FACE="Times New Roman" SIZE="2">до состояния коллапса, когда
соседи потеряли всякое терпение и принялись
стучать нам в дверь, ее престарелая мать выползла
из спальни и со слезами на глазах стала умолять
меня пойти к ней и успокоить немного. "Да бросьте
вы с ней нянчиться, -- ответил я, -- FACE="Times New Roman" SIZE="2">сама справится". После чего,
прекратив на секунду рыдания, жена вскочила с
кровати в дикой, слепой ярости, косматая и
всклокоченная, с мокрыми и распухшими глазами, и,
вновь захлебываясь слезами, принялась колотить
меня своими, кулачками, колотить, пока я
SIZE="2"> не зашелся смехом,
да так, что не мог остановиться. И увидев., что я
раскачиваюсь от смеха как ненормальный, а она
устала колотить меня, и кулачки у нее заболели,
она заголосила, как пьяная шлюха:


"Изверг! Сатана!" -- и выскочила из
комнаты, как усталая собака. Позже, когда я
немного успокоил ее, когда понял, что,
действительно, она нуждается в паре добрых слов,
я завалил ее снова на кровать. Провалиться мне на
месте, если после подобных сцен с рыданиями и
воплями, она не бывала самой лучшей сучкой,. какую
только можно представить! Никогда не слышал,
чтобы женщина так стенала, несла невнятицу, как
она. "Делай со мной все, что

SIZE="2" COLOR="#800000">хочешь! -- SIZE="2"> говорила она тогда. -- Делай, что хочешь!" Я
мог поставить ее на голову, изощряться и
изгаляться, как вздумается -- она только больше
входила в раж. Маточная истерия, вот что это было
такое!
И да
поразит меня Господь,

как говорил благой учитель,
SIZE="2" COLOR="#800000">если я лгу хоть единым словом.


(Господь, упомянутый выше, был
определен Св. Августином следующим образом:
"Бесконечная сфера, центр коей всюду, край же
нигде".)




572




Однако ж,

COLOR="#800000">забавница и шутница! FACE="Times New Roman" SIZE="2"> Если дело было до войны и
термометр показывал ноль градусов или ниже, если
наступал День Благодарения, или Новый Год, или
день рождения, или случался какой другой повод
собраться вместе, то мы поспешали куда-то всем
семейством, чтобы присоединиться к остальным
чудищам, составлявшим живые ветви фамильного
древа. Я не уставал поражаться тому, сколь
жизнерадостны были члены нашего семейного клана,
несмотря на несчастья, которые всегда их
поджидали. Жизнерадостны несмотря ни на что. В
нашей семье были" рак, водянка, цирроз печени,
безумие, воровство, лживость, мужеложество,
кровосмешение, паралич, глисты, аборты, тройни,
идиоты, пьяницы, ничтожества, фанатики, моряки,
портные, часовых дел мастера, скарлатина, коклюш,
менингиты, выдумщики, бармены и, наконец, --
дядюшка Джордж и тетушка Милия. Морг и
сумасшедший дом. Веселая компания и стол,
ломящийся от доброй снеди, тут: краснокочанная
капуста и зеленый шпинат, жареная свинина и
индейка и sauerkraut, kar
toffel-klosse COLOR="#ff0000">* и кислый
черный соус, редис и сельдерей, откормленный гусь
и горох, и морковь, волнистая цветная капуста,
яблочное пюре и фиги из Смирны, бананы, большие,
как дубинки, коричный кекс и Streussel Kuchen
COLOR="#ff0000">**, слоеный
шоколадный торт и орехи, все виды орехов, грецкие,
серые калифорнийские, миндаль, пекан, легкое пиво
и бутылочное пиво, белое вино и красное,
шампанское, кюммель, малага, портвейн, шнапс,
острые сыры, пресный и незамысловатый магазинный
сыр, плоские голландские сыры, лимбургер и
шмиеркесе, домашнее вино, вино из самбука, сидр,
шибающий в нос, и сладкий, рисовый пудинг и
тапиока, жареные каштаны, мандарины, оливки,
пикули, красная икра и черная, копченый осетр,
лимонное пирожное безе, дамские пальчики и
эклеры в шоколадной глазури, миндальные пирожные
и пирожные буше, черные сигары и сигары длинные и
тонкие, табак "Бык Дарем" и "Длинный Том" и
пенковые трубки и трубки из кукурузной
кочерыжки, зубочистки, деревянные зубочистки, от
которых на другой день флюс разносит щеку,
салфетки в ярд шириной с твои ми инициалами,
вышитыми в уголке, и пылающий уголь в камине, и
пар из окна -- все на свете предстает перед твоими
глазами, кроме разве чаши для ополаскивания
пальцев.


Холод и малахольный Джордж, у которого
лошадь откусила одну руку, который донашивает
одежду умерших. Холод и тетушка Милия, ищущая
птичек, которых посадила



_____________

*
Кислая капуста, картофельные клецки
FACE="Times New Roman" SIZE="2" COLOR="#800000">(нем.)

**
Песочный торт (нем.)



573




себе в шляпу. Холод, холод; фыркают
буксиры в гавани, волны несут плавучие льдины,
тонкие струйки дыма вьются над носом, над кормой.
Ветер дует со скоростью семьдесят миль в час;
тонны и тонны снега, искрошенного на мелкие
снежинки, и у каждой -- нож. За окном свисают
сосульки, словно штопоры, ревет ветер, дребезжат
рамы. Дядюшка Генри распевает "Ура пятерке
гунну!" Жилет на нем расстегнут, подтяжки
болтаются, на висках набухли жилы. Ура

FACE="Times New Roman" SIZE="2" COLOR="#800000">пятерке гунну!


В голубятне верхнего этажа разложен
стол, шатающийся и скрипучий; внизу -- теплая
конюшня, лошади, ржущие в стойлах, ржущие и
хрустящие сеном, и бьющие Копытом, и топочущие,
резкий аромат навоза и конской мочи, сена и овса,
попон, от которых валит пар, засохшей жвачки,
аромат солода и старого дерева, кожаной сбруи и
дубильной коры, который поднимается, словно
фимиам от кадильницы, и висит над нашими
головами.



Конюшня -- это лошади, а лошади -- это
теплая моча, временами удары копыт по доскам,
взмахи хвоста, гулкие залпы и тихое ржание. Плита
раскалена и светится, как рубин, воздух сиз от
табачного дыма. Повсюду -- под столом, на кухонном
шкафу, в раковине -- бутылки. Малахольный Джордж
пытается почесать шею пустым рукавом. Нед Мартин,
никчемушный тип, накручивает граммофон; его жена
Керри блаженствует, повернув к себе граммофонную
жестяную трубу. Мелюзга внизу, в конюшне, играет в
темноте в "вонючку".

FACE="Times New Roman" SIZE="2">На улице, там, где начинаются
хибары, ребятня устраивает каток на пруду. Вокруг
все сине от холода, повсюду дым, снег. Тетушка
Милия сидит в уголке, перебирая четки. Дядя Нед
чинит упряжь Три деда и три прадеда придвинулись
к плите и вспоминают франко-прусскую войну.
Малахольный Джордж высасывает осадок из бутылки.
Женщины все ближе склоняются друг к другу, голоса
их становятся все глуше, языки трещат все
быстрее. Все по отдельности составляет единую
картину, как части разрезной головоломки -- лица,
голоса,
жесты,
фигуры. И каждый -- сам по себе. Граммофон снова
гремит, голоса становятся громче и
пронзительнее. И вдруг граммофон умолкает. Мне не
полагалось быть там в тот момент, но я там был и
все слышал. Я услышал, что толстуха Мэгги, та, что
держала салун во Флашинге, так вот эта Мэгги
спала с собственным братом, потому-то Джордж и
уродился таким. Она спала с каждым встречным --
только не со своим мужем. А потом я услышал, что
она имела привычку лупить Джорджа кожаным
ремнем, лупить до тех пор, пока он не начинал
бесноваться. С этого и пошли его припадки. Потом
заговорили о Мил, сидевшей



574




в уголке, -- другом таком же случае. Она
была все равно что дитя. То же можно было сказать
и о матери, если уж на то пошло. Большим
несчастьем было, что Пол умер. Пол был мужем Мил.
Да, все было бы хорошо, не появись та женщина из
Гамбурга. Что Мил могла поделать с умной женщиной
-- хитрой проституткой! Надо бы все-таки
придумать, что делать с Мил. Это просто
становится опасным. Только на днях ее застали
сидящей на плите. К счастью, огонь был не слишком
сильный. А представьте, что будет, если ей
взбредет в голову поджечь дом -- когда все будут
спать? Жаль, что она больше не может работать.
Последний раз они нашли ей такое замечательное
место, у такой доброй женщины. Мил становится
ленивой. Слишком хорошо жилось ей с Полом.



Когда мы вышли на улицу, воздух был
прозрачным и морозным. Звезды, ясные, искрящиеся,
усыпали все небо, а на перилах лежал чистый белый
снег, свежевыпавший снег, белый покров, что
укутывает грязную грешную землю. Воздух
прозрачный и морозный, чистый, как глоток
нашатыря, и снежная шкура, ласковая, как замша.
Голубые звезды, россыпи звезд, сыплющихся из-под
копыт антилоп. Такая дивная, погруженная в
глубокое молчание ночь, словно под снегом
теплились золотые сердца, словно это горячая
немецкая кровь текла в трущобы, чтобы насытить
голодных младенцев, чтобы смыть с мира
преступность и уродство. Бездонная ночь, и река,
скованная льдом, звезды танцующие, кружащиеся,
вращающиеся, как вертушка на крыше. По заметенной
снегом улице брели мы вразброд, все семейство.
Шагали по чистой белой земной коре, оставляя
борозды в снегу, следы ног. Старая немецкая семья,
метущая снег рождественской елкой. Все семейство
в сборе: дядья, племянники, братья, сестры, отцы,
деды. Все семейство: сытые и пьяные и не думающие
ни друг о друге, ни о солнце, которое встанет
утром, ни о поручениях, которые нужно выполнить,
ни о приговоре врача, ни о мучительных, тягостных
обязанностях, от которых день становится
отвратительным, а эта ночь святою,

FACE="Times New Roman" SIZE="2">эта святая ночь голубых звезд и
глубоких сугробов, цветущей арники и аммиака,
асфоделий и негашеной извести.


Никто не подозревал, что в это
мгновение тетушка Милия окончательно сходит с
ума, что, когда мы дойдем до угла, она взовьется,
как северный олень, и откусит кусочек луны. На
углу она прыгнула вперед, как северный олень, и
возопила. "Луна, луна!" -- возопила она, и тут ее
душа вырвалась на свободу, выпрыгнула прочь из
тела. Со скоростью восемьдесят шесть миллионов
миль в минуту она летела. Дальше, дальше к луне, и
никто даже не успел подумать остановить ее. Вот
так это случилось. Мигнула звезда -- и свершилось.




575




А теперь я хочу, чтобы вы знали, что те
поганць! сказали мне...



Они сказали:

COLOR="#800000">"Генри, завтра свезешь ее в
психбольницу. И не проболтайся там, что мы в
состоянии платить за нее".



Замечательно!

COLOR="#800000">Забавники и шутники! FACE="Times New Roman" SIZE="2"> Наутро мы с ней сели в трамвай и
поехали за город. На тот случай, если бы Мил
спросила, куда мы направляемся, мне было велено
сказать: "В гости к тете Монике". Но Мил ни о чем
не спрашивала. Она спокойно сидела рядом со мной
и время от времени показывала пальцем на коров.
Она видела голубых коров и зеленых. Она знала их
клички. Она спрашивала, что происходит с луной в
дневное время. И нет ли у меня с собой кусочка
ливерной колбасы?


Пока мы ехали, я плакал -- не мог
сдержаться. Когда люди слишком хороши для этого
мира, их должно держать под замком. Это правда,
что Мил была ленива. Она такая от рождения. И что
Мил плохая хозяйка, тоже правда. И что Мил не
умела, когда ей подыскали мужа, удержать его.
Когда Пол сбежал с женщиной, из Гамбурга, Мил
сидела в уголке и плакала. Все хотели, чтобы она
что-нибудь предприняла -- всадила в него пулю,
устроила скандал, подала в суд на алименты. Мил
тихонько сидела, где-нибудь приткнувшись. Мил
плакала. '

Мил
пала духом. Она была как пара драных носков,
которые отшвыривают ногой куда придется. Всегда
подворачивалась под руку в самый неподходящий
момент.


А потом Пол взял однажды веревку и
повесился. Мил, должно быть, поняла, что
произошло, потому что стала совсем невменяемой.
То ее застали поедающей собственные испражения.
То сидящей на плите.



А теперь она очень спокойна и зовет
коров по кличкам. Луна действует на нее
завораживающе. Она не боится, потому что я с ней, а
мне она всегда доверяла. Меня она любила больше
всех. Даже когда ее слабоумие стало заметно, она
была добра ко мне. Другие были умнее, но сердце у
них было злое.



Когда брат Адольф бывало брал ее
покатать в коляске, другие говорили: "Мил
положила на него глаз!" Но мне думается, что Мил
просто болтала с ним так же невинно, как со мной
теперь. Мне кажется, что Мил, выполняя
супружеские обязанности, должна была
предаваться невинным мечтам о подарках, которые
подарит всем. Я не думаю, что Мил имела хоть
какое-нибудь понятие о грехе, или о вине, или о

SIZE="2"> раскаянии. Я думаю,
что Мил родилась слабоумным ангелом. Что Мил была
святой.


Иногда, когда ей отказывали от места,
меня посылали




576




забрать ее. Мил никогда не знала дороги
домой. И я помню как счастлива она бывала, завидев
меня. Она простодушно говорила, что хотела бы
остаться с нами. Почему нельзя было сделать
этого? Я снова и снова спрашивал себя об этом.
Почему ей не могли отвести место у огня, где она
сидела бы и мечтала, если ей этого хотелось?
Почему каждый должен

COLOR="#800000">работать --
даже святые и ангелы? Почему слабоумные обязаны
подавать хороший пример?


Теперь я уже думал, что в конце концов
для Мил, возможно, будет лучше там, куда я ее везу.
Не нужно больше будет работать. Но все-таки я
предпочитал, чтобы ей устроили уголок где-нибудь
дома.



Мы шагаем по дорожке, усыпанной
гравием, к большим воротам, и Мил начинает
проявлять беспокойство. Даже щенок понимает,
когда его несут к пруду, чтобы утопить. Теперь Мил
дрожит. У ворот нас поджидают. Пасть ворот
раскрывается. Мил стоит по ту сторону, я -- по эту.
Ее уговаривают идти с ними. Сейчас уговаривают.
Они такие ласковые. Но Мил охвачена ужасом. Она
поворачивается и бежит назад. Я еще стою у ворот.
Она протягивает руки сквозь прутья и судорожно
обнимает меня за шею. Я нежно целую ее в лоб.
Ласково расцепляю ее руки. Те снова подходят,
чтобы забрать ее. Я должен уйти. Бежать. Однако
еще целую минуту стою и смотрю на нее. Ее глаза
кажутся огромными. Два огромных круглых глаза --
сплошные зрачки, черные, как ночь, смотрят на меня
не отрываясь, и в них немой вопрос. Никакой маньяк
не может так смотреть. Никакой идиот. Только
ангел или святой.



Мил, как я говорил, не была хорошей
хозяйкой, но она умела готовить фрикадельки. Вот
рецепт, раз уж я заговорил об этом: густая масса, в
которую входят мокрый перегной мякиша
(замоченного в замечательной конской моче) плюс
конское мясо (только щетки над копытами), все это
тщательно перемешивается с небольшим
количеством колбасного фарша. Потом из этой
массы катаются шарики. Салун, который она держала
вместе с Полом, пока не появилась женщина из
Гамбурга, располагался у самого поворота на
Вторую авеню Эл, неподалеку от китайской пагоды,
используемой Армией спасения.



Я убежал от ворот и, остановившись у
высокой стены, уткнулся в нее, закрыв лицо
ладонями, и заплакал так, как не плакал с тех пор,
когда был ребенком. Тем временем Мил посадили в
ванну, потом облачили в больничную одежду, волосы
на макушке разделили пробором, зачесали вниз и
закрутили тугим узлом на затылке. В таком виде
никто не выделяется. Все кажутся одинаково
чокнутыми

--

577




наполовину, на три четверти или только
самую малость. Когда просишь: "Можно мне ручку и
чернила, написать письмо?", -- тебе отвечают:
"Можно", -- и вручают швабру, драить полы. Когда
по рассеянности писаешь на пол, то обязан
подтереть за собой. Можешь плакать сколько тебе
угодно, но правила нарушать не дозволено никому.
В психушке должны быть чистота и порядок, как в
любом другом доме.



Раз в неделю Мил разрешили принимать
посетителей. Сестры тридцать лет ездили в
психушку. Они были сыты ею по горло. Когда они
были совсем кнопками, они навещали свою мать на
Блэкуэл-айленд. Моя мать всегда просила быть
начеку с Мил, не забываться. Когда Мил стояла у
ворот, ее глаза были такие блестящие и круглые, а
мысли, должно быть, уносились назад со скоростью
курьерского поезда. Должно быть, она думала обо
всем сразу. Ее глаза были такие большие и
блестящие, словно им открылось нечто
непостижимое. Блестящие от ужаса, и за ним, в
глубине -- полный хаос. Это и придавало им такой
красивый блеск. Надо сойти с ума, чтобы видеть
вещи с такой ясностью и все одновременно. Если ты
велик, то можешь пребывать в подобном состоянии
постоянно, и люди поверят в тебя, будут клясться
тобой, перевернут ради тебя мир. Но если ты лишь
частично велик, или просто обычный человек, тогда
ты погиб.



По утрам -- бодрая интеллектуальная
прогулка под грохочущей линией надземки, скорым
шагом на север от Диленси-стрит к "Уолдорфу",
где накануне вечером родитель проводил время с
Джулианом Легри в "Пикок-эли". Каждое утро,
шагая от станции надземки "Диленси-стрит" на
север к "Уолдорфу", я пишу новую книгу. На
форзаце каждой из них желчью выведено: "Остров
кровосмешения". Каждое утро моя книга
начинается с блевотины вечернего пьянства; в ней
распускается огромная гардения, которую я вдеваю
в петлицу, петлицу моего двубортного костюма на
шелковой подкладке. Я вхожу в ателье в облаке
черной меланхолии и нахожу в комнате мелкого
ремонта ожидающего Тома Джордана, который желает
вывести пятна на ширинке. После того, как,
пробегая рысцой по улицам, я написал 369 страниц,
бесполезность ритуального "С добрым утром"
избавляет меня от банальной вежливости. Как раз
этим утром я закончил двадцать третий том моей
книги предков, книги, из которой нельзя увидеть
даже запятой, поскольку вся она написана
экспромтом даже без авторучки. Я, сын портного,
собираюсь сказать "С добрым утром" выжившему из
ума агенту по продаже шерстяных тканей от
Эндикота Мамфорда, стоящему в нижнем белье




578




перед зеркалом и изучающему мешки у
себя под глазами. Каждая ветвь и каждый лист
фамильного древа покачиваются у меня перед
глазами: из безумного черного тумана Эльбы
выплывает этот, меняющий свой облик, остров
инцеста, порождающий дивную гардению, которую я
каждое утро вдеваю в петлицу. Я все-таки
собираюсь сказать "С добрым утром" Тому
Джордану

.
Слова готовы сорваться у меня с языка. Я вижу
огромное дерево, вырастающее из черного тумана, и
сидящую в дупле женщину из Гамбурга, чья задница
выпирает сквозь решетчатую спинку стула. Дверь
заперта на задвижку и в замочную скважину я вижу
ее зеленое лицо, сжатые плотно губы, раздутые
ноздри. Малахольный Джордж ходит от двери к двери
с почтовыми открытками, откушенная лошадью рука
похоронена, пустой рукав хлопает на ветру. Когда
все странички календаря, кроме последних шести,
сорваны, Малахольный Джордж позвонит в дверь и, с
сосульками в усах, станет на пороге и крикнет:
"Веселого Рождества!" Это самое безумное древо,
когда-либо взращенное Эльбой, чьи ветви все
обломаны, листья завяли. Это древо, которое
регулярно раз в год кричит: "Веселого
Рождества!" Наперекор несчастьям, невзирая на
бесконечные рак, водянку, воровство, лживость,
мужеложество, параличи, больную печень и так
далее.


Я все-таки собираюсь сказать "С добрым
утром". Приветствие готово слететь с моих губ. 23
тома Книги Судного Дня написаны с инцестуальной
верностью, каждый том -- в сафьяновом переплете с
замочком и своим ключиком. Налитые кровью глаза
Тома Джордана приклеились к зеркалу; они
подергиваются, как шкура лошади, сгоняющей муху.
Том Джордан вечно или снимает брюки, или надевает
их. Вечно застегивает или расстегивает ширинку.
Вечно он выводит пятна и заглаживает складку.
Тетушка Милия сидит в холодке, в тени фамильного
древа. Мать отстирывает пятна блевотины с белья,
скопившегося за неделю. Родитель правит бритву.
Евреи выползают из тени моста, дни становятся
короче, буксиры урчат или ревут, как лягушка-бык,
гавань забита ледяным крошевом. Каждая глава
этой книги, написанной в воздухе, делает кровь
гуще; музыка крови заглушает дикую тревогу,
звучащую в мелодии мира. Ночь падает как удар
грома, и я оказываюсь на асфальте пешеходной
дороги, ведущей в конечном счете никуда, но
опоясанной светящимися стрелками, не
позволяющими ни повернуть назад, ни
остановиться.



Из тени моста появляется толпа,
подползает все ближе И ближе, как стригущий
лишай, оставляя за собой громадные гноящиеся
болячки, которые идут от реки до реки вдоль 14-й
улицы. Эта граница гноя, которая невидимо




579




тянется от океана до океана, резко
отделяет языческий мир, который я знаю по нашему
гроссбуху, от еврейского мира, о котором
собираюсь узнать, вглядываясь в жизнь. Между
этими мирами, посередине границы гноя, что идет
от реки до реки, стоит маленький кувшин, полный
гардений. Это там, далеко, где разгуливают
мастодонты, где бизонам травяное раздолье; здесь
лукавый, абстрактный мир высится, как утес, в
недрах которого похоронено пламя революции.
Каждое утро я пересекаю границу с гарденией в
петлице и свежим томом, написанным в воздухе.
Каждое утро я перебираюсь через ров, полный
блевотины, на другой берег, берег прекрасного
острова инцеста; каждый день утес вздымается все
неприступнее, линии окон прямы, как рельсы,
сверкание их ослепительнее сверкания блестящих
черепов. Каждое утро ров разевает пасть все
грозней.



Мне надо бы сказать сейчас "Доброе
утро" Тому Джордану, но слова не идут у меня с
языка. Что за утро сегодня такое, что я должен
тратить время на приветствия?

SIZE="2" COLOR="#800000">Доброе ли
оно, это утро утр? Я теряю способность отличать
одно утро от другого. В гроссбухе -- мир
исчезающего бизона;


по соседству монтажники клепают ребра
новых небоскребов. Лукавые восточные люди в
свинцовых башмаках и со стеклянными черепами
разрабатывают бумажный мир будущего, мир
повальной торговли, которая громоздит ящик на
ящик, точно упаковочная фабрика, франко-порт
Канары. Сегодня еще есть время похоронить

SIZE="2"> умершего; завтра
этого времени не будет, потому что тело тут же
бросят в яму и горе тому, кто роняет слезу. Это
доброе утро для революции, если только вместо
шутих есть пулеметы. Сегодняшнее утро будет
великолепным, если вчерашнее не принесло полный
крах.
Прошлое
мчится прочь, ров расширяется. Завтрашний день
отстоит дальше, чем отстоял вчера, потому что
лошадь вчерашнего дня ускакала стремглав, и люди
в свинцовых башмаках не могут поймать ее. Между
добром утра и самим утром лежит граница гноя,
окутывающего зловонием вчерашний день и
отравляющего завтрашний. Это утро настолько не в
себе, что если б оно было старым зонтиком,
малейший чих вывернул бы его наизнанку.


Жизнь растягивается, когда утро
принадлежит мне. Каждый день я перевожу черновые
наброски в прозу. Каждый день возникает новый
мир, самостоятельный и завершенный, и я -- бог
среди созвездий, столь безумно гордый собой, что
не способен ни на. что другое, как петь и творить
новые миры. Тем временем старая вселенная
рассыпается на куски. Старая вселенная похожа на
комнату мелкого ремонта, где гладят брюки, и
выводят пятна, и пришивают




580




пуговицы. Старая вселенная пахнет как
сбрызнутый шов под поцелуем раскаленного
докрасна утюга. Бесконечные переделки и починка,
рукав длинен, ворот посажен ниже, пуговица
перешита поближе. Но никогда не шьется новый
костюм, никогда не происходит акта творения. Есть
мир утра, которое начинается каждый день с
черновиков, и есть комната ремонта, где вещи
бесконечно переделываются и чинятся. И то же
самое моя жизнь, через которую проходит
швея-ночь. Всю ночь я слышу шипение портновских
утюгов, целующих влажные швы; лохмотья старой
вселенной падают на пол и их зловоние едко, как
уксус



Люди, которых любил мой отец, были
слабыми и милыми. Они ушли из этого мира, все до
одного, как гаснут сверкающие звезды на восходе
солнца. Они уходили спокойно и невозвратно. Ни
йоты от них не осталось -- ничего, только память
об их сиянии и славе. Они плывут ныне во мне, как
безбрежная река, полная падучих звезд. Они
образуют черный поток реки, который постоянно
крутит ось моего мира. Из этого черного,
бесконечного, вечно расширяющегося пояса ночи
появляется непрекращающееся утро, которое
расточается на созидание. Каждое утро река
выходит из берегов, оставляя рукава и петлицы и
все лохмотья мертвой вселенной разбросанными по
берегу, где я стою, созерцая океан утра
сотворения.



И стоя на океанском берегу, я вижу
малахольного Джорджа, сидящего, прислонившись к
стене, в похоронном бюро. На нем его потешная
кепчонка, целлулоидный воротничок, галстука нет;
он сидит на скамье рядом с гробом, и на его лице
нет ни печали, ни улыбки. Он сидит спокойно, как
ангел, сошедший с картины еврейского художника.
Человек в гробу, на ком еще нет следов разложения,
одет в пристойный крапчатый костюм одного с
Джорджем размера. На нем воротничок и галстук, и
часы в жилетном кармашке. Джордж вынимает труп,
раздевает и, пока переодевается в его костюм,
кладет на лед. Не желая заимствовать и часы, он
кладет их тоже на лед рядом с покойником. Человек
лежит на льду в целлулоидном воротничке на шее.
Когда Джордж выходит из похоронного бюро, уже
темнеет. Теперь на нем галстук и приличный
костюм. Возле угловой аптеки он останавливается,
чтобы купить юмористическую книжку, которую
увидел в витрине; стоя в вагоне метро он
заучивает несколько смешных историй. Это
анекдоты Джо Миллера.



В этот самый час тетушка Милия шлет
родственникам поздравления ко дню Св. Валентина.
На ней серое больничное платье, волосы разделены
пробором посередине. Она пишет, что очень
счастлива, обретя новых подруг, и что кормят их
хорошо. Однако она хотела бы напомнить,




581




что в прошлый раз просила немного Fastnacht
Kuchen

*
-- не могут ли они прислать пару кусочков по
почте, посылкой? Она пишет, что у них растут
чудесные петуньи вокруг мусорного бака возле
большой кухни. Она пишет, что в последнее
воскресенье зашла очень далеко во время прогулки
и видела много северных оленей и кроликов, и