плечевых костей и сосцевидного отростка, падая в
бездонную яму внутренностей, бурля и
выбурливаясь, -- пах раздвигается и опадает,
зубья движутся неумолимо, перемалывая живьем все
тонкие, уменьшенные в масштабе макаронины,
свешивающиеся по усам из алой пасти дракона. Я
гляжу в молочно-белый оскал ревуна, вглубь этой
фанатичной ухмылки араба, вышедшей из огня
Страны Грез, и затем спокойно ступаю на открытое
брюхо дракона. Меж безумных ребер скелета, что
поддерживает вращающиеся зубья, передо мною
расстилается вдаль страна гуингнмов; этот
шипящий, барабанящий струею шум у меня в ушах,
словно человеческая речь состоит из сельтерской
воды. Вверх и вниз над лоснящейся черной лентой,
над турецкими
банями, через обитель ветров, над
небесно-голубыми водами, между глиняных трубок и
серебряных шаров, танцующих на струях жидкости:
недочеловеческий мир фетровых шляп и банджо,
головных повязок и черных сигар; тянучка,
протянувшаяся от снега до Виннипега, лопающиеся
пивные бутылки, стекловолоконное толокно и
горячие tamales, рев при-



514




боя и шкворчание сковороды, пена и
эвкалипт, грязь, мел, конфетти, белое женское
бедро, сломанное весло; ходящие ходуном
деревянные ребра, конструктор-головоломка, не
сходящая с лица улыбка, дикая аравийская ухмылка
с огненными плевками, алым зевом и зелеными
внутренностями...



О мир, задушенный и рухнувший, где
крепкие белые зубы? О мир, тонущий вместе с
серебряными шарами, пробками и спасательными
поясами, -- где розовые скальпы? О голость и
белочность, о неоперившийся мир, ныне изжеванный
в прах, под какою мертвою луною лежишь ты,
холодный и мерцающий?




ТРЕТИЙ
ИЛИ ЧЕТВЕРТЫЙ ДЕНЬ ВЕСНЫ










Исторгать
из себя надобно теплое, а поглощать холодное, как
учит Тримальхион, ибо в центре всего -- матушка
наша земля, круглая и, подобно пчелиному coтy,
хранящая все благое.










В доме, где я провел самые важные годы
своей жизни, было всего три комнаты. В одной из
них умер мой дед. В момент похорон мою мать обуяло
такое неистовое горе, что она чуть не выдернула
старика из гроба. Ну и нелепо же выглядел бедный
мой дед, когда по его мертвой физиономии текли
слезы дочери. Ни дать ни взять оплакивал
собственное погребение.



В другой комнате разродилась двойней
моя тетка -- такая тощая, такая высохшая, что,
услышав слово "двойня", я задался вопросом:
отчего двойней? почему не тройней? не четверней?
какой смысл останавливаться на достигнутом? Ведь
тетка была до того худая, до того костлявая, а
комната -- маленькая-маленькая, с выкрашенными в
зеленое стенами и грязным жестяным умывальником
в углу. И все-таки только в ней в этом доме могла
произойти на свет двойня-- или тройня, или целый
выводок дебилов.



Третьей комнатой был закуток, где я по
очереди перенес корь, ветрянку, скарлатину,
дифтерит и много чего еще -- словом, тьму-тьмущую
незабываемых детских болезней, обращающих время
то в блаженное безвременье, то в нескончаемую
муку, особенно когда провидение наградило вас
зарешеченным окошком над кроватью и клещами,
которыми вцепляешься в прутья, исходя обильным
потом, как в тропиках, и, как в тропиках,
неудержимо ветвясь, удлиняясь в конечностях,
ощущая, как руки превращаются в сочные бифштексы,
а ноги наливаются свин-




515




цовои тяжестью или, напротив,
становятся невесомей снежинок; между ними
пролегают океаны времени, целые световые эры,
маленькая горстка мозга редуцируется до
размеров песчинки, а пальцы ног безмятежно
обращаются в прах и тлен под руинами древних
Афин. Потолок этой комнаты сотрясали только
глупости. Идиотизм моих предков прогрессировал с
каждой новой сваливавшейся на меня болезнью.
("Подумай только, как-то раз, когда ты был еще в
пеленках, я поднесла тебя к умывальнику и
сказала:



"Малыш, тебе ведь больше не хочется
сосать из бутылочки, не правда ли?" И ты ответил:
"Нет", -- а я швырнула бутылку в умывальник".)
Неслышным шагом ("беззвучно ступая", как
говаривал генерал Смердяков) в эту комнату
вторгалась мисс Соновская -- старая дева без
возраста в черно-зеленом платье. И с ней
немедленно воцарялся прогорклый запах
позапрошлогоднего сыра: похоже, под платьем
протухло ее либидо. Но с мисс Соновской в комнате
появилось еще кое-что: иерусалимская власяница и
пригоршня гвоздей, с такой ожесточенностью
вонзенных в ладони Христа, что стигматы остались
навеки. Итогом Крестовых походов для мира стала
Черная Смерть; итогом Колумбова открытия --
сифилис; итогом явления мисс Соновской --
шизофрения.



Шизофрения! Сегодня никому уже и в
голову не приходит, как это замечательно, что
весь мир болен. Точки отсчета -- здоровья как
показателя нормы -- попросту больше нет. С таким
же успехом можно возвести в ранг божества...
брюшной тиф. Все абсолюты исчезли; налицо лишь
десятки световых лет повернутого вспять
прогресса. Задумываясь о веках, без остатка
заполненных борьбой всей Европы с Черной
Смертью, только и начинаешь

FACE="Times New Roman" SIZE="2">сознавать, каким ослепительным
блеском может засиять жизнь, стоит лишь нас
укусить куда нужно! Лихорадочный танец в самом
средоточье конца! Быть может, никогда уже не
доведется старушке Европе вновь пуститься в пляс
в таком самозабвении. А сифилис! Явление
сифилиса, денницей повисшего над мировым
горизонтом...


В 1927 году, в Бронксе, мне как-то
случилось слушать человека, читавшего вслух из
дневника наркомана. Читавший едва выговаривал
слова: так его разбирал смех. Что может быть
больше дистанции между этими двумя: одним, до
такой степени объятым горячечным экстазом, что
он едва не раскалывается надвое: ноги
высовываются из окна наружу, а туловище в
озарении взмывает в комнате к потолку, -- и другим
(и в точности тем же самым), когда он беззаботно
откинулся на спинку стула в Бронксе и хохочет,
хохочет до упаду, ибо ему этого попросту не
понять.



Увы, необъятное солнце сифилиса
заходит.

Низкая
об-



516




личность

--
таков прогноз для Бронкса, прогноз для Америки,
прогноз для всего современного мира. Низкая
облачность, сопровождаемая вулканическими
смехоизвержениями. На горизонте нет и намека на
новые звезды. Грядут
COLOR="#800000">стихийные бедствия... FACE="Times New Roman" SIZE="2"> одни стихийные бедствия и
ничего больше.


Я грежу о веке, когда Бог родится
заново, когда во имя его люди станут сражаться и
убивать друг друга так же, как ныне -- и еще долго
в будущем -- они будут сражаться и убивать друг
друга во имя хлеба насущного. Грежу о веке, когда
труд будет предан забвению, а книги обретут
подобающее им в жизни место, о веке, когда, может
статься, книг вовсе не

FACE="Times New Roman" SIZE="2">будет, за исключением одной,
всеохватной, -- Библии. Ибо в моих глазах книга --
это человек, а моя книга -- не что иное, как я сам:
косноязычный, растерянный, бестолковый,
похотливый, распущенный, хвастливый,
сосредоточенный, методичный, лживый и дьявольски
правдивый -- словом, такой, какой я есть. Думаю,
тот грядущий век не оставит меня без внимания.
Тогда-то проступит въяве важность моей истории, и
шрам, какой я ныне оставляю на лике мира, обретет
значимость. Я не в силах отрешиться от мысли, что
творю историю -- историю на полях существования,
которая, подобно язве, выест без остатка прочую,
незначащую историю. Я вижу в себе самом не книгу,
свидетельство, документ, но историю нашего
времени -- историю всякого времени.


Если в Америке я был несчастлив, если
требовал для себя больше жизненного
пространства, больше приключений, больше свободы
выражения, то потому, что все это действительно
было мне необходимо. Я признателен Америке: это
она побудила меня осознать меру моих
потребностей. Там я отбыл срок своего наказания.
Ныне у меня нет потребностей. Я -- человек без
прошлого и без будущего. Я существую, -- и этим все
сказано. Меня ничуть не волнуют ваши симпатии и
антипатии; меня нимало не заботит, соглашаетесь
вы со мной или нет. Реши вы сию же минуту
захлопнуть эту

SIZE="2">книгу, я просто пожму плечами. Я отнюдь не
пульверизатор, из которого можно выдавить
тоненькую струйку надежды. Я предощущаю в
Америке источник смертоносного недуга. Я
предощущаю в ней черное проклятье, довлеющее над
миром. Я предощущаю долгую ночь, неотвратимо
спускающуюся на землю; предощущаю, как начинает
загнивать у корней гигантский гриб, который
отравил весь свет.


Пылающие лихорадочным жаром строки
этой книги пишутся в предощущении вселенского
конца; и разве имеет значение, наступит он завтра
или спустя три сотни лет? И странно ли, что я то и
дело сбиваюсь с мысли, побуж-




517




даемый необходимостью вновь и вновь
подпитывать тлеющий огонь -- подпитывать не
только пламенем отваги, но пламенем отчаяния:
ведь нет никого, кому я мог бы доверить высказать
все это за меня. Мои повторы и топтание на месте,
мое нетерпеливое стремление прибегнуть к любым,
без изъятий, средствам и способам выражения --
все это не что иное, как вид вдохновенного
заикания, постигавшего некогда пророков и
ясновидцев. У

меня
дух захватывает при. мысли о грандиозности этого
зрелища -- конца света!



Каждый вечер, после обеда, я выношу во
двор мусор. Поднимаясь с пустым ведром вверх,
останавливаюсь и выглядываю в лестничное окно,
выходящее на Сакре-Кер, венчающий вершину
монмартрского холма. Каждый вечер, вынося во двор
мусор, мысленным взором я провижу самого себя
возвышающимся в ослепительной белизне на гребне
высокого холма. И это видение диктует мне не
мысль о Христе, не мысль о кровоточащем сердце
Спасителя. Нет, в сердцевине моих озарений --
нечто еще более совершенное, нежели Христос,
нечто еще более необъятное, нежели сердце, нечто
еще более всеобъемлющее, нежели Господь
всемогущий: Я САМ.

COLOR="#800000">Я -- человек.
И этого для меня достаточно.


Я -- человек; есть во мне нечто от Бога и
нечто от Дьявола. Каждому -- свое. Ничто не вечно,
ничто не окончательно. Передо мной неотступно
сияет образ нашего тела -- божественное
триединство пениса и двух яичек. Одесную --
Бог-отец; ошуйцу, опустясь чуть ниже, Бог-сын; а
меж ними и над ними -- Дух Святой. Не могу
отделаться от мысли, что святая эта троица --
земного происхождения, что ей суждено претерпеть
бесчисленные метаморфозы; но до тех пор, пока мы
будем выходить из женского лона с руками и
ногами, до тех пор, пока нас не перестанут сводить
с ума звезды над головой, а трава под ногами --
оставаться источником ласки и чуда, до тех пор
тело пребудет для нас камертоном тех мелодий,
которым суждено срываться с наших губ.



Сегодня третий или четвертый день
весны, и я наслаждаюсь теплым солнцем, сидя на
плас Клиши. И сегодня, нежась под солнцем, я имею
честь заявить вам, что не имеет ни малейшего
значения, катится мир к чертям собачьим или нет,
праведен он или погряз в грехе, хорош или плох. Он

FACE="Times New Roman" SIZE="2" COLOR="#800000">существует FACE="Times New Roman" SIZE="2">, -- и точка. Мир -- он такой,
какой есть; а я -- это я. Заявляю это не с
самоотрешенностью сиднем сидящего на корточках
Будды, а проникшись веселой, жестокой мудростью,
исполнясь внутренней убежденностью. Все, что
находится вовне и внутри меня, -- одним словом,
FACE="Times New Roman" SIZE="2" COLOR="#800000">все на свете -- FACE="Times New Roman" SIZE="2"> есть результат дейст-


518




вия необъяснимых сил. Хаос, постичь
логику которого -- задача непосильная.
Непосильная

для
человека.



Брожу ли я по улицам в полночный час
или рассветный, или в час еще более несуразный,
меня не оставляет ощущение тотального
собственного одиночества и столь же
неподдельной

. FACE="Times New Roman" SIZE="2"> собственной неповторимости.
Ощущение столь отчетливое, сообщающее такую
внутреннюю уверенность, что и в шумном людском
потоке, где каждый не больше былинки, колеблемой
прихотью ветра, я начинаю думать о себе как о
единственном представителе рода двуногих,
занесенном в бескрайний космос, последнем
обитателе земли, гордо шагающем по асфальту
просторный обезлюдевших проспектов, минуя
гигантские пустующие небоскребы, как о
неограниченном властителе планеты, с песней на
устах совершающем обход своих необъятных
владений.
Мне
нет надобности засовывать руку в жилетный
карман, дабы обрести мою душу: она и без того
непрестанно вибрирует под ребрами, разрастаясь,
все громче заявляя о себе с каждым куплетом
песни. Случись мне даже минуту назад выйти с
какого-нибудь официального
FACE="Times New Roman" SIZE="2">сборища, на котором раз и
навсегда было бы установлено, что все сгинуло,
сгинуло окончательно и бесповоротно, в этот
самый миг, когда я одиноко брожу по улицам,
вплотную уподобясь Богу, все с неизбежностью
убеждает меня: это ложь. Смерть, знаки ее
присутствия, один сменяя другой, неотвратимо
маячат перед моими глазами; однако эта смерть,
вершащая неостановимую свою работу, эта вечно
бурлящая в сосуде мироздания магма ежесекундной
гибели, проникая во все поры сущего, никак не
достигнет критической точки, чтобы поглотить и
меня; разливаясь кипящими волнами у самых моих
ног, ее прибой всегда отстает на шаг, не позволяя
мне вкусить собственного конца. Мир -- не что
иное, как зеркало моего умирания; и гибнет он так
же, как я, -- не меньше, но и не больше. Кто
усомнится, что тысячу лет назад я был несравненно
более живым, чем сегодня; но разве не то же и с
миром: покрытый погребальной пылью тысячелетия,
он ныне мерцает бледной тенью тогдашнего. Когда
доживаешь что-то до конца, не находится места ни
смерти, ни сожалениям, ни мнимому возрождению;
каждый прожитый миг раскрывает более широкие,
более ослепительные горизонты, и укрыться от них
некуда, разве что в саму жизнь.


Грезы ясновидцев вспыхивают в
черепных коробках, а туловища остаются накрепко
пригвождены к сиденью электрического стула.
Вообразить новый мир значит проживать его день
за днем, каждой мыслью, каждым взглядом, каждым
шагом, каждым жестом уничтожая и пересоздавая,
все время двигаясь в ногу с маячащей впереди




519




смертью. Недостаточно оплевывать
прошлое. Недостаточно возвещать приход будущего.
Действовать надо, как если

SIZE="2" COLOR="#800000">бы прошлое
было мертво, а будущее неосуществимо.
Действовать надо, как
COLOR="#800000">если бы
следующий шаг был последним, каковым он в
сущности и является. Ведь каждый шаг вперед --
последний: с ним сокрушается мир, и собственное я
-- здесь не исключение. Мы -- обитатели планеты, не
знающей конца существованию: наше прошлое
неиссякаемо, будущее ненаступимо, настоящее
нескончаемо. Мир, замкнувшийся в порочном кругу
отрицаний, открыт нашему взгляду и доступен
осязанию; однако этот видимый мир -- еще не мы
сами. Что до нас самих, то мы -- то, что никогда не
завершено, то, что никогда не обретает зримой
формы; мы -- сущее, но не исчерпывающее; являясь
частями неведомой геометрической фигуры, мы
несравненно больше нее самой. Что же касается
фигуры, то конфигурация ее столь причудлива и
сложна, что измыслить ее мог только такой
математик, как Господь Бог.



"Смейтесь!" --

SIZE="2"> советовал Рабле. Врачуйте FACE="Times New Roman" SIZE="2" COLOR="#800000">смехом FACE="Times New Roman" SIZE="2"> все ваши недуги! Господи, но до
чего же трудно глотать эликсир его здоровой,
веселой мудрости после всех шарлатанских пилюль
и снадобий, которые мы веками заталкивали себе в
глотки! Как найти в себе силы смеяться, когда на
животе развязалась пуповина? Как найти в себе
силы смеяться в юдоли беспросветной печали,
какую вселили нам в души все эти певцы бледной
немочи, неизреченного томленья, вселенской
скорби, самодовольной отрешенности, бесплотной
духовности? Я отдаю себе отчет в мотивах,
вдохновивших их на отступничество. Я готов
отпустить им их гений. Но трудно стряхнуть с себя
облако той безнадежности, которой они окутали
все вокруг.


Когда я задумываюсь обо всех
фанатиках, распятых на кресте, и даже не о
фанатиках, а просто-напросто простофилях, обо
всех, кто позволил принести себя в жертву во имя
идей, утлы моего рта растягиваются в улыбке.
Сожгите все корабли, призываю я. Покрепче
закупорьте бутылку с джинном Нового Иерусалима!
Просто прижмемся друг к другу, живот к животу,
прижмемся не

питая
надежд!
Чистые и
нечистые, праведники и злодеи, лунноликие и
блинноликие, остроумцы и тугодумы -- пусть те и
другие, смешавшись воедино, хоть несколько веков
поварятся в этом плавильном котле!


Либо мир повредился в рассудке, либо
струна моего инструмента натянута недостаточно
туго. Заговори я темно и невразумительно, -- и
меня тут же поймут. Грань меж пониманием и
непониманием не толще волоска; нет, еще тоньше --
она меньше миллиметра, эта нить, протянутая в
пространстве между Китаем и Нептуном. Независимо
от




520




того, сколь точно я формулирую свои
мысли, она остается незыблемой; и здесь дело не в
точности, ясности и тому подобном. ("И тому
подобное" в данном случае -- не просто фигура
речи!) Человеческий ум подвержен погрешностям
именно потому, что он -- слишком точный
инструмент:



нити рвутся, встречая на пути эбен и
кедр инородных материй, перетираясь об узлы,
связанные из волокон красного дерева. Мы
рассуждаем о реальности как о чем-то соизмеримом,
вроде фортепианной гаммы или урока физики. А
Черная Смерть -- ведь она воцарилась с
возвращением крестоносцев. А сифилис -- с
возвращением Колумба

. FACE="Times New Roman" SIZE="2" COLOR="#800000">"Реальность возьмет
свое! Реальность первична", --
FACE="Times New Roman" SIZE="2"> замечает мой друг Кронстадт.
Она вырастет из поэмы, написанной на дне океана...


Прогнозировать ее значит отклониться
либо на миллиметр, либо на миллион световых лет.
Это отклонение -- сумма, вырастающая из
пересечения улиц. Сумма -- функциональное
нарушение, возникающее в результате стремления
втиснуть себя в систему координат. А сама система
-- не что иное, как рекомендация, выданная прежним
работодателем; иными словами, рубец, оставленный
в наследство былой

FACE="Times New Roman" SIZE="2">болезнью.

Это -- мысли, рожденные улицей, genus
epileptoid

* SIZE="2">. Бывает, выходишь из дома с гитарой и струны
с визгом обрываются -- ибо сам замысел не
укоренился достаточно глубоко. Для того, чтобы
вспомнить сон, глаза надо держать закрытыми и,
упаси Боже, не моргнуть. Малейшее дуновение -- и
вся конструкция мигом разлетится. На улице я
отдаюсь на волю деструктивных,
противоборствующих стихий, бушующих вокруг меня.
Позволяю всему окружающему играть с собой как с
песчинкой. Наклоняюсь, чтобы украдкой вглядеться
в ход тайных процессов, скорее повинуюсь, нежели
руковожу ими.


Целые огромные блоки моей жизни
безвозвратно утрачены. Они низвергнуты, обращены
в пыль, растворены в досужем трепе, бездумных
поступках, воспоминаниях, снах. Никогда не бывало
так, чтобы я жил

одной FACE="Times New Roman" SIZE="2"> жизнью -- жизнью мужа,
любовника, друга. Нет, куда бы я ни попадал, во что
бы ни ввязывался, у меня всегда было их множество.
Таким образом, все, что бы мне ни вздумалось
обозначить как свою историю, теряет очертания,
тонет, вязнет в нерасторжимом слиянии с жизнями,
драмами, историями других.


Я -- человек Старого Света, семя,
перенесенное ветром через океан, растение,
отказавшееся дать всходы на пло-

____________

* Genus epileptoid FACE="Times New Roman" SIZE="2" COLOR="#800000">(искаж. лат.) -- FACE="Times New Roman" SIZE="2"> буквально: эпилептического
рода;
здесь -- FACE="Times New Roman" SIZE="2"> разновидность бреда.


521




дородной американской почве. Я
принадлежу к тяжелому древу прошлого. Мои корни,
физические и духовные, роднят меня с европейцами
-- с теми, кто были когда-то франками, галлами,
викингами, гуннами, татарами, невесть кем еще.
Питательная среда для моих тела и души -- здесь,
где преобладают тепло и гниение. Я горд тем, что
не принадлежу этому столетию.



Ради интереса тех звездочетов, кто
чувствуют себя неспособными на откровение,
прилагаю ниже несколько гороскопических штрихов
на полях моей

"Вселенной
Смерти"...



Я -- Рак, краб, способный ползти влево,
вправо, взад и вперед, как ему заблагорассудится.
Среда моего обитания -- дикие тропические места,
а объект промысла -- взрывчатые вещества,
бальзам, мирра, яшма, изумруды и лапки дикобраза.
Уран предопределил мою неумеренную
приверженность к противоположному полу, горячим
потрохам и грелкам. Но доминирует в моем
гороскопе Нептун. Это означает, что я состою из
водянистой жидкости, что я непостоянен,
благороден, необязателен, независим и
переменчив. А также задирист. Подложив под зад
теплую подушку, могу корчить из себя шута не хуже
любого другого, под каким бы он ни родился знаком.
Таков автопортрет, в котором дискуссионно только
то, чего нет: якорь, колокольчик у локтя, небритая
щетина, коровий круп. Короче говоря, я бездельник,
пустивший отведенный ему срок по ветру. В
доказательство своих трудов праведных мне
совершенно нечего предъявить; за исключением
моего гения. Однако наступает момент -- даже в
жизни досужего гения, -- когда приходится,
высунувшись в окно, исторгнуть из себя
избыточное. Если вы гений, вам этого не избежать
-- хотя бы потому, что вам необходимо что-то свое,
четкое, обозримое и осязаемое, что в один
прекрасный день не лопнет, как мыльный пузырь, не
замрет, как стрелки часов с восьмичасовым
заводом! И чем больше балласта вы вышвырнете за
борт, тем сильнее возвыситесь над пиететом ваших
соседей. Пока не обнаружите, что находитесь
один-одинешенек в стратосфере. Тогда привяжите
себе на шею камень и прыгайте -- ногами вниз.
Последнее начисто излечит вас от навязчивой
склонности к толкованию сновидений, а заодно и от
ртутного стоматита, вызванного втираниями. Вам
останется вволю грезить по ночам и вдосталь
ржать по утрам.



И вот, с комфортом устроившись у стойки
бара "Мальчик с пальчик" и глядя, как снизу
вплывают сквозь адские люки эти блинноликие
господа в воротничках и подтяжках, волоча за
собой локомотивы, рояли, плевательницы, остается
только сказать себе: "Чудно! Чудно! Вся эта
чертовщина




522




сама приходит ко мне на серебряном
блюдечке! Чудно! Великолепно! Поэма сложилась,
пока я спал".



То немногое, что довелось мне постичь о
писательском ремесле, сводится к следующему:
письмо -- это вовсе не то, что о нем

FACE="Times New Roman" SIZE="2" COLOR="#800000">принято думать. FACE="Times New Roman" SIZE="2"> Возьмем, например, Вальпараисо.
Когда я произношу вслух это слово, оно начинает
означать нечто принципиально иное, нежели то, что
оно означало до данной минуты. Под ним может
скрываться английская шлюха с выбитыми
передними зубами, а может и бармен,
остановившийся посреди улицы в надежде привлечь
потенциальных клиентов. Под ним может прятаться
серафим в шелковом хитоне, перебирающий легкими
перстами струны черной арфы. А может и одалиска с
москитной сеткой, натянутой поверх крутого зада.
Оно может содержать любое -- или ни одно -- из этих
значений, однако есть нечто, в чем вы можете быть
SIZE="2"> твердо уверены:

оно должно значить что-то иное, что-то
новое. Вальпараисо -- оно всегда за пять минут до
конца света; его место -- на подступах к Перу, если
смотреть с этой стороны, а может быть, и дюйма на
три поближе. Поправка: плюс-минус один квадратный
дюйм -- легко объяснима: вас лихорадит, под задом
у вас теплая подушка, а в ваших членах (примите во
внимание, что и ортопеды не безгрешны) колобродит
Дух Святой. Иными словами, "исторгать из себя
надобно теплое, а поглощать холодное, -- как учит
Тримальхион

,
-- ибо в центре всего -- матушка наша земля,
круглая и, подобно пчелиному соту, хранящая все
благое"
*.


А теперь, леди и джентльмены,
воспользовавшись универсальным консервным
ключом, который я держу в руках, я с вашего
позволения открою банку сардин. Этому
миниатюрному консервному ключику, что у меня в
руках, без разницы, что вам требуется вскрыть:
банку сардин или аптечный прилавок. Как я уже не
раз имел честь упоминать, идет третий или
четвертый день весны, и хотя весна эта скупая,
сиротливая, навевающая ностальгию, столбик
термометра не дает мне спокойно усидеть на месте.
Кстати, вы, надо думать, полагаете, что в данный
момент я нахожусь на плас Клиши со стаканом
аперитива. К слову сказать, это

FACE="Times New Roman" SIZE="2" COLOR="#800000">действительно FACE="Times New Roman" SIZE="2"> имело место, только два или три
года назад. Аналогичным образом, я действительно
стоял у стойки бара "Мальчик с пальчик", но и это
было давным-давно; тогда-то, наверное, краб и
начал подъедать меня изнутри.


Все началось в метро, в вагоне первого
класса, со слов:

"L'homme que
j'etais, je ne le suis plus"
** SIZE="2" COLOR="#800000">.
Проходя мимо



___________

*
Аллюзия к роману римского писателя I века н.э.
Петрония Арбитра "Сатирикон" (эпизод "Пир у
Тримальхиона").

** Я
уже не тот, что прежде (фр.).



523




депо, я был снедаем двумя страхами
кряду: одним -- что, подними я голову чуть выше, и
глаза выскочат из орбит, и другим -- что моя