя дед играл всегда и сам делал скрипк. У нас на свадьб всегда играют песня "Царен, Царен", я тоже хочу играл, чтобы был как армянский свадьб мало-мало…
– Давай! Давай! Играй, Каренчик! – поддержали его все, кроме Анны Карповны, хотя и она тоже кивала и улыбалась в знак согласия.
Карен заиграл. Песня была красивая, протяжная, немножко печальная.
– О чем эта песня? – спросила Надя.
– О любимый девушк, – ответил Карен.
– Ну если уж армяне играют на скрипках, то нам, евреям, сам Бог велел! – весело сказал Марк. – А ну-ка, дай инструмент!
Марк довольно профессионально сыграл чардаш Монти, а потом гавот Госсека.
– А вы хорошо играете, – похвалила его Сашенька. – Карен, конечно, тоже хорошо…
– Еще бы мне не играть! – засмеялся Марк. – Из каждого еврейского мальчика пытаются сделать Никколо Паганини или на худой случай хотя бы Яшу Хейфеца[5], а когда всем становится понятно, что номер не удался, наконец отдают в дантисты. Моя дорогая мамочка Софья Абрамовна таскала меня семь лет в музыкальную школу как проклятого.
Было заметно, что Марк и играет на скрипке, и острит для одной только Сашеньки, что она ему очень нравится. Сашенька все это тоже видела, чувствовала, но не радовалась своей власти над взрослым, красивым и как будто весьма неглупым мужчиной. Ей было лишь неловко перед мамой и перед Кареном с Надей. И она сразу после чая с оладушками предложила:
– А не пора ли нам в госпиталь? А вы, Наденька, располагайтесь как дома, будь хозяйкой. Мама дарит тебе пуховую подушку, а я две простыни, не новые, но очень крепкие, полотняные.
– А я дарю шахматы! – не замедлил проявить себя Марк и вынул из кармана коробочку со своими заветными миниатюрными шахматами, которые подарил ему когда-то дед Лейбо и которые до последней секунды он никак не имел в виду передаривать Карену. Но слово не воробей – передарил, хотя Сашенька в эту минуту вообще отвернулась от стола и не видела столь шикарного жеста. Анна Карповна, Сашенька, Марк оделись, притом Марк церемонно помогал женщинам, и, простившись с молодоженами, вышли в темную ночь, можно сказать, в черную – Москва была затемнена наглухо. Всем троим предстояло ночное дежурство. Сашеньке хотелось поговорить с мамой, но Марк тараторил без умолку, и его шансы на доброе отношение Сашеньки катастрофически падали с каждой минутой. Хотя он говорил и умно, и весело, но, увы, не в том месте, не в то время и не с теми, кого это могло заинтересовать. Когда подходили к черному прямоугольнику госпиталя, Сашенька уже почти ненавидела своего ухажера.
ХLII
Анна Карповна перешла из посудомоек на работу в госпитальную прачечную и работала по двенадцать часов в день, а потом еще два часа «поддежуривала» на крыше госпиталя на случай налета немецких бомбардировщиков, для борьбы с «зажигалками», как они называли между собой зажигательные бомбы.
Сашенька, при ее новой должности, можно сказать, работала всегда – бывало так, что она по нескольку суток не выходила из госпиталя даже во двор, глотнуть свежего воздуха. Война оказалась прежде всего тяжелой, беспрерывной работой, притом кровавой и грязной. Кровь, гной, вонь, черви в ранах, вши, и не штучные, а копошащиеся слоем, ампутированные руки, ноги, выбитые глаза, раскроенные черепа, и каждый Божий день – смерть, смерть, смерть. Когда соприкасаешься с этим в единственном числе, тебя потрясает, ужасает, выбивает из колеи, а когда все это день ото дня и ночь от ночи стоит на потоке, то оказывается, что человек способен выдержать, человек, оказывается, так устроен, что способен превозмочь нечеловеческое. Ни свыкнуться, ни смириться с этим нельзя, но ты понимаешь, что должен это делать, потому что, кроме тебя, это не сделает никто. И тогда возникает "запредельное торможение"[6] нервной системы – ты видишь, осязаешь, обоняешь, осознаешь, но не воспринимаешь всю полноту отрицательных эмоций. Запредельное торможение наступило, и ты живешь и действуешь за этим прозрачным щитом, за пределом человеческих возможностей.
Так и летели дни и ночи…
3 августа 1942 года, день в день через девять месяцев, у Карена-маленького и хохотушки Нади родился сын Артем, и все они как бы очнулись и снова собрались дома у Сашеньки и Анны Карповны отметить это событие.
Сашенька, при ее новой должности, можно сказать, работала всегда – бывало так, что она по нескольку суток не выходила из госпиталя даже во двор, глотнуть свежего воздуха. Война оказалась прежде всего тяжелой, беспрерывной работой, притом кровавой и грязной. Кровь, гной, вонь, черви в ранах, вши, и не штучные, а копошащиеся слоем, ампутированные руки, ноги, выбитые глаза, раскроенные черепа, и каждый Божий день – смерть, смерть, смерть. Когда соприкасаешься с этим в единственном числе, тебя потрясает, ужасает, выбивает из колеи, а когда все это день ото дня и ночь от ночи стоит на потоке, то оказывается, что человек способен выдержать, человек, оказывается, так устроен, что способен превозмочь нечеловеческое. Ни свыкнуться, ни смириться с этим нельзя, но ты понимаешь, что должен это делать, потому что, кроме тебя, это не сделает никто. И тогда возникает "запредельное торможение"[6] нервной системы – ты видишь, осязаешь, обоняешь, осознаешь, но не воспринимаешь всю полноту отрицательных эмоций. Запредельное торможение наступило, и ты живешь и действуешь за этим прозрачным щитом, за пределом человеческих возможностей.
Так и летели дни и ночи…
3 августа 1942 года, день в день через девять месяцев, у Карена-маленького и хохотушки Нади родился сын Артем, и все они как бы очнулись и снова собрались дома у Сашеньки и Анны Карповны отметить это событие.
ХLIII
Когда в пристройку к кочегарке ввалились молодые радостные Карен, Марк, Сашенька и Надя с младенцем на руках, у Анны Карповны уже был накрыт стол. Даже более богатый, чем в день свадьбы: на этот раз позаботился о продуктах лично заместитель начальника госпиталя по тылу Ираклий Соломонович Горшков. Про него не зря ходила байка: "Что ему недоставало, он тотчас же доставал – самый лучший доставала из московских доставал". Секрет успеха был в том, что к тому времени Марк уже переквалифицировался из обычного дантиста в челюстно-лицевого хирурга и достиг на этом новом для него поприще удивительных успехов: он еще не был лучшим в госпитале, но дело к этому шло. А что касается Ираклия Соломоновича Горшкова, то ему Марк привел в боевое состояние обе челюсти, и тот не знал, как его отблагодарить, отсюда и продукты на столе: и сухая колбаса, о которой все собравшиеся думали, что ее давно уже нет в природе, и шпроты, и канадская белейшая мука для пышек, и даже бутылка шампанского, бог весть из каких запасников.
– Та како воно манэсэнько! Ой, хлопчик гарний! Ой, гарний! – засюсюкала над маленьким Анна Карповна.
Они с Надей положили его на кровать и стали менять пеленки. Младенец обкакался, и это было громогласно признано всеми как добрый знак, а точнее, намек на будущее богатство.
– Богатый будет! – первым сказал Марк, который всегда старался быть первым, и все подхватили:
– Богатый! Уй, богатый!
И тут же рассмеялись: откуда у человека взяться богатству при советской власти? Хотя ошиблись: Артему Кареновичу действительно предстояло богатство, притом настоящее: со счетами в иностранных банках, с большим загородным домом в ближнем Подмосковье, с телохранителями, с челядью и т. д. и т. п. Но разве тогда хоть кто-нибудь мог это вообразить? Нет, конечно, не мог… Но до этой превратности в судьбе Артема Кареновича было еще полвека с маленьким гаком. А пока будущего буржуя помыли, запеленали и взяли за стол на первое в его жизни пиршество. На руках у Анны Карповны он вел себя вполне прилично – уснул после первого же тоста в его честь и не просыпался во время всего застолья.
– Тетя Аня, – сказала Надя, – вы прямо секрет какой-то знаете. Как это он у вас вдруг уснул?
Анна Карповна улыбалась и кивала головой – она ведь не говорила по-русски.
Всем было хорошо. Карен гордился, что у него родился продолжатель рода. Марк был рад, что есть возможность посидеть рядом с Сашенькой – он все так же неустанно оказывал ей знаки внимания и все так же не имел ни малейшего успеха. Надя светилась от счастья: у нее и муж, и сын, и все, слава Богу, идет нормально, даже обещали дать комнату, а пока они жили по разным общежитиям – Карен в мужском, а она, Надя, в женском. Но Ираклий Соломонович вчера сказал: "Я буду не я, если я эту комнату для вас не вицыплю!" Теперь они верили, ждали: Ираклий Соломонович слов на ветер не бросал. Надя похудела и похорошела, с материнством она даже как бы вдруг поумнела, а может быть, просто стала меньше тараторить по любому поводу. Сашенька тоже сияла от счастья и была вся напряжена, видимо, от какой-то одной ей известной тайны.
На скрипке в этот раз не играли, времени на гулянку было отпущено всего четыре часа. А потом Карен и Марк заступали на дежурство, каждый в своем отделении. У Сашеньки и Анны Карповны было что-то наподобие выходного дня и полной свободной ночи – такое выпадало примерно раз в три-четыре недели. У Нади была в запасе уйма времени, может, неделя, а то и все две! Чего в общежитии сидеть? А как будет с малышом, бог его знает. Как-нибудь все устроится, девчонки помогут, Карен поможет, Анна Карповна, – все помогут, тут даже и говорить никому ничего не надо.
Ни о войне, ни о работе в госпитале за столом не говорили. Только Надя вспомнила про пса Хлопчика и про кошек: Тусю, Мусю, Марысю и Панночку, которые, несмотря на войну, прекрасно жили в затишке при посудомойке. Котят разбирали теперь не так охотно, как до войны, поэтому их скопилось за последнее время довольно много. Старшие кошки не давали особой воли своим отпрыскам и драли их беспощадно, а подросших котов вообще изгоняли за больничный забор. Исключение было сделано только для некоего Мурзика, сына Панночки, который вошел в такое доверие к Хлопчику, что спал вместе с ним в его будке, ловил на нем блох и еще исполнял такой цирковой номер, на который сбегалось посмотреть полгоспиталя, фактически все ходячие. Ни мало ни много Мурзик засовывал свою буйную голову в огромную, широко раззявленную пасть Хлопчика, и они замирали на десять – двенадцать секунд – такая у них была игра на доверие.
Застолье пролетело как одна минута.
– Ого! – взглянул на свои наручные часы Марк. – Пора бежать! – Но не встал из-за стола, а налил себе и Карену спирту и сказал: – Извините, что молчал. Ну, в общем, так получилось, добился я, наконец… Послезавтра ухожу в действующую армию. Давай, Карен, выпьем на дорожку.
Мужчины чокнулись, выпили.
– Да, – сказал Карен, – на госпитал разнарядк пришел, я знай. Шест человек разнорядк. Кто точно, я не знай.
Сашенька побледнела. Марк благодарно улыбнулся ей, потому что подумал, что это она побледнела из-за него. Анна Карповна перепеленывала на кровати маленького и не видела этой сценки, и еще они о чем-то шептались с Надей. Надя по-русски, Анна Карповна по-украински, но, видимо, они достаточно хорошо понимали друг друга: языки-то родственные.
Мужчины простились и ушли, а женщины остались помыть посуду и почаевничать. День стоял жаркий, томительный, а здесь, в пристройке к кочегарке с ее толстенными стенами, было вполне сносно, так что малыш спал в свое удовольствие. Попили чайку с сахарином, потом Надя вдруг сказала, пряча глаза:
– Сашуль, ты отдохни, а мы тут с тетей Аней сходим по моим делам.
– Ради Бога, – пожала плечами Сашенька, – не бойся, я за ним присмотрю.
– Да мы его тоже возьмем, – сказала Надя.
– А его зачем? Ма, зачем вы в такую духоту берете Артема?
Но Анна Карповна в этот момент уже выходила из двери и сделала вид, что не услышала Сашеньку.
Надя подхватила на руки малыша и выбежала вслед за Анной Карповной.
Сашенька сразу смекнула, что от нее хотят скрыть что-то очень важное. Она чуточку приоткрыла дверь и проследила в щелочку, как ее мать и Надя с младенцем торопливо пересекли их широкий двор и скрылись за углом. Не долго думая, Сашенька пустилась за ними следом, она пошла им наперерез через проходной подъезд, и скоро они попали в поле ее зрения. Куда они шли, пока было неясно. "Ну что ж, – решила Сашенька, – куда они – туда и я". Минут через десять стало понятно, что направляются беглянки прямиком к Елоховскому собору. Собор действовал. Нужно сказать, что с войной позиция власти предержащей в отношении верующих заметно смягчилась. И это было понятно: чтобы удержать дух народа на высоте, годилось все, и в первую голову старые средства, испытанные веками.
Анна Карповна и Надя с младенцем направились к черному ходу собора. Сашенька знала здесь каждый уголок, и ей не составило труда прокрасться за ними следом и пока не выдавать себя. В храме было пусто и полутемно, особенно со света, но через минуту-другую Сашенька присмотрелась: Надя с младенцем на руках приткнулась в темном углу и зверовато озиралась по сторонам – было сразу понятно, что не только в этом соборе, а вообще в церкви она в первый раз в жизни. Анны Карповны не было видно, значит, она скрылась где-то в боковой двери, наверняка ищет батюшку. Зачем? Теперь-то понятно. "Значит, маленькому Артему предуготована участь креститься в той же купели, что и Пушкину, – подумала Сашенька. – Что ж, быть тогда мне крестной матерью!"
Скоро появился низкорослый батюшка в темной рясе, а за ним Анна Карповна – по всему было видно, что они успели договориться.
– Ну, шо, молодайка, – весело обратилась Анна Карповна к Наде, – пан отець згоден[7].
И они деловито направились к купели, Надя с младенцем на руках поспешила за ними.
– А что армяненок, то не беда, – степенно говорил пожилой грузный батюшка, лица которого Сашеньке не было видно. – Я и китайчонка, было дело, крестил, а армяненок – это тебе не штука, армяне, они почти православные, а этот по матери тем более русак. Крещеного Бог лучше сохранит. А что армяненок, ничего, война и не такое спишет. По-моему, там воды нету, – заглянув в купель, добавил батюшка, – надо принести со двора. Если подкачать колонку, то, может, и набежит ведерко.
Анна Карповна взяла от купели два пустых ведра и быстро пошла знакомой ей дорогой на выход. А как только она вышла, тут-то Сашенька и выдала себя, неловко переступив с ноги на ногу. Реакция у батюшки была мгновенной, только за пистолет не схватился.
– А вы почему здесь, гражданка?
– Саня, ты что, тебе нельзя! – испуганно зашептала Наденька. – Тебя накажут, ты что!
– А тебя? – усмехнулась Сашенька.
– Да я за ради Артемки на все готова! – вдруг горячо сказала Надя, сказала тоном, совершенно ей не свойственным, не слыханным от нее доселе.
– Я дочь Анны Карповны, – сказала Сашенька батюшке.
– А-а, это другое дело… А вы, барышня, сами крещеная?
– Да, я крещеная. И сейчас хочу быть крестной матерью этому мальчику Артему.
Анна Карповна принесла полные до краев ведра воды и сделала вид, что совсем не удивилась Сашеньке. Она слышала последние слова дочери, они ее не смутили, а только порадовали – в конце концов будь что будет! Сколько можно все это терпеть, молчать, таиться? Тем более не дело играть в дурика в храме Божьем!
Младенец крестился вполне благополучно и радостно, он даже не заплакал – имя ему было дано Артемий, а крестной матерью записана Александра Галушко.
Анна Карповна передала ребенка батюшке, и тот повесил на шею новокрещеному легонький оловянный крестик.
Из церкви Надя с Артемом побежала в общежитие – пришла пора сцеживать молоко, а Анна Карповна и Сашенька пошли вечереющими улочками Москвы к себе домой. Улочки были тихи и безлюдны, жара спала, они шагали не спеша и говорили между собой по-русски.
– Теперь тебя затаскают, – сказала мать.
– А как они узнают?
– Это элементарно. У них всё на контроле.
– Не успеют! – жестко сказала Сашенька. – Ма, ты прости, что я до сих пор молчала, но я, как и Марк…
– Понятно, – сказала мать после долгой паузы. – И что, в одну часть?
– Вряд ли. – Сашенька улыбнулась. – Какой он все-таки нудный…
– Просто у тебя другой на уме. Что о нем слышно?
– Софья Абрамовна говорит, что он на передовой, а где, она толком не знает, говорит – главный хирург, а чего – тоже толком не знает – то ли госпиталя, то ли целой бригады или армии. Говорит: семья за него хорошо получает.
– Слава Богу! Хирург он, конечно, отменный, а что за человек, не знаю… И когда ты уходишь?
– Послезавтра с вещами, а куда – не знаю.
– Что ж, – сказала Анна Карповна, – дело военное, рассуждать тут не о чем. А может, оно и к лучшему – развеешься, встретишь кого…
– Мне никто не нужен.
– Нужен не нужен – жизнь подскажет. Только еще раз прошу тебя – не пей на фронте!
– Да ты что, ма? Ты что?
– Саша, не будь наивной. Разве ты не видишь, сколько пьют у нас в госпитале? А это еще не фронт, не ад, это только предбанник ада. И пьют не от распущенности, а от страха, от жизни, от смерти чужой заслоняются, от боли. И женщины многие попивают, а для них это дорога в бездну. Женский алкоголизм безвозвратен, его не лечат.
– Но я ведь тебе обещала! Я же поклялась!
– Ой, смотри, смотри, доченька, благими намерениями дорога в ад вымощена.
– Ма, я поклялась, сколько можно!
– Ладно. Больше не буду об этом. Немец рвется к Волге, сегодня утром я слушала – идут бои под Сталинградом. Наверное, туда вас и бросят. Там все главное только и начинается, помяни мое слово[8].
– Та како воно манэсэнько! Ой, хлопчик гарний! Ой, гарний! – засюсюкала над маленьким Анна Карповна.
Они с Надей положили его на кровать и стали менять пеленки. Младенец обкакался, и это было громогласно признано всеми как добрый знак, а точнее, намек на будущее богатство.
– Богатый будет! – первым сказал Марк, который всегда старался быть первым, и все подхватили:
– Богатый! Уй, богатый!
И тут же рассмеялись: откуда у человека взяться богатству при советской власти? Хотя ошиблись: Артему Кареновичу действительно предстояло богатство, притом настоящее: со счетами в иностранных банках, с большим загородным домом в ближнем Подмосковье, с телохранителями, с челядью и т. д. и т. п. Но разве тогда хоть кто-нибудь мог это вообразить? Нет, конечно, не мог… Но до этой превратности в судьбе Артема Кареновича было еще полвека с маленьким гаком. А пока будущего буржуя помыли, запеленали и взяли за стол на первое в его жизни пиршество. На руках у Анны Карповны он вел себя вполне прилично – уснул после первого же тоста в его честь и не просыпался во время всего застолья.
– Тетя Аня, – сказала Надя, – вы прямо секрет какой-то знаете. Как это он у вас вдруг уснул?
Анна Карповна улыбалась и кивала головой – она ведь не говорила по-русски.
Всем было хорошо. Карен гордился, что у него родился продолжатель рода. Марк был рад, что есть возможность посидеть рядом с Сашенькой – он все так же неустанно оказывал ей знаки внимания и все так же не имел ни малейшего успеха. Надя светилась от счастья: у нее и муж, и сын, и все, слава Богу, идет нормально, даже обещали дать комнату, а пока они жили по разным общежитиям – Карен в мужском, а она, Надя, в женском. Но Ираклий Соломонович вчера сказал: "Я буду не я, если я эту комнату для вас не вицыплю!" Теперь они верили, ждали: Ираклий Соломонович слов на ветер не бросал. Надя похудела и похорошела, с материнством она даже как бы вдруг поумнела, а может быть, просто стала меньше тараторить по любому поводу. Сашенька тоже сияла от счастья и была вся напряжена, видимо, от какой-то одной ей известной тайны.
На скрипке в этот раз не играли, времени на гулянку было отпущено всего четыре часа. А потом Карен и Марк заступали на дежурство, каждый в своем отделении. У Сашеньки и Анны Карповны было что-то наподобие выходного дня и полной свободной ночи – такое выпадало примерно раз в три-четыре недели. У Нади была в запасе уйма времени, может, неделя, а то и все две! Чего в общежитии сидеть? А как будет с малышом, бог его знает. Как-нибудь все устроится, девчонки помогут, Карен поможет, Анна Карповна, – все помогут, тут даже и говорить никому ничего не надо.
Ни о войне, ни о работе в госпитале за столом не говорили. Только Надя вспомнила про пса Хлопчика и про кошек: Тусю, Мусю, Марысю и Панночку, которые, несмотря на войну, прекрасно жили в затишке при посудомойке. Котят разбирали теперь не так охотно, как до войны, поэтому их скопилось за последнее время довольно много. Старшие кошки не давали особой воли своим отпрыскам и драли их беспощадно, а подросших котов вообще изгоняли за больничный забор. Исключение было сделано только для некоего Мурзика, сына Панночки, который вошел в такое доверие к Хлопчику, что спал вместе с ним в его будке, ловил на нем блох и еще исполнял такой цирковой номер, на который сбегалось посмотреть полгоспиталя, фактически все ходячие. Ни мало ни много Мурзик засовывал свою буйную голову в огромную, широко раззявленную пасть Хлопчика, и они замирали на десять – двенадцать секунд – такая у них была игра на доверие.
Застолье пролетело как одна минута.
– Ого! – взглянул на свои наручные часы Марк. – Пора бежать! – Но не встал из-за стола, а налил себе и Карену спирту и сказал: – Извините, что молчал. Ну, в общем, так получилось, добился я, наконец… Послезавтра ухожу в действующую армию. Давай, Карен, выпьем на дорожку.
Мужчины чокнулись, выпили.
– Да, – сказал Карен, – на госпитал разнарядк пришел, я знай. Шест человек разнорядк. Кто точно, я не знай.
Сашенька побледнела. Марк благодарно улыбнулся ей, потому что подумал, что это она побледнела из-за него. Анна Карповна перепеленывала на кровати маленького и не видела этой сценки, и еще они о чем-то шептались с Надей. Надя по-русски, Анна Карповна по-украински, но, видимо, они достаточно хорошо понимали друг друга: языки-то родственные.
Мужчины простились и ушли, а женщины остались помыть посуду и почаевничать. День стоял жаркий, томительный, а здесь, в пристройке к кочегарке с ее толстенными стенами, было вполне сносно, так что малыш спал в свое удовольствие. Попили чайку с сахарином, потом Надя вдруг сказала, пряча глаза:
– Сашуль, ты отдохни, а мы тут с тетей Аней сходим по моим делам.
– Ради Бога, – пожала плечами Сашенька, – не бойся, я за ним присмотрю.
– Да мы его тоже возьмем, – сказала Надя.
– А его зачем? Ма, зачем вы в такую духоту берете Артема?
Но Анна Карповна в этот момент уже выходила из двери и сделала вид, что не услышала Сашеньку.
Надя подхватила на руки малыша и выбежала вслед за Анной Карповной.
Сашенька сразу смекнула, что от нее хотят скрыть что-то очень важное. Она чуточку приоткрыла дверь и проследила в щелочку, как ее мать и Надя с младенцем торопливо пересекли их широкий двор и скрылись за углом. Не долго думая, Сашенька пустилась за ними следом, она пошла им наперерез через проходной подъезд, и скоро они попали в поле ее зрения. Куда они шли, пока было неясно. "Ну что ж, – решила Сашенька, – куда они – туда и я". Минут через десять стало понятно, что направляются беглянки прямиком к Елоховскому собору. Собор действовал. Нужно сказать, что с войной позиция власти предержащей в отношении верующих заметно смягчилась. И это было понятно: чтобы удержать дух народа на высоте, годилось все, и в первую голову старые средства, испытанные веками.
Анна Карповна и Надя с младенцем направились к черному ходу собора. Сашенька знала здесь каждый уголок, и ей не составило труда прокрасться за ними следом и пока не выдавать себя. В храме было пусто и полутемно, особенно со света, но через минуту-другую Сашенька присмотрелась: Надя с младенцем на руках приткнулась в темном углу и зверовато озиралась по сторонам – было сразу понятно, что не только в этом соборе, а вообще в церкви она в первый раз в жизни. Анны Карповны не было видно, значит, она скрылась где-то в боковой двери, наверняка ищет батюшку. Зачем? Теперь-то понятно. "Значит, маленькому Артему предуготована участь креститься в той же купели, что и Пушкину, – подумала Сашенька. – Что ж, быть тогда мне крестной матерью!"
Скоро появился низкорослый батюшка в темной рясе, а за ним Анна Карповна – по всему было видно, что они успели договориться.
– Ну, шо, молодайка, – весело обратилась Анна Карповна к Наде, – пан отець згоден[7].
И они деловито направились к купели, Надя с младенцем на руках поспешила за ними.
– А что армяненок, то не беда, – степенно говорил пожилой грузный батюшка, лица которого Сашеньке не было видно. – Я и китайчонка, было дело, крестил, а армяненок – это тебе не штука, армяне, они почти православные, а этот по матери тем более русак. Крещеного Бог лучше сохранит. А что армяненок, ничего, война и не такое спишет. По-моему, там воды нету, – заглянув в купель, добавил батюшка, – надо принести со двора. Если подкачать колонку, то, может, и набежит ведерко.
Анна Карповна взяла от купели два пустых ведра и быстро пошла знакомой ей дорогой на выход. А как только она вышла, тут-то Сашенька и выдала себя, неловко переступив с ноги на ногу. Реакция у батюшки была мгновенной, только за пистолет не схватился.
– А вы почему здесь, гражданка?
– Саня, ты что, тебе нельзя! – испуганно зашептала Наденька. – Тебя накажут, ты что!
– А тебя? – усмехнулась Сашенька.
– Да я за ради Артемки на все готова! – вдруг горячо сказала Надя, сказала тоном, совершенно ей не свойственным, не слыханным от нее доселе.
– Я дочь Анны Карповны, – сказала Сашенька батюшке.
– А-а, это другое дело… А вы, барышня, сами крещеная?
– Да, я крещеная. И сейчас хочу быть крестной матерью этому мальчику Артему.
Анна Карповна принесла полные до краев ведра воды и сделала вид, что совсем не удивилась Сашеньке. Она слышала последние слова дочери, они ее не смутили, а только порадовали – в конце концов будь что будет! Сколько можно все это терпеть, молчать, таиться? Тем более не дело играть в дурика в храме Божьем!
Младенец крестился вполне благополучно и радостно, он даже не заплакал – имя ему было дано Артемий, а крестной матерью записана Александра Галушко.
Анна Карповна передала ребенка батюшке, и тот повесил на шею новокрещеному легонький оловянный крестик.
Из церкви Надя с Артемом побежала в общежитие – пришла пора сцеживать молоко, а Анна Карповна и Сашенька пошли вечереющими улочками Москвы к себе домой. Улочки были тихи и безлюдны, жара спала, они шагали не спеша и говорили между собой по-русски.
– Теперь тебя затаскают, – сказала мать.
– А как они узнают?
– Это элементарно. У них всё на контроле.
– Не успеют! – жестко сказала Сашенька. – Ма, ты прости, что я до сих пор молчала, но я, как и Марк…
– Понятно, – сказала мать после долгой паузы. – И что, в одну часть?
– Вряд ли. – Сашенька улыбнулась. – Какой он все-таки нудный…
– Просто у тебя другой на уме. Что о нем слышно?
– Софья Абрамовна говорит, что он на передовой, а где, она толком не знает, говорит – главный хирург, а чего – тоже толком не знает – то ли госпиталя, то ли целой бригады или армии. Говорит: семья за него хорошо получает.
– Слава Богу! Хирург он, конечно, отменный, а что за человек, не знаю… И когда ты уходишь?
– Послезавтра с вещами, а куда – не знаю.
– Что ж, – сказала Анна Карповна, – дело военное, рассуждать тут не о чем. А может, оно и к лучшему – развеешься, встретишь кого…
– Мне никто не нужен.
– Нужен не нужен – жизнь подскажет. Только еще раз прошу тебя – не пей на фронте!
– Да ты что, ма? Ты что?
– Саша, не будь наивной. Разве ты не видишь, сколько пьют у нас в госпитале? А это еще не фронт, не ад, это только предбанник ада. И пьют не от распущенности, а от страха, от жизни, от смерти чужой заслоняются, от боли. И женщины многие попивают, а для них это дорога в бездну. Женский алкоголизм безвозвратен, его не лечат.
– Но я ведь тебе обещала! Я же поклялась!
– Ой, смотри, смотри, доченька, благими намерениями дорога в ад вымощена.
– Ма, я поклялась, сколько можно!
– Ладно. Больше не буду об этом. Немец рвется к Волге, сегодня утром я слушала – идут бои под Сталинградом. Наверное, туда вас и бросят. Там все главное только и начинается, помяни мое слово[8].