Хоть они и не хотели натружать Сашенькину больную ногу, а получилось так, что натрудили. Сашенькин топчанчик уехал с Колей в грузовичке, так что лечь отдохнуть ей было негде, и они с Адамом ходили от машины к машине, присматривая, чтобы хорошо погрузили раненых, потом ужинали вместе с братьями-хирургами. Сашенька чувствовала, что нога в сапоге распухла, и думала: как же она теперь снимет сапог?
   Почти все машины уехали с ранеными, палатки разобрали, и лагерь сделался пустым, каким-то маленьким и жалким.
   На вечерней поверке Грищук объявил оставшимся в строю:
   – К утру машины вернутся, водители отдохнут. Мы все денек перекантуемся, а к вечеру уедем отсюда навсегда. Есть приказ о передислокации нашего ППГ. Будем исполнять. И еще хочу вам доложить, товарищи: вчера наш главный хирург Адам Сигис-змундович и старшая операционная сестра Александра сочетались законным браком в районном загсе, честь по чести, и теперь Александра Александровна тоже носит фамилию Раевская. Прошу любить и жаловать! – Константин Константинович совсем не по-военному захлопал в ладоши.
   После неловкой паузы стоявшие в строю поддержали его довольно жидкими аплодисментами. Мужская часть строя восприняла известие не без зависти к Адаму, а женская – к Сашеньке.
   – Разойдись! – скомандовал Грищук.
   Строй смешался, новобрачных окружили, поздравляли, желали счастья, им улыбались. За мужчинами Сашенька не следила, они ее не интересовали, а по растерянным лицам некоторых медсестричек видела, что они явно огорчены и завидуют ей тяжело, люто. Известие так ошеломило всех, что многие не смогли скрыть этого. А одна медсестричка, рыжеволосая дородная красавица Наташа, не выдержала и убежала рыдая в глубь перелеска. Многие знали, что Адам благоволил к ней раньше, до Сашеньки. Так что из объявления Грищука не получилось ожидаемого им всеобщего ликования и восторга.
   "А почему они должны ликовать? Наверное, всем понятно, что мы с Адамом не пара. Он умница, красавец, и характер у него легкий, живой, все его уважают, все ему рады. А кто я? Молчунья, почти дурнушка, одна грудь колесом чего стоит! Кто я? Обыкновенная тягловая лошадка. Только в работе и чувствую себя на месте. К тому же еще графиня. Вот бы народ узнал – покатился бы со смеху! И чего Адам во мне нашел? Удивительно…" – ожесточенно размышляла Сашенька. Она была из тех, кто недооценивает и свои внешние данные, и свои житейские возможности. Например, многие девушки завидовали тому, какая у нее высокая грудь, а она стеснялась ее чуть ли не как уродства. И уши казались ей слишком большими и лопоухими, она старалась прикрывать их волосами и постоянно была в напряжении – не вылезли ли они из-под волос. А уши были самые обыкновенные, средние, и про их оттопыренность можно было говорить с большой натяжкой. Да, она, Сашенька, еще не расцвела, но было в ней с отрочества что-то такое, что цепляло мужчин, останавливало их внимание. Она унаследовала от матери нежную кожу, Матильда Ивановна научила ее ходить с высоко поднятой головой, с развернутыми плечами и в то же время совершенно раскованно, свободно. А в звероватом взгляде ее чуть раскосых карих глаз сквозили и беззащитность, и дерзость одновременно. Глаза ее мерцали, как огоньки на ночном болоте, – кто видел хоть раз, никогда не забудет. Она манила, сама того не ведая. Разумеется, прежде чем Сашенька узнала от матери о своем графстве, она чувствовала себя проще, увереннее, а с тех пор ее словно одело в скорлупу. Но Адам как-то сразу угадал в ней свою суженую. В ту самую секунду, когда она подняла его с земли у сломанной березы. А потом, когда она сказала: "До свадьбы заживет!" – он окончательно уверился: "Да, это она…" Каждый день его близости с Сашенькой подтверждал, что он не ошибся. Конечно, женился он по наитию, можно было бы сказать – с бухты-барахты, если бы не странное чувство тревоги, что поселилось в его душе еще до ее приезда и спастись от которого он инстинктивно надеялся вместе с невинной Сашенькой.
   До отбоя было еще далеко, все, кроме часовых, разбрелись группками по палаткам, оставленным для персонала госпиталя. Многие курили, и в темноте мелькали красные точки самокруток. Небо затуманилось, последние звезды скрылись из виду, с севера потянул ветерок, было видно, что погода портится и может пойти дождь.
   Константин Константинович собрал хирургов в своей штабной палатке, к ним присоединились Адам с Сашенькой.
   – Ну где же наш Коля? – шепнула Адаму на ухо Сашенька.
   – Рано ему еще. Сейчас я тебе вынесу стул за двери, посиди на свежем воздухе, а то мы начнем душу коптить, тебе ни к чему дышать дымом! – Он вынес ей складной стул к дверям палатки, Сашенька села поудобней, вытянула больную ногу. Следом за ними из палатки вышел Грищук и крикнул в темноту:
   – Кла-ава!
   – Вот она я! – С белым эмалированным чайником в руке возникла из темноты сестра-хозяйка.
   – Клава, может, сообразишь чего на стол? – то ли попросил, то ли приказал Грищук.
   – Товарищ начальник госпиталя, обижаете! – игриво воскликнула Клава. – Уже сообразила. Всё несут, а чаек при мне! – Тут же появились две поварихи со свертками, мисками. – Все тип-топ, товарищ начальник госпиталя!
   – Молодец, Клавуся! – растроганно похвалил ее Грищук. – Моя школа!
   На этот раз Сашенька категорически отказалась пить спирт, и ее никто не неволил.
   – А петь ты тоже не будешь? – крикнул из палатки Грищук.
   Саша ничего ему не ответила. Петь ей не хотелось.
   – Ладно, тогда мы своими силами, – громко, но миролюбиво добавил Грищук, – своими скромными силами!
   И она осталась одна сидеть у дверей палатки, в которой мало-помалу налаживалось вечернее «чаепитие». Объявление Грищука на вечерней поверке, а в особенности то, как отреагировали на него сослуживцы и сослуживицы, произвело на Сашеньку сильное впечатление.
   Оказывается, что одному в радость, другому в тягость. Но разве она вчера родилась на свет и не знала этого? Знать-то знала, так остро и ясно почувствовала эту простую истину впервые. За брезентовой стенкой палатки мужчины пили, курили, говорили о будущем в том смысле, что "каша здесь заваривается все круче и круче", рассказывали не очень смешные анекдоты. А она все думала о зеленоглазой красавице Наташе, убежавшей в перелесок с рыданиями. Значит, у нее было что-то с Адамом? Наверняка. Но ведь он не мальчик, а взрослый мужчина, и странно его сейчас винить за то, что не дождался приезда в госпиталь графини Мерзловской… Все так, однако от этого не легче… Какая она, оказывается, ревнивая! Как все восстало в ее душе! "Да, я буду его ревновать. Еще как буду!.. Говорят: ревность унижает человека. Трудно сказать, насколько это верно, но а если ты не можешь с собою справиться, тогда что делать?"
   Как говорили на собраниях: "Вопрос остается открытым". И еще сколько будет таких вопросов… А кошки скребутся и скребутся на душе.
   – Не унывай! – неожиданно вышел из палатки Адам. Кажется, он понял, о чем она думает. Он слишком многое понимал в одно касание, почти как женщина… Он чувствовал то, что другим мужчинам было не дано.
   – Хорошо, не буду! – пообещала Сашенька, и на душе у нее сразу полегчало. Она испытывала к Адаму такое же доверие, как к своей маме, и если бы ее попросили, например, найти замену слову «любовь», она сказала бы: доверие.
   Подъехала машина. Вернулся Коля. Адам проводил Сашеньку к грузовичку, помог ей взобраться в кузов.
   Коля подошел к еще не закрытому брезентом заднему борту и доложил, что снабженец, который полетел в Москву, уверил его, что пакет будет у Сашиной мамы завтра.
   – Ты представляешь! – восхищенно сказала Сашенька Адаму.
   – Нормально. Они вылетают обычно ближе к полуночи и к утру бывают в Москве. Так что, я думаю, он не врет. И ему самому интересно сразу своего начальника повидать.
   – Дай Бог! – пожелала Сашенька.
   Адам ловко снял сапог с ее больной ноги.
   – А я думала, не снимется, как ты здорово!
   – Да ладно уж! – польщенно отвечал Адам. – У меня с руками все в порядке.
   – У тебя со всем все в порядке! – засмеялась Сашенька, умащиваясь на топчанчике. – Возвращайся к ребятам, а я пока так полежу, не раздеваясь. Мне без тебя будет холодно.
   Адам пошел догуливать в мужскую компанию.
   Сашенька лежала на топчанчике в своем домике-грузовичке и думала о том, какой разнообразный получился день, как пахли травы в их уголке, как нес Адам ее на руках по широкому полю, какой он крепкий, ловкий, умелый да еще и красавец писаный… Боже, неужели все это мне?! Она задремала, и ей приснился сон: стоит она во всем рваном, с голыми плечами в каком-то глухом дворе, окруженном серыми стенами с потеками дождя, и вдруг одна стена двинулась на нее, и ей не спастись, не уйти… Она хочет вскрикнуть от ужаса и не может.
   – Ты чего кричишь? – потряс ее за плечо Адам.
   – Ой, разве я кричала? Стена пошла на меня темно-серая, то ли земляная, то ли каменная. Я так испугалась! И мне казалось во сне, что хочу крикнуть и не могу…
   – Сон не из лучших, – сказал Адам, раздеваясь.
   – Тьфу! Тьфу! Тьфу! Куда ночь – туда и сон! Куда ночь – туда и сон! – присев на топчанчике, поплевала через левое плечо Сашенька.
   – А ты суеверная?
   – Конечно.
   – И я суеверный. Это нормально. – Адам зевнул, выпитый спирт и долгая беседа с ребятами сморили его. – Ладно, иди ко мне!

LII

   Тайными стараниями медсестры Нади с недавнего времени Анна Карповна была переведена из душной, мокрой, пропитанной парами хозяйственного мыла, карболки, хлорки и запахами грязного белья госпитальной прачечной на свое прежнее место – в посудомойку, в «затишок» между двумя могучими дубами, где невзирая на войну жили себе поживали старый волкодав Хлопчик, кошки-амазонки Туся, Муся, Марыся и Панночка, ежик Малой, а также единственный из оставленных на постоянное место жительства котят некто Мурзик, сумевший втереться в доверие к псу Хлопчику и даже спавший с ним в одной будке.
   Надя видела, что шестидесятилетней Анне Карповне тяжело в прачечной и, не ставя ее об этом в известность, обратилась к начальнику отдела кадров с просьбой "перевести маму орденоноски Саши Галушко из прачечной в посудомойку". Надя вообще любила показаться на глаза властям предержащим, была расчетлива и отважна в своих нередких ходатайствах, тем более что просила всегда не за себя.
   Она так и сказала:
   – Иван Игнатьевич, не за себя прошу, а тетя Нюся такой человек, что сроду ни на что не пожалуется!
   – Ладно, – согласился завкадрами, тот самый пьющий и начитанный Иван Игнатьевич, которого Сашенька хлестнула по голове пустой сумкой, когда он предолжил ей собирать «сведения» о Домбровском. – Хорошо, что сказала, – это правильно!
   – Только, Иван Игнатьевич, вы как бы от себя, а насчет меня ей не говорите, а то она заругает! – со слезой в голосе попросила Надя, чем вообще доконала растроганное собственным благородством начальство – ему сумкой по голове, а он зла не помнит. Как нынче говорят: "Сын за отца не отвечает", а мать за дочь тем более.
   Простенькая на вид и незатейливая в беседах Надя была врожденным психологом, что и помогло ей в дальнейшем, да еще как!
   В час дня Надя принесла пакет, переданный ей снабженцем "лично в руки". Она вызвала Анну Карповну на порог посудомойки, а затем, игриво помахивая пакетом, выманила ее под навес меж двух дубов, где было устроено что-то вроде беседки с широкими деревянными лавками. Руки у Анны Карповны были распаренные, мокрые, и она показала Наде глазами – дескать, распечатай сама и читай.
   – Ой, да тут фотокарточки, теть Ань, смотрите! И письмецо. Сначала прочесть?
   Анна Карповна утвердительно кивнула.
   Нет, не угадала Сашенька: когда Надя прочла маме письмо, слезы сами собой покатились из ее глаз. Надя обняла ее, и они поплакали вместе, а потом Надя вытерла Анне Карповне глаза своим платочком, и они стали жадно рассматривать фотографии.
   – Какой красивый мужчина! Ай да Сашуля, какого оторвала! – восхитилась Надя. – Куда нашему Домбровскому!.. Теть Ань, разрешите сбегать нашим показать?
   Анна Карповна смутилась, потому что у нее чуть не вырвалось по-русски: "Конечно, Наденька, иди, покажи!"
   – Так можно покажу?
   Анна Карповна кивнула. Надя тут же сгребла все фотографии, кроме одной, которая осталась лежать вместе с письмом и конвертом на сухой широкой лавке, и понеслась в корпус.
   Анна Карповна тщательно вытерла руки об одежку под клетчатым передником, перечла Сашино письмо, убедилась, что все правда, спрятала листок на груди и стала изучать фотографию, на которой Саша и Адам были сняты крупным планом. Она видела, что Саша счастлива. "А Адам? Кажется, тоже счастлив. Да, красивый человек и, судя по лицу, умный, но, Боже мой, какие у него глаза… Сказать «печальные» и то мало, есть одно подходящее слово, но о нем и думать не хочется… Непонятно, какого они цвета? Наверное, синие, у поляков бывают синие глаза. Дай Бог, чтобы все у них было хорошо! Надо сходить в церковь, поставить свечки во здравие! Сегодня же схожу! Освобожусь и сразу после смены пойду". И еще о многом другом подумала Анна Карповна и многое вспомнила в те двадцать минут, что отсутствовала Надя…
   …Вспомнила обезумевшую, брошенную на произвол судьбы толпу на пирсе Северной бухты Севастополя, массу людей, словно кипящих в адском котле, из которого невозможно выбраться, и себя, несчастную, полуживую, с малюткой Сашенькой на руках. Она держала младшую доченьку крепко, как последний оплот своей жизни, а та почему-то не кричала и даже не плакала, как другие дети вокруг. Какая страшная сила толпа, как мгновенно и безвозвратно потерялись они с Машенькой! Как разбросало провожатых матросов с ее пожитками. Нет, она и раньше не думала и сейчас не думает, что матросы сбежали. Когда она увидела, что Машеньки нет рядом, то очертя голову кинулась на ее поиски, а матросов, потерявших ее из виду, закружило и растащило в разные стороны. Кто хоть раз побывал во чреве многотысячной толпы, тот не забудет ее вовеки!
   К ночи, когда все готовые к отплытию пароходы были отбуксированы на рейд и надеяться стало не на что, полумертвую, с Сашенькой на окаменевших руках, ее наконец выбросило из толпы на пятачок свободного пространства.
   – Боже, спаси нас, Боже! – взмолилась она, еле шевеля губами, и вдруг услышала словно в ответ:
   – Ганна Карпивна!
   Перед нею стояла горничная Анечка Галушко, сестра ординарца ее мужа Сидора Галушко.
   – Ганна Карпивна, надоти бечь з Криму! Бечь!
   Она уцепилась за обшлаг ее пальто и потащила за собой куда-то по задымленным портовым улочкам. Втолкнула в какую-то подворотню, потом они прошли каменистым двориком в хибарку с низенькой дверью.
   – Сидор, бачь, це хто!
   За дощатым столом при свете керосиновой лампы сидел бритоголовый мужчина и пришивал длинной толстой иглой с вдетой в нее суровой ниткой лямки к мешку.
   – Барыня! Ганна Карповна, откуда вы? – Сидор вскочил с табуретки, подошел к ней и попытался взять из ее рук Сашеньку, но руки ее не разжимались…
   В ту же ночь Сидор постриг Анну Карповну и свою сестру Анечку наголо, переодел их в теплое рванье и переобул в добротные кожаные ботинки, оставшиеся в городе от французского десанта. Он также сделал для всех заплечные мешки. Для себя с сестрой под продукты и всего прочего, а для Анны Карповны такой мешок, чтобы она могла нести в нем за спиной укутанную в лохмотья Сашеньку. Сидор был человек в высшей степени умелый, не зря его так ценил адмирал.
   Обогнув Северную бухту, они ушли в Мекензиевы горы в надежде пробиться на Керченский полуостров.
   Никогда не рассказывала Анна Карповна Сашеньке ни об этом опасном путешествии, ни о Сидоре, который дал им свою фамилию. Не успела рассказать доченьке, все откладывала…
   "Вот приедет Сашуля с фронта, тогда и расскажу ей все подробно. И зачем нас Сидор остриг наголо. И зачем лохмотья. И как вообще дело было, – рассматривая в который раз фотографию Сашеньки и Адама, думала Анна Карповна. – Все расскажу, я ведь сейчас даже лучше помню, чем по горячим следам, лучше помню, лучше понимаю. Все расскажу не спеша, и как мы бежали, как прятались и мерзли в горах, как Сидору пришлось отстреливаться от грабителей, и еще много чего… Расскажу вам все как на духу, пани Раевска, все до капельки…"
   Вернулась запыхавшаяся Надя с фотографиями.
   – Ой, тетечка Нюся, все в восторге! Я и главврачу показывала, и начальнику госпиталя, и в хирургии всем! Все передают вам привет и поздравляют! – Надя порывисто расцеловала Анну Карповну, и они опять прослезились. А пес Хлопчик внимательно наблюдал за ними из своей будки. Кошек и котенка Мурзика что-то не было видно…
   Анна Карповна не успела в храм к вечерней службе, но народу оставалось еще достаточно. Она купила три тоненькие свечки и поставила их поочередно во здравие: рабы Божьей Марии, рабы Божьей Александры, раба Божьего Адама. Первые две свечки горели ровным, чистым пламенем, а третья погасла. Анна Карповна зажгла ее еще раз – свечка затрещала и погасла. Она зажгла свечу в третий раз, и ее опять задуло.

ЧАСТЬ ШЕСТАЯ

   Звезда полей, звезда полей над отчим домом
   И матери моей печальная рука…
Белогвардейская песня. Автор неизвестен.[19]

LIII

   В доме банкира Хаджибека Мария чувствовала себя вольготно. Ни сам Хаджибек, ни его милые жены Хадижа и Фатима никак не стесняли и не раздражали ее. Хотя они были из разных слоев общества и даже из разных племен, их счастливо объединяло то, что доктор Франсуа называл арабским словом «шараф», вмещающим целый ряд понятий: честь, достоинство, благородство, тактичность, сдержанность. Как сказал в пору проживания Машеньки во дворце генерал-губернатора доктор Франсуа:
 
«Звезда полей,
Звезда полей над отчим домом
И матери моей
Печальная рука…» —
Осколок песни той
Вчера над тихим Доном
Из чуждых уст
Настиг меня издалека.[20]
 
 
Звезда полей во мгле заледенелой,
Остановившись, смотрит в полынью.
Уж на часах двенадцать прозвенело,
И сон окутал родину мою…[21]
 
   Увы, безвестных талантов у нас в России, наверное, не меньше, чем непогребенных солдат.
   – Вы с детства знаете это слово, мадемуазель Мари. Во французский и в русский язык оно вошло как «шарф». Да, да, тот самый, что носят на шее. Возможно, имели в виду, что он прикрывает душу. Но это моя версия, я на ней не настаиваю.
   У милого доктора Франсуа насчет всякого слова в любом из известных ему языков была своя версия, и от этого восприятие мира становилось завидно широким, красочным и всегда осмысленным самым неожиданным образом – приоткрывающим суть многих слов, их сердцевину.
   Машенька поняла это очень скоро и однажды так ему и сказала:
   – Я завидую вам, доктор Франсуа! Только с вами я поняла, сколько разнообразия вносит в жизнь знание языков, как радует ум и душу! Вы самый богатый из всех моих бывших и нынешних знакомых!
   – Спасибо, мадемуазель Мари, – отвечал он ей по-русски. И, чтобы поточнее сформулировать свою мысль, тут же перешел на французский: – Спасибо, но это не совсем так. Я знавал полиглотов, которые были весьма пустыми людьми. Сумма знаний не дает ни таланта, ни ума, ни интуиции. А это три кита, на которых стоит все подлинное и в науке, и в литературе, и в искусстве. Вы, наверное, скажете, что я упустил работоспособность? Конечно, без работоспособности ничего не получится, но она одна также ничего не определяет. Как отметил кто-то из умных людей, я точно не помню:
   "Искусству всегда угрожали два чудовища – художник, не ставший мастером, и мастер, не являющийся художником"[22]. Точно сказано. К сожалению, в мире слишком много мэтров, которые сделали себя из ничего, – только железный характер, только воля, работоспособность, ловкость натуры, хитрость, нахрап, тщеславие, чувство цели и никакого таланта, в лучшем случае – способности.
   С годами Машенька все чаще убеждалась в правоте доктора Франсуа. Где он сейчас, милый, добрый Франсуа? А что с Клодин? Сильно ли постарела Николь? Жив ли еще старый мавр-басонщик, что расшил серебром по фиолетовому бархату седло для ее конька Фридриха?
   С тех пор как Хадижа обмолвилась о возвращении в Бизерту прежнего генерал-губернатора, все эти вопросы так и вертелись в голове Марии. Несколько дней она откладывала поездку, хотя сразу было понятно: нужно ехать к Николь, а там – будь что будет…
   Она помнила, что Николь – ранняя пташка и застать ее дома можно только сразу после завтрака. Иначе ищи-свищи – у нее ведь сто дорог с ее постоянными затеями, и она все время куда-то спешит: то в город, то в море, то на развалины Карфагена, то в гарнизон, то в Тунис по магазинам, то с визитами к местным царькам, – не уследишь и не предугадаешь. Накануне вечером Мария попросила у господина Хаджибека белый кабриолет «Рено», на котором ездили в тот день, когда она купила линкор "Генерал Алексеев", сказала, что хочет "проскочить в Бизерту, взглянуть на свой корабль".
   – С водителем? – спросил господин Хаджибек.
   – Нет. Я люблю ездить одна, вы это прекрасно знаете.
   – Как вам будет угодно, мадемуазель Мари. По вашему лицу я вижу, что вы придумали что-то очень интересное.
   – И на всякий случай решили отправить со мной соглядатая? – дерзко глядя в маленькие карие глазки господина Хаджибека, спросила Мария. Она уже давно усвоила такую манеру общения с ним – без обиняков, прямо в лоб легко и непринужденно. И господину Хаджибеку это очень нравилось, он и сам взбадривался в пикировках с красивой женщиной и чувствовал себя молодым и скорым на слово мужчиной.
   Вот и сейчас он отвечал ей весело и, как ему казалось, ловко:
   – Даже десять наблюдателей не способны уследить за вами! Не скрывайте, вы затеваете что-то сногсшибательное?
   – Пока еще нет, – загадочно улыбнулась Мария. Она хотела, чтобы он не поверил ей, и он не поверил. Она знала по опыту: хочешь, чтобы тебе не поверили, – скажи чистую правду, только улыбнись при этом. К сожалению, она еще ничего не придумала с кораблем, а надо бы… Скоро платить за его стоянку в бухте Каруба, теперь это ее забота. И разрешить дело Мария надеялась, конечно же, через Николь, она чувствовала, что именно во дворце генерал-губернатора Бизерты должен начаться новый круг ее восхождения на вершину делового успеха. А господину Хаджибеку до поры до времени не следует знать о ее связях. Да и сохранились ли эти связи? Вот вопрос вопросов… А вдруг ей дадут от ворот поворот?
   А вдруг Николь не простит ее? Что тогда?.. Тогда придется ехать в Париж, искать аудиенции у маршала Петена: "Пароль: Бизерта. Отзыв: Мари!" Только так, другого пути нет, иначе не продать ей вовек орудия с линкора. А у нее насчет орудий есть идея, хотя и дикая на взгляд несведущего человека… Банкир Жак понял бы ее с полуслова и одобрил, дядя Паша бы понял, но "иных уж нет, а те далече…" В военном министерстве наверняка есть человек, способный и понять, и решить. Но как до него добраться?
   Мария заставила себя лечь пораньше и выкинуть из головы все страхи и сомнения. Ей нужно было как следует выспаться, чтобы выглядеть свежо, а значит, уверенно. Она не знала советского лагерного афоризма "Не верь, не бойся, не проси", но, как игрок по натуре и образу жизни, понимала, что голову надо держать высоко и ни в чем не выказывать своей заинтересованности. За годы мытарств и борьбы на выживание она научилась управлять и телом, и духом, так что бессонницей в эту ночь не мучилась.
   Незадолго до того, как должен был прозвенеть будильник, Марии приснилась рыжеватая такса Пальма, которая жила у них дома в Николаеве. Она дружелюбно тыкалась холодным носом ей в шею, в лицо, пыталась лизнуть.
   – Ну что ты, Пальма, фу! – уворачивалась Мария. – Фу!
   Еще не открыв глаз, еще в полусне, она радостно подумала, что сон замечательный! Дай Бог, в руку! А окончательно пробудил ее заливистый смех маленьких Мусы и Сулеймана, которые давно уже веселились в ее широкой постели, и щекотали под подбородком, целовали в щеки, в шею, в виски.
   Чуть-чуть разомкнув веки, Мария увидела своих воспитанников во всей красе: этакие маленькие черноглазые ангелята в белых пелеринках. Они обычно просыпались ни свет ни заря и сегодня, как это случалось и раньше, сбежали из своей спальни и прокрались по спящему дому к своей "маме Маше" – именно так она приучила их называть ее.
   – Ах, вы мои красавцы! – распахивая глаза, громко прошептала Мария, и оба мальчугана огласили дом таким радостным, таким победным визгом, что их мать Фатима в ту же минуту оказалась на пороге комнаты: в ночной сорочке, с распущенными волосами, босая, с прелестными глазами, пылающими праведным гневом.
   – Остановись! – подняла руку Мария. – Не ругайся, Фатима! Из-за них мне приснился отличный сон. Здравствуйте, дети!
   – Здра! – хором отвечали сорванцы по-русски.