– Думаю, надо поторопиться, Ева, – сказал он.

– Мне никак не удается…

– Ничего. Тут нужно время.

Милов нагнулся, не без усилия поднял Граве с пола и взвалил себе на спину. Что-то осталось в руке, вроде тряпочки, он сунул это в карман, не думая, машинально, из привычки не бросать ничего на пол. Ева отворила выходную дверь, придержала ее, Милов вынес Граве. Дверь мягко защелкнулась за спиной. «Рыбки теперь передохнут», – вдруг почему-то подумал Милов и даже пожалел их, как будто рыбки станут единственными жертвами происходившего. Ева шла впереди, Милов тяжело спускался вслед – веса в Граве было куда больше, чем в женщине. Внизу по-прежнему никого не было, только на втором этаже приоткрылась и тут же захлопнулась дверь. Ева открыла заднюю дверцу машины, потом, обойдя ее, – противоположную и помогла втащить и уложить Граве на сиденье. Снова обойдя машину, заметно припадая на ногу, прежде чем сесть, она остановилась рядом с Миловым.

– Дан…

– Ева?

– Странно, правда? И неожиданно…

Ему не надо было объяснять, что это сказано не о Лили, и даже не обо всем том, не вполне понятном, что происходило нынче в городе и вокруг него.

– Ева, я…

– Да. Я ведь поняла.

– Но если бы вы не сказали там, я бы не понял – о себе…

– Не надо объяснять, – сказала она.

– А мне надо, – сказал он. – Только не сейчас. Что с ногой?

– Посмотрим потом. Терпимо.

В машине он спросил:

– К вам домой?

– Да, – сказала она, помедлив. – Наверное, да.

Он включил мотор.

До перекрестка доехали беспрепятственно. Там, однако, пришлось уменьшить скорость: за то время, что они провели у Граве, на пересечении улиц собралось довольно много людей – с дубовыми листьями и без них, вооруженных и безоружных, молодых и пожилых; общим для них было, пожалуй, выражение лиц – какое-то мрачное ожидание читалось на них. Людей пришлось едва ли не расталкивать машиной – дорогу уступали неохотно, в самый последний миг.

Милов спросил негромко:

– Где пистолет?

– В сумочке.

– Выньте и держите на коленях. Прикройте хотя бы платочком…

– Вы чего-то всерьез боитесь?

Милов пожал плечами.

– Город без энергии – это неспроста. Обычную аварию давно бы уже устранили. Боюсь, кто-то разыгрывает тут пьесу во многих действиях. Это уже не просто вспышка негодования фермеров и не только выступление в защиту природы. Слишком чувствуется организация. Жаль, я не очень ориентируюсь в намурийских проблемах. Может быть, вы просветите невежественного туриста? – Он наконец выбрался из сутолоки и прибавил газу.

– Бросьте, Дан, – сказала Ева. – Я ведь не спрашиваю, кто вы такой и зачем оказались здесь: наверное, вам не нужно, чтобы я спрашивала. Но и дурочкой считать меня не надо.

– В этом неповинен. И если вам так показалось – простите.

– Прощаю. Здешние проблемы? Да самые обычные. Намуры и фромы. Демократы и консерваторы, а у власти – либералы. Внешние долги: нечем платить проценты, конкурентоспособность падает. И, конечно, экология…

– Не знай я, что вы врач, принял бы за политического обозревателя.

– У нас дома только и говорят, что о политике и экономике.

– Понятно. И оппозиция правительству сильна?

– Не сказала бы. Она стоит на таких крайних позициях, что на выборах…

– А если без выборов?

– То есть как это?

– Да очень просто. Масса может всколыхнуться по любому поводу, для всех вполне приемлемому. Но ее всегда умели поворачивать в нужную сторону так, что она этого и не замечала… А тогда события могут принять такой оборот, что сделаются опасными не только для Намурии, но для всех – для нас, для вас…

– Ну, мы-то далеко, – сказала она. – За океаном.

– Что теперь океан?.. Да и разве все ваше за океаном? А дети?

– Да, – помедлив, сказала она. – Вы правы. Дети. Нет, Дан, я не поеду сейчас домой – передумала. Мне нужно в Центр. К ним. Тем более, что Карлуски погиб. Так что выезжайте на проспект, и – прямо, пока сумеем. Главное – выскочить на шоссе.

– Ваше слово – закон, – согласился он. – И Граве там пристроим, кстати. Только надо бы где-нибудь заправиться – едем на остатках…

– Направо и еще раз направо, – сказала она.

– Спасибо, мой штурман.

На проспекте прохожих стало намного больше, и с первого взгляда можно было подумать, что все в порядке; однако в отличие от хаотического движения людей на улицах в обычное время, здесь почти все направлялись в одну сторону; почти не было женщин, и совсем – детей. И никакого транспорта, за исключением той машины, в которой ехали они сами.

– Дан! – это было сказано почти с ужасом.

– Что с вами, Ева? – Он резко затормозил.

– Вы что, тоже… из них?

– С чего вы взяли?

– Дубовый лист…

– Ну?

– Он торчит у вас из кармана!

Сняв руку с руля, он вытащил зеленую суконную тряпочку из кармана. Помял в пальцах.

– Шинельное сукно… Не бойтесь, Ева, это я подобрал у Граве в прихожей. Верно, потерял кто-то… тот, кто приходил.

– Дан, я и в самом деле начинаю бояться: что происходит с миром?

– Не знаю, хотя предположения можно строить. Может быть, он, как змея, меняет кожу. Выползает из старой.

– И старая кожа – мы?

– Может быть.

– Слушайте, а это хорошо, что мы едем в ту же сторону, куда идут все они?

– Мы ведь направляемся к центру, если нам нужно на шоссе?

– Но можно и обратным путем – так, как приехали…

– Боюсь, что там выехать из города будет трудно – помните? Ну вот, и люди тоже идут в центр. Да, теперь я уверен: это не само собой случилось. Кто-то это затеял, готовил, командовал. Ну, а теперь – здесь, во всяком случае, – они, видимо, одержали верх и теперь должны изложить свою программу и обнародовать указы. И есть лишь один способ сделать это.

– Как в средние века?

– Тока ведь нет, а значит – ни радио, ни теле, ни газет. Нет информации. А без нее – многое ли отличает нас от средних веков?

– Вы всерьез?

– Не совсем. Думаю, что какие-то качества нас все же отличают, даже когда нет электричества. – Милов кивнул в сторону одного из немногих прохожих, что шли против движения; этот был без листка и тащил два ведра с водой. – Даже когда приходится заменять водопровод вот этим…

– Дан, а вы помните танк? И солдат? Вот это меня всерьез пугает…

– А меня, напротив, успокаивает. Они бездействуют – значит, ждут команды. Откуда? Из столицы, естественно. В таких случаях правительство, как правило, не реагирует мгновенно: нужно взвесить последствия – и внутренние, и внешние… А пока армия под контролем правительства, могут быть эксцессы, но до всеобщей резни не дойдет.

– Думаете, в столице не происходит ничего подобного?

– Если правительство хоть чего-то стоит, его не так легко разогнать, как ваших коллег в поселке… Ага! Бензоколонка. Давно мечтал о встрече.

– Дан. Вы плохо говорите по-намурски, а они…

– У вас есть какая-нибудь булавка, шпилька? Приколите мне повязку, как только остановимся.

Он подъехал к колонке, затормозил, протянул ей левую руку.

– Теперь пересядьте за руль. Пистолет оставьте на сиденье, под платочком. И если увидите, что у меня осложнения…

– Буду стрелять.

– Нет. Вы немедленно уедете.

– Не выйдет, Дан. С моей ногой мне сейчас даже не выжать сцепления. Так что обойдитесь без осложнений.

Он вышел из машины. Заправщика не было. Просунув руку в окошко, погудел; никто не вышел из конторки и после этого. Тогда Милов сам отвинтил пробку бака, вставил наконечник шланга. На всякий случай еще раз погудел. Теперь человек вышел и махнул рукой. Проговорил лениво:

– Ты что, только проснулся? Тока нет.

«Дурак старый, – подумал Милов о себе. – Знал ведь, что город без энергии, как же насосы станут качать? Однако же бензин мне нужен». – Он заметил, что за будкой, почти целиком скрытая ею, стоит «тойота» – наверное, самого заправщика. «Ну, – сообразил Милов, – у него-то, надо думать, бак полон, не в ту эпоху живем, когда сапожники ходили без сапог…» Он направился к будке неторопливыми, уверенными шагами. Заправщик стоял, подбоченившись, Милов подошел вплотную.

– Зайдем на минуту к тебе, – он сказал это по-намурски, заранее построив фразу и несколько раз произнеся ее мысленно, чтобы не запнуться.

Заправщик смерил его взглядом, усмехнулся, отступил. Милов шел вплотную за ним. Затворил за собой дверь. Тот обернулся.

– Твоя минута пошла.

– Надо залить бак. У тебя есть запас. У всех есть. Плачу вдвойне.

– У всех, может, и есть, – пожал тот плечами, – а у меня сухо. Да и внизу негусто: вчера не привозили – к чему, все равно тока не будет.

– А я слыхал – вот-вот дадут.

– Вот от кого слыхал – пусть они тебя и заправляют. А мне нечем. Да и некогда: пора на площадь, сам Растабелл, говорят, обратится к народу. И тебе полезно сходить, раз уж листочек надел, хоть ты и иностранец, говоришь как-то дубово. И бабу свою захвати, ей тоже не помешает послушать. – Он кивнул в сторону окна, из которого видна была машина, и в ней – Ева, опустившая боковое стекло. Она тоже смотрела в их сторону – напряженно, упорно.

«И в самом деле, выстрелит, если что», – поверил Милов, и от этой мысли ему стало весело.

– Ты пешком пойдешь? – спросил он.

– А как же. От машин – вред, ты что, не знал?

– Тогда отдай твой бензин.

– Ого! А до аэропорта я ее плечом толкать буду, по-твоему?

– Куда лететь?

– Дурак ты. Мы их там жечь будем! А ты разве не туда ехал? Постой, постой, а куда же…

Милов нанес удар по всем правилам искусства. Заправщик рухнул, не издав ни звука, хотя и здоровый был парень, бульонный. Милов нагнулся, снял с лежавшего дубовый листок вместе с булавками, ощупал, вытащил тяжелый пистолет. «Обойдешься», – подумал он, перешагнул через заправщика и вышел. Аккуратно затворил за собой дверь, подошел к машине. Ева смотрела на него и улыбалась, улыбалась – у него даже дыхание перехватило. Он тоже улыбнулся ей, сказал:

– Сдайте задним ходом вон туда, к «тойоте», – и сам направился туда. Открыл бак – бензина, как он и полагал, было по самую пробку. Подъехала Ева. Милов открыл багажник «своей» машины, нашел шланг и стал качать грушу. Бензин полился из бака в бак. Милов внимательно глядел – не появится ли хозяин, но тот, как видно, не спешил прийти в себя. Закончив, Милов аккуратно завинтил обе пробки, шланг уложил в багажник, захлопнул крышку. Ева уступила ему место за рулем.

– Ничего, – сказал он. – И плечом дотолкает.

– Что?

– Да нет, это я так… Нате-ка. – Он протянул Еве листок; этот, в отличие от найденного им, был из тонкого пластика. – Очень модное украшение. Наденьте. Как тут Граве?

– По-прежнему.

Они осторожно выехали на улицу. Прохожих стало еще больше. Шли они все в том же направлении. Одиночки, нестройные ряды добровольцев, время от времени – ровно печатавшие шаг небольшие отряды волонтеров, человек по двадцать пять – тридцать. Не было лишь военных: армия не играла.

– Смотрите, Дан!

То были совсем другие люди; прямо посреди улицы шла колонна, человек до ста, у большинства руки были связаны за спиной, кое на ком одежда разорвана. Их вели люди, одетые одинаково, как волонтеры, но не в отслужившее солдатское, а в черные брюки и черные же облегающие свитеры, и дубовые листья на груди каждого были не зелеными, но ярко-желтыми, и сразу бросались в глаза.

– То ли кунсткамера, – пробормотал Милов, – то ли расцвет плюрализма… Это еще что за формирование?

– «Молодые стрелки», – ответила Ева.

– Все-то вы знаете…

Колонна мешала проехать. Милов решительно загудел. Строй не сразу, как бы нехотя, начал принимать влево. Объезжать пришлось медленно, почти вплотную. Арестованные шли, угрюмо глядя кто под ноги, кто прямо перед собой, никто не шарил глазами по сторонам – видимо, стыдно было своего положения. Один, уже очень немолодой, споткнулся, страж крикнул ему: «Под ноги гляди, морда безродная!» – но тот поднял голову, оглянулся на звук мотора, встретился со взглядом Милова – в глазах старика стояла тяжелая тоска. Ева отшатнулась, припала головой к плечу Милова.

– Осторожно, девочка, – сказал Милов. – А то я врежусь не в того, в кого стоило бы…

Она всхлипнула.

– Ну, не надо, Ева, не надо…

– Не понимаю, – сказала она с отчаянием в голосе. – Не могу понять… Ученые, инженеры – дико, но в этом есть хоть какая-то логика. А это?.. Не укладывается в сознании.

– Ну почему же? – сказал Милов даже как-то лениво, словно ему предстояло объяснять ребенку вещи очевидные и понятные едва ли не от рождения. – Для одних истребление природы было причиной требовать изменения самой сути цивилизации, постепенного перевода ее из материального в духовное русло. А для тех, кто организовал все это, – он кивнул в сторону колонны, мимо которой они все еще ехали, – то был лишь повод для обвинения властей в несостоятельности, чтобы захватить все в свои руки. А метод не ими придуман, он давно знаком: начинать нужно с чего-то привычного и всем понятного…

– Но ведь опыт истории…

– А при таких болезнях не вырабатывается иммунитета. Ею можно заболевать еще и еще раз, были бы условия…

– Что теперь с ними сделают?

Милов пожал плечами. Колонна осталась, наконец, позади, и он увеличил скорость – ненамного, потому что народу все равно хватало, и люди шли не только по тротуарам.

– Болит голова, – пожаловалась она.

– Крепитесь, Ева, милая… Вот дьявол! Ну, что ты скажешь!

Впереди, перегораживая улицу, тесно друг к другу стояли грузовики.

– Через такую баррикаду я прорваться не берусь. Разве что на танке. Тут можно двигаться только вместе со всеми.

– Ни малейшего желания.

– Вот и у меня тоже. Поэтому…

– Погодите, – хрипло послышалось сзади: Граве очнулся. – Где мы? Куда вы меня везете? Почему?..

– Лежите спокойно, – посоветовал Милов.

– Остановитесь! Выпустите меня! Я убью их, я всех убью! Дайте мне! – он протянул руку между передними сиденьями. – Вы предлагали мне пистолет!

– Разве вы стрелок, Граве? Да и вообще, это не выход.

– Но ведь они убили ее… – проговорил Граве и зарыдал, словно только сейчас понял, что означали эти слова, – тяжело, истошно, не умея остановиться. Машина тащилась на второй передаче.

– Все, – сказал Милов. – Дальше не проехать. Сделаем так…

Непрерывно гудя, он стал сворачивать в первую же подворотню. Машину нехотя пропускали. Въехали в неширокий дворик с росшим посредине деревом с опавшей корой. Милов остановил машину.

– Придется переждать здесь, – сказал он. – Кончится же когда-нибудь это шествие. Граве, вы сидите и не высовывайте носа, воздавать будете потом, сейчас это невозможно. А вы, Ева…

– Я с вами, – решительно заявила она.

– Но я хочу пойти на площадь – посмотреть, послушать, меня все это чем дальше, тем больше интересует. А у вас нога…

– Мне очень нравится, – сказала Ева, – когда меня носят на руках.

– Ну, если так, то сдаюсь, – капитулировал Милов.

– Оставьте мне пистолет, – снова сказал Граве, уже тихо.

– Оружие вам ни к чему. Ждите, пока мы не вернемся.

Граве только засопел.

Милов вылез, помог выйти Еве.

– Я сразу возьму вас на руки. Так будет надежнее.

– Боитесь потерять меня? – спросила она, улыбнувшись. – Нет, я хоть немного хочу пройти сама.

Он крепко взял ее за руку.

– Все равно, я вас не потеряю.


Это была Ратушная площадь, и люди заполнили ее до предела; правда, была она не так велика, как и в большинстве старых европейских городов. Люди стояли, разделившись на две четко обозначенные группы, одна побольше, другая – не столь многочисленная, видимо, намуры непроизвольно подходили к намурам, фромы – к своим, никто не устанавливал их так, но все же между группами оставался неширокий проход, тянувшийся до самой ратуши, и там, вдоль здания, стояла третья группа, самая маленькая – но то были волонтеры.

– Не станем углубляться, – сказал Милов, когда он и Ева вышли на площадь, несомые потоком. – Входя, думай о том, как будешь выходить. – Встав перед Евой, он начал расталкивать толпу и вскоре добрался до стены одного из окаймлявших площадь домов, остановился близ подъезда. – Вот здесь и останемся. – Он поправил висевший за спиной автомат, ни у кого не вызывавший удивления: вооруженных тут было немало. – Надеюсь, стрелять нам не придется.

– Будем говорить поменьше, – тихо отозвалась Ева. – Кто знает, как здесь воспримут иностранцев…

Над площадью стоял гул, неизбежный, когда собирается вместе такое множество людей. Местами над толпой поднимались наспех изготовленные лозунги, намалеванные, скорее всего, на полосах от разодранных простыней. Тут и там размахивали национальными флагами, но в стороне, занятой фромами, мелькали и еще какие-то цвета – возможно, у фромов был и свой флаг, особый. Потом словно кто-то подал знак, Миловым не замеченный, – и все запели что-то, что Милов принял за марш, но то был государственный гимн, и пели его на двух языках, изо всех сил, как бы стараясь перекричать не только другой язык, но и все шумы в стране.

Затем вдруг настала полная тишина. На длинном балконе второго этажа показалось несколько человек, все – штатские, только один, очень немолодой уже, был в комбинезоне, как все волонтеры, без знаков различия, но с дубовыми листьями. Они выходили не спеша, один за другим, и останавливались, подойдя вплотную к балконным перилам. Судя по всему, это и были главари, или вожди – те, кто возглавлял это не до конца еще понятное движение с его не до конца еще понятной жестокостью. Можно было ожидать, что их встретят взрывом энтузиазма, но это, видимо, здесь не было принято; а может быть, люди и не знали всех в лицо – ведь и суток еще не прошло с минуты, когда все началось.

Наконец, вышел последний, – их оказалось девять человек всего. Милов машинально огляделся в поисках телекамер, усмехнулся силе привычки: телевидения на сей раз не будет, как не бывало его сотни и тысячи лет… Люди на балконе помолчали, потом стоявший в середине поднял руку, как бы призывая ко вниманию, хотя и без того все внимание было устремлено на него. По прямой Милова отделяло от балкона не более пятидесяти метров. Щурясь, он вглядывался в лица тех девятерых – лица были обыкновенными, не очень выразительными, человеческими – некоторое волнение, правда, можно было заметить на них. Он вдруг ощутил, как Ева сильно вцепилась в его руку.

– Больно?

– Нет, ничего… – не сразу ответила она. И через секунду повторила: – Нет, ничего, ничего. – И словно дождавшись именно этих слов, стоявший в середине девятки начал говорить.

– Сограждане! – произнес он, потом понял, видно, что на этот раз усилителей и микрофонов нет, и нужно говорить громко, чтобы услышали все, и повторил, на сей раз почти выкрикнул:

– Сограждане! Мы с вами решились и совершили великое дело. Вы сами знаете, какое: мы спасли жизнь. «Жизнь» с большой буквы – нашу, наших детей, всех предстоящих поколений. Десятки и сотни лет люди и правительства, не имевшие или потерявшие чувство ответственности перед настоящим и будущим, убивали, отравляли, калечили мир, в котором мы все живем, в котором только и можем жить. Вы все знаете, и не по рассказам знаете – на самих себе, на детях своих испытали, как все это происходило. Как вырубались и отравлялись леса, как вода превращалась в химический рассол, в котором ничто живое существовать уже не могло, как земля, данная нам от Бога, наша плодородная земля становилась порошком вроде тех, каким морят насекомых, – но это не насекомых морили, это нас медленно, но верно убивали, начиняя плоды нив, садов и пастбищ такими количествами противных жизни веществ, что мы, сами того не понимая, подходили уже к той грани, за которой началось бы стремительное и неудержимое вымирание… Ради чего все это совершалось, сограждане? Ничто не требовало этого, потому что нет смысла в росте населения, если оно растет лишь для того, чтобы быть отравленным, удушенным и сожженным… И мы в нашей маленькой стране тоже пользовались ядовитыми плодами этого образца жизни, и к нам приезжало все больше людей из других стран, привлеченных нашим кажущимся благополучием, и приезжали они не с пустыми руками, вначале привозили с собой горькие плоды науки и техники, а затем стали выращивать их и на нашей благословенной земле; и мы не запретили им въезд, не подумали о своем будущем. Говоря «мы», я имею в виду то правительство, которое существовало до вчерашнего дня; но бремя его вины перед народом превысило все мыслимые пределы, и Создатель – или судьба, если угодно, – сурово покарали преступных властителей: рухнула, как многие из вас уже слышали, плотина, и поток обрушился на столицу, и все они утонули, подобно крысам…

Рев толпы прервал его.

«Господи, что за идиоты, – подумал Милов, понимавший не все, но главное. – Радуются беде – как же они не соображают, что погибли наверняка и сотни тысяч людей, таких же, как они сами, ни в чем не виноватых… Так вот, значит, в чем дело, почему нет энергии и откуда вода в канавах… Но он подставляется очень необдуманно – опыта не хватает?..»

Опыта, видимо, было достаточно, потому что оратор продолжал:

– Да, погибли еще многие и многие, и мы скорбим о них. Но разве не сами они привели себя к погибели? Разве не им, жителям столицы, разве не их заводам и вертепам прежде всего нужна была та сила, ради которой и воздвигли плотину, чтобы вода – наша чистая, природная, необходимая вода вертела их машины, убивавшие и уже убившие жизнь в нашей реке и других водоемах? Да, и мы с вами, сограждане, остались без электричества, и нам отныне придется многое делать не так, как до вчерашнего дня, – но предки наши на нашей земле столетиями жили без него – и только благодаря их здоровой жизни мы и появились на свет! Вспомним о предках, сограждане, и пожелаем стать такими, как они, и не сетовать, но благословлять ту волю, благодаря которой все произошло… Ограничим себя, сограждане, и в потребностях, и в поступках, будем жить скромно, строго, целеустремленно и чисто…

– Дан! – возбужденно прошептала Ева. – Но ведь все это верно, он прав! Он прав!

– Согласен. И все же… где-то в рукаве у него крапленая карта. Очень уж не вяжется…

– Это же Растабелл, Дан! Он честный человек…

– Ну, может быть, и не он сам, но кто-то из близких к нему гнет свою линию – идет к власти, к полной власти, к диктатуре, может быть… Погодите, послушаем еще.

– …Вы скажете, сограждане: но ведь и мы виноваты! Да. Но разве мы не поняли? Разве не раскаялись и не доказали этого делом?

Тут толпа снова на несколько мгновений взорвалась ревом: Милов почувствовал, как вздрогнула Ева, да и самому ему стало не по себе, хотя он вроде бы привык в жизни ко всякому. «Он их доведет до кипения, – подумал Милов, – тогда уже не помогут никакие танки…» Люди ревели, топали, аплодировали, поднимали в воздух оружие – те, у кого оно было, остальные вздымали над головой сжатые кулаки, размахивали флагами. Казалось, взрыв этот никому не под силу унять, но оратор снова поднял руку – и толпа затихла сразу, доверчиво, покорно. «Да, он хорошо держит их в руках, – подумал Милов. – Не зря оказался во главе. Растабелл, Растабелл… что-то я слышал – или читал?..» Но оратор уже заговорил снова:

– Мы это сделали, да, сограждане. Но это не значит, что мы целиком оправданы. Мы все еще виноваты. Виноваты в том, что были слишком нерешительны. И на нашей благословенной Господом земле возникла страшная язва, рассадник гибели. Вы отлично знаете, о чем я говорю: о Международном Научном центре. Нельзя было допускать его. Нельзя было идти ни на какие соглашения. Мы – допустили. И в этом – наша общая вина, и теперь получить прощение матери-природы и самого Творца мы можем только все вместе, общими действиями. Потому что, дорогие сограждане, дело дошло до того, что и на нашей земле стали рождаться дети, которые не хотят жить! Это наша с вами гибель! Это преступление не одного только нашего века – это величайшее преступление за всю историю рода людского!

Снова взрыв. Ева сказала в самое ухо Милова – громко, иначе ему не услышать бы:

– Дан, он все равно прав – куда бы ни гнул…

Милов кивнул:

– А лозунги всегда правильны. Они – начало. Но потом…

Он умолк одновременно со всеми: снова над головой оратора взлетела рука, и опять все повиновались беспрекословно.

– Но мы выступили вовремя, все еще в наших руках! Сограждане… – тут он запнулся, почти незаметно, на полсекунды только, но все же запнулся, словно ему надо было в чем-то преодолеть, убедить самого себя, и это ему удалось, хотя и недешево стоило. – Всего лишь несколько часов прошло с той поры, как остановились заводы, как перестали они отравлять воздух – наш с вами воздух. И вот – результаты! Наши дети, – он снова на мгновение прервался, словно перехватило горло, – наши дети, о которых я сказал, были помещены в условия, в которых не должны жить люди, только лабораторных крыс можно использовать так. Вы спросите: а что было делать, нельзя же было позволить им умереть! Отвечу: да, нельзя! Но не надо было для этого замыкать их в непроницаемые камеры, словно приговоренных к пожизненной тюрьме; надо было сделать то, что и сделали мы: убрать, обезвредить источники отравления! Мы сделали это – и вот…

Он повернулся к выходившей на балкон двери. Толпа замерла. И тут же, одна за другой, на балкон вышли четыре рослые женщины, одетые, как сестры милосердия, и каждая держала на руках младенца – крохотное тельце, аккуратно укутанное в одеяльце. Стоявшие вдоль перил потеснились, и женщины остановились у самого края балкона, медленно, торжественно протянули сильные руки, на которых лежали младенцы, и застыли так – лишь на их лицах читалась радость. Один ребеночек заплакал, и такая немота стояла на площади, что этот тихий плач услышал каждый.