Вначале я несколько раз обмотал веревкой кривые ноги Сомова, а оставшийся конец ее привязал за табурет, на котором стояло ведро.
В отцовской фуражке я нашел пол-осьмушки махорки и несколько зерен ее всыпал в широко раздувавшиеся ноздри Сомова. А сам тихо прилег на постель и слегка засопел, прислушиваясь. Сомов осторожно закашлялся Потом тоненько чихнул. Потом что-то сказал непонятное. Потом выругался, назвав кого-то хамом. Я лежал молча, боясь пошевельнуться.
Сомов еще чихнул, как кот, буркнул и опять чихнул. Я и сам не рад был своим проделкам, но дело было сделано. Сомов все чихал, хотя и не просыпался.
– Вот зверь, а не человек, – выругался Илья Федорович в тот момент, когда Сомов не чихнул, а прямо-таки крикнул. Тут Сомов дернул ногами, и табурет полетел куда-то в сторону.
Ведро затарахтело, а вода рекой полилась Сомову на голову и на живот.
– Это что такое, господа, делается со мною? – завизжал Сомов, вскочил на ноги и упал тут же на табурет.
Жирная капля свечи вдобавок капнула ему на голову. Сомов крикнул так, словно его иголкой проткнули:
– Караул!
От крика проснулись все, за исключением Васьки. Илья Федорович первый проснулся. Он подошел к коптилке, взял в руку свечу и сказал:
– Чего тебя здесь мордует?
Сомов только глянул.
– Сам не спит и другому не дает, – ворчал Илья Федорович: – Ишь комедии какие разыгрывает!
– Я вам покажу комедии… господа, я вам покажу, – прошипел Сомов, распутывая на ногах веревки.
Сомов хотел сказать еще что-то, но в этот момент опять чихнул. Илья Федорович махнул рукой, поставил свечу на место и ушел, так и не поняв, что в эту ночь произошло с Сомовым.
Сомов передвинул свою пышную постель с мокрого места на сухое.
Укладываясь, он нарочно громко сказал:
– Я давно знал, что вы все коммунисты и большевики!
Я повернулся к каменной стене лицом. От стенки несло сыростью, плесенью, противной кислотой. Скучно было не спать одному.
Я опять толкнул Ваську. Он не отозвался. Я толкнул еще раз, посильнее.
– Ну, чего тебе? – огрызнулся он и потянул к себе рядно.
– Поди, красные теперь уже далеко, в Курсавке, наверно?
– Отстань, спать мешаешь.
– А где теперь дядя Саббутин, как ты думаешь?
– А я почем знаю?
– Может, его убили давно? – сказал я.
Васька чуть было не подпрыгнул. Сон с него разом слетел.
– Ну, что ты! Такого не убьешь. Он здоровый. Он вот как подберется к бугру да как начнет садить из шестидюймовой, так чертям тошно станет…
Васька замахнулся кулаком, чуть было меня не саданул. Спать ему больше уже не хотелось.
Мы сидели, завернувшись в рядюшку, и шепотом разговаривали. Больше всего говорили о дяде Саббутине.
Саббутин был командир батареи.
Высокий такой, широкоплечий, белокурый. На гимнастерке слева у него была прицеплена большая, с кулак, остроконечная звезда. Через плечо на ремне висела артиллерийская сабля. С другого боку – наган в промасленной кобуре.
В казенном саду за станцией стояла его батарея – четыре пушки. Мы приходили к дяде Саббутину каждый день, и он подробно рассказывал нам, как устроена пушка, почему автоматически стреляет пулемет, как вставляется в бомбу капсюль.
Про многое рассказывал дядя Саббутин. Никто не говорил так понятно, как он. Никто нас так не любил. Любили и мы его.
– Васька, давал тебе дядя Саббутин за веревочку держаться?
– А ты думаешь – нет? – обиделся Васька. – Сперва он Андрею дал, а потом мне.
Веревочкой мы с Васькой называли ременный шнур от пушки. Близко к пушке дядя Саббутин нас не подпускал, но за «веревочку» держаться давал. И каждый раз, когда я брался обеими руками за ременный шнур, у меня руки чесались, – так и хотелось шаркнуть из пушки – на шрапнель.
– Смотрите, ребята, учитесь, приглядывайтесь… Когда-нибудь пригодится, – серьезно говорил нам дядя Саббутин.
В погребе давным-давно все спали. Моргала свеча.
Всю ночь просидели мы с Васькой, вспоминая товарищей.
А где-то на улице тянули унылую песню:
В отцовской фуражке я нашел пол-осьмушки махорки и несколько зерен ее всыпал в широко раздувавшиеся ноздри Сомова. А сам тихо прилег на постель и слегка засопел, прислушиваясь. Сомов осторожно закашлялся Потом тоненько чихнул. Потом что-то сказал непонятное. Потом выругался, назвав кого-то хамом. Я лежал молча, боясь пошевельнуться.
Сомов еще чихнул, как кот, буркнул и опять чихнул. Я и сам не рад был своим проделкам, но дело было сделано. Сомов все чихал, хотя и не просыпался.
– Вот зверь, а не человек, – выругался Илья Федорович в тот момент, когда Сомов не чихнул, а прямо-таки крикнул. Тут Сомов дернул ногами, и табурет полетел куда-то в сторону.
Ведро затарахтело, а вода рекой полилась Сомову на голову и на живот.
– Это что такое, господа, делается со мною? – завизжал Сомов, вскочил на ноги и упал тут же на табурет.
Жирная капля свечи вдобавок капнула ему на голову. Сомов крикнул так, словно его иголкой проткнули:
– Караул!
От крика проснулись все, за исключением Васьки. Илья Федорович первый проснулся. Он подошел к коптилке, взял в руку свечу и сказал:
– Чего тебя здесь мордует?
Сомов только глянул.
– Сам не спит и другому не дает, – ворчал Илья Федорович: – Ишь комедии какие разыгрывает!
– Я вам покажу комедии… господа, я вам покажу, – прошипел Сомов, распутывая на ногах веревки.
Сомов хотел сказать еще что-то, но в этот момент опять чихнул. Илья Федорович махнул рукой, поставил свечу на место и ушел, так и не поняв, что в эту ночь произошло с Сомовым.
Сомов передвинул свою пышную постель с мокрого места на сухое.
Укладываясь, он нарочно громко сказал:
– Я давно знал, что вы все коммунисты и большевики!
Я повернулся к каменной стене лицом. От стенки несло сыростью, плесенью, противной кислотой. Скучно было не спать одному.
Я опять толкнул Ваську. Он не отозвался. Я толкнул еще раз, посильнее.
– Ну, чего тебе? – огрызнулся он и потянул к себе рядно.
– Поди, красные теперь уже далеко, в Курсавке, наверно?
– Отстань, спать мешаешь.
– А где теперь дядя Саббутин, как ты думаешь?
– А я почем знаю?
– Может, его убили давно? – сказал я.
Васька чуть было не подпрыгнул. Сон с него разом слетел.
– Ну, что ты! Такого не убьешь. Он здоровый. Он вот как подберется к бугру да как начнет садить из шестидюймовой, так чертям тошно станет…
Васька замахнулся кулаком, чуть было меня не саданул. Спать ему больше уже не хотелось.
Мы сидели, завернувшись в рядюшку, и шепотом разговаривали. Больше всего говорили о дяде Саббутине.
Саббутин был командир батареи.
Высокий такой, широкоплечий, белокурый. На гимнастерке слева у него была прицеплена большая, с кулак, остроконечная звезда. Через плечо на ремне висела артиллерийская сабля. С другого боку – наган в промасленной кобуре.
В казенном саду за станцией стояла его батарея – четыре пушки. Мы приходили к дяде Саббутину каждый день, и он подробно рассказывал нам, как устроена пушка, почему автоматически стреляет пулемет, как вставляется в бомбу капсюль.
Про многое рассказывал дядя Саббутин. Никто не говорил так понятно, как он. Никто нас так не любил. Любили и мы его.
– Васька, давал тебе дядя Саббутин за веревочку держаться?
– А ты думаешь – нет? – обиделся Васька. – Сперва он Андрею дал, а потом мне.
Веревочкой мы с Васькой называли ременный шнур от пушки. Близко к пушке дядя Саббутин нас не подпускал, но за «веревочку» держаться давал. И каждый раз, когда я брался обеими руками за ременный шнур, у меня руки чесались, – так и хотелось шаркнуть из пушки – на шрапнель.
– Смотрите, ребята, учитесь, приглядывайтесь… Когда-нибудь пригодится, – серьезно говорил нам дядя Саббутин.
В погребе давным-давно все спали. Моргала свеча.
Всю ночь просидели мы с Васькой, вспоминая товарищей.
А где-то на улице тянули унылую песню:
Шлем тебе, Кубань родимая,
От сырой земли покло-он…
Глава III
КАПСЮЛЬ БЕЗ БОМБЫ
Рано утром позади погреба прогремели ружейные выстрелы.
Каждый день вместе с зарей на станции поднималась стрельба и будила жителей погреба.
Васькина мать раскладывала на ящике соленые огурцы к завтраку и после каждого залпа строго говорила мне с Васькой:
– Не выходите, черти! Схватят – только и видели вас.
А нам до тошноты надоел погреб.
Хоть бы одним глазком посмотреть, что делается на улице, за поселком, в поле.
Наша семья тоже собиралась завтракать. На сером мешке мать разложила ложки и поставила миску с недоваренным супом. Кто-то постучал в дверь. Все насторожились. Чиканов вскочил с мешка и побежал наверх. Щелкнула задвижка, скрипнула дверь.
В погреб боком просунулся белокурый парнишка.
– Андрей! Откуда? Где пропадал? – кинулись к нему мы с Васькой.
– Ребята, – шепотом сказал Андрейка, спускаясь по ступенькам, – айда на поле! Сколько убитых там! Ой-ой!..
– Ты что тут болтаешься? – сурово спросил Андрейку Илья Федорович.
– Я, дядь, не болтаюсь. Я ребят проведать пришел.
– Проведать – это хорошо, – сказал Илья Федорович. – Да вот ходишь ты не вовремя – это плохо. Сам знаешь, время теперь какое – ни за что пропадешь. Смотри, ребят нам не сманивай!
– Да как же я их сманиваю? Я проведать…
– Проведать! Знаем – проведать. Кто теперь проведывает, когда люди в погребах сидят? Кто шляется в такую пору?
– Дядь Илья, да что я сделал, что ты кричишь на меня? Если что, я уйду, – сказал Андрей и натянул на голову шапку.
– Чего вы, дядя Илья? Он никому не мешает, – крикнул я Васькиному отцу.
– Ложку бери да ешь! Что рот-то разинул? – оборвала меня мать.
Я сел на ведро, схватил здоровенную ложку и стал нехотя хлебать суп. А сам не сводил глаз с Андрея.
Андрей тихо говорил Ваське:
– На нашем краю никто не сидит в погребе.
– А у нас все сидят, – сказал Васька. – Сами сидят и нас не пускают.
– Ешь, Гришка, ешь! – заворчала на меня мать. – Не вертись на ведре, как сатана на барабане.
– Да что ты привязалась? Наемся еще, успею, – сердито ответил я матери и бросил на мешок деревянную ложку. «Как это она не понимает – тут Андрей пришел, а она со своим супом лезет».
Васька о чем-то сговаривался с Андрейкой. Он то и дело подмигивал мне и косился на дверь. Сперва я не понимал Васькиных сигналов. Но потом догадался. Как только мать отвернулась, я незаметно, со ступеньки на ступеньку, добрался до верха лестницы и выскочил на улицу вместе с Андреем и Васькой.
Первый раз за четыре дня я вышел на улицу, От резкого свежего воздуха защекотало в носу.
После тесного, душного погреба даже наш казенный двор показался мне просторным.
– Ну, ребята, смотри теперь в оба! – сказал Андрей. – Пройдем по Железнодорожной, по Воинской, оттуда в поле, а там видно будет. Если спросят – молчите… Отвечаю я.
На воинской платформе валялись трупы лошадей, деревянные ящики, бочки, цинковые банки. По железнодорожным путям были разбросаны четырехугольные тюки сена и грязные больничные бинты.
Васька, оглянувшись, схватил с земли обойму с патронами и сунул в карман. Андрей выковырнул палкой из грязи капсюль от бомбы.
– Брось его, – сердито сказал я Андрею. – Ведь он хлопнуть может.
– Дурной, зачем бросать? Соберем побольше – пригодятся.
Андрей соскреб ногтем грязь с капсюля, старательно протер его в пятерне и сунул к себе за пазуху.
– Пусть берет на свою голову! – сказал Васька и вдруг отскочил от Андрея в сторону. – Пусть берет! Вон Ванька тоже нашел, только не такой, а длинный, из красной меди. Пришел домой и положил на плиту. А отец его в это время ведра чинил. А капсюль этот как долбанет, аж вода из кастрюли шарахнулась, чертям тошно стало. Отцу ни за что пальцы поцарапало.
– Ну, и понимаете все вы, как я погляжу. Что я, не знаю, как с капсюлем обращаться?
– Стреляет он, вот что, – пробурчал Васька.
По Воинской улице мы вышли в степь. Под ногами хрустел хворост, трещал мусор.
В небольшой грязной яме мы увидели труп. Раздетый распухший человек лежал на земле лицом кверху. По щекам его и по лбу ползали мухи. Правая рука была отброшена наотмашь в сторону, а левая скрючена на груди, и казалось, что пожелтевший мертвец держался за грудь, как будто прижимал что-то к своему сердцу. В темные волосы его набилась серо-зеленая пыль. Череп был раздроблен.
У Васьки затряслись губы. Да и мне страшно стало. Ноги стянуло судорогой, как в холодной воде.
– Дух от него какой тяжелый, – тихо сказал Андрей прерывающимся голосом. – Видно, шрапнелью его хватило.
– Видно, шрапнелью, – повторил я.
– А кто его раздел? – спросил Васька.
– Известно кто – шкуринцы, – сказал Андрей. – Красноармеец это. Товарищ.
Мы молча постояли несколько минут. Потом Андрей осторожно пошел дальше, мы за ним. Шли и оглядывались.
– А интересно, как это оно получается? – говорил Андрей. – Один идет за красных, другой за белых. За красных ясно почему идут, а вот за белых… Гришка, как думаешь, почему казаки за белых пошли, а?
– Да не схотели за красных.
– Тоже придумал – не схотели, – сказал Андрей. – Какой им интерес за красных идти? У них земли-то сколько! Вот они за буржуев и тянут. У Хаустовых во дворе и молотилки, и косилки, и пчел по шестьдесят колодок – что ты думаешь, пойдут они за большевиков?
– А почему же Степан Замураев за белых пошел? – сказал Васька. – Он ведь деповский рабочий. У него ни земли, ни пчел.
– Так он… Так он по своей воле, – неуверенно ответил Андрей и, посмотрев на меня, сказал: – Кто его знает, почему он к белым пошел… Может, он у белых выпытать чего хочет?
Мы сбежали на дно воронки, развороченной снарядом, и уселись на рыхлую землю.
– Я слыхал, что у красных организации такие есть, – сказал Андрей, ковырнув сапогом ком земли. – Они что хочешь сделают… Никого не боятся.
– А ты откуда это знаешь? – спросил Васька.
– Знаю. Дядя Саббутин говорил. Он говорил, что у большевиков существует такая коммунистическая партия. Она-то и есть самая боевая.
– Не видал я ее чего-то, – сказал Васька. – Большевиков видал и красноармейцев боевых видал, а коммунистическую партию – не приходилось.
– Ты что же, Васька, Саббутина не видал? Ведь дядя Саббутин и есть коммунист.
– Да что ты? – удивился Васька.
– Ну да… А как вы думаете, ребята, может, и нам организовать такую коммунистическую партию или отряд, что ли? Чтоб он боевой был.
– Отряд? – сказал Васька. – Это дело. Станцию заберем, пакгауз…
– Погоди забирать, – перебил Андрей. – Еще и оружия нету. Вот разыщем винтовок, патронов, разнесем по домам…
– Не хочу! – громко крикнул Васька и вскочил на ноги.
– Чего не хочешь? – спросил Андрей.
– Винтовку не хочу. Принесешь домой, а куда ее сунешь? Отец как найдет, так всыплет тебе пороху. Три дня помнить будешь.
– Ну, пошла слеза, закапала, – буркнул Андрей. – Еще не били, а он уже за штаны держится. Подумаешь, всыплют раз. Впервой тебе, что ли? Раз побьют, в другой раз не станут. Зато дядя Саббутин вернется, так что ты думаешь, он тебе спасибо не скажет?
– Все равно не согласен, – сказал Васька и стал карабкаться наверх. Он вылез из воронки и тихонько пошел по полю, сбивая ногой земляные кочки и высохший бурьян.
Я и Андрей тоже выбрались из ямы.
Мы шли молча и разглядывали все, что валялось в степи. Набрели на оставленную в канаве повозку, у которой было сломано заднее колесо, и стали его разбирать.
Андрей снял люшню колеса, вынул шкворень и выкатил на бугор потрепанный передок.
– Вот коня бы… – сказал Васька и чихнул.
– А это что?.. Разве это не конь? – Андрей ухватил за хвост вороную лошадь, которая лежала на боку рядом с повозкой.
– Дохлый! Кому он нужен? – протянул Васька. – И ноги одной у него нет.
Я нашел огромное колесо от казачьей брички и катил его по дну канавы. Вдруг колесо на что-то наскочило. Я нагнулся – на земле валялся бинокль, весь облепленный грязью.
– Ребята, сюда! – крикнул я. Андрей и Васька бросили дохлую кобылу и подбежали ко мне.
Андрей, как коршун, набросился на бинокль.
– Ты где взял? Это полевой, военный! Вот это здорово! Без бинокля отряду никак не обойтись.
Мы стали крутить рубчатое черное колесико, раздвигать и сдвигать трубки. Смотрели на горы, на повозку, на дохлую кобылу. Смотрели с обоих концов. В маленькое стекло посмотришь – кобыла больше слона, в большое – меньше мухи.
Пока мы с Андрейкой рассматривали в бинокль кобылу, Васька ковырялся в земле. Вдруг он закричал;
– А я тоже что-то нашел, получше вашего!
И он поднял над головой два револьвера – в правой руке наган, в левой браунинг.
– Во!
Андрейка кинулся к Ваське:
– Давай меняться! Нам с Гришкой револьверы, а тебе бинокль. Наблюдателем в отряде будешь.
Васька отступил назад и спрятал револьверы за спину:
– Ишь ты! За две штуки одну.
– Как же одну? – сказал Андрей. – Ведь в бинокле-то две трубки? Чего ж тебе надо?
Васька подумал и отдал револьверы. Андрей взял себе большой, тяжелый наган, а мне сунул в карман маленький плоский браунинг.
Скоро мы дошли до бугра в степи. Дальше идти мы не решились.
За бугром лежали вповалку на животе, на спине, с раскинутыми руками люди в шинелях, в гимнастерках, в морских бушлатах. Ветер нес оттуда густой, тяжелый смрад.
– Пошли домой, ребята, – торопливо сказал Андрей.
Мы побежали к поселку.
Каждый день вместе с зарей на станции поднималась стрельба и будила жителей погреба.
Васькина мать раскладывала на ящике соленые огурцы к завтраку и после каждого залпа строго говорила мне с Васькой:
– Не выходите, черти! Схватят – только и видели вас.
А нам до тошноты надоел погреб.
Хоть бы одним глазком посмотреть, что делается на улице, за поселком, в поле.
Наша семья тоже собиралась завтракать. На сером мешке мать разложила ложки и поставила миску с недоваренным супом. Кто-то постучал в дверь. Все насторожились. Чиканов вскочил с мешка и побежал наверх. Щелкнула задвижка, скрипнула дверь.
В погреб боком просунулся белокурый парнишка.
– Андрей! Откуда? Где пропадал? – кинулись к нему мы с Васькой.
– Ребята, – шепотом сказал Андрейка, спускаясь по ступенькам, – айда на поле! Сколько убитых там! Ой-ой!..
– Ты что тут болтаешься? – сурово спросил Андрейку Илья Федорович.
– Я, дядь, не болтаюсь. Я ребят проведать пришел.
– Проведать – это хорошо, – сказал Илья Федорович. – Да вот ходишь ты не вовремя – это плохо. Сам знаешь, время теперь какое – ни за что пропадешь. Смотри, ребят нам не сманивай!
– Да как же я их сманиваю? Я проведать…
– Проведать! Знаем – проведать. Кто теперь проведывает, когда люди в погребах сидят? Кто шляется в такую пору?
– Дядь Илья, да что я сделал, что ты кричишь на меня? Если что, я уйду, – сказал Андрей и натянул на голову шапку.
– Чего вы, дядя Илья? Он никому не мешает, – крикнул я Васькиному отцу.
– Ложку бери да ешь! Что рот-то разинул? – оборвала меня мать.
Я сел на ведро, схватил здоровенную ложку и стал нехотя хлебать суп. А сам не сводил глаз с Андрея.
Андрей тихо говорил Ваське:
– На нашем краю никто не сидит в погребе.
– А у нас все сидят, – сказал Васька. – Сами сидят и нас не пускают.
– Ешь, Гришка, ешь! – заворчала на меня мать. – Не вертись на ведре, как сатана на барабане.
– Да что ты привязалась? Наемся еще, успею, – сердито ответил я матери и бросил на мешок деревянную ложку. «Как это она не понимает – тут Андрей пришел, а она со своим супом лезет».
Васька о чем-то сговаривался с Андрейкой. Он то и дело подмигивал мне и косился на дверь. Сперва я не понимал Васькиных сигналов. Но потом догадался. Как только мать отвернулась, я незаметно, со ступеньки на ступеньку, добрался до верха лестницы и выскочил на улицу вместе с Андреем и Васькой.
Первый раз за четыре дня я вышел на улицу, От резкого свежего воздуха защекотало в носу.
После тесного, душного погреба даже наш казенный двор показался мне просторным.
– Ну, ребята, смотри теперь в оба! – сказал Андрей. – Пройдем по Железнодорожной, по Воинской, оттуда в поле, а там видно будет. Если спросят – молчите… Отвечаю я.
На воинской платформе валялись трупы лошадей, деревянные ящики, бочки, цинковые банки. По железнодорожным путям были разбросаны четырехугольные тюки сена и грязные больничные бинты.
Васька, оглянувшись, схватил с земли обойму с патронами и сунул в карман. Андрей выковырнул палкой из грязи капсюль от бомбы.
– Брось его, – сердито сказал я Андрею. – Ведь он хлопнуть может.
– Дурной, зачем бросать? Соберем побольше – пригодятся.
Андрей соскреб ногтем грязь с капсюля, старательно протер его в пятерне и сунул к себе за пазуху.
– Пусть берет на свою голову! – сказал Васька и вдруг отскочил от Андрея в сторону. – Пусть берет! Вон Ванька тоже нашел, только не такой, а длинный, из красной меди. Пришел домой и положил на плиту. А отец его в это время ведра чинил. А капсюль этот как долбанет, аж вода из кастрюли шарахнулась, чертям тошно стало. Отцу ни за что пальцы поцарапало.
– Ну, и понимаете все вы, как я погляжу. Что я, не знаю, как с капсюлем обращаться?
– Стреляет он, вот что, – пробурчал Васька.
По Воинской улице мы вышли в степь. Под ногами хрустел хворост, трещал мусор.
В небольшой грязной яме мы увидели труп. Раздетый распухший человек лежал на земле лицом кверху. По щекам его и по лбу ползали мухи. Правая рука была отброшена наотмашь в сторону, а левая скрючена на груди, и казалось, что пожелтевший мертвец держался за грудь, как будто прижимал что-то к своему сердцу. В темные волосы его набилась серо-зеленая пыль. Череп был раздроблен.
У Васьки затряслись губы. Да и мне страшно стало. Ноги стянуло судорогой, как в холодной воде.
– Дух от него какой тяжелый, – тихо сказал Андрей прерывающимся голосом. – Видно, шрапнелью его хватило.
– Видно, шрапнелью, – повторил я.
– А кто его раздел? – спросил Васька.
– Известно кто – шкуринцы, – сказал Андрей. – Красноармеец это. Товарищ.
Мы молча постояли несколько минут. Потом Андрей осторожно пошел дальше, мы за ним. Шли и оглядывались.
– А интересно, как это оно получается? – говорил Андрей. – Один идет за красных, другой за белых. За красных ясно почему идут, а вот за белых… Гришка, как думаешь, почему казаки за белых пошли, а?
– Да не схотели за красных.
– Тоже придумал – не схотели, – сказал Андрей. – Какой им интерес за красных идти? У них земли-то сколько! Вот они за буржуев и тянут. У Хаустовых во дворе и молотилки, и косилки, и пчел по шестьдесят колодок – что ты думаешь, пойдут они за большевиков?
– А почему же Степан Замураев за белых пошел? – сказал Васька. – Он ведь деповский рабочий. У него ни земли, ни пчел.
– Так он… Так он по своей воле, – неуверенно ответил Андрей и, посмотрев на меня, сказал: – Кто его знает, почему он к белым пошел… Может, он у белых выпытать чего хочет?
Мы сбежали на дно воронки, развороченной снарядом, и уселись на рыхлую землю.
– Я слыхал, что у красных организации такие есть, – сказал Андрей, ковырнув сапогом ком земли. – Они что хочешь сделают… Никого не боятся.
– А ты откуда это знаешь? – спросил Васька.
– Знаю. Дядя Саббутин говорил. Он говорил, что у большевиков существует такая коммунистическая партия. Она-то и есть самая боевая.
– Не видал я ее чего-то, – сказал Васька. – Большевиков видал и красноармейцев боевых видал, а коммунистическую партию – не приходилось.
– Ты что же, Васька, Саббутина не видал? Ведь дядя Саббутин и есть коммунист.
– Да что ты? – удивился Васька.
– Ну да… А как вы думаете, ребята, может, и нам организовать такую коммунистическую партию или отряд, что ли? Чтоб он боевой был.
– Отряд? – сказал Васька. – Это дело. Станцию заберем, пакгауз…
– Погоди забирать, – перебил Андрей. – Еще и оружия нету. Вот разыщем винтовок, патронов, разнесем по домам…
– Не хочу! – громко крикнул Васька и вскочил на ноги.
– Чего не хочешь? – спросил Андрей.
– Винтовку не хочу. Принесешь домой, а куда ее сунешь? Отец как найдет, так всыплет тебе пороху. Три дня помнить будешь.
– Ну, пошла слеза, закапала, – буркнул Андрей. – Еще не били, а он уже за штаны держится. Подумаешь, всыплют раз. Впервой тебе, что ли? Раз побьют, в другой раз не станут. Зато дядя Саббутин вернется, так что ты думаешь, он тебе спасибо не скажет?
– Все равно не согласен, – сказал Васька и стал карабкаться наверх. Он вылез из воронки и тихонько пошел по полю, сбивая ногой земляные кочки и высохший бурьян.
Я и Андрей тоже выбрались из ямы.
Мы шли молча и разглядывали все, что валялось в степи. Набрели на оставленную в канаве повозку, у которой было сломано заднее колесо, и стали его разбирать.
Андрей снял люшню колеса, вынул шкворень и выкатил на бугор потрепанный передок.
– Вот коня бы… – сказал Васька и чихнул.
– А это что?.. Разве это не конь? – Андрей ухватил за хвост вороную лошадь, которая лежала на боку рядом с повозкой.
– Дохлый! Кому он нужен? – протянул Васька. – И ноги одной у него нет.
Я нашел огромное колесо от казачьей брички и катил его по дну канавы. Вдруг колесо на что-то наскочило. Я нагнулся – на земле валялся бинокль, весь облепленный грязью.
– Ребята, сюда! – крикнул я. Андрей и Васька бросили дохлую кобылу и подбежали ко мне.
Андрей, как коршун, набросился на бинокль.
– Ты где взял? Это полевой, военный! Вот это здорово! Без бинокля отряду никак не обойтись.
Мы стали крутить рубчатое черное колесико, раздвигать и сдвигать трубки. Смотрели на горы, на повозку, на дохлую кобылу. Смотрели с обоих концов. В маленькое стекло посмотришь – кобыла больше слона, в большое – меньше мухи.
Пока мы с Андрейкой рассматривали в бинокль кобылу, Васька ковырялся в земле. Вдруг он закричал;
– А я тоже что-то нашел, получше вашего!
И он поднял над головой два револьвера – в правой руке наган, в левой браунинг.
– Во!
Андрейка кинулся к Ваське:
– Давай меняться! Нам с Гришкой револьверы, а тебе бинокль. Наблюдателем в отряде будешь.
Васька отступил назад и спрятал револьверы за спину:
– Ишь ты! За две штуки одну.
– Как же одну? – сказал Андрей. – Ведь в бинокле-то две трубки? Чего ж тебе надо?
Васька подумал и отдал револьверы. Андрей взял себе большой, тяжелый наган, а мне сунул в карман маленький плоский браунинг.
Скоро мы дошли до бугра в степи. Дальше идти мы не решились.
За бугром лежали вповалку на животе, на спине, с раскинутыми руками люди в шинелях, в гимнастерках, в морских бушлатах. Ветер нес оттуда густой, тяжелый смрад.
– Пошли домой, ребята, – торопливо сказал Андрей.
Мы побежали к поселку.
Глава IV
АГИТПУНКТ
Одиноко и сиротливо стоит железнодорожная станция. От сильного ветра качаются на железных тросах керосиновые фонари. И, шатаясь так же, как фонари, бродят по платформе пьяные шкуринцы.
Седьмой день по-новому живут станция, притаившийся поселок и буйная станица.
В верхнем этаже станционного дома, там, где несколько дней назад был комитет железнодорожников, теперь в левом углу стоят черные знамена, а у знамен вытянулся часовой. Рядом со знаменами висит на стене широкая карта с трехцветными флажками. Самый верхний флажок воткнут посредине карты, чуть ли не под самой Москвой, а нижний флажок склоняется над Воронежем.
Жители поселка не заходят в эту комнату – нечего в ней делать. Разве что кому придет охота посмотреть на хвастливые трехцветные флажки, которые ретивый офицер из штаба натыкал куда попало по всей карте. К этому времени белые откатились уже от Харькова, а трехцветные флажки красовались выше Тулы.
Офицеры тоже не заходили в эту комнату. Непонятно было, зачем стоит одинокий часовой у черных, завернутых в клеенку знамен и зачем повешена карта вымышленных побед белой армии.
Рядом, в соседней комнате, были наспех наляпаны на стенах плакаты, воззвания и разноцветные листки. На листках жирными буквами напечатано:
Казалось, будто она сама только что сошла с почтовой марки.
В этой комнате было также пусто и скучно. Только иногда с пьяных глаз забирались сюда казаки и, перемешав на столе все открытки и марки, уходили назад.
Еще так недавно, когда по железнодорожным путям весело бегал маневровый паровоз, стучали вагоны и звенели буфера, здесь был агитпункт.
Тут собирались по вечерам мастеровые, красноармейцы, поселковые парни, девки и ребята.
Народу в агитпункт набивалось полным-полно. Устраивались кто как мог – садились на пол, забирались на подоконники, стояли у стен, у дверей.
Помню, как за неделю до отступления красных в агитпункт пришел комиссар. Он был высокий и худой, в потрепанной выцветшей шинели. Взобравшись на помост, он снял фуражку, провел по редким волосам рукой и громко сказал:
– Товарищи деповские, нам тяжело потому, что не весь народ понял, за кого ему бороться и с кем воевать. Антанта помогает Деникину оружием, деньгами, обмундировкой, продовольствием. А кто нам помогает? Пусть каждый спросит себя. Ну кто? Сами себе… А тут, как назло, нет медикаментов, нет обмундировки. Мы ходим разутые, обтрепанные, грязные. Нас заедает вошь, ползучий тиф. Но пусть белая сволочь знает, что мы всю жизнь отдадим за Советскую власть.
Комиссар прошелся по скрипучим подмосткам и сказал:
– Мы еще не такое переживали.
– А как же! Переживали, товарищ комиссар! – крикнул кто-то из толпы.
– Еще бы не переживали! – подмигнул здоровенный матрос. – Ну да ладно, мы им, хамлюгам, покажем борт парохода. Возьмем еще за шкирку! – И матрос развернул полы своей промасленной тужурки, под которыми сверкнули с двух сторон металлические бомбы.
В агитпункте загудели. А комиссар звонко засмеялся. Его лицо показалось мне молодым и светлым, а сам он смелым и боевым.
Возле матроса собрался тесный круг деповских.
– Отдай власть белопогонникам, а сам без штанов ходи, – говорил матрос, потирая правой рукой бомбу.
Сосед его в рыжем картузе отскочил в сторону:
– Брось, не шути, народу, смотри, сколько.
– Не трусь, братишка, не заряжена. Я говорю, нипочем не отдадим власть.
– Ясно, не отдадим, – подхватил кудлатый деповский рабочий. – Пусть с меня родная кровь брызнет, не отдадим.
– Пресвятая мати божия, за что кровь льется? – протянул испуганный женский голос.
Кругом засмеялись.
– Товарищи! – крикнул белобрысый парень, взбираясь на подмостки. – Сейчас местный оркестр железнодорожников исполнит программу.
На помост взошли четыре музыканта – с балалайкой, гитарой, мандолой и мандолиной. Музыканты важно уселись, и забренчал вальс «Над волнами». Потом хрипло прокричал граммофон. Потом приезжий артист читал стихи Демьяна Бедного. Он поднимался на носки и, закрывая глаза, сыпал не запинаясь:
Артист раскланялся, ушел за сцену и вернулся оттуда с растянутым баяном в руках. На ходу он запел, перебирая басы:
Парень в голубой рубахе изо всей силы тряхнул по струнам балалайки. Ударил и прихлопнул рукой. Балалайка зажужжала, как пчела под пятерней, а потом, словно вырвалась на свободу, задилинькала, затрезвонила.
Гитарист отчаянно хватил пальцами витые струны. Гитара гудела, и струны ее громко хлопали по деревянной коробке.
Самый молодой и веселый из музыкантов цеплял коричневой косточкой струны мандолины, то поднимая кучерявую голову, то медленно опуская ее. Руки его мелькали как заводные, на лбу подрагивал растрепанный черный чуб. А рядом коренастый усач, не торопясь, поддавал втору. Мандола его, словно чем-то тяжелым, приглаживала болтливые звуки мандолины.
Мастеровые и красноармейцы, сперва тихо, а потом все громче и громче пристукивали носками и каблуками о кафельный пол.
Вдруг на середину комнаты вылетели два красноармейца.
Они постояли с минуту на месте, а потом один из них хлопнул ладонью по голенищу и пустился вприсядку, выкидывая ноги выше носа. А другой заходил кругом него, защелкал пальцами, зачичикал носками сапог, завертелся, размахивая широкими полами шинели.
– Давай, давай, не задерживай!.. – кричал моряк с бомбами. – Крой по сухопутью!
Парень в голубой рубахе рубил пятерней по балалайке, усач выковыривал звуки на мандоле, гремела и хлопала гитара. Глухо стучали по полу тяжелые сапоги.
– Ну-ка еще! Не спускай пару!
Через комнату пробиралась маленькая сухонькая старушка. Она оглядывалась по сторонам и улыбаясь шамкала:
– Что вы, черти, каждый вечер хороводы хороводите? Через вас и спать не будешь.
– Не лайся, мамаша, – сказал старушке матрос. – Ты бы вот стукнула каблуками и прошлась бы козырем.
– А ты думаешь, не пройдусь? Отойди-ка! – Старушка сбила косынку на затылок, уперлась рукою в бок и затрусила под «орловскую».
– Крой, бабка, знай наших! – кричал моряк.
Старушка вдруг остановилась, натянула на брови косынку и сказала сердито:
– Наберешься тут с вами грехов.
Потом плясали все. Забыли про голод, про тиф, про Антанту. Плясали красноармейцы, плясали деповские, прыгали и кружились ребята. А больше всех старался матрос с бомбами. Он высоко подскакивал, кружился на месте и подхватывал на лету всякого, кто попадался под руку.
– Товарищи красноармейцы, выходи! – вдруг раздался в дверях тревожный голос комиссара.
Из открытой двери тянуло холодом и ночной сыростью. Музыка оборвалась. Где-то далеко за станцией, у Конорезова бугра, грянул выстрел.
Женщины и ребята кинулись к выходу. За ними – деповские.
Матрос подскочил к дверям и вытянулся во весь рост.
– Не торопись, товарищи! Без паники. Сперва красноармейцев пропусти.
Толпа шарахнулась в сторону, а красноармейцы, на ходу натягивая шинели, один за другим молча вышли на подъезд.
Через три минуты в агитпункте никого не осталось. Только музыканты свертывали ноты и завязывали в платки инструменты.
С этого вечера ровно трое суток без хлеба, без воды выдерживали красноармейцы и деповские атаки белых, ураганный огонь орудий и пулеметов. А все-таки отстояли поселок, не отдали его белым в тот раз.
А потом ушла Красная Армия. И за ней человек сорок наших поселковых.
Замерли станки в мастерских, торчат в депо холодные паровозы. Пусто. Только беспокойный маленький человек в красной фуражке болтается по вокзалу, ищет на работу мастеровых.
Седьмой день по-новому живут станция, притаившийся поселок и буйная станица.
В верхнем этаже станционного дома, там, где несколько дней назад был комитет железнодорожников, теперь в левом углу стоят черные знамена, а у знамен вытянулся часовой. Рядом со знаменами висит на стене широкая карта с трехцветными флажками. Самый верхний флажок воткнут посредине карты, чуть ли не под самой Москвой, а нижний флажок склоняется над Воронежем.
Жители поселка не заходят в эту комнату – нечего в ней делать. Разве что кому придет охота посмотреть на хвастливые трехцветные флажки, которые ретивый офицер из штаба натыкал куда попало по всей карте. К этому времени белые откатились уже от Харькова, а трехцветные флажки красовались выше Тулы.
Офицеры тоже не заходили в эту комнату. Непонятно было, зачем стоит одинокий часовой у черных, завернутых в клеенку знамен и зачем повешена карта вымышленных побед белой армии.
Рядом, в соседней комнате, были наспех наляпаны на стенах плакаты, воззвания и разноцветные листки. На листках жирными буквами напечатано:
Тут же, на широком раздвижном столе, лежали журналы, газеты, почтовые марки. На одних марках был изображен Царь-колокол, на других – раненый офицер с сестрой милосердия. На низеньком столе стоял длинный открытый ящик, набитый цветными открытками. Их продавала женщина в белом переднике, в белой косынке, с красным крестом на рукаве.
«Сотрем совдепы»
Казалось, будто она сама только что сошла с почтовой марки.
В этой комнате было также пусто и скучно. Только иногда с пьяных глаз забирались сюда казаки и, перемешав на столе все открытки и марки, уходили назад.
Еще так недавно, когда по железнодорожным путям весело бегал маневровый паровоз, стучали вагоны и звенели буфера, здесь был агитпункт.
Тут собирались по вечерам мастеровые, красноармейцы, поселковые парни, девки и ребята.
Народу в агитпункт набивалось полным-полно. Устраивались кто как мог – садились на пол, забирались на подоконники, стояли у стен, у дверей.
Помню, как за неделю до отступления красных в агитпункт пришел комиссар. Он был высокий и худой, в потрепанной выцветшей шинели. Взобравшись на помост, он снял фуражку, провел по редким волосам рукой и громко сказал:
– Товарищи деповские, нам тяжело потому, что не весь народ понял, за кого ему бороться и с кем воевать. Антанта помогает Деникину оружием, деньгами, обмундировкой, продовольствием. А кто нам помогает? Пусть каждый спросит себя. Ну кто? Сами себе… А тут, как назло, нет медикаментов, нет обмундировки. Мы ходим разутые, обтрепанные, грязные. Нас заедает вошь, ползучий тиф. Но пусть белая сволочь знает, что мы всю жизнь отдадим за Советскую власть.
Комиссар прошелся по скрипучим подмосткам и сказал:
– Мы еще не такое переживали.
– А как же! Переживали, товарищ комиссар! – крикнул кто-то из толпы.
– Еще бы не переживали! – подмигнул здоровенный матрос. – Ну да ладно, мы им, хамлюгам, покажем борт парохода. Возьмем еще за шкирку! – И матрос развернул полы своей промасленной тужурки, под которыми сверкнули с двух сторон металлические бомбы.
В агитпункте загудели. А комиссар звонко засмеялся. Его лицо показалось мне молодым и светлым, а сам он смелым и боевым.
Возле матроса собрался тесный круг деповских.
– Отдай власть белопогонникам, а сам без штанов ходи, – говорил матрос, потирая правой рукой бомбу.
Сосед его в рыжем картузе отскочил в сторону:
– Брось, не шути, народу, смотри, сколько.
– Не трусь, братишка, не заряжена. Я говорю, нипочем не отдадим власть.
– Ясно, не отдадим, – подхватил кудлатый деповский рабочий. – Пусть с меня родная кровь брызнет, не отдадим.
– Пресвятая мати божия, за что кровь льется? – протянул испуганный женский голос.
Кругом засмеялись.
– Товарищи! – крикнул белобрысый парень, взбираясь на подмостки. – Сейчас местный оркестр железнодорожников исполнит программу.
На помост взошли четыре музыканта – с балалайкой, гитарой, мандолой и мандолиной. Музыканты важно уселись, и забренчал вальс «Над волнами». Потом хрипло прокричал граммофон. Потом приезжий артист читал стихи Демьяна Бедного. Он поднимался на носки и, закрывая глаза, сыпал не запинаясь:
– Вот черт так черт! Ну и разделал, стервец, – гудел моряк и бил в ладоши. – Бис!..
Чтоб надуть «деревню дуру»,
Баре действуют хитро.
Генерал-майора Шкуру
Перекрасили в Шкуро.
Шкура – важная фигура!..
С мужика семь шкур содрал.
Ай да Шкура, Шкура, Шкура,
Шкура – царский генерал!..
Стали «шкурники» порядки
На деревне заводить
Кто – оставлен без лошадки,
Кто – в наряды стал ходить,
Стали все глядеть понуро.
Чтобы черт тебя побрал.
Пес поганый, волчья шкура,
Шкура – царский генерал!
Артист раскланялся, ушел за сцену и вернулся оттуда с растянутым баяном в руках. На ходу он запел, перебирая басы:
После него опять вышли четыре музыканта и заиграли «барыню орловскую».
Эх, яблочко,
Куда котишься?
Как в Невинку попадешь,
Не воротишься.
Парень в голубой рубахе изо всей силы тряхнул по струнам балалайки. Ударил и прихлопнул рукой. Балалайка зажужжала, как пчела под пятерней, а потом, словно вырвалась на свободу, задилинькала, затрезвонила.
Гитарист отчаянно хватил пальцами витые струны. Гитара гудела, и струны ее громко хлопали по деревянной коробке.
Самый молодой и веселый из музыкантов цеплял коричневой косточкой струны мандолины, то поднимая кучерявую голову, то медленно опуская ее. Руки его мелькали как заводные, на лбу подрагивал растрепанный черный чуб. А рядом коренастый усач, не торопясь, поддавал втору. Мандола его, словно чем-то тяжелым, приглаживала болтливые звуки мандолины.
Мастеровые и красноармейцы, сперва тихо, а потом все громче и громче пристукивали носками и каблуками о кафельный пол.
Вдруг на середину комнаты вылетели два красноармейца.
Они постояли с минуту на месте, а потом один из них хлопнул ладонью по голенищу и пустился вприсядку, выкидывая ноги выше носа. А другой заходил кругом него, защелкал пальцами, зачичикал носками сапог, завертелся, размахивая широкими полами шинели.
– Давай, давай, не задерживай!.. – кричал моряк с бомбами. – Крой по сухопутью!
Парень в голубой рубахе рубил пятерней по балалайке, усач выковыривал звуки на мандоле, гремела и хлопала гитара. Глухо стучали по полу тяжелые сапоги.
– Ну-ка еще! Не спускай пару!
Через комнату пробиралась маленькая сухонькая старушка. Она оглядывалась по сторонам и улыбаясь шамкала:
– Что вы, черти, каждый вечер хороводы хороводите? Через вас и спать не будешь.
– Не лайся, мамаша, – сказал старушке матрос. – Ты бы вот стукнула каблуками и прошлась бы козырем.
– А ты думаешь, не пройдусь? Отойди-ка! – Старушка сбила косынку на затылок, уперлась рукою в бок и затрусила под «орловскую».
– Крой, бабка, знай наших! – кричал моряк.
Старушка вдруг остановилась, натянула на брови косынку и сказала сердито:
– Наберешься тут с вами грехов.
Потом плясали все. Забыли про голод, про тиф, про Антанту. Плясали красноармейцы, плясали деповские, прыгали и кружились ребята. А больше всех старался матрос с бомбами. Он высоко подскакивал, кружился на месте и подхватывал на лету всякого, кто попадался под руку.
– Товарищи красноармейцы, выходи! – вдруг раздался в дверях тревожный голос комиссара.
Из открытой двери тянуло холодом и ночной сыростью. Музыка оборвалась. Где-то далеко за станцией, у Конорезова бугра, грянул выстрел.
Женщины и ребята кинулись к выходу. За ними – деповские.
Матрос подскочил к дверям и вытянулся во весь рост.
– Не торопись, товарищи! Без паники. Сперва красноармейцев пропусти.
Толпа шарахнулась в сторону, а красноармейцы, на ходу натягивая шинели, один за другим молча вышли на подъезд.
Через три минуты в агитпункте никого не осталось. Только музыканты свертывали ноты и завязывали в платки инструменты.
С этого вечера ровно трое суток без хлеба, без воды выдерживали красноармейцы и деповские атаки белых, ураганный огонь орудий и пулеметов. А все-таки отстояли поселок, не отдали его белым в тот раз.
А потом ушла Красная Армия. И за ней человек сорок наших поселковых.
Замерли станки в мастерских, торчат в депо холодные паровозы. Пусто. Только беспокойный маленький человек в красной фуражке болтается по вокзалу, ищет на работу мастеровых.
Глава V
СЕНЬКА ПЕТЛЯЕТ
Как-то раз пришли мы с Андреем к вокзалу. Дернули дверь за медную ручку – не открывается. Андрей надавил плечом – не поддается.
– Черт с ним, через забор перелезем, – сердито сказал Андрей и ухватился правой рукой за высокие зубчатые доски.
– Подсаживай, чего смотришь! – крикнул он мне, подтягиваясь на руках. Я подставил Андрею левое плечо. Он уперся в него рваным сапогом и быстро-быстро вскарабкался на зубчатую верхушку станционного забора.
– Давай руку, – сказал он мне.
Я подал ему руку, и он легко подтянул меня кверху.
– Закрылись! Думали, мы другой дороги не найдем, – буркнул Андрей и спрыгнул с забора.
Я сполз по доскам за ним.
Впереди – грязное вокзальное здание с широкими потрескавшимися стеклами. Слева, за железнодорожными путями, на которых нет ни одного вагона, – заброшенный деревянный пакгауз. Справа – дежурка поездных смазчиков и закопченная кипятилка.
Мы подошли к дежурке. Андрей осторожно толкнул дверь.
На столе, на полу, на окнах крохотной конторки валялись груды бумаг, железнодорожные ведомости на мазут, на паклю, на инструменты.
– Никто на работу не идет, – сказал Андрей.
– А ты пошел бы? – спросил я.
– Держи карман шире.
В это время из-под навеса станции, обнявшись, вылезли два казака в папахах. Оба были пьяные. Один, здоровенный и толстый, прижимая локтем свою винтовку, болтавшуюся на ремне, что-то бормотал отвислыми губами. Другой, приземистый, с желтыми погонами, волочил за собой по земле казачью шашку и тонко тянул:
Приземистый казак несколько раз начинал все ту же песню: «Ехали казаки со службы домой», «Ехали казаки со службы домой», но дальше у него ничего не выходило. Наконец он махнул рукой и пискляво сказал:
– А ну ее, давай затянем другую.
Но толстый его не слушал. Толстый совсем осоловел. Заломив папаху на затылок, он остановился и стал задумчиво и сосредоточенно плевать в одно место. Маленький тоже стоял не двигаясь и смотрел в то место, куда плевал толстый.
– Песня – она как-то душу нашему брату потешает, – наконец выговорил маленький.
– Песня – она и есть песня, – согласился толстый.
Тут из-за угла высунулась лохматая мальчишеская голова и опять скрылась.
– Гришка, – сказал мне Андрей, – смотри, кажись это Сенька там возле телеграфа?
– Ну да, Сенька!
Сенька выскочил из-за угла и что было силы побежал к нам.
– Черт с ним, через забор перелезем, – сердито сказал Андрей и ухватился правой рукой за высокие зубчатые доски.
– Подсаживай, чего смотришь! – крикнул он мне, подтягиваясь на руках. Я подставил Андрею левое плечо. Он уперся в него рваным сапогом и быстро-быстро вскарабкался на зубчатую верхушку станционного забора.
– Давай руку, – сказал он мне.
Я подал ему руку, и он легко подтянул меня кверху.
– Закрылись! Думали, мы другой дороги не найдем, – буркнул Андрей и спрыгнул с забора.
Я сполз по доскам за ним.
Впереди – грязное вокзальное здание с широкими потрескавшимися стеклами. Слева, за железнодорожными путями, на которых нет ни одного вагона, – заброшенный деревянный пакгауз. Справа – дежурка поездных смазчиков и закопченная кипятилка.
Мы подошли к дежурке. Андрей осторожно толкнул дверь.
На столе, на полу, на окнах крохотной конторки валялись груды бумаг, железнодорожные ведомости на мазут, на паклю, на инструменты.
– Никто на работу не идет, – сказал Андрей.
– А ты пошел бы? – спросил я.
– Держи карман шире.
В это время из-под навеса станции, обнявшись, вылезли два казака в папахах. Оба были пьяные. Один, здоровенный и толстый, прижимая локтем свою винтовку, болтавшуюся на ремне, что-то бормотал отвислыми губами. Другой, приземистый, с желтыми погонами, волочил за собой по земле казачью шашку и тонко тянул:
Мы спрятались за кипятилкой.
Ехали казаки со службы домой…
Приземистый казак несколько раз начинал все ту же песню: «Ехали казаки со службы домой», «Ехали казаки со службы домой», но дальше у него ничего не выходило. Наконец он махнул рукой и пискляво сказал:
– А ну ее, давай затянем другую.
Но толстый его не слушал. Толстый совсем осоловел. Заломив папаху на затылок, он остановился и стал задумчиво и сосредоточенно плевать в одно место. Маленький тоже стоял не двигаясь и смотрел в то место, куда плевал толстый.
– Песня – она как-то душу нашему брату потешает, – наконец выговорил маленький.
– Песня – она и есть песня, – согласился толстый.
Тут из-за угла высунулась лохматая мальчишеская голова и опять скрылась.
– Гришка, – сказал мне Андрей, – смотри, кажись это Сенька там возле телеграфа?
– Ну да, Сенька!
Сенька выскочил из-за угла и что было силы побежал к нам.