Григорий Мирошниченко
Юнармия
РОМЕН РОЛЛАМ О ПОВЕСТИ «ЮНАРМИЯ»
Ваша маленькая книга, которую я прочел с величайшим интересом, очень трогательна. Я должен сказать, что, несмотря на то что это – книга для детей, она одна из самых трогательных, которые я читал о гражданской войне, имевшей место в вашей стране (конечно, я знаю только те книги на эту тему, которые были переведены на французский язык, так что я могу судить очень неполно). Эта небольшая книга еще раз показывает нам, как в вашей стране создается новое человечество, сознательное и свободное. Последние страницы, где вы рассказываете о том, что случилось потом с вашими товарищами и с вами самим, желающим «идти вперед», доставили мне самое большое удовольствие.
Жму вашу руку, дорогой товарищ, и желаю вам удачной работы, здоровья и сил.
Ромен Роллан
Вильнев, 19 марта 1936 г.
Жму вашу руку, дорогой товарищ, и желаю вам удачной работы, здоровья и сил.
Ромен Роллан
Вильнев, 19 марта 1936 г.
Глава I
ЭШЕЛОНЫ УШЛИ
На главной железнодорожной магистрали, почти у самого перрона, блеснул оранжевый огонек, треснул и потонул в облаке бурого дыма. Глухо и тяжело ударил взрыв. Посыпались камни, песок, хрустнули станционные стекла.
Над крышей вокзала пронзительно и даже как-то странно пропел еще один трехдюймовый снаряд. Он грохнулся по ту сторону станции, на постоялом дворе Кондратьевых. За ним ударил еще один… Еще. И еще. Сколько их! Они сыпались один за другим, и в густом дыму, который уже закрывал собой десятки домов и сараев, мгновенно вспыхивали огни, напоминавшие грозу, разразившуюся ночью.
Совсем недалеко от станции, на воинских путях, по деревянным настилам торопливо заводили в товарные вагоны исхудалых, в коросте, лошадей. Лошади фыркали, ржали, топали копытами и, боязливо озираясь, шли в вагоны.
На открытые платформы грузили пушки, кухни, двуколки.
У самой станции снаряд со свистом вырвал рельс, выворотил рыхлую землю и почерневший огрызок шпалы.
В это время из конторы выскочил начальник станции. Он посмотрел на семафор и, схватившись руками за голову, побежал обратно в контору. Шпала, перевернувшись в воздухе, полетела вниз. Она упала возле конторы начальника станции, плотно загородив собою тяжелую дверь.
Красноармейцы грузили сено. Вдвоем, втроем они хватали непокорные тюки и со злостью тискали их на платформу.
– Вот, дьявол, как чешет! – сказал красноармеец, накручивая обмотку.
– Кури, брат, – предложил ему сосед, доставая из кармана махорку. – Кури! Фронт фронтом, а раз время пришло – кури.
– Какой ты чудной, – сказал другой красноармеец, – какой ты храбрый, ты, видно, и ночью куришь!
– Курю.
– И в заставе куришь?
– Курю. Только я в рукаве, а нет – под шинельку. Без курева не могу. В тот момент голову сымай, хоть режь – закурю.
Вдруг прямо на площадке возле эшелонов упал снаряд. Красноармейцы прилипли к земле. Снаряд рванул. Заржали лошади.
– О гады! – сказал красноармеец, поднимаясь на ноги.
– Кроют, браток… Кабы у нас снарядов двадцать было, мы бы их…
– Да, кабы у нас… – сказал сосед и сразу повалился на камни. Из руки его выпала папироска.
Красноармеец пристально посмотрел на тело товарища, потом молча взвалил его себе на плечи, как тюк сена, и понес в санитарный вагон.
На платформе человек двадцать красноармейцев искали начальника станции и долго не могли его найти. Они лихо размахивали руками, как саблями.
Начальник станции сунул свое длинное лицо в дверное стекло. Увидев красноармейцев, он быстро отскочил обратно.
– Стоп! – громко крикнул скуластый красноармеец. – Ты куда ховаешься, бисова твоя душа? Стой!
Начальник станции вернулся.
– Вот видите, – лукаво сказал он, остановившись у двери, – шпала дорогу загородила. Я хотел через другую дверь выйти к вам.
– Неправда, – спокойно сказал высокий красноармеец в буденовке, отодвинув ногой шпалу.
– Ты знаешь, что эшелоны задерживать права не имеешь?
– Взять бы да двинуть ему по-свойски, враз бы пути починил!
Но маленький человек в красной фуражке только пожимал плечами и повторял одно и то же:
– Товарищи, не могу я отправить воинские эшелоны. Все пути позабиты. У семафора снарядами полотно разорвало. Что я могу поделать?..
Тут из-за угла вышел обтянутый крест-накрест потертыми ремнями начальник эшелонов. Красноармейцы к нему.
– Саботаж разводят станционщики, товарищ командир! Не отправляют! – сказали почти разом красноармейцы.
– Почему это не отправляют? – тихо и деловито спросил командир.
– Не хотят, – сказал высокий в буденовке.
– Да как же отправлять?.. Все железнодорожные пути уже забиты. Все забиты, – опять забормотал начальник станции.
И действительно, у семафора, в той стороне, куда нужно было отправлять эшелоны, как назло, у вывороченных рельсов стояла шестерка товарных вагонов.
– А мастеровые почему до сих пор не вызваны?
– Не слушают меня… Отвыкли… Не знаю.
– Ну, так я знаю, – сказал командир не резко, но громко. – Мастеровые помогут нам!
– Что ж, попробуйте, если угодно, – сказал начальник станции, прищуривая один глаз. – Да только выйдет ли? Там, у семафора, снарядом выворотило рельс, товарный состав застрял… Здесь это еще пустяки, а там…
– И там дело немудреное, – вдруг сказал из толпы молодой рабочий.
Он давно уже стоял рядом с начальником станции и прислушивался к разговору.
– Сперва нужно спустить под откос вагоны – те, что у семафора торчат, а потом вызвать дорожного мастера. А рабочих я созову. Надо рельсы менять. Иначе ничего не выйдет.
Он круто повернулся и куда-то побежал.
Начальник станции проводил мастерового хмурым взглядом.
– Куда же он сбежал, мастеровой-то этот? – беспокойно говорили красноармейцы. – Придет еще или не придет?
– Придет, – ответил командир, но видно было, что он и сам сомневается.
Снаряды стали падать у водокачки. Сперва они перелетали и падали недалеко за железнодорожным поселком, но потом стали ложиться у самой стенки цементной водокачки.
– Губа не дура! Ишь чего захотели! – сказал командир, показывая красноармейцам на водокачку.
– Форменная дура! Зачем же водокачку-то? – спросил красноармеец.
– А затем, что нашего наблюдателя на водокачке заметили.
– Вот оно что… – сказал красноармеец, только теперь заметив наблюдателя.
Пушечные выстрелы слышались все сильнее и ближе. В воздухе рвалась шрапнель.
Машинист хмуро выглядывал из окон паровоза и ругался:
– Во черт! Паровоз стоит, а не уедешь…
В это время из-за угла станции вынырнул вспотевший мастеровой. За ним быстро шагали седоватый широкоплечий человек – это был дорожный мастер Леонтий Лаврентьевич – и еще несколько рабочих. Рабочие несли кирки, ломы, разводные ключи.
– Товарищ командир, давай людей! – на ходу сказал дорожный мастер.
Командир оглядел красноармейцев и быстро отсчитал человек пятнадцать. Красноармейцы и мастеровые побежали к семафору. Бежали, спотыкаясь о рельсы и камни.
– Можно бы и пешком уйти, – говорил командир дорожному мастеру, догоняя его, – да у меня пол-эшелона тифознобольных, раненых, а бросать их на произвол врага – преступление. Не могу.
– Как можно! Если банда доберется до них, всех порежет, – сказал Леонтий Лаврентьевич, вытирая рукавом со лба пот.
– Ничего, отправим. Только бы вагоны убрать, – отозвался мастеровой сзади.
Подбежали к семафору. Дорожный мастер отрывисто скомандовал:
– Отвинтить болты! Отнять накладки! Заменить шпалу!
Рабочие вывернули болты, разгребли ржавыми лопатами щебень и потащили с насыпи обломки рельсов. Двое, трое, шестеро с трудом сбрасывали обломки рельсов далеко вниз под крутой откос. Работали молча.
Вдруг у самых вагонов шлепнулся снаряд. Это белогвардейцы перенесли на полотно артиллерийский огонь.
Снаряды один, за другим падали совсем рядом. Осколки шаркали по полотну, по крышам вагонов, стоявших у семафора.
Дорожный мастер торопил рабочих. Он сам расцепил вагоны, сам выворотил обломок застрявшего рельса.
– Не робей, ребята, – говорил он спокойно. – Пока они там прицелятся, мы и разберем и соберем дорогу.
– Соберем! – подхватил раскрасневшийся молодой рабочий, выворачивая камни лопатой.
– Дело привычное, – согласился другой, крепко ударяя кувалдой по рельсу.
Тяжелая кувалда с силой падала на сталь, звеня и подскакивая. Далеко по рельсам катился хрупкий стук.
Наконец путь разобрали. Рабочие налегли плечами на вагоны, и они тяжело поползли вниз.
Не доходя до середины разобранного полотна, вагоны валились набок и, перевернувшись, как деревянные ящики, летели под откос.
Сверху полыхнула шрапнель – словно горохом посыпало. За ней вторая, третья. Командир и дорожный мастер протирали глаза, засыпанные песком. Красноармейцы и мастеровые молча толкали последние оставшиеся на путях вагоны.
Каждый раз, когда раздавался визг шрапнели, мастеровые тревожно посматривали вверх, а красноармейцы только наклоняли головы, – они привыкли.
Вдруг шрапнель шарахнула и рассыпалась у самого места работы.
Рабочие кубарем покатились вниз по откосу. Кровью обрызгало черную от угля землю, обломки рельсов, старую придорожную траву.
А там, у станции, под самым огнем все еще стояли два эшелона больных и раненых красноармейцев.
– Товарищи, за работу! – что есть силы крикнул командир. – Мастеровые, сюда!
Зажимая раны, мастеровые снова полезли на высокую насыпь.
– Ну, ребята, поднажми еще раз, – сказал дорожный мастер Леонтий Лаврентьевич.
Последний вагон с глухим треском полетел набок.
Мастеровые и красноармейцы начали сшивать костылями железнодорожное полотно. Шили наскоро. Торопились.
Белые напоследок пустили еще несколько шрапнелей, но красноармейцы уже стояли у составов, готовых к отправлению, и прощались с мастеровыми.
– Не горюй, товарищи, придем. А вы тут тоже не сидите сложа руки, – говорил командир.
– За это не беспокойтесь, товарищ командир, – ответил дорожный мастер и тряхнул головой.
Воинский состав, тяжело набирая скорость, тронулся без свистка. За ним, постукивая колесами, пошел второй. Следом медленно двинулся броневик «Коммунист».
К бугру, откуда высунулись белогвардейские папахи, скакали, прикрывая отступление эшелонов, конные и бежали пешие красноармейцы. На ходу они досылали в винтовку очередной патрон.
Начальник станции то и дело выбегал на платформу и растерянно махал сигнальными флажками.
Орудийный гул то стихал, то нарастал вновь. Снаряды падали у семафора, у водокачки, на станции.
По земле расползался густой бурый дым.
Когда поезд с больными и ранеными проходил мимо мастерских, командир крикнул:
– Прощайте, товарищи! Держитесь! Мы обязательно придем!
А на макушке бугра уже растянулась неровной лентой цепь белых.
Цепь быстро перекатывалась к вокзалу.
Казачья конница вихрем перескочила балку. Размахивая саблями, казаки понеслись вслед за броневиком. Но поезд – конному не товарищ.
Выстрелы слышались все реже и реже. На станции стало тихо.
Красноармейцы отступили.
Начальник станции, подправив короткие рыжие усы и надев накрахмаленную манишку, приготовился к встрече белогвардейцев.
Над крышей вокзала пронзительно и даже как-то странно пропел еще один трехдюймовый снаряд. Он грохнулся по ту сторону станции, на постоялом дворе Кондратьевых. За ним ударил еще один… Еще. И еще. Сколько их! Они сыпались один за другим, и в густом дыму, который уже закрывал собой десятки домов и сараев, мгновенно вспыхивали огни, напоминавшие грозу, разразившуюся ночью.
Совсем недалеко от станции, на воинских путях, по деревянным настилам торопливо заводили в товарные вагоны исхудалых, в коросте, лошадей. Лошади фыркали, ржали, топали копытами и, боязливо озираясь, шли в вагоны.
На открытые платформы грузили пушки, кухни, двуколки.
У самой станции снаряд со свистом вырвал рельс, выворотил рыхлую землю и почерневший огрызок шпалы.
В это время из конторы выскочил начальник станции. Он посмотрел на семафор и, схватившись руками за голову, побежал обратно в контору. Шпала, перевернувшись в воздухе, полетела вниз. Она упала возле конторы начальника станции, плотно загородив собою тяжелую дверь.
Красноармейцы грузили сено. Вдвоем, втроем они хватали непокорные тюки и со злостью тискали их на платформу.
– Вот, дьявол, как чешет! – сказал красноармеец, накручивая обмотку.
– Кури, брат, – предложил ему сосед, доставая из кармана махорку. – Кури! Фронт фронтом, а раз время пришло – кури.
– Какой ты чудной, – сказал другой красноармеец, – какой ты храбрый, ты, видно, и ночью куришь!
– Курю.
– И в заставе куришь?
– Курю. Только я в рукаве, а нет – под шинельку. Без курева не могу. В тот момент голову сымай, хоть режь – закурю.
Вдруг прямо на площадке возле эшелонов упал снаряд. Красноармейцы прилипли к земле. Снаряд рванул. Заржали лошади.
– О гады! – сказал красноармеец, поднимаясь на ноги.
– Кроют, браток… Кабы у нас снарядов двадцать было, мы бы их…
– Да, кабы у нас… – сказал сосед и сразу повалился на камни. Из руки его выпала папироска.
Красноармеец пристально посмотрел на тело товарища, потом молча взвалил его себе на плечи, как тюк сена, и понес в санитарный вагон.
На платформе человек двадцать красноармейцев искали начальника станции и долго не могли его найти. Они лихо размахивали руками, как саблями.
Начальник станции сунул свое длинное лицо в дверное стекло. Увидев красноармейцев, он быстро отскочил обратно.
– Стоп! – громко крикнул скуластый красноармеец. – Ты куда ховаешься, бисова твоя душа? Стой!
Начальник станции вернулся.
– Вот видите, – лукаво сказал он, остановившись у двери, – шпала дорогу загородила. Я хотел через другую дверь выйти к вам.
– Неправда, – спокойно сказал высокий красноармеец в буденовке, отодвинув ногой шпалу.
– Ты знаешь, что эшелоны задерживать права не имеешь?
– Взять бы да двинуть ему по-свойски, враз бы пути починил!
Но маленький человек в красной фуражке только пожимал плечами и повторял одно и то же:
– Товарищи, не могу я отправить воинские эшелоны. Все пути позабиты. У семафора снарядами полотно разорвало. Что я могу поделать?..
Тут из-за угла вышел обтянутый крест-накрест потертыми ремнями начальник эшелонов. Красноармейцы к нему.
– Саботаж разводят станционщики, товарищ командир! Не отправляют! – сказали почти разом красноармейцы.
– Почему это не отправляют? – тихо и деловито спросил командир.
– Не хотят, – сказал высокий в буденовке.
– Да как же отправлять?.. Все железнодорожные пути уже забиты. Все забиты, – опять забормотал начальник станции.
И действительно, у семафора, в той стороне, куда нужно было отправлять эшелоны, как назло, у вывороченных рельсов стояла шестерка товарных вагонов.
– А мастеровые почему до сих пор не вызваны?
– Не слушают меня… Отвыкли… Не знаю.
– Ну, так я знаю, – сказал командир не резко, но громко. – Мастеровые помогут нам!
– Что ж, попробуйте, если угодно, – сказал начальник станции, прищуривая один глаз. – Да только выйдет ли? Там, у семафора, снарядом выворотило рельс, товарный состав застрял… Здесь это еще пустяки, а там…
– И там дело немудреное, – вдруг сказал из толпы молодой рабочий.
Он давно уже стоял рядом с начальником станции и прислушивался к разговору.
– Сперва нужно спустить под откос вагоны – те, что у семафора торчат, а потом вызвать дорожного мастера. А рабочих я созову. Надо рельсы менять. Иначе ничего не выйдет.
Он круто повернулся и куда-то побежал.
Начальник станции проводил мастерового хмурым взглядом.
– Куда же он сбежал, мастеровой-то этот? – беспокойно говорили красноармейцы. – Придет еще или не придет?
– Придет, – ответил командир, но видно было, что он и сам сомневается.
Снаряды стали падать у водокачки. Сперва они перелетали и падали недалеко за железнодорожным поселком, но потом стали ложиться у самой стенки цементной водокачки.
– Губа не дура! Ишь чего захотели! – сказал командир, показывая красноармейцам на водокачку.
– Форменная дура! Зачем же водокачку-то? – спросил красноармеец.
– А затем, что нашего наблюдателя на водокачке заметили.
– Вот оно что… – сказал красноармеец, только теперь заметив наблюдателя.
Пушечные выстрелы слышались все сильнее и ближе. В воздухе рвалась шрапнель.
Машинист хмуро выглядывал из окон паровоза и ругался:
– Во черт! Паровоз стоит, а не уедешь…
В это время из-за угла станции вынырнул вспотевший мастеровой. За ним быстро шагали седоватый широкоплечий человек – это был дорожный мастер Леонтий Лаврентьевич – и еще несколько рабочих. Рабочие несли кирки, ломы, разводные ключи.
– Товарищ командир, давай людей! – на ходу сказал дорожный мастер.
Командир оглядел красноармейцев и быстро отсчитал человек пятнадцать. Красноармейцы и мастеровые побежали к семафору. Бежали, спотыкаясь о рельсы и камни.
– Можно бы и пешком уйти, – говорил командир дорожному мастеру, догоняя его, – да у меня пол-эшелона тифознобольных, раненых, а бросать их на произвол врага – преступление. Не могу.
– Как можно! Если банда доберется до них, всех порежет, – сказал Леонтий Лаврентьевич, вытирая рукавом со лба пот.
– Ничего, отправим. Только бы вагоны убрать, – отозвался мастеровой сзади.
Подбежали к семафору. Дорожный мастер отрывисто скомандовал:
– Отвинтить болты! Отнять накладки! Заменить шпалу!
Рабочие вывернули болты, разгребли ржавыми лопатами щебень и потащили с насыпи обломки рельсов. Двое, трое, шестеро с трудом сбрасывали обломки рельсов далеко вниз под крутой откос. Работали молча.
Вдруг у самых вагонов шлепнулся снаряд. Это белогвардейцы перенесли на полотно артиллерийский огонь.
Снаряды один, за другим падали совсем рядом. Осколки шаркали по полотну, по крышам вагонов, стоявших у семафора.
Дорожный мастер торопил рабочих. Он сам расцепил вагоны, сам выворотил обломок застрявшего рельса.
– Не робей, ребята, – говорил он спокойно. – Пока они там прицелятся, мы и разберем и соберем дорогу.
– Соберем! – подхватил раскрасневшийся молодой рабочий, выворачивая камни лопатой.
– Дело привычное, – согласился другой, крепко ударяя кувалдой по рельсу.
Тяжелая кувалда с силой падала на сталь, звеня и подскакивая. Далеко по рельсам катился хрупкий стук.
Наконец путь разобрали. Рабочие налегли плечами на вагоны, и они тяжело поползли вниз.
Не доходя до середины разобранного полотна, вагоны валились набок и, перевернувшись, как деревянные ящики, летели под откос.
Сверху полыхнула шрапнель – словно горохом посыпало. За ней вторая, третья. Командир и дорожный мастер протирали глаза, засыпанные песком. Красноармейцы и мастеровые молча толкали последние оставшиеся на путях вагоны.
Каждый раз, когда раздавался визг шрапнели, мастеровые тревожно посматривали вверх, а красноармейцы только наклоняли головы, – они привыкли.
Вдруг шрапнель шарахнула и рассыпалась у самого места работы.
Рабочие кубарем покатились вниз по откосу. Кровью обрызгало черную от угля землю, обломки рельсов, старую придорожную траву.
А там, у станции, под самым огнем все еще стояли два эшелона больных и раненых красноармейцев.
– Товарищи, за работу! – что есть силы крикнул командир. – Мастеровые, сюда!
Зажимая раны, мастеровые снова полезли на высокую насыпь.
– Ну, ребята, поднажми еще раз, – сказал дорожный мастер Леонтий Лаврентьевич.
Последний вагон с глухим треском полетел набок.
Мастеровые и красноармейцы начали сшивать костылями железнодорожное полотно. Шили наскоро. Торопились.
Белые напоследок пустили еще несколько шрапнелей, но красноармейцы уже стояли у составов, готовых к отправлению, и прощались с мастеровыми.
– Не горюй, товарищи, придем. А вы тут тоже не сидите сложа руки, – говорил командир.
– За это не беспокойтесь, товарищ командир, – ответил дорожный мастер и тряхнул головой.
Воинский состав, тяжело набирая скорость, тронулся без свистка. За ним, постукивая колесами, пошел второй. Следом медленно двинулся броневик «Коммунист».
К бугру, откуда высунулись белогвардейские папахи, скакали, прикрывая отступление эшелонов, конные и бежали пешие красноармейцы. На ходу они досылали в винтовку очередной патрон.
Начальник станции то и дело выбегал на платформу и растерянно махал сигнальными флажками.
Орудийный гул то стихал, то нарастал вновь. Снаряды падали у семафора, у водокачки, на станции.
По земле расползался густой бурый дым.
Когда поезд с больными и ранеными проходил мимо мастерских, командир крикнул:
– Прощайте, товарищи! Держитесь! Мы обязательно придем!
А на макушке бугра уже растянулась неровной лентой цепь белых.
Цепь быстро перекатывалась к вокзалу.
Казачья конница вихрем перескочила балку. Размахивая саблями, казаки понеслись вслед за броневиком. Но поезд – конному не товарищ.
Выстрелы слышались все реже и реже. На станции стало тихо.
Красноармейцы отступили.
Начальник станции, подправив короткие рыжие усы и надев накрахмаленную манишку, приготовился к встрече белогвардейцев.
Глава II
В ПОГРЕБЕ
Я со своим приятелем Васькой болтался на воинской платформе.
– Ни красных, ни белых, – сказал Васька.
Где-то сорвался выстрел. Я оглянулся.
– Васька, а Васька, домой пора, – видишь, опять стреляет кто-то.
– Нет, Гришка, чего там домой, пойдем-ка лучше в поселок, – сказал Васька и побежал к вокзалу.
У подъезда вокзала стоял огромный мусорный ящик. Васька заглянул в него, приподнял крышку и, с трудом подтянувшись на руках, прыгнул в ящик.
– Амуниция! – крикнул он. – Смотри, Гришка, бандрандаж матерчатый, с пулеметными пластинками.
Васька подцепил свою находку пальцем и высоко поднял над головой грязный, промасленный патронташ.
– Брось! – сказал я. – Кабы он новый был, а то, смотри, грязищи-то на нем… Да и пластины поломаны.
Васька швырнул патронташ на мостовую, поковырялся в ящике еще немного и вылез.
– Ну, пойдем, – сказал он, поправляя на затылке здоровенную отцовскую шапку.
– В поселок не пойду, давай на казенный чердак полезем, оттуда все видно.
– Ладно, давай на чердак, – согласился Васька.
Мы направились к большому кирпичному дому, который стоял рядом с вокзалом.
Это был самый большой дом в нашем поселке. В нижнем этаже жил начальник станции, а наверху – начальник телеграфа и начальник службы пути. С чердака этого дома хорошо была видна станица, железная дорога и степь до самой Крутой горы.
Когда мы переходили через площадь, Васька как-то съежился и сказал:
– А знаешь, страшно все-таки.
– Я и сам, когда кругом тихо, боюсь.
Мы огляделись. Не было слышно ни шороха. Будто вымерло все.
– Один, поди, не пошел бы? – спросил я у Васьки.
– Нет, ни за что.
Мы стали пробираться вдоль длинного деревянного забора. Вдруг я услышал лошадиный топот.
– Лезь через забор! – толкнул я Ваську.
Едва мы успели перелезть, как из переулка выскочил всадник и на всем скаку осадил лошадь у железной решетки станционного садика. Казак легко спрыгнул с лошади, набросил поводья на изгородь и, щелкнув плеткой по голенищу, скрылся за дверьми третьего класса.
– Белый, – прошептал Васька, – в погонах. Гляди!
Мы оба так и прилипли к забору и стали смотреть в широкую щель.
На подъезд станции два казака вынесли на грязных брезентовых носилках окровавленного человека. Следом за ними вышел офицер. На носилках рядом с раненым лежала серая шинель, фуражка и плоская кожаная сумка. Раненого сбросили на камни мостовой. Он застонал и, перебрасывая голову из стороны в сторону, слизывал языком белую смагу, покрывшую его распухший рот. На фуражке его я заметил звездочку.
– Красноармеец… товарищ… – еле слышно сказал я Ваське.
С ноги раненого казак стаскивал сапог. Сапог не снимался, и казак изо всей силы дергал ногу красноармейца. Наконец он стащил оба сапога, смахнул с них рукавом серую пыль и сунул в седловые сумы.
– Где ты откопал эту сволочь? – спросил офицер.
– Отстал! – гаркнул казак и, вытянувшись в струнку, взял под козырек. – Возле кипятилки валялся. Ваше благородие, разрешите разделать? – кивнул он головой в сторону красноармейца.
– Нет, этого делать нельзя, – ответил остроносый офицер, но, подумав немного, равнодушно добавил: – А впрочем, разделывайте. Все равно некуда девать падаль такую.
Сказав это, офицер ушел.
Казак вытащил из кобуры наган.
– Убьет! – не своим голосом взвизгнул Васька.
– Убьет! – сказал я.
На всю улицу ударил выстрел. За ним второй. Раненый красноармеец несколько раз дернулся и перестал стонать.
На чердак мы не пошли, а побежали домой. В ушах все еще звенели выстрелы. Я вбежал в сени казенного железнодорожного дома, где мы жили, и рванул дверь. Она была заперта. Я оглянулся. Васька тоже топтался у своей двери и проволокой пытался открыть замок.
– Куда же они подевались? Может, с красными ушли? – чуть не плача, сказал он.
– Гришка! Васька! – услышал я чей-то шепот.
Я оглянулся и увидел в дверях погреба мою мать. Придерживая тяжелую дверь, она шепотом звала нас.
Мы с Васькой бросились к погребу. На крыше его громоздилась целая гора камней.
– Где тебя черти носили? – накинулась на меня мать, как только я переступил порог погреба. – В могилу ты нас загонишь!
Я молчал. Мать захлопнула за нами дверь, щелкнула засовом, и мы стали осторожно спускаться по каменным ступенькам. В погребе было темно, тянуло сыростью. В выбоине потрескавшейся стены тускло горела короткая железнодорожная свеча.
В нос мне ударило кислой капустой, гнилой картошкой, вонючим бураком. Все эти хозяйственные запасы были спрятаны в четырех кладовых, а перед кладовыми была широкая площадка. Тут сидели все жильцы нашего дома. Каждая семья пристроилась к своей кладовой.
Грузный, крепкий и высокий Васькин отец, облокотившись, лежал на рваной дерюжке. Около него сидела Васькина мать.
Они не сказали Ваське ни слова. Только отец подал ему кусок черного хлеба:
– Жри!
Васька присел рядом с отцом и стал жадно жевать хлеб.
Против Васькиного отца, Ильи Федоровича, сидел другой жилец нашего дома, составитель поездов Андрей Игнатьевич Чиканов.
Задыхающимся шепотом он говорил:
– Отступили наши.
– Да, – тихо сказал Илья Федорович, – отступили.
– Что ж теперь будет? – спросил Чиканов, вздохнув.
– Повешают.
– Не всех, – сказал вдруг кто-то из дальнего угла. Это был железнодорожный телеграфист. Он одиноко сидел на потертом персидском коврике у двери своей кладовой. Ворот его форменной тужурки был расстегнут, техническая фуражка с желтым кантом надвинута на рыжие брови.
Телеграфист держал в руках какую-то толстую книгу в черном переплете. Правая рука его все время вздрагивала, а большой палец выстукивал на переплете какие-то сигналы.
– Не всех, говоришь? – сказал Илья Федорович. – Ну, конечно, не всех. Вот я, например, с тобой рядом и висеть не хочу.
Телеграфист пробормотал что-то непонятное.
В это время снаружи рванули дверь.
– Кто там? – крикнул Илья Федорович, вскакивая на ноги.
– Открывай живей!
Я узнал голос своего отца.
Он ввалился в погреб, как пьяный, и опустился прямо на землю.
– На вокзале был. Ну и дела там делаются – смотреть страшно! На глазах трех красноармейцев шашками зарубили. Как мясники, работают…
Васькина мать вскрикнула.
Телеграфист Сомов тупо посмотрел на моего отца и опять уставился в книгу. Чиканов беспокойно встал, потом опять сел.
Больше в этот вечер никто ничего не говорил.
Три дня мы не выходили из погреба.
Три дня дал Шкуро своим казакам на отдых: «Бей, кто под руку подвернется! Грабь, что попадется! Гуляй Кубань!»
Такой был у шкуринцев закон, когда они забирали станицу или город. Три дня грабили они, пили и гуляли.
До погреба, в котором мы сидели, доносились пьяные песни, озорной крик, беспорядочная стрельба. Даже слышно было, как на станции плясали «наурскую», хлопали в ладоши и гикали.
Я подбирался к самой двери погреба, прикладывал ухо к большому железному засову и слушал хрипло тренькающую гармонь и шарканье подошв о корявый тротуар.
А со стороны поселка разноголосо лилась казачья песня:
Ты, Кубань, ты наша родина,
Вековой наш богаты-ы-рь,
Многоводная, раздо-о-льная,
Разлилась ты вда-а-ль и вширь…
На третий день под вечер кто-то торопливо прошлепал за дверью.
– Стой! – раздался крик на всю улицу.
Грохнул выстрел. Мы с Васькой взбежали на верхние ступеньки погреба и прилипли к дверной щели.
– Эй вы, полосатики! Ступайте вниз! – закричал мой отец. – Это вам не красные, чтобы свободно разгуливать. Вы что – хотите шкуринской нагайки попробовать? Смотрите у меня!
Я и Васька молча сошли вниз и опять уселись в темном углу.
«Долго ли еще эти шкуринцы будут тут орудовать? Носа на улицу не высунь. Сиди теперь в погребе и нюхай кислую капусту. Нюхай гнилую картошку. И что это красноармейцы не соберутся с силами и не вытурят чертовых шкуринцев?» – думал я.
Было обидно и скучно.
Вот бы выскочить из погреба и, крадучись, пробраться на станцию, в поселок! До чего охота брала!
Ваське, видно, тоже было очень скучно. Но он скоро нашел себе занятие. Посреди погреба на перевернутом ведре стояла коптилка. Васька подобрался к ней и принялся дуть на желтый огонек. Огонек заморгал и лег набок. Он бы совсем погас, если бы Васькин отец вовремя не влепил в лоб Ваське жирного щелчка. Васька захныкал и стал ковырять пальцем землю. Но вдруг огонек заплясал и снова лег набок.
Теперь этого никто не заметил.
Васькин отец, вытянувшись во весь рост у нижней ступеньки погреба, уныло зевал. Рядом на потрепанной дерюге сидела Васькина мать и щипала сухую тарань.
– Чего же это мы? – вздохнула она. – Долго будем маяться здесь, или как?
– У Шкуры спроси, когда его болячка заберет, – сказал Васькин отец и повернулся лицом к коптилке.
Как раз в это время Васька слегка дунул на огонек.
– Что б тебя черти! Когда ты перестанешь дуть? – закричал Илья Федорович и с досады плюнул.
– Я не дую, – тихо сказал Васька.
– А что ж, он сам, что ли, тухнет?
– Пусть дует, не ругайся, Илья Федорович. И нас с тобой скука заедает, а ребятам вовсе хоть помирай, – сказал мой отец, подсаживаясь ближе к коптилке.
Но Илья Федорович не унимался:
– Что ж, коли так, давайте сядем все у коптилки и будем дуть.
– Да я не к тому, ты зря ругаешься. Мальчишка может разве усидеть три дня без баловства?..
– Ну, не может.
– Так чего же ты от него хочешь?
Васька лукаво глянул на меня и совсем легко, как будто невзначай, провел еще раз носом мимо коптилки.
– А как ты думаешь, Илья Федорович, – спросил мой отец, – возьмут шкуринцы Леонтия Лаврентьевича или не возьмут? Он же первый из мастеровых вызвался дорогу большевикам чинить. Небось начальник станции донес уже кому надо.
Илья Федорович молча мотнул головой в дальний угол. Там, на персидском коврике, скрючив ноги кренделем, сидел телеграфист Сомов. За три дня ему никто не сказал ни одного слова. Все время он молчал и только изредка вставлял в разговор соседей какое-нибудь непонятное слово, вроде «мутуалисты» или «сувенир».
Не снимая с головы форменной фуражки с желтыми кантами, он сидел и слушал.
– Смотри говори, да не проговаривайся, – сказал Илья Федорович моему отцу, – знай, что в погребе сыч сидит.
Далеко за полночь все жильцы погреба стали укладываться спать. Первым, как всегда, начал готовиться ко сну телеграфист Сомов. Он вытащил из плетеной корзины розовую с голубыми цветочками подушку, сдул с нее пыль, взбил ее со всех сторон и прихлопнул несколько раз рукой. Потом аккуратно разостлал у дверей своей кладовой газету и бережно опустил на нее большую, распухшую подушку. Потом достал рябые валяные туфли. Повертел их, причмокнул и надел на ноги. Перед тем как лечь, он осмотрел все свои вещи, глянул хмуро на соседей, накрыл голову форменной фуражкой, а на плечи натянул ватное одеяло.
– Ну, гад улегся, – чуть слышно сказал Илья Федорович. – И какой интерес ему здесь сидеть?
– Пусть сидит, пусть нюхает, коли охота есть, – сказал Андрей Игнатьевич Чиканов и повернулся лицом к стенке.
На маленьком зеленом табурете у самой двери нашей кладовой сидела, сгорбившись, моя мать и вязала. Клубок шерсти, как заводной, подпрыгивал и дергался на земле у ее ног. Потом клубок стал прыгать все реже и реже. Спицы выпали из рук матери, и она заснула, уткнувшись головой в колени.
Мы с Васькой лежали рядом.
– Не спится что-то, – тихо сказал мне Васька. – А ты спишь?
– Не сплю, – ответил я.
– Вот бы красные подобрались да как ахнули бы из трехдюймовой, так аж чертям тошно стало бы, – сказал Васька.
– Ночью не полезут они.
– Если нужно, и ночью полезут. Мы вот лежим тут, а они, может быть, уже подкрадываются да как треснут!
– Тише ты, – оборвал я Ваську.
– А чего тише? Ты думаешь, не накладут им? Накладут! Еще как! Мое почтенье!
– Это кому накладут? – спросил тихо Илья Федорович, поднимаясь со своего места и прикуривая от коптилки.
Васька захлопал глазами и раскрыл рот.
– Известно кому – белым, – сказал он.
– Правильно. Только вы, стервецы, не болтайте кругом, а то я вам… – Он погрозил пальцем и пошел на свое место.
Мы лежали с Васькой впокат, почти на голой земле. Васька положил голову на мою подушку и хриплым шепотом сказал:
– Вот если б Андрей пришел, мы бы тогда убежали. С Андреем не страшно ходить.
Андрей – это сын станционного сторожа. Боевой парень! Помню, прошлым летом прибежим мы с Андрейкой на военный пункт и мнемся около красноармейских лошадей. Андрей просит у красноармейцев: «Дайте-ка мы сводим коней купать». Красноармейцы смеются: «Ладно, ведите, коли охота». Мы оба – на коней и рысью летим по каменной мостовой к Кубани. Выкупаем коней в теплой кубанской воде, попасем их у речки, а к вечеру галопом скачем наперегонки.
Другим ребятам не давали красноармейцы коней, а вот Андрей умел выпросить. Даже арабского, самого дикого, доверяли ему.
– Васька, а Васька! – окликнул я.
Васька протер руками слипавшиеся глаза и недовольно спросил:
– Чего тебе?
– А помнишь, как мы с Андреем арабского Черта купали?
– Помню. Чуть не утопил он вас, – сказал Васька и опять закрыл глаза.
Со всех сторон слышался храп. Сомов храпел с подсвистом.
– Васька, послушай, как сыч свистит, – сказал я и ткнул Ваську в бок.
– Да ну его, спать хочу.
В выбоине над головой телеграфиста мигала железнодорожная свеча. Капли ее, жирные и буграстые, доползали донизу и стыли.
Мне совсем не хотелось спать. Я думал чем-нибудь злым досадить телеграфисту Сомову. Досадить так, чтобы он на всю жизнь запомнил этот вонючий погреб.
«Что ж ему сделать? Нюхательного табаку в ноздрю насыпать? Начнет чихать, разбудит всех, поднимет скандал – попадет мне первому. Ведро воды на голову вылить? Заорет как бешеный, перепугается и других перепугает. Трус он. Ноги веревкой перевязать? Проснется и полетит… Это, пожалуй, дело», – решил я, но, обдумав хорошенько, понял, что этого для телеграфиста Сомова маловато. И тогда я решил испробовать все поочередно. Ведро, которое, кстати сказать, стояло на табурете у головы Сомова, было полно холодной воды, кем-то расчетливо принесенной.
– Ни красных, ни белых, – сказал Васька.
Где-то сорвался выстрел. Я оглянулся.
– Васька, а Васька, домой пора, – видишь, опять стреляет кто-то.
– Нет, Гришка, чего там домой, пойдем-ка лучше в поселок, – сказал Васька и побежал к вокзалу.
У подъезда вокзала стоял огромный мусорный ящик. Васька заглянул в него, приподнял крышку и, с трудом подтянувшись на руках, прыгнул в ящик.
– Амуниция! – крикнул он. – Смотри, Гришка, бандрандаж матерчатый, с пулеметными пластинками.
Васька подцепил свою находку пальцем и высоко поднял над головой грязный, промасленный патронташ.
– Брось! – сказал я. – Кабы он новый был, а то, смотри, грязищи-то на нем… Да и пластины поломаны.
Васька швырнул патронташ на мостовую, поковырялся в ящике еще немного и вылез.
– Ну, пойдем, – сказал он, поправляя на затылке здоровенную отцовскую шапку.
– В поселок не пойду, давай на казенный чердак полезем, оттуда все видно.
– Ладно, давай на чердак, – согласился Васька.
Мы направились к большому кирпичному дому, который стоял рядом с вокзалом.
Это был самый большой дом в нашем поселке. В нижнем этаже жил начальник станции, а наверху – начальник телеграфа и начальник службы пути. С чердака этого дома хорошо была видна станица, железная дорога и степь до самой Крутой горы.
Когда мы переходили через площадь, Васька как-то съежился и сказал:
– А знаешь, страшно все-таки.
– Я и сам, когда кругом тихо, боюсь.
Мы огляделись. Не было слышно ни шороха. Будто вымерло все.
– Один, поди, не пошел бы? – спросил я у Васьки.
– Нет, ни за что.
Мы стали пробираться вдоль длинного деревянного забора. Вдруг я услышал лошадиный топот.
– Лезь через забор! – толкнул я Ваську.
Едва мы успели перелезть, как из переулка выскочил всадник и на всем скаку осадил лошадь у железной решетки станционного садика. Казак легко спрыгнул с лошади, набросил поводья на изгородь и, щелкнув плеткой по голенищу, скрылся за дверьми третьего класса.
– Белый, – прошептал Васька, – в погонах. Гляди!
Мы оба так и прилипли к забору и стали смотреть в широкую щель.
На подъезд станции два казака вынесли на грязных брезентовых носилках окровавленного человека. Следом за ними вышел офицер. На носилках рядом с раненым лежала серая шинель, фуражка и плоская кожаная сумка. Раненого сбросили на камни мостовой. Он застонал и, перебрасывая голову из стороны в сторону, слизывал языком белую смагу, покрывшую его распухший рот. На фуражке его я заметил звездочку.
– Красноармеец… товарищ… – еле слышно сказал я Ваське.
С ноги раненого казак стаскивал сапог. Сапог не снимался, и казак изо всей силы дергал ногу красноармейца. Наконец он стащил оба сапога, смахнул с них рукавом серую пыль и сунул в седловые сумы.
– Где ты откопал эту сволочь? – спросил офицер.
– Отстал! – гаркнул казак и, вытянувшись в струнку, взял под козырек. – Возле кипятилки валялся. Ваше благородие, разрешите разделать? – кивнул он головой в сторону красноармейца.
– Нет, этого делать нельзя, – ответил остроносый офицер, но, подумав немного, равнодушно добавил: – А впрочем, разделывайте. Все равно некуда девать падаль такую.
Сказав это, офицер ушел.
Казак вытащил из кобуры наган.
– Убьет! – не своим голосом взвизгнул Васька.
– Убьет! – сказал я.
На всю улицу ударил выстрел. За ним второй. Раненый красноармеец несколько раз дернулся и перестал стонать.
На чердак мы не пошли, а побежали домой. В ушах все еще звенели выстрелы. Я вбежал в сени казенного железнодорожного дома, где мы жили, и рванул дверь. Она была заперта. Я оглянулся. Васька тоже топтался у своей двери и проволокой пытался открыть замок.
– Куда же они подевались? Может, с красными ушли? – чуть не плача, сказал он.
– Гришка! Васька! – услышал я чей-то шепот.
Я оглянулся и увидел в дверях погреба мою мать. Придерживая тяжелую дверь, она шепотом звала нас.
Мы с Васькой бросились к погребу. На крыше его громоздилась целая гора камней.
– Где тебя черти носили? – накинулась на меня мать, как только я переступил порог погреба. – В могилу ты нас загонишь!
Я молчал. Мать захлопнула за нами дверь, щелкнула засовом, и мы стали осторожно спускаться по каменным ступенькам. В погребе было темно, тянуло сыростью. В выбоине потрескавшейся стены тускло горела короткая железнодорожная свеча.
В нос мне ударило кислой капустой, гнилой картошкой, вонючим бураком. Все эти хозяйственные запасы были спрятаны в четырех кладовых, а перед кладовыми была широкая площадка. Тут сидели все жильцы нашего дома. Каждая семья пристроилась к своей кладовой.
Грузный, крепкий и высокий Васькин отец, облокотившись, лежал на рваной дерюжке. Около него сидела Васькина мать.
Они не сказали Ваське ни слова. Только отец подал ему кусок черного хлеба:
– Жри!
Васька присел рядом с отцом и стал жадно жевать хлеб.
Против Васькиного отца, Ильи Федоровича, сидел другой жилец нашего дома, составитель поездов Андрей Игнатьевич Чиканов.
Задыхающимся шепотом он говорил:
– Отступили наши.
– Да, – тихо сказал Илья Федорович, – отступили.
– Что ж теперь будет? – спросил Чиканов, вздохнув.
– Повешают.
– Не всех, – сказал вдруг кто-то из дальнего угла. Это был железнодорожный телеграфист. Он одиноко сидел на потертом персидском коврике у двери своей кладовой. Ворот его форменной тужурки был расстегнут, техническая фуражка с желтым кантом надвинута на рыжие брови.
Телеграфист держал в руках какую-то толстую книгу в черном переплете. Правая рука его все время вздрагивала, а большой палец выстукивал на переплете какие-то сигналы.
– Не всех, говоришь? – сказал Илья Федорович. – Ну, конечно, не всех. Вот я, например, с тобой рядом и висеть не хочу.
Телеграфист пробормотал что-то непонятное.
В это время снаружи рванули дверь.
– Кто там? – крикнул Илья Федорович, вскакивая на ноги.
– Открывай живей!
Я узнал голос своего отца.
Он ввалился в погреб, как пьяный, и опустился прямо на землю.
– На вокзале был. Ну и дела там делаются – смотреть страшно! На глазах трех красноармейцев шашками зарубили. Как мясники, работают…
Васькина мать вскрикнула.
Телеграфист Сомов тупо посмотрел на моего отца и опять уставился в книгу. Чиканов беспокойно встал, потом опять сел.
Больше в этот вечер никто ничего не говорил.
Три дня мы не выходили из погреба.
Три дня дал Шкуро своим казакам на отдых: «Бей, кто под руку подвернется! Грабь, что попадется! Гуляй Кубань!»
Такой был у шкуринцев закон, когда они забирали станицу или город. Три дня грабили они, пили и гуляли.
До погреба, в котором мы сидели, доносились пьяные песни, озорной крик, беспорядочная стрельба. Даже слышно было, как на станции плясали «наурскую», хлопали в ладоши и гикали.
Я подбирался к самой двери погреба, прикладывал ухо к большому железному засову и слушал хрипло тренькающую гармонь и шарканье подошв о корявый тротуар.
А со стороны поселка разноголосо лилась казачья песня:
Ты, Кубань, ты наша родина,
Вековой наш богаты-ы-рь,
Многоводная, раздо-о-льная,
Разлилась ты вда-а-ль и вширь…
На третий день под вечер кто-то торопливо прошлепал за дверью.
– Стой! – раздался крик на всю улицу.
Грохнул выстрел. Мы с Васькой взбежали на верхние ступеньки погреба и прилипли к дверной щели.
– Эй вы, полосатики! Ступайте вниз! – закричал мой отец. – Это вам не красные, чтобы свободно разгуливать. Вы что – хотите шкуринской нагайки попробовать? Смотрите у меня!
Я и Васька молча сошли вниз и опять уселись в темном углу.
«Долго ли еще эти шкуринцы будут тут орудовать? Носа на улицу не высунь. Сиди теперь в погребе и нюхай кислую капусту. Нюхай гнилую картошку. И что это красноармейцы не соберутся с силами и не вытурят чертовых шкуринцев?» – думал я.
Было обидно и скучно.
Вот бы выскочить из погреба и, крадучись, пробраться на станцию, в поселок! До чего охота брала!
Ваське, видно, тоже было очень скучно. Но он скоро нашел себе занятие. Посреди погреба на перевернутом ведре стояла коптилка. Васька подобрался к ней и принялся дуть на желтый огонек. Огонек заморгал и лег набок. Он бы совсем погас, если бы Васькин отец вовремя не влепил в лоб Ваське жирного щелчка. Васька захныкал и стал ковырять пальцем землю. Но вдруг огонек заплясал и снова лег набок.
Теперь этого никто не заметил.
Васькин отец, вытянувшись во весь рост у нижней ступеньки погреба, уныло зевал. Рядом на потрепанной дерюге сидела Васькина мать и щипала сухую тарань.
– Чего же это мы? – вздохнула она. – Долго будем маяться здесь, или как?
– У Шкуры спроси, когда его болячка заберет, – сказал Васькин отец и повернулся лицом к коптилке.
Как раз в это время Васька слегка дунул на огонек.
– Что б тебя черти! Когда ты перестанешь дуть? – закричал Илья Федорович и с досады плюнул.
– Я не дую, – тихо сказал Васька.
– А что ж, он сам, что ли, тухнет?
– Пусть дует, не ругайся, Илья Федорович. И нас с тобой скука заедает, а ребятам вовсе хоть помирай, – сказал мой отец, подсаживаясь ближе к коптилке.
Но Илья Федорович не унимался:
– Что ж, коли так, давайте сядем все у коптилки и будем дуть.
– Да я не к тому, ты зря ругаешься. Мальчишка может разве усидеть три дня без баловства?..
– Ну, не может.
– Так чего же ты от него хочешь?
Васька лукаво глянул на меня и совсем легко, как будто невзначай, провел еще раз носом мимо коптилки.
– А как ты думаешь, Илья Федорович, – спросил мой отец, – возьмут шкуринцы Леонтия Лаврентьевича или не возьмут? Он же первый из мастеровых вызвался дорогу большевикам чинить. Небось начальник станции донес уже кому надо.
Илья Федорович молча мотнул головой в дальний угол. Там, на персидском коврике, скрючив ноги кренделем, сидел телеграфист Сомов. За три дня ему никто не сказал ни одного слова. Все время он молчал и только изредка вставлял в разговор соседей какое-нибудь непонятное слово, вроде «мутуалисты» или «сувенир».
Не снимая с головы форменной фуражки с желтыми кантами, он сидел и слушал.
– Смотри говори, да не проговаривайся, – сказал Илья Федорович моему отцу, – знай, что в погребе сыч сидит.
Далеко за полночь все жильцы погреба стали укладываться спать. Первым, как всегда, начал готовиться ко сну телеграфист Сомов. Он вытащил из плетеной корзины розовую с голубыми цветочками подушку, сдул с нее пыль, взбил ее со всех сторон и прихлопнул несколько раз рукой. Потом аккуратно разостлал у дверей своей кладовой газету и бережно опустил на нее большую, распухшую подушку. Потом достал рябые валяные туфли. Повертел их, причмокнул и надел на ноги. Перед тем как лечь, он осмотрел все свои вещи, глянул хмуро на соседей, накрыл голову форменной фуражкой, а на плечи натянул ватное одеяло.
– Ну, гад улегся, – чуть слышно сказал Илья Федорович. – И какой интерес ему здесь сидеть?
– Пусть сидит, пусть нюхает, коли охота есть, – сказал Андрей Игнатьевич Чиканов и повернулся лицом к стенке.
На маленьком зеленом табурете у самой двери нашей кладовой сидела, сгорбившись, моя мать и вязала. Клубок шерсти, как заводной, подпрыгивал и дергался на земле у ее ног. Потом клубок стал прыгать все реже и реже. Спицы выпали из рук матери, и она заснула, уткнувшись головой в колени.
Мы с Васькой лежали рядом.
– Не спится что-то, – тихо сказал мне Васька. – А ты спишь?
– Не сплю, – ответил я.
– Вот бы красные подобрались да как ахнули бы из трехдюймовой, так аж чертям тошно стало бы, – сказал Васька.
– Ночью не полезут они.
– Если нужно, и ночью полезут. Мы вот лежим тут, а они, может быть, уже подкрадываются да как треснут!
– Тише ты, – оборвал я Ваську.
– А чего тише? Ты думаешь, не накладут им? Накладут! Еще как! Мое почтенье!
– Это кому накладут? – спросил тихо Илья Федорович, поднимаясь со своего места и прикуривая от коптилки.
Васька захлопал глазами и раскрыл рот.
– Известно кому – белым, – сказал он.
– Правильно. Только вы, стервецы, не болтайте кругом, а то я вам… – Он погрозил пальцем и пошел на свое место.
Мы лежали с Васькой впокат, почти на голой земле. Васька положил голову на мою подушку и хриплым шепотом сказал:
– Вот если б Андрей пришел, мы бы тогда убежали. С Андреем не страшно ходить.
Андрей – это сын станционного сторожа. Боевой парень! Помню, прошлым летом прибежим мы с Андрейкой на военный пункт и мнемся около красноармейских лошадей. Андрей просит у красноармейцев: «Дайте-ка мы сводим коней купать». Красноармейцы смеются: «Ладно, ведите, коли охота». Мы оба – на коней и рысью летим по каменной мостовой к Кубани. Выкупаем коней в теплой кубанской воде, попасем их у речки, а к вечеру галопом скачем наперегонки.
Другим ребятам не давали красноармейцы коней, а вот Андрей умел выпросить. Даже арабского, самого дикого, доверяли ему.
– Васька, а Васька! – окликнул я.
Васька протер руками слипавшиеся глаза и недовольно спросил:
– Чего тебе?
– А помнишь, как мы с Андреем арабского Черта купали?
– Помню. Чуть не утопил он вас, – сказал Васька и опять закрыл глаза.
Со всех сторон слышался храп. Сомов храпел с подсвистом.
– Васька, послушай, как сыч свистит, – сказал я и ткнул Ваську в бок.
– Да ну его, спать хочу.
В выбоине над головой телеграфиста мигала железнодорожная свеча. Капли ее, жирные и буграстые, доползали донизу и стыли.
Мне совсем не хотелось спать. Я думал чем-нибудь злым досадить телеграфисту Сомову. Досадить так, чтобы он на всю жизнь запомнил этот вонючий погреб.
«Что ж ему сделать? Нюхательного табаку в ноздрю насыпать? Начнет чихать, разбудит всех, поднимет скандал – попадет мне первому. Ведро воды на голову вылить? Заорет как бешеный, перепугается и других перепугает. Трус он. Ноги веревкой перевязать? Проснется и полетит… Это, пожалуй, дело», – решил я, но, обдумав хорошенько, понял, что этого для телеграфиста Сомова маловато. И тогда я решил испробовать все поочередно. Ведро, которое, кстати сказать, стояло на табурете у головы Сомова, было полно холодной воды, кем-то расчетливо принесенной.