Надо еще прибавить: сидеть с послами и молчать, не понимая, о чем они говорят с Нератовым, - этой ходячей энциклопедией министерства. Как видим, никакой "диктатуры" не было. Было бездействие власти, занятой скрытой борьбой с Думой и открытой - с общественными организациями. "Может быть, я был недальновиден", допускал Штюрмер в ответ на настойчивые укоры председателя чрезвычайной комиссии, но... "я служил старому режиму,... а на новое не считаю себя способным".
   Мы не имели всех этих красочных данных, опубликованных уже после переворота.
   Но в оценке личности и деятельности незадачливого "диктатора" мы не ошибались, и это дает мне. основание освежить портрет {262} заместителя Горемыкина, не прибегая к личным воспоминаниям.
   От 16 апреля до 19 июня 1916 г. я не был в России и, естественно, не мог следить за событиями и настроениями в течение этих двух месяцев. Первой моей заботой было пополнить этот пробел, а первым впечатлением - отставка Сазонова и захват Штюрмером министерства иностранных дел. Сазонов был отставлен, неожиданно для себя, во время отпуска, вскоре после того, как я в своем докладе закрытому заседанию думской комиссии обороны подробно рассказал о положении польского вопроса на основании своих заграничных впечатлений. Не знаю, была ли тут прямая связь; но я как раз упоминал о моем согласии с Сазоновым по этому вопросу.
   Подобно ему, я считал, что германская оккупация Польши изменила положение и что нам необходимо занять новую, более прогрессивную позицию в польском вопросе, чтобы предупредить германские обещания и сохранить решение вопроса в руках России. Гр. Велепольский, наш спутник заграницей, с своей стороны, тотчас по возвращении, 27 июня представился императору, говорил ему о необходимости издания нового акта о Польше и получил обещание, что акт будет скоро издан. 22 июля (т. е. после отставки Сазонова) его брат посетил императрицу, и после разговора с ним императрица телеграфировала царю просьбу "задержать разрешение польского вопроса до ее приезда в ставку" (ее посещения ставки с июня стали все более частыми). Последовала отсрочка, а 19 августа Велепольский, получив новые сведения из Парижа, потребовал наконец определенного ответа от Штюрмера. На этот раз, в виду ожидавшегося германского акта, поляками было предъявлено требование уже не о "персональной унии", а о польской независимости. Штюрмер, после доклада в ставке (26 августа), пробовал опять успокоить Велепольского, что "все будет сделано", пытался исказить телеграфный ответ Велепольского в Париж в примирительном духе и - замолк. Только после издания германского акта (6 ноября) Велепольский получил 23 декабря новую аудиенцию у царя, который {263} ему обещал, что "Польше будет дарован собственный государственный строй со своими законодательными палатами и собственная армия". Но дело и на этот раз ограничилось созданием новой (русской) комиссии, которая еще продолжала совещаться в феврале 1917 г. - в ожидании приглашения польских представителей. "Патриотическая" отговорка Штюрмера состояла в том, что, как он сказал, "когда начался польский вопрос, когда поляки просили, чтобы им были даны известные права", он "настаивал, чтобы сначала русский народ получил" (проливы). Разрешить вопрос пришлось уже Временному правительству.
   Другой, для меня важнейший вопрос состоял в том, как прошла летняя сессия Думы 16 мая - 20 июня. Штюрмер, очевидно, разрешил эту сессию a contrecoeur (Против роли.) - в тревожном ожидании, займется ли она "делом" или "политикой". Чрезвычайная комиссия вскрыла, что на случай "политики", т. е. "нежелательных" выступлений. Штюрмер получил от царя накануне открытия сессии бланковые разрешения закрыть Думу. Но - Дума на этот раз занялась "делом". Однако, теперь и "дело" отзывалось "политикой". Дума принялась за обсуждение законопроектов, поставленных на очередь блоком. Некоторые из них, особенно городскую реформу, она успела подготовить. Но тут и крылась "политика". Ведь теперь не существовало "пробки" против думского законодательства, так как в Государственном Совете имелось большинство блока. Позднее рассчитывали, что правой партии не хватало до большинства 15 голосов. И уже 7 июня Штюрмер заявлял в записке царю, что проведение совокупности блоковых законопроектов "поставило бы страну в положение совершенно безвыходное". Я упоминал, что сессию удалось протянуть до дня возвращения думской делегации. Только после ее закрытия и новой "отсрочки" до 1 ноября Штюрмер вздохнул свободно: четыре слишком месяца были в полном распоряжении "диктатора".
   Широкая публика об этой скрытой стороне {264} борьбы Штюрмера ничего не знала, - и я сам узнал изложенные подробности только из допроса Штюрмера чрезвычайной комиссией. И для всех оставалось совершенно непонятным, почему, после бурных столкновений блока с правительством в 1915 г., Дума вдруг в начале 1916 г. как бы присмирела и занялась "толчением воды в ступе". Я уже говорил, что Дума "засела в окопах" в ожидании нового конфликта. Я убеждал нетерпеливых, что важно самое существование блока, которое "загнало власть в угол и держит ее в тупике". Стоит взорвать блок, - и правительство вернет себе свободу маневрировать. Дума не есть, говорил я, орудие внепарламентской борьбы; но когда борьба окажется необходимой, Дума будет на месте. Мы держим связь с общественными организациями, но, в ожидании, миримся с временным затишьем. Блок своего часа дождется. Более левые течения не могли знать этой моей аргументации - и не мирились бы с ней, если бы знали. Их впечатление было, что Дума отстала от событий; она только "говорит", когда нужно "действовать". Как "действовать", оставалось их секретом.
   Из воспоминаний И. В. Гессена я узнал позднее, что этого рода критика направлялась и на меня лично в журнальных и литературных кругах, от которых моя политическая роль меня отдалила. Недовольство нашей тактикой проникло даже в нашу фракцию, обыкновенно дружную и единомысленную. Застрельщиком левых настроений выступил Некрасов, молодой инженер и преподаватель Томского Технологического института. Я назначил специальное заседание для пересмотра вопроса о нашей тактике. Прения были жаркие, но в итоге за левую тактику высказались всего двое или трое протестантов. Как бы то ни было, я тут не мог уступить: я знал материал, с которым приходилось считаться, чтобы двигать вперед всю думскую машину.
   Третье обстоятельство, которое меня волновало и требовало выяснения, было - история возвышения, в моем отсутствии, А. Д. Протопопова. Слухи о попытках германцев завязать сношения с Двором по вопросу о заключении сепаратного мира ходили и раньше.
   {265} Но, кроме слухов, тут были и конкретные факты. Было известно о попытке фрейлины Васильчиковой поднять этот вопрос еще весной 1915г. Она писала царю о предложении, сделанном ей фон-Яговым в Берлине, и привезла императрице письма ее брата и сестры Гессенских. Правда, она была выслана из Петербурга и лишена звания фрейлины, и было ясно, что царь отнесся к этой попытке отрицательно.
   Но слухи о сношениях императрицы с германскими родственниками, о ее заботах о германских пленных продолжались, вместе с ее установленной репутацией "немки".
   Арест Сухомлинова и заключение его в крепость по обвинению в измене вызвали беспокойство царской четы. На вопросе о германском шпионаже А. Н. Хвостов сделал себе репутацию у государя. Естественно, что вызов Протопопова к царю тотчас по возвращении из-за границы и ласковый прием в ставке вызвали усиленный интерес к его беседе с Варбургом в Стокгольме.
   Мы с Шульгиным выслушали от Протопопова его рассказ об этой беседе по черновику в его записной книжке. (Восстановить точно германские предложения он отказался, и самая книжка потом исчезла). Там заключались во всяком случае вполне конкретные предложения: присоединение к Германии Литвы и Курляндии, пересмотр границ в Лотарингии (Эльзас оставлялся в стороне) и, наконец, возвращение колоний; Польша должна быть восстановлена только из двух частей, русской и австрийской, - "в Германии нет поляков"; границы географические, а не этнографические; Бельгия будет восстановлена; Англия, главная виновница войны, обманет Россию, - Германия даст ей больше (Ягов обещал через Васильчикову проливы и Константинополь). Протопопов с увлечением рассказывал, как он "полюбил" государя и как государь его "полюбил" после этого приема. Я охотно верю, что тут была не простая поза с целью самооправдания. Я уже отметил сентиментальную привязчивость упадочной натуры Протопопова. Тут он действительно расчувствовался. Он "полюбил" также и императрицу. В сношениях царственной четы с посторонними эта чувствительность проявлялась не часто; очевидно, она была {266} сразу оценена, и на этом состоялось необычайно быстрое сближение Протопопова с тесным кругом "друзей". Конечно, тут присоединился и элемент житейского расчета. Беспринципность Протопопова мне была известна; но для меня все же был неожидан его крутой переход от сравнительной левизны, проявленной в нашей заграничной поездке, к прямо противоположному кругу идей. Я не подозревал тогда, что уже до нашей поездки начались сношения Протопопова с Распутиным и Вырубовой (через Бадмаева) и что Распутин уже обещал ему министерский пост, когда, по возвращении, он увидится с царем.
   Протопопов метил на министерство торговли и промышленности, более ему подходящее, а назначен был в министерство внутренних дел, "временно" занятое дядей Хвостова, после того как Штюрмер предпочел переместиться с внутренних дел на внешние. Единственным мотивом назначения, кажется, было то, что в разговоре с царем он проявил интерес к продовольственному вопросу; но как раз продовольственный вопрос перешел еще при Кривошеине в министерство земледелия, и Протопопов тщетно пытался вернуть его оттуда. Назначение Протопопова управляющим министерством внутренних дел состоялось 18 сентября. Помню, встретив его потом в Думе, я выразил ему свое изумление и спросил, намерен ли он проводить программу Штюрмера. Ответ был сбивчивый, и разговор пресекся. От "либерализма" Протопопова осталось три пункта: "судебная" ответственность министров, расширение прав евреев и жалованье духовенству. Четвертый пункт - в туманной перспективе - реформа земства. Но в каком направлении? Перед чрезвычайной комиссией Протопопов заявлял: "я отлично видел, что правительства нет"...; "общественность захватила власть и делает то, что надлежит делать правительству"; "мне казалось, что правительство должно делать то, что делали общественные учреждения". Последствия этой модуляции в новый тон мы увидим.
   Но прежде, чем переход произошел, наш ласковый теленок хотел, - и был уверен, что может, - сосать двух маток. Он не отказался от звания члена Думы - {267} и даже порывался выступать, как таковой. Он хотел оправдаться перед сочленами - и просил Родзянко устроить для этого свидание с членами сеньорен-конвента. Свидание состоялось, и надеждам Протопопова был нанесен жестокий удар. Он был жалок, но мы его не пожалели. Он потом жаловался, что его "били, заплевали, бичевали, затюкали", - и этим объяснял даже свой окончательный переход к правым. Я принял в этом большую долю участия, записал по памяти его бессвязный лепет, и моя запись пошла гулять в публике. Он был уверен, что за стеной сидел стенографист: точная запись звучала карикатурой. Родзянко потом не подал ему руки в царской передней. Не встретил он поддержки и со стороны своих новых коллег. Оба премьера Штюрмер, и потом Трепов требовали его ухода и называли его царю "сумасшедшим". По более приемлемой номенклатуре Двора он, вероятно, скорее был на счету "юродивого", - и в этом качестве царский кружок сохранял к нему какое-то исключительное доверие и нежность, почти ввел его в тесную среду "своих" и сохранил в должности, утвердив в звании министра (20 декабря 1916 г.), вплоть до последней развязки. Там мы к нему вернемся.
   Я должен теперь признаться, что, несмотря на всю напряженность положения, я без больших опасений вновь покинул свой пост для второй заграничной поездки. Это, очевидно, вытекало из моей уверенности, что в развертывающейся драме Дума не будет решающим фактором, - и из той роли, которую я себе соответственно наметил. Я расскажу об этой поездке вкратце поскольку она все же была связана с Россией и с русским событиями.
   Уже во время первой поездки я получил два приглашения, от которых было теперь поздно отказываться. Одно - в Англию. Наш доброжелатель, проф. Пэре, задумал присоединить к политическому празднику союзников культурный праздник славян. Он сделал из этого тему для очередного летнего съезда University Extension в Кембридже. Приглашены были участвовать секциями я, Струве и Дмовский. Другое предложение, на некотором промежутке, было из Христиании - {268} прочесть в университете несколько лекций на обратном пути. Но больше всего меня привлекала возможность провести этот промежуток времени в Швейцарии, чтобы собрать из недоступных в России источников данные о таинственных сношениях германцев с русским сферами по поводу заключения сепаратного мира. Прежде всего, проездом через Стокгольм я пробовал расспросить об этом Неклюдова. Он отозвался полным незнанием о переговорах Протопопова и утверждал, что самый факт свидания с Варбургом стал ему известен только после того, как свидание произошло.
   В Христиании Гулькевич встретил меня, как старого знакомого, - и устроил мне интересное свидание с королем Гаконом. Я был совершенно очарован приемом короля. Уже не молодой, он встретил меня с видом студента, который хочет оказать почтение своему профессору. Беседа шла живо и непринужденно. Он хотел узнать от меня подробности о политическом положении в России; мне нечего было от него скрывать, - тем более, что и сам он оказался достаточно осведомленным. Я нарисовал ему в мрачных красках картину внутреннего расстройства России, грозящего не только военными неудачами, но и непосредственной опасностью для государственного строя. Я особенно подчеркнул, что самое существование династии находится в опасности, что царственная чета совершенно изолировала себя от населения, что она борется с воображаемыми врагами и не видит действительных, что она вообще не подготовлена к пониманию положения и не умеет выбрать советников. Я затем обратился к нему с вопросом: каким образом другие родственные династии Европы могут пассивно относиться к подобному положению и ничего не предпринимают, чтобы осведомить русскую - верховную власть о действительном положении вещей? Гакон ответил, что одной перепиской тут ничего не сделаешь; что необходимы личные воздействия, которые затрудняются отсутствием свиданий. Впрочем, прибавил он, такое свидание имеется в виду, и он лично надеется его использовать для указанной цели. Я ушел от {269} короля с сознанием достигнутого положительного результата...
   В Кембридже меня ожидала знакомая обстановка летнего съезда University Extension: университетский центр полон приезжими учителями и учительницами, перебегающими с лекции на лекцию и спешащими взять от профессоров, что только можно. Я наметил для своих лекций две темы, близкие к актуальности, но держащиеся в академических рамках: "Пробуждение национальностей на Балканах", как интродукция к происходившей войне, и "Русская конституция" с ее трюками и провалами, как интродукция к пониманию политической борьбы в России. Обе лекции вызвали ряд вопросов со стороны аудитории и прошли оживленно. Дмовский был корректен и лоялен к нам в своем изложении польского вопроса: с 1908 года он объявил свой "поворот к Востоку". Струве был очень учен - и не очень в дружбе с английским языком, но это не помешало аудитории отнестись к нему с должным почтением. Но главное торжество ждало нас впереди: сенат Кембриджского университета решил возвести нас в звание почетных докторов. Ритуал был проведен с обычной торжественностью, включая и право студентов реагировать на ученую промоцию возгласами с хор - дружественными или недружественными. На этот раз обошлось без этого вмешательства.
   Как полагается, специальный оратор прочел перед каждой промоцией речь на латинском языке о достоинствах докторантов. Я с интересом выслушал, что являюсь потомком того "Павла, который некогда пришел из далеких стран к реке Кэм", принеся с собой просвещение. После промоции нас одели в примеренные заранее мантии красного бархата и такие же береты и провели торжественной процессией по улицам города. Я, таким образом, получил право ставить при своей фамилии буквы LLD (Legum Doctor) и, если бы дорожил титулами, я мог бы с удовлетворением сопоставить это позднее признание с своим московским обетом - остаться на всю жизнь русским "магистром" и не искать звания "доктора".
   Гораздо чувствительнее для меня был банкет, {270} специально устроенный для меня профессорами и "избранной публикой"; на нем произнес приветственную речь Sir Paul Vinogradoff, создавший себе мировое имя лекциями по средневековому праву на Оксфордской кафедре, - после того как он был принужден, одновременно с M. M. Ковалевским и С. А. Муромцевым, уйти из Московского университета от правительственных гонений. Взволнованная речь моего старого учителя и друга как бы восстановляла отношения, испорченные охлаждением дружбы, а потом и расхождением во взглядах (П. Г. был ближе всего к октябристам). Меня познакомили с профессорами, в том числе с сыном знаменитого Дарвина. Были налицо и русские свидетели моего торжества.
   Перед отъездом из Англии я виделся с престарелым
   гр. Бенкендорфом - и услышал от него характеристику впечатления, произведенного на союзников назначением Штюрмера вместо Сазонова. Раньше он пользовался безусловным доверием союзников, и ему сообщали всякие секретные сведения. Теперь же, сказал он мне, когда он приходит, от него припрятывают в стол секретные бумаги - и объясняют: "мы теперь не уверены, что самые большие секреты не проникнут к неприятелю; мы имеем сведения, что эти секреты со времени назначения Штюрмера каким-то путем становятся неприятелю известны". Я не раз потом цитировал это показание нашего посла в Лондоне.
   Я, наконец, добрался до Швейцарии и остановился в Лозанне, где у меня были кое-какие связи с старой русской эмиграцией. В этой среде все были уверены, что русское правительство сносится с Германией через своих специальных агентов. На меня посыпался целый букет фактов - достоверных, сомнительных и неправдоподобных: рассортировать их было нелегко. Я получил сведения о русских германофильских салонах, руководимых дамами с видным общественным положением.
   Один из них принадлежал Нарышкиной (которую я смешал с престарелой статс-дамой Е. К. Нарышкиной, приближенной к императрице). Другой, перебравшийся из Италии в Montreux, был особенно интересен {271} тем, что для сношений с ним, как мне говорили, Штюрмер послал специального чиновника, ставшего постоянным посетителем салона, - для наблюдения ли или для посредничества, оставалось неясным. Мне, как представителю к. д., была лично доставлена записка некоего Рея, уличавшая Извольского в германофильстве. Но на обратном пути, в Париже, Извольский, по моей просьбе, навел справку у Бриана, и оказалось, что Рей - лицо приближенное к Вильгельму. Правда, в семье Извольского гостила родственница его жены, не скрывавшая своих германофильских симпатий и создавшая посольству репутацию германофильского гнезда. С своей стороны, Извольский мне рассказал об участии Манасевича-Мануйлова в попытке подкупить "Новое время" германскими деньгами. Во всем этом, в связи с данными, собранными мной в России, было, повторяю, нелегко разобраться. Часть материала из Швейцарии я все же использовал для своей речи 1 ноября.
   На обратном пути я остановился в Христианин для прочтения лекций. Тема, мне заданная, была характеристика "русской души". В славянофильском понимании эта тема противоречила моим взглядам, и мне предстояло, начав с критики популярного понимания этого ходячего заграницей термина, сосредоточить внимание слушателей на главном органе русского национального самосознания, т. е. на русской интеллигенции. Я изложил историю развития этого национального "чувствилища". Аудитория была полна, публика "избранная", сочувствие - несомненное. Мы остались друг другом довольны (Лекции были напечатаны в ежемесячном журнале Samtiden (Прим. автора).). Я на этот раз пополнил свое представление о Норвегии, попросив сына известного писателя Arne Garborg'a дать мне несколько уроков норвежского языка. Я узнал, что, после отделения от Швеции, норвежский литературный язык быстро приближается от влияния придворных слоев и высшего класса к народным низам, т. е. переходит от литературного датского к мужицкому шведскому, мне известному. Это еще укрепило мои симпатии к демократической, стране.
   {272}
   10. ПЕРЕД РАЗВЯЗКОЙ
   Я потратил на эту вторую поездку август и часть сентября. Первым вопросом при возвращении был, естественно: опоздал я или не опоздал к тому, что за, это время происходило в России? Ответ был двоякий. К тому, как описано выше внутреннее положение России, я не опоздал. Оно по существу не изменилось, и к описанному мне почти нечего прибавить. Но я, несомненно, опоздал в другом отношении. Все, что было раньше известно более или менее тесному кругу посвященных, сделалось за это время достоянием широких кругов публики и рядового обывателя. Соответственно поднимался и барометр внутреннего настроения. Оно еще не выразилось в каких-либо драстических формах и не отлилось в определенные политические планы и перспективы. Слово по-прежнему принадлежало Государственной Думе и общественным организациям. Но от той и от других уже ждали, с возраставшим нетерпением, нового слова. Предстояло решить, в чем оно должно будет заключаться. Срок для ответа был определенный. Дума должна была собраться и заговорить 1 ноября. Было a priori ясно, что тон разговора будет теперь иной, нежели в летней сессии мая-июня.
   Остановлюсь на некоторых симптомах этих переходных к революции настроений. Первым из них является эволюция взгляда на состав министерства "доверия" или министерства "ответственного", - вопрос, вызвавший, как мы видели, разногласия в самом блоку. В сущности, при всем принципиальном различии двух формул, это был, в тогдашних условиях, спор о словах. Министерство "доверия" страны представляло больше перспектив, нежели министерство "ответственное"... перед Четвертой Думой. И это становилось ясно, как только от формул переходили к лицам. В то время многие занимались составлением списков будущих министров.
   И, обыкновенно, в этих списках вариировались все те же имена, ставшие популярными благодаря оппозиции в Думе или благодаря деятельности в общественных {273} организациях. "Ответствовать" было не перед кем: вопрос стоял о "доверии".
   Я остановлюсь на сравнении трех из этих списков, в хронологическом порядке; это выяснит и их эволюцию - и ее пределы. Первый составлен в квартире крупного промышленника П. Рябушинского ("костлявая рука голода", по революционной терминологии) 13 августа 1915 г. - в самый момент составления "блока"; второй - в собрании представителей левых партий, в квартире С. Н. и Е. Д. Прокоповичей, 6 апреля 1916 года, для кадетского съезда; а третий, для сравнения, представляет состав Временного правительства, образовавшегося 2 марта 1917 г.
   26) Чхеидзе был предложен пост министра труда, но он от него отказался.
   (Прим. ред.).
   В первом списке введены три тогдашних либеральных министра; в последующих - царских министров больше не {274} имеется. В первом списке затем видно влияние умеренной части блока (октябристов); но не исключены и популярные имена думской оппозиции. Эти последние повторяются и в двух следующих списках; но Родзянко заменен кн. Львовым. Второй список, кроме Гучкова, молчит об октябристах и вставляет министерство труда. Третий возвращается к добросовестному представительству думских фракций блока и вводит внеблоковых левых.
   Характерно отметить, что второй список, составленный партийными левыми, не отклоняется от общей линии и не содержит партийных левых имен. Между тем, Е. Д. Кускова, по просьбе нашего
   к. д. Дм. Ив. Шаховского, собрала у себя целый букет левых для составления этого списка, который он повез на кадетский съезд. Тут были и с.-р. (Беркенгейм), и с. - д. (Н. К. Муравьев), и даже большевики (И. И. Скворцов и Э. Л. Гуревич-Смирнов). Кадетов было только двое (Авсаркисов и Максимов-Оглин). В конце только приехал Л. И. Лутугин, добродушный циник, "беспартийный левый", которого мы знаем по 1905г., - и вышутил задачу собрания: "Ваше буржуазное министерство не может просто столкнуть старых калош самодержавия и мирно засесть в новых мундирчиках на их места".
   Тем не менее, с. - р. и с. - д. намечали "буржуазное министерство"! В письме ко мне Е. Д. Кускова объяснила это кажущееся противоречие совершенно правильно. Теперь, как и в 1905 г., общее мнение левых было, что в России переворот должен начаться с буржуазной революции. Социалисты принципиально не хотели брать власти с самого начала, оставляя это для следующей "стадии". Нам великодушно предоставлялась отсрочка, и весь вопрос для нас был, как ею воспользоваться. Я и сам разделял это мнение о психологии всех революций. Я только не намеревался складывать рук в ожидании, пока наступит следующая "стадия".