Вначале я несколько раз обмотал веревкой кривые ноги Сомова, а оставшийся конец ее привязал за табурет, на котором стояло ведро.
   В отцовской фуражке я нашел пол-осьмушки махорки и несколько зерен ее всыпал в широко раздувавшиеся ноздри Сомова. А сам тихо прилег на постель и слегка за­сопел, прислушиваясь. Сомов осторожно закашлялся Потом тоненько чихнул. Потом что-то сказал непонятное. Потом выругался, назвав кого-то хамом. Я лежал молча, боясь пошевельнуться.
   Сомов еще чихнул, как кот, буркнул и опять чихнул. Я и сам не рад был своим проделкам, но дело было сделано. Сомов все чихал, хотя и не просыпался.
   – Вот зверь, а не человек, – выругался Илья Федоро­вич в тот момент, когда Сомов не чихнул, а прямо-таки крикнул. Тут Сомов дернул ногами, и табурет полетел ку­да-то в сторону.
   Ведро затарахтело, а вода рекой полилась Сомову на голову и на живот.
   – Это что такое, господа, делается со мною? – завиз­жал Сомов, вскочил на ноги и упал тут же на табурет.
   Жирная капля свечи вдобавок капнула ему на голову. Сомов крикнул так, словно его иголкой проткнули:
   – Караул!
   От крика проснулись все, за исключением Васьки. Илья Федорович первый проснулся. Он подошел к коптилке, взял в руку свечу и сказал:
   – Чего тебя здесь мордует?
   Сомов только глянул.
   – Сам не спит и другому не дает, – ворчал Илья Фе­дорович: – Ишь комедии какие разыгрывает!
   – Я вам покажу комедии… господа, я вам покажу, – прошипел Сомов, распутывая на ногах веревки.
   Сомов хотел сказать еще что-то, но в этот момент опять чихнул. Илья Федорович махнул рукой, поставил свечу на место и ушел, так и не поняв, что в эту ночь произошло с Сомовым.
   Сомов передвинул свою пышную постель с мокрого ме­ста на сухое.
   Укладываясь, он нарочно громко сказал:
   – Я давно знал, что вы все коммунисты и большевики!
   Я повернулся к каменной стене лицом. От стенки несло сыростью, плесенью, противной кислотой. Скучно было не спать одному.
   Я опять толкнул Ваську. Он не отозвался. Я толкнул еще раз, посильнее.
   – Ну, чего тебе? – огрызнулся он и потянул к себе рядно.
   – Поди, красные теперь уже далеко, в Курсавке, на­верно?
   – Отстань, спать мешаешь.
   – А где теперь дядя Саббутин, как ты думаешь?
   – А я почем знаю?
   – Может, его убили давно? – сказал я.
   Васька чуть было не подпрыгнул. Сон с него разом слетел.
   – Ну, что ты! Такого не убьешь. Он здоровый. Он вот как подберется к бугру да как начнет садить из шести­дюймовой, так чертям тошно станет…
   Васька замахнулся кулаком, чуть было меня не сада­нул. Спать ему больше уже не хотелось.
   Мы сидели, завернувшись в рядюшку, и шепотом раз­говаривали. Больше всего говорили о дяде Саббутине.
   Саббутин был командир батареи.
   Высокий такой, широкоплечий, белокурый. На гимна­стерке слева у него была прицеплена большая, с кулак, остроконечная звезда. Через плечо на ремне висела артил­лерийская сабля. С другого боку – наган в промасленной кобуре.
   В казенном саду за станцией стояла его батарея – четыре пушки. Мы приходили к дяде Саббутину каждый день, и он подробно рассказывал нам, как устроена пушка, почему автоматически стреляет пулемет, как вставляется в бомбу капсюль.
   Про многое рассказывал дядя Саббутин. Никто не го­ворил так понятно, как он. Никто нас так не любил. Лю­били и мы его.
   – Васька, давал тебе дядя Саббутин за веревочку держаться?
   – А ты думаешь – нет? – обиделся Васька. – Сперва он Андрею дал, а потом мне.
   Веревочкой мы с Васькой называли ременный шнур от пушки. Близко к пушке дядя Саббутин нас не подпускал, но за «веревочку» держаться давал. И каждый раз, когда я брался обеими руками за ременный шнур, у меня руки чесались, – так и хотелось шаркнуть из пушки – на шрап­нель.
   – Смотрите, ребята, учитесь, приглядывайтесь… Когда-нибудь пригодится, – серьезно говорил нам дядя Саб­бутин.
   В погребе давным-давно все спали. Моргала свеча.
   Всю ночь просидели мы с Васькой, вспоминая това­рищей.
   А где-то на улице тянули унылую песню:

 
Шлем тебе, Кубань родимая,
От сырой земли покло-он…

 




Глава III


КАПСЮЛЬ БЕЗ БОМБЫ


   Рано утром позади погреба прогремели ружейные вы­стрелы.
   Каждый день вместе с зарей на станции поднималась стрельба и будила жителей погреба.
   Васькина мать раскладывала на ящике соленые огур­цы к завтраку и после каждого залпа строго говорила мне с Васькой:
   – Не выходите, черти! Схватят – только и видели вас.
   А нам до тошноты надоел погреб.
   Хоть бы одним глазком посмотреть, что делается на улице, за поселком, в поле.
   Наша семья тоже собиралась завтракать. На сером мешке мать разложила ложки и поставила миску с недо­варенным супом. Кто-то постучал в дверь. Все насторожи­лись. Чиканов вскочил с мешка и побежал наверх. Щелк­нула задвижка, скрипнула дверь.
   В погреб боком просунулся белокурый парнишка.
   – Андрей! Откуда? Где пропадал? – кинулись к нему мы с Васькой.
   – Ребята, – шепотом сказал Андрейка, спускаясь по ступенькам, – айда на поле! Сколько убитых там! Ой-ой!..
   – Ты что тут болтаешься? – сурово спросил Андрейку Илья Федорович.
   – Я, дядь, не болтаюсь. Я ребят проведать пришел.
   – Проведать – это хорошо, – сказал Илья Федоро­вич. – Да вот ходишь ты не вовремя – это плохо. Сам зна­ешь, время теперь какое – ни за что пропадешь. Смотри, ребят нам не сманивай!
   – Да как же я их сманиваю? Я проведать…
   – Проведать! Знаем – проведать. Кто теперь проведы­вает, когда люди в погребах сидят? Кто шляется в такую пору?
   – Дядь Илья, да что я сделал, что ты кричишь на ме­ня? Если что, я уйду, – сказал Андрей и натянул на голову шапку.
   – Чего вы, дядя Илья? Он никому не мешает, – крик­нул я Васькиному отцу.
   – Ложку бери да ешь! Что рот-то разинул? – оборвала меня мать.
   Я сел на ведро, схватил здоровенную ложку и стал нехотя хлебать суп. А сам не сводил глаз с Андрея.
   Андрей тихо говорил Ваське:
   – На нашем краю никто не сидит в погребе.
   – А у нас все сидят, – сказал Васька. – Сами сидят и нас не пускают.
   – Ешь, Гришка, ешь! – заворчала на меня мать. – Не вертись на ведре, как сатана на барабане.
   – Да что ты привязалась? Наемся еще, успею, – сер­дито ответил я матери и бросил на мешок деревянную ложку. «Как это она не понимает – тут Андрей пришел, а она со своим супом лезет».
   Васька о чем-то сговаривался с Андрейкой. Он то и дело подмигивал мне и косился на дверь. Сперва я не понимал Васькиных сигналов. Но потом догадался. Как только мать отвернулась, я незаметно, со ступеньки на сту­пеньку, добрался до верха лестницы и выскочил на улицу вместе с Андреем и Васькой.
   Первый раз за четыре дня я вышел на улицу, От рез­кого свежего воздуха защекотало в носу.
   После тесного, душного погреба даже наш казенный двор показался мне просторным.
   – Ну, ребята, смотри теперь в оба! – сказал Андрей. – Пройдем по Железнодорожной, по Воинской, оттуда в по­ле, а там видно будет. Если спросят – молчите… Отвечаю я.
   На воинской платформе валялись трупы лошадей, дере­вянные ящики, бочки, цинковые банки. По железнодорож­ным путям были разбросаны четырехугольные тюки сена и грязные больничные бинты.
   Васька, оглянувшись, схватил с земли обойму с патро­нами и сунул в карман. Андрей выковырнул палкой из грязи капсюль от бомбы.
   – Брось его, – сердито сказал я Андрею. – Ведь он хлопнуть может.
   – Дурной, зачем бросать? Соберем побольше – приго­дятся.
   Андрей соскреб ногтем грязь с капсюля, старательно протер его в пятерне и сунул к себе за пазуху.
   – Пусть берет на свою голову! – сказал Васька и вдруг отскочил от Андрея в сторону. – Пусть берет! Вон Ванька тоже нашел, только не такой, а длинный, из крас­ной меди. Пришел домой и положил на плиту. А отец его в это время ведра чинил. А капсюль этот как долбанет, аж вода из кастрюли шарахнулась, чертям тошно стало. Отцу ни за что пальцы поцарапало.
   – Ну, и понимаете все вы, как я погляжу. Что я, не знаю, как с капсюлем обращаться?
   – Стреляет он, вот что, – пробурчал Васька.
   По Воинской улице мы вышли в степь. Под ногами хрустел хворост, трещал мусор.
   В небольшой грязной яме мы увидели труп. Раздетый распухший человек лежал на земле лицом кверху. По ще­кам его и по лбу ползали мухи. Правая рука была отбро­шена наотмашь в сторону, а левая скрючена на груди, и казалось, что пожелтевший мертвец держался за грудь, как будто прижимал что-то к своему сердцу. В темные во­лосы его набилась серо-зеленая пыль. Череп был раздроб­лен.
   У Васьки затряслись губы. Да и мне страшно стало. Ноги стянуло судорогой, как в холодной воде.
   – Дух от него какой тяжелый, – тихо сказал Андрей прерывающимся голосом. – Видно, шрапнелью его хватило.
   – Видно, шрапнелью, – повторил я.
   – А кто его раздел? – спросил Васька.
   – Известно кто – шкуринцы, – сказал Андрей. – Крас­ноармеец это. Товарищ.
   Мы молча постояли несколько минут. Потом Андрей осторожно пошел дальше, мы за ним. Шли и оглядывались.
   – А интересно, как это оно получается? – говорил Андрей. – Один идет за красных, другой за белых. За красных ясно почему идут, а вот за белых… Гришка, как думаешь, почему казаки за белых пошли, а?
   – Да не схотели за красных.
   – Тоже придумал – не схотели, – сказал Андрей. – Какой им интерес за красных идти? У них земли-то сколь­ко! Вот они за буржуев и тянут. У Хаустовых во дворе и молотилки, и косилки, и пчел по шестьдесят колодок – что ты думаешь, пойдут они за большевиков?
   – А почему же Степан Замураев за белых пошел? – сказал Васька. – Он ведь деповский рабочий. У него ни земли, ни пчел.
   – Так он… Так он по своей воле, – неуверенно ответил Андрей и, посмотрев на меня, сказал: – Кто его знает, почему он к белым пошел… Может, он у белых выпытать чего хочет?
   Мы сбежали на дно воронки, развороченной снарядом, и уселись на рыхлую землю.
   – Я слыхал, что у красных организации такие есть, – сказал Андрей, ковырнув сапогом ком земли. – Они что хочешь сделают… Никого не боятся.
   – А ты откуда это знаешь? – спросил Васька.
   – Знаю. Дядя Саббутин говорил. Он говорил, что у большевиков существует такая коммунистическая пар­тия. Она-то и есть самая боевая.
   – Не видал я ее чего-то, – сказал Васька. – Больше­виков видал и красноармейцев боевых видал, а коммуни­стическую партию – не приходилось.
   – Ты что же, Васька, Саббутина не видал? Ведь дядя Саббутин и есть коммунист.
   – Да что ты? – удивился Васька.
   – Ну да… А как вы думаете, ребята, может, и нам организовать такую коммунистическую партию или отряд, что ли? Чтоб он боевой был.
   – Отряд? – сказал Васька. – Это дело. Станцию забе­рем, пакгауз…
   – Погоди забирать, – перебил Андрей. – Еще и оружия нету. Вот разыщем винтовок, патронов, разнесем по до­мам…
   – Не хочу! – громко крикнул Васька и вскочил на ноги.
   – Чего не хочешь? – спросил Андрей.
   – Винтовку не хочу. Принесешь домой, а куда ее сунешь? Отец как найдет, так всыплет тебе пороху. Три дня помнить будешь.
   – Ну, пошла слеза, закапала, – буркнул Андрей. – Еще не били, а он уже за штаны держится. Подумаешь, всыплют раз. Впервой тебе, что ли? Раз побьют, в другой раз не станут. Зато дядя Саббутин вернется, так что ты думаешь, он тебе спасибо не скажет?
   – Все равно не согласен, – сказал Васька и стал ка­рабкаться наверх. Он вылез из воронки и тихонько пошел по полю, сбивая ногой земляные кочки и высохший бурьян.
   Я и Андрей тоже выбрались из ямы.
   Мы шли молча и разглядывали все, что валялось в степи. Набрели на оставленную в канаве повозку, у кото­рой было сломано заднее колесо, и стали его разбирать.
   Андрей снял люшню колеса, вынул шкворень и выкатил на бугор потрепанный передок.
   – Вот коня бы… – сказал Васька и чихнул.
   – А это что?.. Разве это не конь? – Андрей ухватил за хвост вороную лошадь, которая лежала на боку рядом с повозкой.
   – Дохлый! Кому он нужен? – протянул Васька. – И ноги одной у него нет.
   Я нашел огромное колесо от казачьей брички и катил его по дну канавы. Вдруг колесо на что-то наскочило. Я нагнулся – на земле валялся бинокль, весь облепленный грязью.
   – Ребята, сюда! – крикнул я. Андрей и Васька броси­ли дохлую кобылу и подбежали ко мне.
   Андрей, как коршун, набросился на бинокль.
   – Ты где взял? Это полевой, военный! Вот это здоро­во! Без бинокля отряду никак не обойтись.
   Мы стали крутить рубчатое черное колесико, раздвигать и сдвигать трубки. Смотрели на горы, на повозку, на дох­лую кобылу. Смотрели с обоих концов. В маленькое стекло посмотришь – кобыла больше слона, в большое – меньше мухи.
   Пока мы с Андрейкой рассматривали в бинокль кобылу, Васька ковырялся в земле. Вдруг он закричал;
   – А я тоже что-то нашел, получше вашего!
   И он поднял над головой два револьвера – в правой ру­ке наган, в левой браунинг.
   – Во!
   Андрейка кинулся к Ваське:
   – Давай меняться! Нам с Гришкой револьверы, а тебе бинокль. Наблюдателем в отряде будешь.
   Васька отступил назад и спрятал револьверы за спину:
   – Ишь ты! За две штуки одну.
   – Как же одну? – сказал Андрей. – Ведь в бинокле-то две трубки? Чего ж тебе надо?
   Васька подумал и отдал револьверы. Андрей взял себе большой, тяжелый наган, а мне сунул в карман маленький плоский браунинг.
   Скоро мы дошли до бугра в степи. Дальше идти мы не решились.
   За бугром лежали вповалку на животе, на спине, с рас­кинутыми руками люди в шинелях, в гимнастерках, в мор­ских бушлатах. Ветер нес оттуда густой, тяжелый смрад.
   – Пошли домой, ребята, – торопливо сказал Андрей.
   Мы побежали к поселку.



Глава IV


АГИТПУНКТ


   Одиноко и сиротливо стоит железнодорожная станция. От сильного ветра качаются на железных тросах керосино­вые фонари. И, шатаясь так же, как фонари, бродят по платформе пьяные шкуринцы.
   Седьмой день по-новому живут станция, притаившийся поселок и буйная станица.
   В верхнем этаже станционного дома, там, где несколько дней назад был комитет железнодорожников, теперь в ле­вом углу стоят черные знамена, а у знамен вытянулся ча­совой. Рядом со знаменами висит на стене широкая карта с трехцветными флажками. Самый верхний флажок вотк­нут посредине карты, чуть ли не под самой Москвой, а ниж­ний флажок склоняется над Воронежем.
   Жители поселка не заходят в эту комнату – нечего в ней делать. Разве что кому придет охота посмотреть на хвастливые трехцветные флажки, которые ретивый офицер из штаба натыкал куда попало по всей карте. К этому вре­мени белые откатились уже от Харькова, а трехцветные флажки красовались выше Тулы.
   Офицеры тоже не заходили в эту комнату. Непонятно было, зачем стоит одинокий часовой у черных, завернутых в клеенку знамен и зачем повешена карта вымышленных побед белой армии.
   Рядом, в соседней комнате, были наспех наляпаны на стенах плакаты, воззвания и разноцветные листки. На листках жирными буквами напечатано:

   «Сотрем совдепы»

   Тут же, на широком раздвижном столе, лежали журна­лы, газеты, почтовые марки. На одних марках был изобра­жен Царь-колокол, на других – раненый офицер с сестрой милосердия. На низеньком столе стоял длинный открытый ящик, набитый цветными открытками. Их продавала жен­щина в белом переднике, в белой косынке, с красным кре­стом на рукаве.
   Казалось, будто она сама только что сошла с почтовой марки.
   В этой комнате было также пусто и скучно. Только иногда с пьяных глаз забирались сюда казаки и, перемешав на столе все открытки и марки, уходили назад.
   Еще так недавно, когда по железнодорожным путям весело бегал маневровый паровоз, стучали вагоны и зве­нели буфера, здесь был агитпункт.
   Тут собирались по вечерам мастеровые, красноармей­цы, поселковые парни, девки и ребята.
   Народу в агитпункт набивалось полным-полно. Устраи­вались кто как мог – садились на пол, забирались на по­доконники, стояли у стен, у дверей.
   Помню, как за неделю до отступления красных в агит­пункт пришел комиссар. Он был высокий и худой, в потре­панной выцветшей шинели. Взобравшись на помост, он снял фуражку, провел по редким волосам рукой и громко сказал:
   – Товарищи деповские, нам тяжело потому, что не весь народ понял, за кого ему бороться и с кем воевать. Антан­та помогает Деникину оружием, деньгами, обмундировкой, продовольствием. А кто нам помогает? Пусть каждый спро­сит себя. Ну кто? Сами себе… А тут, как назло, нет меди­каментов, нет обмундировки. Мы ходим разутые, обтре­панные, грязные. Нас заедает вошь, ползучий тиф. Но пусть белая сволочь знает, что мы всю жизнь отдадим за Советскую власть.
   Комиссар прошелся по скрипучим подмосткам и сказал:
   – Мы еще не такое переживали.
   – А как же! Переживали, товарищ комиссар! – крик­нул кто-то из толпы.
   – Еще бы не переживали! – подмигнул здоровенный матрос. – Ну да ладно, мы им, хамлюгам, покажем борт парохода. Возьмем еще за шкирку! – И матрос развернул полы своей промасленной тужурки, под которыми сверкну­ли с двух сторон металлические бомбы.
   В агитпункте загудели. А комиссар звонко засмеялся. Его лицо показалось мне молодым и светлым, а сам он сме­лым и боевым.
   Возле матроса собрался тесный круг деповских.
   – Отдай власть белопогонникам, а сам без штанов ходи, – говорил матрос, потирая правой рукой бомбу.
   Сосед его в рыжем картузе отскочил в сторону:
   – Брось, не шути, народу, смотри, сколько.
   – Не трусь, братишка, не заряжена. Я говорю, нипо­чем не отдадим власть.
   – Ясно, не отдадим, – подхватил кудлатый деповский рабочий. – Пусть с меня родная кровь брызнет, не отдадим.
   – Пресвятая мати божия, за что кровь льется? – про­тянул испуганный женский голос.
   Кругом засмеялись.
   – Товарищи! – крикнул белобрысый парень, взбираясь на подмостки. – Сейчас местный оркестр железнодорожни­ков исполнит программу.
   На помост взошли четыре музыканта – с балалайкой, гитарой, мандолой и мандолиной. Музыканты важно усе­лись, и забренчал вальс «Над волнами». Потом хрипло прокричал граммофон. Потом приезжий артист читал стихи Демьяна Бедного. Он поднимался на носки и, закрывая глаза, сыпал не запинаясь:

 
Чтоб надуть «деревню дуру»,
Баре действуют хитро.
Генерал-майора Шкуру
Перекрасили в Шкуро.
Шкура – важная фигура!..
С мужика семь шкур содрал.
Ай да Шкура, Шкура, Шкура,
Шкура – царский генерал!..
Стали «шкурники» порядки
На деревне заводить
Кто – оставлен без лошадки,
Кто – в наряды стал ходить,
Стали все глядеть понуро.
Чтобы черт тебя побрал.
Пес поганый, волчья шкура,
Шкура – царский генерал!

 
   – Вот черт так черт! Ну и разделал, стервец, – гудел моряк и бил в ладоши. – Бис!..
   Артист раскланялся, ушел за сцену и вернулся оттуда с растянутым баяном в руках. На ходу он запел, переби­рая басы:

 
Эх, яблочко,
Куда котишься?
Как в Невинку попадешь,
Не воротишься.

 
   После него опять вышли четыре музыканта и заиграли «барыню орловскую».
   Парень в голубой рубахе изо всей силы тряхнул по струнам балалайки. Ударил и прихлопнул рукой. Балалай­ка зажужжала, как пчела под пятерней, а потом, словно вырвалась на свободу, задилинькала, затрезвонила.
   Гитарист отчаянно хватил пальцами витые струны. Ги­тара гудела, и струны ее громко хлопали по деревянной коробке.
   Самый молодой и веселый из музыкантов цеплял корич­невой косточкой струны мандолины, то поднимая кучеря­вую голову, то медленно опуская ее. Руки его мелькали как заводные, на лбу подрагивал растрепанный черный чуб. А рядом коренастый усач, не торопясь, поддавал вто­ру. Мандола его, словно чем-то тяжелым, приглаживала болтливые звуки мандолины.
   Мастеровые и красноармейцы, сперва тихо, а потом все громче и громче пристукивали носками и каблуками о ка­фельный пол.
   Вдруг на середину комнаты вылетели два красноар­мейца.
   Они постояли с минуту на месте, а потом один из них хлопнул ладонью по голенищу и пустился вприсядку, вы­кидывая ноги выше носа. А другой заходил кругом него, защелкал пальцами, зачичикал носками сапог, завертелся, размахивая широкими полами шинели.
   – Давай, давай, не задерживай!.. – кричал моряк с бомбами. – Крой по сухопутью!
   Парень в голубой рубахе рубил пятерней по балалайке, усач выковыривал звуки на мандоле, гремела и хлопала гитара. Глухо стучали по полу тяжелые сапоги.
   – Ну-ка еще! Не спускай пару!
   Через комнату пробиралась маленькая сухонькая ста­рушка. Она оглядывалась по сторонам и улыбаясь шамкала:
   – Что вы, черти, каждый вечер хороводы хороводите? Через вас и спать не будешь.
   – Не лайся, мамаша, – сказал старушке матрос. – Ты бы вот стукнула каблуками и прошлась бы козырем.
   – А ты думаешь, не пройдусь? Отойди-ка! – Старушка сбила косынку на затылок, уперлась рукою в бок и затру­сила под «орловскую».
   – Крой, бабка, знай наших! – кричал моряк.
   Старушка вдруг остановилась, натянула на брови ко­сынку и сказала сердито:
   – Наберешься тут с вами грехов.
   Потом плясали все. Забыли про голод, про тиф, про Антанту. Плясали красноармейцы, плясали деповские, прыгали и кружились ребята. А больше всех старался мат­рос с бомбами. Он высоко подскакивал, кружился на месте и подхватывал на лету всякого, кто попадался под руку.
   – Товарищи красноармейцы, выходи! – вдруг раздался в дверях тревожный голос комиссара.
   Из открытой двери тянуло холодом и ночной сыростью. Музыка оборвалась. Где-то далеко за станцией, у Конорезова бугра, грянул выстрел.
   Женщины и ребята кинулись к выходу. За ними – де­повские.
   Матрос подскочил к дверям и вытянулся во весь рост.
   – Не торопись, товарищи! Без паники. Сперва красно­армейцев пропусти.
   Толпа шарахнулась в сторону, а красноармейцы, на хо­ду натягивая шинели, один за другим молча вышли на подъезд.
   Через три минуты в агитпункте никого не осталось. Только музыканты свертывали ноты и завязывали в платки инструменты.
   С этого вечера ровно трое суток без хлеба, без воды выдерживали красноармейцы и деповские атаки белых, ураганный огонь орудий и пулеметов. А все-таки отстояли поселок, не отдали его белым в тот раз.
   А потом ушла Красная Армия. И за ней человек сорок наших поселковых.
   Замерли станки в мастерских, торчат в депо холодные паровозы. Пусто. Только беспокойный маленький человек в красной фуражке болтается по вокзалу, ищет на работу мастеровых.



Глава V


СЕНЬКА ПЕТЛЯЕТ


   Как-то раз пришли мы с Андреем к вокзалу. Дернули дверь за медную ручку – не открывается. Андрей надавил плечом – не поддается.
   – Черт с ним, через забор перелезем, – сердито ска­зал Андрей и ухватился правой рукой за высокие зубчатые доски.
   – Подсаживай, чего смотришь! – крикнул он мне, под­тягиваясь на руках. Я подставил Андрею левое плечо. Он уперся в него рваным сапогом и быстро-быстро вска­рабкался на зубчатую верхушку станционного забора.
   – Давай руку, – сказал он мне.
   Я подал ему руку, и он легко подтянул меня кверху.
   – Закрылись! Думали, мы другой дороги не найдем, – буркнул Андрей и спрыгнул с забора.
   Я сполз по доскам за ним.
   Впереди – грязное вокзальное здание с широкими по­трескавшимися стеклами. Слева, за железнодорожными пу­тями, на которых нет ни одного вагона, – заброшенный де­ревянный пакгауз. Справа – дежурка поездных смазчиков и закопченная кипятилка.
   Мы подошли к дежурке. Андрей осторожно толкнул дверь.
   На столе, на полу, на окнах крохотной конторки валя­лись груды бумаг, железнодорожные ведомости на мазут, на паклю, на инструменты.
   – Никто на работу не идет, – сказал Андрей.
   – А ты пошел бы? – спросил я.
   – Держи карман шире.
   В это время из-под навеса станции, обнявшись, вылезли два казака в папахах. Оба были пьяные. Один, здоровен­ный и толстый, прижимая локтем свою винтовку, болтав­шуюся на ремне, что-то бормотал отвислыми губами. Дру­гой, приземистый, с желтыми погонами, волочил за собой по земле казачью шашку и тонко тянул:

 
Ехали казаки со службы домой…

 
   Мы спрятались за кипятилкой.
   Приземистый казак несколько раз начинал все ту же песню: «Ехали казаки со службы домой», «Ехали казаки со службы домой», но дальше у него ничего не выходило. Наконец он махнул рукой и пискляво сказал:
   – А ну ее, давай затянем другую.
   Но толстый его не слушал. Толстый совсем осоловел. Заломив папаху на затылок, он остановился и стал задум­чиво и сосредоточенно плевать в одно место. Маленький тоже стоял не двигаясь и смотрел в то место, куда плевал толстый.
   – Песня – она как-то душу нашему брату потешает, – наконец выговорил маленький.
   – Песня – она и есть песня, – согласился толстый.
   Тут из-за угла высунулась лохматая мальчишеская го­лова и опять скрылась.
   – Гришка, – сказал мне Андрей, – смотри, кажись это Сенька там возле телеграфа?
   – Ну да, Сенька!
   Сенька выскочил из-за угла и что было силы побежал к нам.