Страница:
"Мы с вами здесь совершенно лишние люди".
Действительно, при составлении программы празднеств их обоих настолько игнорировали, что для них не было приготовлено даже способов передвижения. На следующий день Столыпин распорядился, чтобы экипаж Коковцова всегда следовал за его экипажем, а 31-го он предложил Коковцову сесть в его закрытый экипаж - и мотивировал это тем, что "его пугают каким-то готовящимся покушением на него" и он "должен подчиниться этому требованию". Коковцов был "удивлен" тем, что Столыпин, как бы приглашает его "разделить его участь"...
Нельзя не сопоставить с этим каких-то более ранних "предчувствий" Столыпина, что он падет от руки охранника.
Так разъезжали по городу оба министра два дня - и вместе приехали вечером 1 сентября на парадный спектакль в городском театре. Коковцов сидел в одном конце кресел {96} первого ряда, а Столыпин в другом- "у самой царской ложи". Во втором антракте Коковцов подошел к Столыпину проститься, так как уезжал в Петербург, - и выслушал просьбу Столыпина взять его с собой: "мне здесь очень тяжело ничего не делать". Антракт еще не кончился, и царская ложа была еще пуста, когда не успевший выйти из залы Коковцов услышал два глухие выстрела.
Убийца, "еврей" Богров, полуреволюционер, полуохранник, свободно прошел к Столыпину, стоявшему у балюстрады оркестра, и так же свободно выстрелил в упор. Поднялась суматоха; Столыпин, обратясь к царской ложе, с горькой улыбкой на лице, осенил ее широким жестом креста - и начал опускаться в кресло. Государь появился в ложе, около которой с обнаженной шашкой стоял ген. Дедюлин; оркестр заиграл гимн, публика кричала "ура", и царь, "бледный и взволнованный, стоял один у самого края ложи и кланялся публике". Столыпина выносили на кресле; толпа повалила преступника на пол, потом полиция увела его. Начался разъезд...
Коковцов, вместо вокзала, поехал в клинику и автоматически принял на себя обязанности Столыпина. Ему сообщили, что готовится еврейский погром, и он распорядился вернуть в город три казачьих полка, которые готовились к смотру следующего дня, - так как программа торжеств ни в чем не была изменена. Это был первый политический жест нового председателя Совета министров. На молебствие в соборе, назначенное в полдень 2 сентября, "никто из царской семьи не приехал и даже из ближайшей свиты государя никто не явился". А один член Третьей Думы подошел к Коковцову и выразил сожаление, что он своей мерой пропустил "прекрасный случай ответить на выстрел Богрова хорошеньким еврейским погромом".
Царя Коковцов нашел "совершенно спокойным"; он только "заметил, что полкам, конечно, было неприятно не быть на смотру после маневров". На опасения Коковцова относительно исхода покушения Николай ответил упреком в "обычном пессимизме" и был "удивлен" сообщением Коковцова, что "ген. Курлов уже по первым следственным действиям скомпрометирован в покушении на Столыпина его непонятными действиями".
{97} Он также отказался от автоматической замены поста министра внутренних дел товарищем министра Крыжановским, говоря: "Я не имею основания доверять этому лицу". Очевидно, при Дворе уже имели в виду другого кандидата.
4 сентября вечером, соблюдая программу, Николай отплыл в Чернигов (где уже готовился еще один кандидат, черниговский губернатор Н. А. Маклаков, полюбившийся царской семье своим обращением). Столыпин был еще жив, но уже терял сознание, и царь его не видал. В ночь на 6-ое Столыпин скончался, несмотря на успокоительные прогнозы доктора Боткина, и царь, прямо с пристани, поехал в лечебницу поклониться его праху. Вернувшись во дворец, Николай вызвал к себе Коковцова и предложил ему, уже формально, пост председателя Совета министров. Коковцов поблагодарил за доверие, но прибавил, что "в трудных условиях управления Россией" ему необходимо знать, кто будет назначен министром внутренних дел. "Я уже думал об этом", ответил царь... и назвал Хвостова.
Тогда Коковцов, заявив царю о "вреде" такого назначения, попросил царя "освободить его от высокого назначения". Николай "терял терпение, дверь дважды приотворялась" (сигнал императрицы), и он спешно заявил, что считает назначение состоявшимся, и кортеж двинулся к поезду. Приехав в Петербург, Коковцов дал царю отрицательную характеристику Хвостова, и в его письме были следующие места, характеризовавшие его общую точку зрения: "(Хвостов) человек всем известных, самых крайних убеждений, находящихся в полном противоречии с тем строем государственной жизни, который насажден державною волею вашего И. В....
Что всего важнее, его назначение было бы принято всем общественным мнением и в особенности нашими законодательными учреждениями с полным недоумением и даже недоверием, побороть которое у него не хватило бы ни умения ни таланта, ни знаний, ни подготовленности". У Коковцова, очевидно, было основание тут же характеризовать и другого вероятного кандидата, Н. А. Маклакова, как человека "недостаточно образованного, мало уравновешенного, легко {98} поддающегося влияниям людей, не несущих ответственности, но полных предвзятых идей" (тут, конечно, разумелся кн. Мещерский), который "едва ли сумеет снискать себе уважение в ведомстве и в законодательных учреждениях".
С своей стороны, Коковцов рекомендовал государственного секретаря Макарова, выдвигая особенно его "знание полицейского дела" и его "уважение к закону". Макаров и был назначен, причем в ответном письме царь подчеркивал его другие качества: при нем министерство войдет "в свои рамки" и внесет "деловое спокойствие" туда, где слишком развилась "политика и разгулялись страсти различных партий, борющихся, если не за захват власти, то, во всяком случае, за влияние на министра внутренних дел". Коковцов правильно усмотрел в этих намеках "явное неодобрение политики только что сошедшего столь трагическим образом со сцены Столыпина". Он не мог скрыть от себя, что это было неодобрением и его собственной политики, поскольку она выразилась в приведенных цитатах и характеристиках.
И если царь выражался намеками, то царица высказывалась прямее и категоричнее. 5 октября, в Ливадии, в день именин наследника, Александра Федоровна имела с Коковцовым специальный часовой разговор, раскрывавший ее карты и "буквально записанный" ее собеседником. Разговор этот начался с повторения слов государя. "Мы надеемся, что вы никогда не вступите на путь этих ужасных политических партий, которые только и мечтают о том, чтобы захватить власть или поставить правительство в роль подчиненного их воле".
Коковцов попытался ответить, что он всегда был вне партий и в этом усматривает слабость своего положения, которое "гораздо труднее" положения Столыпина в смысле работы с законодательными учреждениями. Он или не понимал или не хотел понять, что мысль царицы шла совсем в противоположную сторону. И она стала еще откровеннее: "Я вижу, что вы всё делаете сравнения между собою и Столыпиным. Мне кажется, что вы очень чтите его память и придаете слишком много значения его деятельности и его личности. Верьте мне, не надо так жалеть тех, кого не стало...
Я уверена, что каждый исполняет свою роль и свое назначение, и если {99} кого нет среди нас, то это потому, что он уже окончил свою роль и должен был стушеваться, так как ему нечего было больше исполнять. Жизнь всегда получает новые формы, и вы не должны стараться слепо продолжать то, что делал ваш предшественник. Оставайтесь самим собой, не ищите поддержки в политических партиях; они у нас так незначительны. Опирайтесь на доверие государя - Бог вам поможет. Я уверена, что Столыпин умер, чтобы уступить вам место, и что это - для блага России".
Der Mohr hat seine Schuldigkeit getan,
Der Mohr kann gehen.
("Мавр сделал свое дело - мавр может уйти" (из трагедии Шиллера "Заговор фиэско").)
Что это было: мистика или конкретная политическая программа? Коковцов должен был понять, что он предназначался на роль следующего "мавра", который, окончив свою очередную роль, тоже перестанет быть нужен "для блага России" и тоже подвергнется, в той или другой форме, участи Столыпина, о котором "через месяц после его кончины... мало кто уже и вспоминал"... А "через месяц" произошло следующее. (Согласно воспоминаниям В. Н. Коковцова, это имело место 19 октября 1911 г. (Примеч. ред.).)
На докладе Коковцова царь смущенно сказал ему, что, желая ознаменовать "добрым делом" выздоровление наследника, он решил прекратить дело по обвинению Курлова, Кулябки, Веригина, Спиридовича - киевских охранщиков - в "небрежности" их поведения в день убийства Столыпина. Коковцов взволновался, стал доказывать царю, что Россия "никогда не помирится с безнаказанностью виновников этого преступления, и всякий будет недоумевать, почему остаются без преследования те, кто не оберегал государя... Бог знает, не раскрыло ли бы следствие нечто большее"... Царь остался при своем. В вечер I сентября он лично опасности не подвергался.
Вступив в отправление должности, Коковцов скоро сам очутился перед испытанием, которое должно было приоткрыть для него, откуда идут нити этой высокой политики. Он подвергся испытанию - на Распутина.
{100} Так как Коковцов, несмотря на усиленные настояния, отказывался его видеть, то, очевидно, по поручению Царского, Распутин сам назвался на свидание. Он пробовал гипнотизировать Коковцова своим пристальным взглядом, молчал и юродствовал, но когда увидал, что это не производит никакого действия на министра, заговорил о главной теме визита. "Что ж, уезжать мне, что ли? И чего плетут на меня"? - "Да, - отвечал Коковцов, - вы вредите государю... рассказывая о вашей близости и давая кому угодно пищу для самых невероятных выдумок". - "Ладно, я уеду, только уж пущай меня не зовут обратно, если я такой худой, что царю от меня худо".
На следующий же день "миленькой" рассказал о разговоре в Царском и сообщил о впечатлении: "там серчают... кому какое дело, где я живу; ведь я не арестант". Еще через день, при докладе царю о разговоре, Николай спросил: "вы не говорили ему, что вышлете его?" - и на отрицательный ответ заявил, что "рад этому", так как ему было бы "крайне больно, чтобы кого-либо тревожили из-за нас". А в ответ на отрицательную характеристику "этого мужичка" царь сказал, что "лично почти не знает" его и "видел его мельком, кажется, не более двух-трех раз, и притом на очень больших расстояниях времени". Едва ли он был искренен.
Но в тот же день Коковцову сообщили, что Распутину известно о неблагоприятном для него докладе царю и что он отозвался: "вот он какой; ну что же, пущай; всяк свое знает". А когда Коковцов удивился быстроте передачи из Царского на квартиру Распутина, ему пояснили: "ничего удивительного нет; довольно было... за завтраком рассказать (царице),... а потом долго ли вызвать Вырубову, сообщить ей, а она сейчас же к телефону и готово дело". Вся организация сношений здесь - как на ладони.
Распутин, все же, уехал через неделю, но тут же дело осложнилось тем, что в руках Гучкова оказалось письмо императрицы к Распутину, где была, между прочим, цитируемая Коковцовым фраза: "мне кажется, что моя голова склоняется, слушая тебя, и я чувствую прикосновение к себе твоей руки". Гучков размножил текст письма и решил сделать из него целую историю, передав копию {101} Родзянке - на предмет доклада императору. Это как-то совпало с обращением самого Николая, переславшего председателю Думы дело о хлыстовстве Распутина, начатое тобольской духовной консисторией. Дело было вздорное, и нужно было эти слухи опровергнуть. Но Родзянко очень возгордился поручением, устроил целую комиссию с участием Гучкова и приготовил обширный доклад. Вскипел Бульон, потек во храм.
Тут припуталось и дело о письме Александры Федоровны, и Родзянко возомнил себя охранителем царской чести. Обо всем этом, конечно, было "по секрету" разглашено и в Думе, и вне Думы, и Родзянко стал готовиться к докладу. Тем временем Макаров разыскал подлинник письма и имел неосторожность передать документ Николаю. О произведенном впечатлении свидетельствует сообщение Коковцова. "Государь побледнел, нервно вынул письма из конверта и, взглянувши на почерк императрицы, сказал: "Да, это не поддельное письмо", а затем открыл ящик своего стола и резким, совершенно непривычным ему жестом швырнул туда конверт". Выслушав этот рассказ от самого Макарова, Коковцов сказал ему: "Теперь ваша отставка обеспечена".
Впечатление глубокого личного оскорбления, вызванное непрошенным вмешательством в самые интимные стороны семейной жизни, распространилось, из-за Родзянко и Гучкова, и на Государственную Думу. Родзянко получил свой доклад у царя и, вернувшись, с большим одушевлением рассказывал о том, какое глубокое впечатление произвели его слова и каким престижем пользуется имя Государственной Думы, но в частности по поводу доклада о Распутине царь сказал только, что пригласит его особо. После тщетного ожидания, Родзянко написал царю просьбу о приеме по текущим делам Думы. Ответа не было; тогда Родзянко приехал к Коковцову, жаловался на обиду, наносимую народному представительству, и грозил подать в отставку.
А царь в действительности вернул Коковцову просьбу Родзянки со своей резолюцией, написанной карандашом: "Я не желаю принимать Родзянко... Поведение Думы глубоко возмутительно". Коковцов скрыл от Родзянко эту резолюцию {102} и убедил царя заменить ее запиской, что примет его по возвращении из Крыма. Родзянко был доволен и демонстративно заявил окружавшим его депутатам, что "государь был всегда расположен" к нему лично "и не решился бы портить отношений к Думе оказанием невнимания ее избраннику".
Уезжая, Николай говорил при прощанье Коковцову: "Я просто задыхаюсь в этой атмосфере сплетен, выдумок и злобы...
Постараюсь вернуться как можно позже". При отъезде императрица прошла мимо провожавших в вагон, ни с кем не простившись. Не успел царь доехать до Ливадии, как Распутин вернулся в Петербург. В Крыму Александра Федоровна проявляла явные знаки невнимания к Коковцову. Но уже и до этого - и до своего свидания с Распутиным, Коковцов почувствовал, что его "медовый месяц" приходит к концу. Царь требовал самых решительных карательных мер против печати, откликавшейся на слухи о Распутине, а Коковцов и Макаров доказывали ему, что этого никак нельзя сделать через Думу в законодательном порядке. По поводу прений в Думе по синодской смете Мария Федоровна вызвала его поговорить о распутинской истории, "горько плакала" по поводу его объяснений, обещала поговорить с государем и закончила таким прогнозом:
"Несчастная моя невестка не понимает, что она губит и династию, и себя. Она искренне верит в святость какого-то проходимца, и все мы бессильны отвратить несчастье". В нескольких словах здесь был точный анализ очень плачевно сложившегося положения - и верный исторический прогноз, к которому Коковцов не мог не присоединиться. Несколько позднее, по поводу торжеств трехсотлетия дома Романовых, и сам Коковцов поставил следующий, вполне верный диагноз самого корня государственной болезни. "В ближайшем кругу государя понятие правительства, его значения, как-то стушевалось, и все резче и рельефнее выступал личный характер управления государем, и незаметно все более и более сквозил взгляд, что правительство составляет какое-то "средостение" между этими двумя факторами (царем и народом. - П. М.), как бы мешающее их взаимному сближению.
Недавний ореол "главы правительства" в лице Столыпина в {103} минуту революционной опасности совершенно поблек (при Коковцове. - П. М.), и упрощенные взгляды чисто военной среды, всего ближе стоявшей к государю, окружавшей его и развивавшей в нем культ "самодержавности", понимаемой ею в смысле чистого абсолютизма, забирал все большую и большую силу (здесь главным образом разумеется влияние Сухомлинова. - П. М.)... Переживания революционной поры 1905-1906 годов сменились наступившим за семь лет внутренним спокойствием и дали место идее величия личности государя и вере в безграничную преданность ему, как помазаннику Божию, всего народа, слепую веру в него народных масс...
В ближайшее окружение государя, несомненно, все более и более внедрялось сознание, что государь может сделать все один, потому что народ с ним... Министры, не проникнутые идеею так понимаемого абсолютизма, а тем более Государственная Дума, вечно докучающая правительству своею критикою, запросами, придирками и 'желанием властвовать и ограничивать исполнительную власть, - все это создано, так сказать, для обыденных, докучливых текущих дел и должно быть ограничиваемо возможно меньшими пределами, и чем дальше держать этот неприятный аппарат от государя, - тем лучше и тем менее вероятности возникнуть на пути всяким досадливым возражениям, незаметно напоминающим о том, чего нельзя более делать так, как было, и требующим приспособляться к каким-то новым условиям, во всяком случае, уменьшающим былой престиж и затемняющим ореол "царя Московского", управляющего Россией, как своей вотчиной".
Коковцов осуждаемого здесь мнения не разделял, и ему как раз постоянно приходилось напоминать государю, что "нельзя более делать так, как было", и сдерживать порывы "так понимаемого абсолютизма". Между прочим, я пользуюсь случаем ответить здесь В. Н. Коковцову на замечание в его воспоминаниях о моем личном отношении к нему со времени моей первой речи по бюджету (1908 г.): "С этой поры наши встречи с ним (Милюковым) были проникнуты какою-то вежливою натянутостью: мы ограничивались всегда {104} изысканно-вежливыми поклонами и даже в эмиграции характер наших далеких отношений мало изменился".
Я уже заметил, что В. Н. Коковцов был очень обидчив. Он не усмотрел в моей "изысканной вежливости" того оттенка уважения лично к нему, как к политическому деятелю, которым я отдавал ему дань, несмотря на все различия наших политических ролей и наших личностей. В характере Коковцова была черта внутреннего самоуважения и требования признания его от других, которая давала основание шутить над его суетностью и тщеславием. Я этого суждения, довольно общего, не разделял. Французское выражение vanite (Чванство.), быть может, тут более приложимо, чем русское тщеславие. Я помнил меткое замечание Лабрюйера, что vanite может соединяться с чувством исполненного долга, тогда как тщеславие довольствуется внешним успехом, хотя бы он и не оправдывался внутренней заслугой. То обстоятельство, что Коковцов шел на явный неуспех, оставаясь верен себе и своей роли, не могло не вызывать уважения к нему, особенно в связи с его пониманием этой роли, как оно выражается в только что приведенной цитате.
Приближался срок окончания полномочий Государственной Думы, и Коковцову пришлось оказать ей последнюю услугу, вызвав этим большое неудовольствие государя. Дело было в том, чтобы, по желанию многих членов думского большинства, устроить прием Думы у государя перед разъездом. Николай согласился на это - под условием принятия Думой морской программы.
Коковцов преувеличивал опасность Гучковского сопротивления, программа была принята, вопреки критике Гучкова; оставалось исполнить обещание. Но царь уклонялся и на настойчивое напоминание о данном обещании, наконец, ответил Коковцову, что у него "решительно нет времени". На новые настояния он раздраженно бросил фразу: "Значит я просто обману Думу?" "Да, ваше величество, - ответил Коковцов, - или же я должен понести ответственность за превышение ваших полномочий". Царь сдался, но предупредил, что выскажет членам Думы свое возмущение их речами. Коковцов тут же {105} набросал проект царского обращения, очень комплиментарный. Царь согласился и на это, но на приеме 12 июня Коковцов услышал, что его комплименты сокращены, а вместо них вставлена фраза: "Меня чрезвычайно огорчило ваше отрицательное отношение к близкому моему сердцу делу церковно-приходских школ". В тот же день Дума ответила на этот реприманд, отказав подавляющим большинством кредиты на церковно-приходские школы, оставшиеся неразрешенными. Этим диссонансом и закончилась деятельность Третьей Думы. Оппозиция в приеме, конечно, не участвовала.
8. "НАЦИОНАЛЬНАЯ" ПОЛИТИКА САЗОНОВА И БАЛКАНЫ
А. П. Извольский правильно предсказывал сэру Эдварду Грэю, что ему не простят в Петербурге его провала по вопросу о Дарданеллах и что его заменят "реакционным" министром.
Протеже Марии Федоровны, либерал и "европеец", кандидат на пост в кадетском министерстве, назначенный вместо скромного Ламсдорфа, чтоб разговаривать с первой Думой, Извольский уже не подходил к стилю Третьей Думы. Англофильства Извольского Николай не разделял, сохраняя еще верность германским связям; успехи 1907 года были, в сущности, выгоднее для Англии, чем для России, а национальное унижение 1908-1909 года объяснялось не только трудностью задачи, но и отказом Англии в поддержке. Извольский, правда, не хотел сдаваться. Если "друзья и союзники" в Лондоне и Париже не помогли, то оставалось обратиться к члену другой комбинации, - конечно, только не к Австрии и не к Германии. Оставалась Италия. Изобретательный ум Извольского создал новую комбинацию взамен той, которая была проиграна с Австрией, - но долженствовавшую служить той же цели. Вместо Боснии и Герцеговины, приманкой должна была тут служить уступка Италии Триполитании и Киренаики, а взамен этого Италия соглашалась поддержать русские требования в проливах.
В случае нарушения status quo на Балканах {106} события должны были строиться на признании "принципа национальностей". Все это было оформлено в секретном документе, подписанном в результате свидания царя с итальянским королем в Раккониджи, 22-24 октября 1909 г. Италия достигла своей цели, аннексировав Триполитанию и Киренаику после войны с Турцией 1911 года. К попытке осуществления "принципа национальностей" на Балканах мы сейчас вернемся. А относительно проливов наш новый посол в Константинополе Чарыков вручил Порте 27 ноября проект конвенции - довольно странного содержания. Россия обещала Турции поддержать существующий режим в Дарданеллах, в случае иностранного нападения, - при условии предоставления ей свободного прохода военных судов через проливы и распространения русской поддержки на "соседние местности". Плохо прикрытый план овладения проливами, конечно, вызвал сопротивление Турции, поддержанное Германией, и не вызвал никакого сочувствия в Англии и Франции. Расхлебывать этот неловкий шаг пришлось уже преемнику Извольского.
Уход Извольского был, во всяком случае, решен; но осуществление решения задержалось больше, чем на год, - по-видимому, по той причине, что заменить его было некем. В конце-концов выбор остановился, - если верить Витте, по указанию того же Извольского, - на beau-frere Столыпина, С. Д. Сазонове, сперва как товарище министра, а потом, с конца сентября 1910 г., и его заместителе, причем Извольский получил пост посла в Париже. Тот же Витте дал в своих Воспоминаниях такую характеристику нового министра: "очень неглуп", "со средними способностями", "не талантливый", "мало опытный", а к тому же болезненный. Назначение его состоялось в конце сентября 1910 г., во время пребывания царской четы у гессенских родственников в Германии, - и уже этим как бы подчеркивалась его политическая цель: новая ориентация русской политики. Но этой перемены ориентации не произошло, и, хотя Эдуард VII умер 6 мая
1910 г., поставленная им цель, вместе с ненавистью Извольского к Австро-Венгрии, повела русскую политику по уже проторенному руслу. Влияние Извольского на {107} мало подготовленного и несамостоятельного Сазонова тут продолжало сказываться.
Однако же, замена Извольского Сазоновым была встречена сочувственно русскими националистами.
И первый шаг нового министра отвечал их ожиданиям. Царь закончил свое пребывание в Германии личным свиданием с Вильгельмом в Потсдаме, на котором присутствовал и Сазонов (ноябрь 1910 г.) (После свидания в Потсдаме (4-5 ноября) Николай II вернулся на некоторое время в Вольфсгартен, где он гостил у герцога Гессенского. Здесь, 11 ноября, имп. Вильгельм отдал ему визит, причем при этом свидании не присутствовали ни Сазонов, ни Бетман-Гольвег. Об имевшей в Вольфсгартене беседе двух монархов на политические темы имп. Вильгельм сообщил канцлеру Бетман-Гольвегу, запись которого об этом сообщении напечатана в собрании германских документов. (Примеч. ред.).).
Германская дипломатия хотела сразу использовать этот момент для закрепления происшедшей перемены, и Сазонов тотчас после Потсдама получил из Берлина ясную и точную формулу желательного для Германии нового направления русско-германской политики. Первый пункт этой формулы констатировал, что Германия "получила самое точное заверение от австро-венгерского правительства, что оно не намеревается преследовать на Востоке политику экспансии"; Германия со своей стороны заявляла, что она "не приняла на себя никакого обязательства и не имеет никакого намерения поддерживать подобную политику, которую могла бы преследовать Австро-Венгрия". Второй пункт предлагал и России сделать соответственное заявление, что она "не обязалась и не имеет намерения поддерживать враждебную Германии политику, которой могла бы следовать Англия". Это значило поставить все точки над и - и парализовать уже происшедшую в Европе дифференциацию двух лагерей: это была попытка, возвращавшаяся к неудавшемуся опыту в Бьерке.
Сазонов не поддержал ее, затянул ответ, а затем отговорился тем, что, в сущности, царь уже дал в Потсдаме обещание не поддерживать никогда никакой антигерманской политики. Довольно откровенно Сазонов объяснил германскому послу Пурталесу свою уклончивость тем, что такой секретный документ мог бы компрометировать {108} англо-русские отношения. Так мотивированное уклонение от ответа было ответом само по себе, -- ив области уже назревшего европейского конфликта положение осталось неизмененным.
Действительно, при составлении программы празднеств их обоих настолько игнорировали, что для них не было приготовлено даже способов передвижения. На следующий день Столыпин распорядился, чтобы экипаж Коковцова всегда следовал за его экипажем, а 31-го он предложил Коковцову сесть в его закрытый экипаж - и мотивировал это тем, что "его пугают каким-то готовящимся покушением на него" и он "должен подчиниться этому требованию". Коковцов был "удивлен" тем, что Столыпин, как бы приглашает его "разделить его участь"...
Нельзя не сопоставить с этим каких-то более ранних "предчувствий" Столыпина, что он падет от руки охранника.
Так разъезжали по городу оба министра два дня - и вместе приехали вечером 1 сентября на парадный спектакль в городском театре. Коковцов сидел в одном конце кресел {96} первого ряда, а Столыпин в другом- "у самой царской ложи". Во втором антракте Коковцов подошел к Столыпину проститься, так как уезжал в Петербург, - и выслушал просьбу Столыпина взять его с собой: "мне здесь очень тяжело ничего не делать". Антракт еще не кончился, и царская ложа была еще пуста, когда не успевший выйти из залы Коковцов услышал два глухие выстрела.
Убийца, "еврей" Богров, полуреволюционер, полуохранник, свободно прошел к Столыпину, стоявшему у балюстрады оркестра, и так же свободно выстрелил в упор. Поднялась суматоха; Столыпин, обратясь к царской ложе, с горькой улыбкой на лице, осенил ее широким жестом креста - и начал опускаться в кресло. Государь появился в ложе, около которой с обнаженной шашкой стоял ген. Дедюлин; оркестр заиграл гимн, публика кричала "ура", и царь, "бледный и взволнованный, стоял один у самого края ложи и кланялся публике". Столыпина выносили на кресле; толпа повалила преступника на пол, потом полиция увела его. Начался разъезд...
Коковцов, вместо вокзала, поехал в клинику и автоматически принял на себя обязанности Столыпина. Ему сообщили, что готовится еврейский погром, и он распорядился вернуть в город три казачьих полка, которые готовились к смотру следующего дня, - так как программа торжеств ни в чем не была изменена. Это был первый политический жест нового председателя Совета министров. На молебствие в соборе, назначенное в полдень 2 сентября, "никто из царской семьи не приехал и даже из ближайшей свиты государя никто не явился". А один член Третьей Думы подошел к Коковцову и выразил сожаление, что он своей мерой пропустил "прекрасный случай ответить на выстрел Богрова хорошеньким еврейским погромом".
Царя Коковцов нашел "совершенно спокойным"; он только "заметил, что полкам, конечно, было неприятно не быть на смотру после маневров". На опасения Коковцова относительно исхода покушения Николай ответил упреком в "обычном пессимизме" и был "удивлен" сообщением Коковцова, что "ген. Курлов уже по первым следственным действиям скомпрометирован в покушении на Столыпина его непонятными действиями".
{97} Он также отказался от автоматической замены поста министра внутренних дел товарищем министра Крыжановским, говоря: "Я не имею основания доверять этому лицу". Очевидно, при Дворе уже имели в виду другого кандидата.
4 сентября вечером, соблюдая программу, Николай отплыл в Чернигов (где уже готовился еще один кандидат, черниговский губернатор Н. А. Маклаков, полюбившийся царской семье своим обращением). Столыпин был еще жив, но уже терял сознание, и царь его не видал. В ночь на 6-ое Столыпин скончался, несмотря на успокоительные прогнозы доктора Боткина, и царь, прямо с пристани, поехал в лечебницу поклониться его праху. Вернувшись во дворец, Николай вызвал к себе Коковцова и предложил ему, уже формально, пост председателя Совета министров. Коковцов поблагодарил за доверие, но прибавил, что "в трудных условиях управления Россией" ему необходимо знать, кто будет назначен министром внутренних дел. "Я уже думал об этом", ответил царь... и назвал Хвостова.
Тогда Коковцов, заявив царю о "вреде" такого назначения, попросил царя "освободить его от высокого назначения". Николай "терял терпение, дверь дважды приотворялась" (сигнал императрицы), и он спешно заявил, что считает назначение состоявшимся, и кортеж двинулся к поезду. Приехав в Петербург, Коковцов дал царю отрицательную характеристику Хвостова, и в его письме были следующие места, характеризовавшие его общую точку зрения: "(Хвостов) человек всем известных, самых крайних убеждений, находящихся в полном противоречии с тем строем государственной жизни, который насажден державною волею вашего И. В....
Что всего важнее, его назначение было бы принято всем общественным мнением и в особенности нашими законодательными учреждениями с полным недоумением и даже недоверием, побороть которое у него не хватило бы ни умения ни таланта, ни знаний, ни подготовленности". У Коковцова, очевидно, было основание тут же характеризовать и другого вероятного кандидата, Н. А. Маклакова, как человека "недостаточно образованного, мало уравновешенного, легко {98} поддающегося влияниям людей, не несущих ответственности, но полных предвзятых идей" (тут, конечно, разумелся кн. Мещерский), который "едва ли сумеет снискать себе уважение в ведомстве и в законодательных учреждениях".
С своей стороны, Коковцов рекомендовал государственного секретаря Макарова, выдвигая особенно его "знание полицейского дела" и его "уважение к закону". Макаров и был назначен, причем в ответном письме царь подчеркивал его другие качества: при нем министерство войдет "в свои рамки" и внесет "деловое спокойствие" туда, где слишком развилась "политика и разгулялись страсти различных партий, борющихся, если не за захват власти, то, во всяком случае, за влияние на министра внутренних дел". Коковцов правильно усмотрел в этих намеках "явное неодобрение политики только что сошедшего столь трагическим образом со сцены Столыпина". Он не мог скрыть от себя, что это было неодобрением и его собственной политики, поскольку она выразилась в приведенных цитатах и характеристиках.
И если царь выражался намеками, то царица высказывалась прямее и категоричнее. 5 октября, в Ливадии, в день именин наследника, Александра Федоровна имела с Коковцовым специальный часовой разговор, раскрывавший ее карты и "буквально записанный" ее собеседником. Разговор этот начался с повторения слов государя. "Мы надеемся, что вы никогда не вступите на путь этих ужасных политических партий, которые только и мечтают о том, чтобы захватить власть или поставить правительство в роль подчиненного их воле".
Коковцов попытался ответить, что он всегда был вне партий и в этом усматривает слабость своего положения, которое "гораздо труднее" положения Столыпина в смысле работы с законодательными учреждениями. Он или не понимал или не хотел понять, что мысль царицы шла совсем в противоположную сторону. И она стала еще откровеннее: "Я вижу, что вы всё делаете сравнения между собою и Столыпиным. Мне кажется, что вы очень чтите его память и придаете слишком много значения его деятельности и его личности. Верьте мне, не надо так жалеть тех, кого не стало...
Я уверена, что каждый исполняет свою роль и свое назначение, и если {99} кого нет среди нас, то это потому, что он уже окончил свою роль и должен был стушеваться, так как ему нечего было больше исполнять. Жизнь всегда получает новые формы, и вы не должны стараться слепо продолжать то, что делал ваш предшественник. Оставайтесь самим собой, не ищите поддержки в политических партиях; они у нас так незначительны. Опирайтесь на доверие государя - Бог вам поможет. Я уверена, что Столыпин умер, чтобы уступить вам место, и что это - для блага России".
Der Mohr hat seine Schuldigkeit getan,
Der Mohr kann gehen.
("Мавр сделал свое дело - мавр может уйти" (из трагедии Шиллера "Заговор фиэско").)
Что это было: мистика или конкретная политическая программа? Коковцов должен был понять, что он предназначался на роль следующего "мавра", который, окончив свою очередную роль, тоже перестанет быть нужен "для блага России" и тоже подвергнется, в той или другой форме, участи Столыпина, о котором "через месяц после его кончины... мало кто уже и вспоминал"... А "через месяц" произошло следующее. (Согласно воспоминаниям В. Н. Коковцова, это имело место 19 октября 1911 г. (Примеч. ред.).)
На докладе Коковцова царь смущенно сказал ему, что, желая ознаменовать "добрым делом" выздоровление наследника, он решил прекратить дело по обвинению Курлова, Кулябки, Веригина, Спиридовича - киевских охранщиков - в "небрежности" их поведения в день убийства Столыпина. Коковцов взволновался, стал доказывать царю, что Россия "никогда не помирится с безнаказанностью виновников этого преступления, и всякий будет недоумевать, почему остаются без преследования те, кто не оберегал государя... Бог знает, не раскрыло ли бы следствие нечто большее"... Царь остался при своем. В вечер I сентября он лично опасности не подвергался.
Вступив в отправление должности, Коковцов скоро сам очутился перед испытанием, которое должно было приоткрыть для него, откуда идут нити этой высокой политики. Он подвергся испытанию - на Распутина.
{100} Так как Коковцов, несмотря на усиленные настояния, отказывался его видеть, то, очевидно, по поручению Царского, Распутин сам назвался на свидание. Он пробовал гипнотизировать Коковцова своим пристальным взглядом, молчал и юродствовал, но когда увидал, что это не производит никакого действия на министра, заговорил о главной теме визита. "Что ж, уезжать мне, что ли? И чего плетут на меня"? - "Да, - отвечал Коковцов, - вы вредите государю... рассказывая о вашей близости и давая кому угодно пищу для самых невероятных выдумок". - "Ладно, я уеду, только уж пущай меня не зовут обратно, если я такой худой, что царю от меня худо".
На следующий же день "миленькой" рассказал о разговоре в Царском и сообщил о впечатлении: "там серчают... кому какое дело, где я живу; ведь я не арестант". Еще через день, при докладе царю о разговоре, Николай спросил: "вы не говорили ему, что вышлете его?" - и на отрицательный ответ заявил, что "рад этому", так как ему было бы "крайне больно, чтобы кого-либо тревожили из-за нас". А в ответ на отрицательную характеристику "этого мужичка" царь сказал, что "лично почти не знает" его и "видел его мельком, кажется, не более двух-трех раз, и притом на очень больших расстояниях времени". Едва ли он был искренен.
Но в тот же день Коковцову сообщили, что Распутину известно о неблагоприятном для него докладе царю и что он отозвался: "вот он какой; ну что же, пущай; всяк свое знает". А когда Коковцов удивился быстроте передачи из Царского на квартиру Распутина, ему пояснили: "ничего удивительного нет; довольно было... за завтраком рассказать (царице),... а потом долго ли вызвать Вырубову, сообщить ей, а она сейчас же к телефону и готово дело". Вся организация сношений здесь - как на ладони.
Распутин, все же, уехал через неделю, но тут же дело осложнилось тем, что в руках Гучкова оказалось письмо императрицы к Распутину, где была, между прочим, цитируемая Коковцовым фраза: "мне кажется, что моя голова склоняется, слушая тебя, и я чувствую прикосновение к себе твоей руки". Гучков размножил текст письма и решил сделать из него целую историю, передав копию {101} Родзянке - на предмет доклада императору. Это как-то совпало с обращением самого Николая, переславшего председателю Думы дело о хлыстовстве Распутина, начатое тобольской духовной консисторией. Дело было вздорное, и нужно было эти слухи опровергнуть. Но Родзянко очень возгордился поручением, устроил целую комиссию с участием Гучкова и приготовил обширный доклад. Вскипел Бульон, потек во храм.
Тут припуталось и дело о письме Александры Федоровны, и Родзянко возомнил себя охранителем царской чести. Обо всем этом, конечно, было "по секрету" разглашено и в Думе, и вне Думы, и Родзянко стал готовиться к докладу. Тем временем Макаров разыскал подлинник письма и имел неосторожность передать документ Николаю. О произведенном впечатлении свидетельствует сообщение Коковцова. "Государь побледнел, нервно вынул письма из конверта и, взглянувши на почерк императрицы, сказал: "Да, это не поддельное письмо", а затем открыл ящик своего стола и резким, совершенно непривычным ему жестом швырнул туда конверт". Выслушав этот рассказ от самого Макарова, Коковцов сказал ему: "Теперь ваша отставка обеспечена".
Впечатление глубокого личного оскорбления, вызванное непрошенным вмешательством в самые интимные стороны семейной жизни, распространилось, из-за Родзянко и Гучкова, и на Государственную Думу. Родзянко получил свой доклад у царя и, вернувшись, с большим одушевлением рассказывал о том, какое глубокое впечатление произвели его слова и каким престижем пользуется имя Государственной Думы, но в частности по поводу доклада о Распутине царь сказал только, что пригласит его особо. После тщетного ожидания, Родзянко написал царю просьбу о приеме по текущим делам Думы. Ответа не было; тогда Родзянко приехал к Коковцову, жаловался на обиду, наносимую народному представительству, и грозил подать в отставку.
А царь в действительности вернул Коковцову просьбу Родзянки со своей резолюцией, написанной карандашом: "Я не желаю принимать Родзянко... Поведение Думы глубоко возмутительно". Коковцов скрыл от Родзянко эту резолюцию {102} и убедил царя заменить ее запиской, что примет его по возвращении из Крыма. Родзянко был доволен и демонстративно заявил окружавшим его депутатам, что "государь был всегда расположен" к нему лично "и не решился бы портить отношений к Думе оказанием невнимания ее избраннику".
Уезжая, Николай говорил при прощанье Коковцову: "Я просто задыхаюсь в этой атмосфере сплетен, выдумок и злобы...
Постараюсь вернуться как можно позже". При отъезде императрица прошла мимо провожавших в вагон, ни с кем не простившись. Не успел царь доехать до Ливадии, как Распутин вернулся в Петербург. В Крыму Александра Федоровна проявляла явные знаки невнимания к Коковцову. Но уже и до этого - и до своего свидания с Распутиным, Коковцов почувствовал, что его "медовый месяц" приходит к концу. Царь требовал самых решительных карательных мер против печати, откликавшейся на слухи о Распутине, а Коковцов и Макаров доказывали ему, что этого никак нельзя сделать через Думу в законодательном порядке. По поводу прений в Думе по синодской смете Мария Федоровна вызвала его поговорить о распутинской истории, "горько плакала" по поводу его объяснений, обещала поговорить с государем и закончила таким прогнозом:
"Несчастная моя невестка не понимает, что она губит и династию, и себя. Она искренне верит в святость какого-то проходимца, и все мы бессильны отвратить несчастье". В нескольких словах здесь был точный анализ очень плачевно сложившегося положения - и верный исторический прогноз, к которому Коковцов не мог не присоединиться. Несколько позднее, по поводу торжеств трехсотлетия дома Романовых, и сам Коковцов поставил следующий, вполне верный диагноз самого корня государственной болезни. "В ближайшем кругу государя понятие правительства, его значения, как-то стушевалось, и все резче и рельефнее выступал личный характер управления государем, и незаметно все более и более сквозил взгляд, что правительство составляет какое-то "средостение" между этими двумя факторами (царем и народом. - П. М.), как бы мешающее их взаимному сближению.
Недавний ореол "главы правительства" в лице Столыпина в {103} минуту революционной опасности совершенно поблек (при Коковцове. - П. М.), и упрощенные взгляды чисто военной среды, всего ближе стоявшей к государю, окружавшей его и развивавшей в нем культ "самодержавности", понимаемой ею в смысле чистого абсолютизма, забирал все большую и большую силу (здесь главным образом разумеется влияние Сухомлинова. - П. М.)... Переживания революционной поры 1905-1906 годов сменились наступившим за семь лет внутренним спокойствием и дали место идее величия личности государя и вере в безграничную преданность ему, как помазаннику Божию, всего народа, слепую веру в него народных масс...
В ближайшее окружение государя, несомненно, все более и более внедрялось сознание, что государь может сделать все один, потому что народ с ним... Министры, не проникнутые идеею так понимаемого абсолютизма, а тем более Государственная Дума, вечно докучающая правительству своею критикою, запросами, придирками и 'желанием властвовать и ограничивать исполнительную власть, - все это создано, так сказать, для обыденных, докучливых текущих дел и должно быть ограничиваемо возможно меньшими пределами, и чем дальше держать этот неприятный аппарат от государя, - тем лучше и тем менее вероятности возникнуть на пути всяким досадливым возражениям, незаметно напоминающим о том, чего нельзя более делать так, как было, и требующим приспособляться к каким-то новым условиям, во всяком случае, уменьшающим былой престиж и затемняющим ореол "царя Московского", управляющего Россией, как своей вотчиной".
Коковцов осуждаемого здесь мнения не разделял, и ему как раз постоянно приходилось напоминать государю, что "нельзя более делать так, как было", и сдерживать порывы "так понимаемого абсолютизма". Между прочим, я пользуюсь случаем ответить здесь В. Н. Коковцову на замечание в его воспоминаниях о моем личном отношении к нему со времени моей первой речи по бюджету (1908 г.): "С этой поры наши встречи с ним (Милюковым) были проникнуты какою-то вежливою натянутостью: мы ограничивались всегда {104} изысканно-вежливыми поклонами и даже в эмиграции характер наших далеких отношений мало изменился".
Я уже заметил, что В. Н. Коковцов был очень обидчив. Он не усмотрел в моей "изысканной вежливости" того оттенка уважения лично к нему, как к политическому деятелю, которым я отдавал ему дань, несмотря на все различия наших политических ролей и наших личностей. В характере Коковцова была черта внутреннего самоуважения и требования признания его от других, которая давала основание шутить над его суетностью и тщеславием. Я этого суждения, довольно общего, не разделял. Французское выражение vanite (Чванство.), быть может, тут более приложимо, чем русское тщеславие. Я помнил меткое замечание Лабрюйера, что vanite может соединяться с чувством исполненного долга, тогда как тщеславие довольствуется внешним успехом, хотя бы он и не оправдывался внутренней заслугой. То обстоятельство, что Коковцов шел на явный неуспех, оставаясь верен себе и своей роли, не могло не вызывать уважения к нему, особенно в связи с его пониманием этой роли, как оно выражается в только что приведенной цитате.
Приближался срок окончания полномочий Государственной Думы, и Коковцову пришлось оказать ей последнюю услугу, вызвав этим большое неудовольствие государя. Дело было в том, чтобы, по желанию многих членов думского большинства, устроить прием Думы у государя перед разъездом. Николай согласился на это - под условием принятия Думой морской программы.
Коковцов преувеличивал опасность Гучковского сопротивления, программа была принята, вопреки критике Гучкова; оставалось исполнить обещание. Но царь уклонялся и на настойчивое напоминание о данном обещании, наконец, ответил Коковцову, что у него "решительно нет времени". На новые настояния он раздраженно бросил фразу: "Значит я просто обману Думу?" "Да, ваше величество, - ответил Коковцов, - или же я должен понести ответственность за превышение ваших полномочий". Царь сдался, но предупредил, что выскажет членам Думы свое возмущение их речами. Коковцов тут же {105} набросал проект царского обращения, очень комплиментарный. Царь согласился и на это, но на приеме 12 июня Коковцов услышал, что его комплименты сокращены, а вместо них вставлена фраза: "Меня чрезвычайно огорчило ваше отрицательное отношение к близкому моему сердцу делу церковно-приходских школ". В тот же день Дума ответила на этот реприманд, отказав подавляющим большинством кредиты на церковно-приходские школы, оставшиеся неразрешенными. Этим диссонансом и закончилась деятельность Третьей Думы. Оппозиция в приеме, конечно, не участвовала.
8. "НАЦИОНАЛЬНАЯ" ПОЛИТИКА САЗОНОВА И БАЛКАНЫ
А. П. Извольский правильно предсказывал сэру Эдварду Грэю, что ему не простят в Петербурге его провала по вопросу о Дарданеллах и что его заменят "реакционным" министром.
Протеже Марии Федоровны, либерал и "европеец", кандидат на пост в кадетском министерстве, назначенный вместо скромного Ламсдорфа, чтоб разговаривать с первой Думой, Извольский уже не подходил к стилю Третьей Думы. Англофильства Извольского Николай не разделял, сохраняя еще верность германским связям; успехи 1907 года были, в сущности, выгоднее для Англии, чем для России, а национальное унижение 1908-1909 года объяснялось не только трудностью задачи, но и отказом Англии в поддержке. Извольский, правда, не хотел сдаваться. Если "друзья и союзники" в Лондоне и Париже не помогли, то оставалось обратиться к члену другой комбинации, - конечно, только не к Австрии и не к Германии. Оставалась Италия. Изобретательный ум Извольского создал новую комбинацию взамен той, которая была проиграна с Австрией, - но долженствовавшую служить той же цели. Вместо Боснии и Герцеговины, приманкой должна была тут служить уступка Италии Триполитании и Киренаики, а взамен этого Италия соглашалась поддержать русские требования в проливах.
В случае нарушения status quo на Балканах {106} события должны были строиться на признании "принципа национальностей". Все это было оформлено в секретном документе, подписанном в результате свидания царя с итальянским королем в Раккониджи, 22-24 октября 1909 г. Италия достигла своей цели, аннексировав Триполитанию и Киренаику после войны с Турцией 1911 года. К попытке осуществления "принципа национальностей" на Балканах мы сейчас вернемся. А относительно проливов наш новый посол в Константинополе Чарыков вручил Порте 27 ноября проект конвенции - довольно странного содержания. Россия обещала Турции поддержать существующий режим в Дарданеллах, в случае иностранного нападения, - при условии предоставления ей свободного прохода военных судов через проливы и распространения русской поддержки на "соседние местности". Плохо прикрытый план овладения проливами, конечно, вызвал сопротивление Турции, поддержанное Германией, и не вызвал никакого сочувствия в Англии и Франции. Расхлебывать этот неловкий шаг пришлось уже преемнику Извольского.
Уход Извольского был, во всяком случае, решен; но осуществление решения задержалось больше, чем на год, - по-видимому, по той причине, что заменить его было некем. В конце-концов выбор остановился, - если верить Витте, по указанию того же Извольского, - на beau-frere Столыпина, С. Д. Сазонове, сперва как товарище министра, а потом, с конца сентября 1910 г., и его заместителе, причем Извольский получил пост посла в Париже. Тот же Витте дал в своих Воспоминаниях такую характеристику нового министра: "очень неглуп", "со средними способностями", "не талантливый", "мало опытный", а к тому же болезненный. Назначение его состоялось в конце сентября 1910 г., во время пребывания царской четы у гессенских родственников в Германии, - и уже этим как бы подчеркивалась его политическая цель: новая ориентация русской политики. Но этой перемены ориентации не произошло, и, хотя Эдуард VII умер 6 мая
1910 г., поставленная им цель, вместе с ненавистью Извольского к Австро-Венгрии, повела русскую политику по уже проторенному руслу. Влияние Извольского на {107} мало подготовленного и несамостоятельного Сазонова тут продолжало сказываться.
Однако же, замена Извольского Сазоновым была встречена сочувственно русскими националистами.
И первый шаг нового министра отвечал их ожиданиям. Царь закончил свое пребывание в Германии личным свиданием с Вильгельмом в Потсдаме, на котором присутствовал и Сазонов (ноябрь 1910 г.) (После свидания в Потсдаме (4-5 ноября) Николай II вернулся на некоторое время в Вольфсгартен, где он гостил у герцога Гессенского. Здесь, 11 ноября, имп. Вильгельм отдал ему визит, причем при этом свидании не присутствовали ни Сазонов, ни Бетман-Гольвег. Об имевшей в Вольфсгартене беседе двух монархов на политические темы имп. Вильгельм сообщил канцлеру Бетман-Гольвегу, запись которого об этом сообщении напечатана в собрании германских документов. (Примеч. ред.).).
Германская дипломатия хотела сразу использовать этот момент для закрепления происшедшей перемены, и Сазонов тотчас после Потсдама получил из Берлина ясную и точную формулу желательного для Германии нового направления русско-германской политики. Первый пункт этой формулы констатировал, что Германия "получила самое точное заверение от австро-венгерского правительства, что оно не намеревается преследовать на Востоке политику экспансии"; Германия со своей стороны заявляла, что она "не приняла на себя никакого обязательства и не имеет никакого намерения поддерживать подобную политику, которую могла бы преследовать Австро-Венгрия". Второй пункт предлагал и России сделать соответственное заявление, что она "не обязалась и не имеет намерения поддерживать враждебную Германии политику, которой могла бы следовать Англия". Это значило поставить все точки над и - и парализовать уже происшедшую в Европе дифференциацию двух лагерей: это была попытка, возвращавшаяся к неудавшемуся опыту в Бьерке.
Сазонов не поддержал ее, затянул ответ, а затем отговорился тем, что, в сущности, царь уже дал в Потсдаме обещание не поддерживать никогда никакой антигерманской политики. Довольно откровенно Сазонов объяснил германскому послу Пурталесу свою уклончивость тем, что такой секретный документ мог бы компрометировать {108} англо-русские отношения. Так мотивированное уклонение от ответа было ответом само по себе, -- ив области уже назревшего европейского конфликта положение осталось неизмененным.