Едва ли Столыпин ожидал, что разложение его большинства начнется немедленно же - на самой опасной для него почве борьбы за пределы прерогативы монарха и законодательных учреждений, и что на эту шаткую почву его втянет главный его союзник Гучков. После своих спортсменских поездок к бурам и на Дальний Восток, Гучков считал себя знатоком военного дела и специализировался в Думе на вопросах военного перевооружения России. Это было и патриотично и эффектно. Он при этом монополизировал военные вопросы в созданной им комиссии, из которой исключил своих соперников из оппозиции под предлогом сохранения государственной тайны. Я тогда же протестовал от имени фракции против такого способа беречь государственные секреты и монополизировать права Государственной Думы в целом (первая сессия, 29. XI; 24.V). Случай для конфликта тотчас представился.
   Порядки морского ведомства были притчей во языцех в Петербурге; морские офицеры ходили не к одним нам, пропагандируя реформы и ожидая выступления со стороны {84} Думы. Гучков узнавал секреты ведомства и более прямым путем. И мы совместно с октябристами провели отказ в кредите по смете морского ведомства на постройку четырех новых броненосцев. Ведомство от этого не пострадало, так как кредит был восстановлен Государственным Советом. Но впечатление было произведено. Оно было еще усилено эффектной речью Гучкова во время обсуждения сметы; довольно прозрачно он намекнул на великих князей, как на источник ведомственных беспорядков.
   Столыпин тотчас почувствовал опасность и 13 июня 1908 г. в речи в Государственном Совете дал первый сторожевой окрик своему союзнику. Он передвинул "демаркационную линию" между тем, что дозволено и не дозволено все равно, "своим или чужим". Но правые поспешили воспользоваться этим поводом. На рождественском съезде "объединенного дворянства" решено было перейти в наступление с определенной целью вновь изменить избирательный закон и восстановить старый строй. Правые выискивали все случаи обвинить Думу в нарушении прав монарха. К Гучкову была пришита кличка "младотурка", вызвавшая при Дворе неприятные ассоциации и положившая начало ненависти к Гучкову.
   А тут присоединилось новое обстоятельство. В конце весенней сессии 1908 г. Государственный Совет отверг принятый Думой довольно второстепенный проект о штатах Морского Генерального штаба - на том основании, что Дума может только разрешать денежные ассигновки, но не утверждать штаты. Осенью 1908 г. штаты прошли вторично - ив Думе, и в Совете, причем правительство утверждало, что никакого вторжения в прерогативы монарха тут нет. Тогда вмешались высшие сферы. Летом 1909 г. проект не удостоился высочайшего одобрения, и на имя Столыпина был опубликован рескрипт, которым требовалось составить правила, которые бы определенно разграничили компетенцию правительства и законодательных палат в военном и морском законодательстве.
   Тем временем, в марте и апреле 1909 г., П. А. Столыпин лечился в Крыму. В его отсутствии пошли {85} впервые слухи, что он к своему месту не вернется. С своей стороны, и Столыпин принял меры самозащиты. "Новое время", где сотрудничал брат Столыпина, несколько позднее сообщило, что Столыпин, "морально ослабленный историей с морскими штатами", уже тогда "осторожно отодвинулся от октябристов" и принялся "нащупывать почву в новых думских комбинациях". Точнее говоря, эти комбинации уже сами складывались в ожидании его отставки, и ему оставалось только пойти им навстречу. Правое крыло октябристов уже взбунтовалось против Гучкова и отделилось в особую группу ("гололобовцев"). "Умеренно-правая" фракция Балашева была переименована в "национальную партию". Так или иначе, Столыпину удалось, ценой этого сдвига вправо, остаться у власти. Требуемые "правила" о демаркационной линии были опубликованы 24 августа 1909 года. В прямое нарушение ст. 96 основных законов они оставляли за законодательными учреждениями только право обсуждать ассигновки - и то в том случае, если в сметах не было остатков, которые могли быть использованы для создания новых учреждений без всякого обращения к Думе.
   Это явное правонарушение вызвало было среди правящего центра Думы первую вспышку протеста. С. - д. внесли запрос о незакономерном издании правил 24 августа; в первый же день третьей сессии Гучков поддержал запрос и признал необходимым публично объясниться с правительством. В заседании 22 февраля 1910 г. он откровенно высказал причину своего нетерпения, признавши, что октябристы "и здесь, и в стране чувствуют себя несколько изолированными". Мало того, ища выхода из этого состояния "изоляции", он заявил правительству, что "прискорбная необходимость" Столыпинской системы "успокоения" прошла и что "при наступивших современных условиях он и его друзья уже не видят прежних препятствий, которые оправдывали бы замедление в осуществлении гражданских свобод". И он определил позицию фракции нетерпеливым выкриком: "мы ждем". Мы - кадеты, - по правде, {86} ничего не ждали, но в заседании 31 марта 1910 г. и я от имени фракции поддержал запрос левых.
   Была основательная причина для октябристов почувствовать себя "изолированными в стране". Общественное мнение поняло их двусмыс-ленную роль в Думе - и от них отвернулось. На дополнительных выборах в трех главных городах, Москве, Петербурге и Киеве, в первой курии - собственной вотчине октябристов - крупная буржуазия послала в Думу кадетов вместо октябристов. Этим летом 1910 г. умер С. А. Муромцев; необозримая толпа народа вышла проводить его тело до могилы. Эта сцена врезалась в память. Только поздно к вечеру толпа дошла до Новодевичьего монастыря и, несмотря на запреты, просочилась за ограду. При свете факелов я говорил над открытой могилой, стараясь запечатлеть величавый образ вождя, спокойно противопоставлявшего волю народа произволу верховной власти. В декабре и январе академический сезон впервые, после долгого перерыва, открылся студенческими беспорядками - первым симптомом поднимающейся кривой общественного настроения.
   С своей стороны, и Столыпин не "ждал". С самого начала третьей сессии он уже составил свое правое большинство - 151 член, включая правых октябристов - с подчеркнутым настроением воинствующего национализма, на слегка освеженной старой формуле: самодержавие, православие и народность.
   Именно в это время началась бешеная антисемитская кампания в Думе, сопровождаемая погромной агитацией в стране. Приличная декорация октябризма приходила в состояние разрушения. И Н. А. Хомякову стало неуютно сидеть на председательском кресле. Друзья про него говорили: вот увидите, в один прекрасный день он встанет и уйдет, скажет: не хочу больше. И я вспоминал, как молодой Николай Алексеевич спасался от кавказской жары и от забот по санитарному отряду, лежа на диване в Сураме. Он действительно ушел, когда в Думе стало слишком жарко. У Гучкова не было выбора; даже независимо от своего самолюбия и желания укрепить свое падавшее влияние, он должен был занять место председателя.
   {87} Но он пришел не в добрый час: теперь приходилось конкурировать с националистами и бороться их же оружием. И прежде всего надо было спрятать все конфликтные вопросы. Октябристы прошли в Думу, благодаря правительственной поддержке. А Столыпин теперь заявлял в "Новом времени", что он представляет себе будущую Четвертую Думу "с крепким устойчивым центром, имеющим национальный оттенок". На добровольную поддержку избирателей расчеты были плохи.
   При этих условиях был ликвидирован и запрос о незаконности правил 24 августа 1909 г. Отвечая мне и Маклакову, Столыпин говорил о чем угодно: о борьбе с революцией, о смертной казни, о политическом положении, но по существу ограничился прочтением выписки из журнала Совета министров, которым признавалось, что правила 24 августа есть лишь своего рода "инструкция" министрам. На эту же точку зрения стали и октябристы, во главе с своим покладистым докладчиком Шубинским, - и запрос был отвергнут 161 голосами против 100. Большинство отказалось от своего права законодательствовать.
   Совет министров, созданный в замену прежнего Комитета министров одновременно с октябрьским манифестом, в толковании Столыпина становится отныне вообще каким-то опекуном над законодательными учреждениями. До издания "основных законов" Совет министров уже совершал акты, имевшие силу закона. Но это была временная его функция. После их издания, законодательные права формально перешли к Думе и Государственному Совету. Совет министров, тем не менее, продолжал старую практику Комитета министров. Например, даже действие такого исключительной важности акта, узаконившего русское беззаконие, как положение 1881 г. об усиленной и чрезвычайной охране, продолжалось Советом министров при наступлении каждого года, - и только после убийства Столыпина Третья Дума обратила на это внимание. Даже и новое изменение, внесенное в исключительное положение в 1911 году и отдававшее права граждан в районе 37 губерний и 21 уезда на произвол администрации, было введено в порядке управления. Но {88} окончательно грозила уничтожить только что проведенную грань между законом и административной мерой пресловутая статья 87 основных законов. Во многих конституциях была предусмотрена возможность издания временных правил с характером закона в чрезвычайном порядке, в случае крайней надобности, в отсутствие народного представительства. Но только в России эта статья была использована для издания капитальной важности актов, в промежутке между двумя Думами, с определенной политической целью. Столыпин пошел еще дальше, желая превратить исключительный порядок в нормальную часть законодательства. Он даже изобрел на этот случай свою особую теорию. Совет министров, в его толковании, становился какой-то самостоятельной инстанцией между монархом и законодательными учреждениями. Помимо прав верховной власти наложить вето на законопроект, принятый ими, или распустить палату, Совет министров вводил в практику собственное законодательство по статье 87, не стесняясь поставленными этой статьей условиями. Столыпин так и мотивировал это в своей речи 1 апреля 1911 г. перед Государственным Советом: "Законодательные учреждения обсуждают, голосуют, а действует и несет ответственность правительство". Это было бы почти возвращением к "совещательной" Думе времен Лорис-Меликова и Булыгина.
   Характерно, что в том случае, о котором пойдет здесь речь, Столыпин выступил в двойном обличье - либерала и крайнего националиста. Как либерал, он хотел победить сопротивление Государственного Совета - и, видимо, сговорился с Гучковым, который едва ли бы объявил за свой страх во время четвертой сессии Думы, что он "сосчитается с Государственным Советом". Как самый ортодоксальный националист, Столыпин сделал предметом борьбы свой собственный план проведения до конца националистической политики в России. Он был очень высокого мнения о придуманной им мере, заявляя перед Государственным Советом, что его политика приводит, не более и не менее, как к "поворотному пункту" русской истории. Тут "предрешалось национальное будущее" России, и проводимый им закон был {89} "законом-показателем", "законом-носителем русских надежд". Правда, противники Столыпина и в Думе, и в Государственном Совете усматривали в его своеобразном национал-радикализме - начало разложения России.
   Сказанного достаточно, чтобы показать, что тут не случайно проявился самый сильный из "волевых импульсов" Столыпина. Столыпин вступал в пятую и последнюю стадию своей политической эволюции. Он играл va-banque (В азартной игре ставка, равная сумме денег в банке.), ставя на карту весь остаток своего личного влияния в роли спасителя России. Преувеличивал ли он свое влияние - и ошибся, или, наоборот, видел, что оно уже пошатнулось, и предпочел фальшивому положению рискованный tour de force (Сложный и требующий особой ловкости фокус.), это - проблема для психологов.
   Но тут я должен снова прибегнуть к помощи того же источника, который помог мне восстановить картину подготовки роспуска Первой Думы, - к воспоминаниям В. Н. Коковцова. До наших оппозиционных кругов сведения о том, что происходило на самом "верху", доходили в виде слухов, более или менее глухих и неполных.
   Под рукой обиженного царского служаки (Коковцов был очень чувствителен к обидам) они превращаются в осязательные факты, освещающие самые темные закоулки того, что на тогдашнем эзоповском языке называлось "тайнами мадридского двора".
   Мы более или менее знали, что Двор этот все более замыкался в узком семейном кругу, из которого и исходили сменяющиеся влияния на слабую волю царя - сперва матери, потом дяди, наконец жены
   Николая II. Давно уже прошла первая стадия влияния Марии Федоровны, урожденной Дагмары датской, через которую просачивались кое-какие либеральные воздействия Фреденсборга.
   Потом наступил период, тоже уже бывший на исходе, "славянских" влияний черногорок - "черных женщин", по враждебной терминологии Александры Федоровны. Этот период ознаменовался столоверчением и переходом от Monsieur Филиппа к собственным национальным юродивым, таким, как фанатик {90} Илиодор, идиотик Митя Козельский или - самый последний - сибирский "варнак", как называл его В. Н. Коковцов, или "святой чорт", как окрестил его Илиодор в своей обвинительной брошюре, - Григорий Распутин, окончательно овладевший волей царицы. Столыпин попал на последнего, не хотел ему подчиниться и постепенно был перечислен в категорию врагов "нашего Друга". Мы увидим, что такова же была судьба и Коковцова, но, в ожидании, чуждый "большой политики" и гордый своими финансами, Коковцов сохранял нейтральное положение и, по калибру, считался неизбежным заместителем Столыпина.
   Таково было положение, когда Столыпин, в согласии с националистами, внес в Думу свой проект введения земства в девяти западных губерниях, долженствовавший осчастливить Россию внесением нового националистического принципа в законодательство. Он заявил, что "выносил в душе свою идею со времени первой юности", в качестве помещика северо-западного края, "которому отдал лучшие свои годы". Идея состояла в том, чтобы "устранить поглощение польским элементом русского крестьянства в избирательных собраниях", а методом послужила "идея" искусника Крыжановского растасовать избирателей по "куриям" на произвольные группы, чтобы доставить перевес любому кандидату. Теперь только "курия" из классовой или групповой должна была стать "национальной". Столыпин серьезно утверждал, что "после крестьянской земельной реформы" это будет важнейшим его нововведением. Он сделал этот вопрос своим личным вопросом и сам провел его через Совет министров и через послушную ему Думу. Но, неожиданно для себя, в Государственном Совете он встретил сопротивление: "русская курия" была отвергнута, и весь проект падал.
   Столыпин был "потрясен". Он навел справки, и оказалось, что два члена Совета, В. Н. Дурново и В. Ф. Трепов, забежали к государю и объяснили ему проект Столыпина, как "революционную выдумку", в пользу "мелкой русской интеллигенции", которой хочется оттеснить от земского дела "культурные и консервативные" {91} (польские) элементы и "поживиться земским пирогом". Столыпин немедленно поехал в Царское Село и поставил царю ультиматум: или он уйдет в отставку, или... его противники будут покараны, а законопроект будет проведен по 87 статье (для чего Государственный Совет и Дума должны быть распущены на три дня).
   Царь был "подавлен" и не соглашался уволить министра из-за разногласия с законодательными учреждениями (это же был бы "парламентаризм"). Но он не хотел и принять условий Столыпина, и решил "подумать". Он "думал" целую неделю. Положение создалось крайне напряженное. В публике создалось впечатление, что отставка Столыпина обеспечена. В печати, и особенно в правой, раздавались свободно голоса резкого осуждения. Столыпин "снял перчатки с кулаческой политики", говорил "Свет" Комарова. Это - "огромный заговор против России", поддавал кн. Мещерский, ментор двух государей. И даже "Новое время" принуждено было заявить: "до последней минуты мы не хотели верить тому, о чем сегодня все говорят, как о событии совершившемся: об уходе П. А. Столыпина... Но факт сильнее наших желаний. Это неожиданное событие, по-видимому, действительно совершилось".
   По-видимому, - именно к этому моменту относится эпизод, рассказанный В. Н. Коковцову некиим Сазоновым, одним из добровольцев черносотенства, доходивших в подобных случаях до Двора. Весной 1911 г. (то есть именно тогда, когда произошла размолвка с царем), "по указанию из Царского Села" этот Сазонов получил поручение съездить вместе с Распутиным в Нижний и проэкзаменовать тамошнего губернатора А. Н. Хвостова на пост министра внутренних дел. Хвостов не соглашался, потому что в премьеры намечался Витте. Тогда Распутин определил, что Хвостов "шустер, но очень молод" и "пусть еще погодит". Коковцов прибавляет, что через полгода, в Киеве, ему этот самый Хвостов был предложен на тот же пост, в качестве заместителя убитого Столыпина...
   Трудность положения царя, конечно, сознавалась и другими. Коковцов прямо сказал Столыпину тогда же, что царь "никогда не простит" произведенного на него {92} давления. И Мария Федоровна, осудив роль царя и его наушников, тем не менее заметила Коковцову: царь "не знает, как выйти из создавшегося положения... После долгих колебаний он кончит тем, что уступит". Но, "пережив создавшийся кризис вдвоем с императрицей" и "принявши решение, которого требует Столыпин, государь будет глубоко и долго чувствовать всю тяжесть решения", и "найдутся люди, которые будут напоминать сыну, что его заставили принять такое решение... Один Мещерский чего стоит... чем дальше, тем больше у государя все глубже будет расти недовольство Столыпиным, и я почти уверена, что теперь бедный Столыпин выиграет дело, но очень не надолго, и мы скоро увидим его не у дел". А Столыпин, с своей стороны, отвечал Коковцову на его советы смягчить ход дела: "лучше разрубить узел разом... Вы правы, что государь не простит мне, если ему придется исполнить мою просьбу, но мне это безразлично, так как и без того я отлично знаю, что до меня добираются со всех сторон, и я здесь не надолго".
   Так все и вышло. Николай II уступил - и затаил обиду. Упомянутые противники Столыпина были уволены в отпуск до 1912 года. И, хотя октябристы тотчас же внесли отвергнутый Государственным Советом проект обратно в Думу, Столыпин предпочел "разрубить узел" в порядке трехдневного роспуска законодательных учреждений и проведения закона по статье 87-й. Исполнилось и предсказание царя Столыпину, что Государственный Совет и Дума с этим не примирятся. Гучков демонстративно сложил с себя обязанности "посредника" между Думой и правительством, мотивировав свой уход с председательского места тем, что его роль была основана на взаимном доверии, теперь нарушенном. Это совершилось, конечно, гораздо раньше, - что не помешало Думе и позже остаться послушной. Но Гучкову нужно было выйти самому из фальшивого положения, установив точную дату личного формального разрыва. Четыре оппозиционные фракции в самый день указа о роспуске, 14 марта, внесли запросы о незакономерности указа, и мне пришлось мотивировать запрос нашей фракции. Объяснения Столыпина в заседании 27 апреля были признаны {93} неудовлетворительными и его акт - незакономерным. Большинством 202 против 82 Дума приняла формулу недоверия, выработанную при нашем непосредственном участии. Государственный Совет - особенно в речах Витте и М. М. Ковалевского - признал деление на национальные курии идеей антирусской и антигосударственной.
   От демонстрации до дела было, конечно, еще далеко. Это сказалось прежде всего на выборе заместителя А. И. Гучкова. Выбран был большинством Думы, в качестве правого октябриста, М. В. Родзянко. Послушание Думы было проявлено в том, что думская сессия была насильственно прекращена новым председателем как раз перед наступлением срока, когда, по закону, Столыпин должен был внести проведенный по ст. 87 закон в Думу. А затем - Третья Дума просто позабыла о своем праве нового рассмотрения закона...
   С личностью М. В. Родзянко на видном посту председателя Думы мы встречаемся здесь впервые - и она провожает нас вплоть до наступления революции. Незначительная сама по себе, она приобретает здесь неожиданный интерес. И, прежде всего, естественно возникает вопрос, как могло случиться, что это лицо, выдвижение которого символизировало низшую точку политической кривой Думы, могло сопровождать эту кривую до ее высшего взлета.
   М. В. Родзянко мог бы, поистине, повторить про себя русскую пословицу: без меня меня женили. Первое, что бросалось в глаза при его появлении на председательской трибуне, было - его внушительная фигура и зычный голос. Но с этими чертами соединялось комическое впечатление, прилепившееся к новому избраннику. За раскаты голоса шутники сравнивали его с "барабаном", а грузная фигура вызвала кличку "самовара". За этими чертами скрывалось природное незлобие, и вспышки напускной важности, быстро потухавшие, дали повод приложить к этим моментам старинный стих:
   Вскипел Бульон, потек во храм...
   "Бульон", конечно, с большой буквы - Готфрид Бульонский, крестоносец второго похода.
   {94} В сущности, Михаил Владимирович был совсем недурным человеком. Его ранняя карьера гвардейского кавалериста воспитала в нем патриотические традиции, создала ему некоторую известность и связи в военных кругах; его материальное положение обеспечивало ему чувство независимости. Особым честолюбием он не страдал, ни к какой "политике" не имел отношения и не был способен на интригу. На своем ответственном посту он был явно не на месте и при малейшем осложнении быстро терялся и мог совершить любую gaffe (Неловкий поступок.). Его нельзя было оставить без руководства, - и это обстоятельство, вероятно, и руководило его выбором. За ним стояла небольшая группа октябристских "лидеров" во главе с главным оракулом, Никанором Вас. Савичем, игравшим роль eminence grise (Буквально "серое преосвященство". Впервые было применено к сотруднику кардинала Ришелье, капуцину отцу Жозефу и с тех пор употребляется для обозначения закулисного влияния. (Примеч. ред.).).
   Об уме Савича, его знании людей, умении находить выход из трудных положений и хранить "генеральную линию" фракции ходили, быть может, преувеличенные толки в Думе. Сам он держался в стороне, молчал и хитро улыбался, храня свой политический анонимат. В исключительных случаях Haupt-und Staats-Actionen (Высшие государственные действия.) выступал Гучков, не потерявший еще своего авторитета. Но вся октябристская комбинация явно шла насмарку, и члены фракции с тревогой ожидали приближения выборов, не зная, у кого придется перестраховаться, чтобы не потерять поддержки очередного начальства.
   Настоящими хозяевами положения чувствовали себя националисты, во главе с Балашовым, и продолжали свои антисемитские и антиинородческие оргии. Но с тех пор, как Столыпин пошатнулся и его пребывание у власти признавалось кратковременным, и националисты, и чистые черносотенцы должны были занять позицию выжидания грядущих перемен. По острому выражению Пуришкевича, Дума "гнила на корню".
   {94}
   7. DER MOHR KANN GEHEN
   (Мавр может уйти.)
   (Убийство Столыпина)
   После мартовского кризиса Столыпин, по показанию Коковцова, стал "неузнаваем". Он "как-то замкнулся в себе". "Что-то в нем оборвалось, былая уверенность в себе куда-то ушла, и сам он, видимо, чувствовал, что все кругом него, молчаливо или открыто, но настроены враждебно". Коковцову он заявил, что "все происшедшее с начала марта его совершенно расстроило: он потерял сон, нервы его натянуты и всякая мелочь его раздражает и волнует. Он чувствует, что ему нужен продолжительный и абсолютный отдых, которым для него всего лучше воспользоваться в его любимой ковенской деревне". Он получил согласие государя передать все дела по Совету министров Коковцову и только просил последнего непременно приехать в Киев, где готовилось открытие памятника Александру II и предполагался прием земских гласных от западного края, только что выбранных по закону Столыпина.
   Приехав в Киев 28 августа, Коковцов застал Столыпина в мрачном настроении, выразившемся в его фразе: