Прожил А.И. Закревский сравнительно недолгую жизнь – малоприметный, исполнительный, чуждый честолюбия чиновник, допускавшийся только в самые задние ряды придворных кругов. И все же. Не случайно Г.А. Потемкин, так безошибочно умевший угадывать каждое затаенное желание или колебание Екатерины, спешит женить своего любимого племянника именно на дочери Закревского. Возможных врагов следовало «замирять», тем более что Павел Сергеевич Потемкин только выигрывал от подобной партии.
   Начальствующий в Казани во времена Пугачева, он с началом «потемкинского случая» оказывается руководителем секретной экспедиции в Москве, позднее – генерал-губернатором Саратовской губернии и Кавказа. Все усиленно подчеркивают его заслуги в гражданской службе – разве шутка убедить перейти в русское подданство царя кахетинского и карталинского! – и тем более в военной: штурм Очакова, участие в кампаниях самого Суворова. К тому же П.С. Потемкин пользовался вполне заслуженной известностью как удачный переводчик Руссо и «Магомета» Вольтера. Он автор отмеченных печатью литературного дарования эпистол и особенно драм. Тем загадочнее и таинственнее выглядел его конец.
   П.С. Потемкин умер 20 марта 1796 года после разговора с навестившим его поутру «кнутобойцей» Шешковским. Современники, теряясь в домыслах, усматривали здесь и интригу последних фаворитов Екатерины – братьев Зубовых, и тянувшиеся еще с Кавказа нити неких неразобранных дел. Но возникал и вопрос об А.И. Закревском. Жена П.С. Потемкина унаследовала бумаги отца, которые граф старательно хранил. Именно этих бумаг после похорон П.С. Потемкина не удалось найти.
   И еще оставалась «племянница Шмитши»...
   После обеда были у нас племянники графские (А.Г. Разумовского. – Н. М.). Ездили до Ивана Журавки, где и ужинали с ним и с камер-юнгферами, свойственницами графа Разумовского, да с племянницею мадам Иоганны...
   Из дневника Ханенко
   Я помню ее, я видел ее в Зимнем дворце на выходах; ее прочили тогда за Голштинского принца, двоюродного брата тогдашнего наследника, а после перемены правительства в 1762 году заговорили, что она уехала в Пруссию.
   Пастор Лиадей
   Сухощавая. Невысокая. С удлиненным лицом и тонким прямым носом. Молчаливая. Ловко, но неохотно танцевавшая. Бегло изъяснявшаяся по немецком и французском языках, но чаще задумчиво слушавшая.
   Пройти мимо свидетельства патера Лиадея трудно. Лиадей вполне реальное лицо. Он служил офицером в русской армии, действительно был вхож во дворец. И маленькая корректива. Сначала официальное обвинение утверждало, что якобы Лиадей видел в Зимнем дворце собственно «самозванку», объявившуюся в Риме и Пизе, которую в свое время прочили за Голштинского принца. Однако противоречие оказалось слишком очевидным: «самозванке» едва исполнилось 23 года – пребывание Лиадея в России предшествовало ее рождению. Последовало уточнение: Лиадей находил «самозванку» необычайно похожей на побочную дочь Екатерины Петровны, выданную замуж за двоюродного брата Петра III.
   По-видимому, речь шла об одном из сыновей Георга Людовика Голштинского. После переворота в пользу Екатерины II Георгу Людовику удалось бежать в Пруссию. Оба его сына при той же попытке были задержаны новой императрицей. Один из них, Вильгельм, утонул при невыясненных обстоятельствах в 1774 году в Ревельской бухте, второго Екатерина срочно женила на родной сестре своей невестки Марии Федоровны. Среди многих слухов, которые вызвали эти загадочные события, ходил и такой, что старый герцог успел бежать вместе с женой Вильгельма. Овдовев, она некоторое время жила в Европе, нигде не показываясь, ничем о себе не заявляя.
   Так или иначе, упоминания о «племяннице госпожи Шмитши» прекращаются в конце сороковых годов. Остается предполагать, что судьба ее была устроена вдали от двора. Никакими сантиментами Елизавета Петровна не отличалась. Все, что напоминало о неизбежном отсчете лет, старалась от себя отстранять. Дальнейшая жизнь «племянницы» растворялась в потоке легенд.
   Под сим камнем покоится прах рабы божьей инокини Аркадии, скончавшейся 1839 года, генваря 22 дня. Инокиня Аркадия проживала в посаде Пучеже, при Пушавинской церкви, 50 лет, скрыв настоящее свое звание и род, а называлась Варварою Мироновною по прозванию Назарьевой, жития же ей сколько было, остается неизвестно.
   Надпись на каменном надгробии у южной стороны Воскресенской церкви в поселке Пучеже Костромской губернии
   Отъезд за границу и возвращение в Россию – они фигурировали во всех версиях. Возвращение насильственное. По крайней мере, противоречившее желаниям «племянницы». И дальше жизнь за монастырскими стенами – монашеская или тюремная, праведная или исполненная внутренних метаний и неостывающих надежд. Назывались монастыри – в том же Переславле-Залесском, Москве, Екатеринбурге, Уфе, Нижнем Новгороде и Костроме. Каждый имел свою легенду, более или менее подробную, более или менее насыщенную датами, обстоятельствами, именами. Об узнице относительно заботились. Иногда ее навещали. И всегда сама она – вначале, во всяком случае, – делала попытки вырваться из неволи.
   О пожилой женщине, доставленной под стражей в Пучеж на переломе восьмидесятых – девяностых годов, местным жителям запомнилось многое. Она охотно говорила со своим единственным дозволенным собеседником и духовником, попом местной Воскресенской церкви. Поп был не менее словоохотлив в отношении других своих прихожан, чье любопытство, естественно, не знало пределов. Каждое действие неизвестной в крохотном, насчитывавшем даже к концу XIX века не больше двух тысяч жителей селении становилось общим достоянием и предметом обсуждений.
   Оказывается, неизвестная долгие годы прожила под стражей в особых кельях в Орле, где ее духовником был протоиерей тамошней кладбищенской Иоанновской церкви Лука Малинов, а затем в Арзамасе. В Пучеж ее доставил с особыми мерами предосторожности полковник Бушуев, увезший живших с нею «четыре женских персон» в более далекую и глухую ссылку. Местом жительства неизвестной был выбран закрытый в 1764 году Воскресенский мужской монастырь, вернее – его стены с единственной действовавшей в них церковью. В ограде никто, кроме неизвестной, не жил, на богослужениях почти никто не бывал. И если старевшая одинокая женщина не испытывала особой острой нужды, то только благодаря владельцу соседнего огромного села и богатейшей пристани князю Егору Александровичу Грузинскому. Ему была она обязана присланной в услужение женщиной, запасом дров на зиму и провиантом, на который ей забыли отпустить денег.
   Неизвестная много и безрезультатно писала в Петербург, адресуясь к самым знатным придворным особам. Под диктовку подобные письма писал и поп, запомнивший имя В.П. Кочубея. Историки готовы были впоследствии усматривать в этом тень родственных связей – Кочубей женился на родной внучке К.Г. Разумовского, младшего брата фаворита. Но верно и то, что Кочубею довелось дважды возглавлять министерство внутренних дел. Как человек он отличался вошедшей в пословицу опасливой предусмотрительностью, как министр мог прислушаться к прошению или передать его в царские руки. О личных чувствах можно скорее говорить в отношении князя Грузинского. Потомки грузинского царя Вахтанга VI Законодателя были обязаны Елизавете Петровне получением богатейшего благоустроенного подмосковного Всехсвятского и того же Лыскова, которое Егор Грузинский предпочитал Москве. К тому же князь готов был бравировать своим оппозиционным отношением к петербургскому двору.
   Местные предания. Местные свидетели. И никаких документальных источников – ни в архиве Тайной канцелярии, несомненно занимавшейся делом пучежской узницы, ни в клировых ведомостях, скрупулезно отмечавших каждого, принимавшего монашеский постриг. Единственное очень косвенное доказательство в пользу версии о дочери Елизаветы Петровны – имя Аркадии. По существовавшему обычаю, иноческое имя должно было начинаться на ту же букву, что и светское, данное при крещении: Августа – Аркадия.
   Принцесса Августа Тараканова, во иноцех Досифея, постриженная в московском Ивановском монастыре, где по многих летах праведной жизни своей скончалась 1808 года и погребена в Новоспасском монастыре.
   Надпись на обороте портрета, хранившегося в настоятельских кельях московского Новоспасского монастыря. Масло, холст. 10 1/2 ? 7 1/2 вершков
   Под сим камнем положено тело усопшия о господе монахини Досифеи, обители Ивановского монастыря, подвизавшейся о Христе Иисусе в монашестве 25 лет и скончавшейся февраля 4-го 1810 года. Всего жития ее были 64 года. Боже, всели ее в вечных твоих обителях.
   Надпись на надгробии из дикого камня у восточной ограды московского Новоспасского монастыря, рядом с колокольней
   На этот раз были реальные памятники – портрет, надгробие, и снова никаких документальных свидетельств. Когда и по чьему приказу привезена и пострижена, что скрывала под иноческим именем – оставалось загадкой. Клировые ведомости Ивановского «в старых садех», «под бором», «на Кулишках» монастыря инокини Досифеи не упоминали. Впрочем, даже существование портрета оставалось недоказанным. Кому-то довелось его видеть, кто-то скопировал надпись, но в инвентарных описях монастырского имущества он не фигурировал. В ответ на настойчивые расспросы исследователей настоятели второй половины XIX века утверждали, будто в ведении монастыря портрета никогда не числилось. Ничего удивительного – у обоих монастырей была особая и совсем не простая слава. Точнее – заслуги перед самодержцами и престолом.
   «А когда оный монастырь построен, при котором государе, и по какой государственной грамоте, и в котором году, о том в означенном монастыре точного известия нет», – сообщала монастырская опись 1763 года. Возможно, Елена Глинская, согласно одной из распространенных легенд, хотела его основанием отметить рождение сына – будущего Ивана Грозного, только как раз при Грозном монастырь стал выполнять свою главную роль – места заключения для опальных женщин высокого рождения. Сюда привезут из Владимира насильно постриженную на Белоозере вторую жену царевича Ивана Ивановича Прасковью Михайловну Соловых, и здесь же кончит свои дни другая невестка Грозного – Александра Сабурова. В 1610 году в Ивановском монастыре будет пострижена разлученная с мужем юная царица Марья Петровна Шуйская.
   Страшные московские пожары 1737 и 1748 годов, казалось, навсегда прервали историю монастыря. Но Елизавета Петровна возобновляет его в 1761 году для сирот и вдов заслуженных лиц. Снова появляется настоятельница с грошовым жалованьем в 3 рубля 45 копеек на год и сорок три монахини с половинным содержанием – в один рубль 72 копейки годовых. Но также быстро восстанавливается и былая роль монастыря – страшной потаенной тюрьмы. По-прежнему присылались сюда узницы из Тайной канцелярии и Сыскного приказа, Раскольничьей конторы, лица, замешанные в политических и особо важных уголовных делах, «очистившиеся» перед тем на допросах «кровью». Монахиням оставалось быть тюремщицами. Только крамола свивала гнезда и среди них.
   Еще в первой трети XVIII века были похоронены в монастырских стенах казненные лжеучители так называемых Людей Божьих – лже-христы Иван Тимофеевич Суслов и Прокопий Лупкин. А в 1733 году Тайный приказ открыл, что в келье одной из стариц продолжали собираться по праздникам для своих молитв последователи Суслова. Старица вместе с четырьмя другими монахинями была казнена, все остальные по наказании кнутом сосланы навечно в Сибирь, тела лжехристов выкопаны палачами и вывезены «потаенно» в поле, чтобы не собирать народу на могилах. В Ивановском монастыре должна была отбывать пожизненное одиночное заключение страшная Салтычиха, проведшая здесь, в застенке при церкви, тридцать три года. Сюда же в 1785 году поступила и та, которая носила имя Досифеи.
   ...Две крохотных комнатенки с подслеповатыми прорезями окон. Низкие потолки. Решетки. Мутно поблескивающая в полумраке изращатая печь. Пара нехитрых стульев. Просиженное кресло. Расшатанный стол. Старенькое, набитое мелочами бюрцо. Вытертый зеленоватый войлок полов. Портрет Елизаветы Петровны на стене. Застывший на десятилетия глухой, захлестнутый тишиной мирок, в котором замкнулась жизнь.
   Может быть, в слухах была своя доля правды – сначала долгий разговор наедине с Екатериной. Увещевания. Доказательства. Обещания. Скрытые угрозы. Выбора все равно не существовало. И, независимо от обещаний, единственной дорогой стала дорога в церковь: темный коридор, крытая лестница, грохот засова, закрывавшего входную дверь. Единственное развлечение – богослужения все с тем же попом и тем же причетником. Отвечавшими враждебным молчанием на каждую попытку заговорить, бросить пару ничего не значащих слов. Для редких ненужных бесед была настоятельница, когда получала разрешение или приказ вступить в разговор. Даже ютившаяся в каморке келейница оказалась глухонемой. Оставалось довольствоваться хорошей едой – деньги специально отпускались казначейством – и правом ждать.
   Ждать смены правлений. Сочувствия. Милосердия. Простого безразличия к тому, что с годами теряло свое значение и остроту. Иногда в монастыре появлялись высокие посетители, даже члены царской семьи. На имя узницы приходили от неизвестных лиц значительные суммы. Но гости исчезали, а деньги по-прежнему тратить было не на что. Границы мирка оставались неизменными – при Екатерине, при Павле, при Александре I. И ответом становится обет молчания, который принимает неизвестная – сухощавая невысокая женщина со следами редкой красоты и горделивой осанкой привыкшего повелевать человека. Молчаливая по натуре, она с годами не потеряла лишь одной особенности – панического страха перед скрипом дверей, неожиданно возникавшими в полутьме тенями. Некому войти, некого ждать, и все же... Воспоминания о ее рассказах – всего лишь плод фантазии старавшихся придать себе значительности потомков.
   И она понимала – нужен конец. Ее конец. «Натуральный». Благопристойный. С соблюдением всех предположенных монашеским чином обрядов. Чтобы все стало на свои места. Тридцать восемь лет заключения в этих же стенах жены царевича Ивана закончились торжественным ее погребением в Вознесенском монастыре Кремля – усыпальнице всех женщин царского дома; тридцать три года Салтычихи – похоронами в Донском монастыре, где погребали всех Салтыковых. Инокиню Досифею ждал еще более пышный обряд похорон в Новоспасском монастыре, былой усыпальнице семьи Романовых, которую они не переставали почитать и ценить. С участием всего высшего московского духовенства – заболевшего митрополита заменил его викарий, – главнокомандующего Москвы, многочисленной знати, если и не приехавшей лично, то приславшей свои экипажи. Погребальная процессия безвестной инокини растянулась едва ли не на полверсты. Ее могила стала местом всеобщих посещений. И невольный вопрос: непредвиденные обстоятельства или заранее задуманный и срежиссированный эффект? Чего не ждали и на что рассчитывали те, кто должен был проводить в последний путь Досифею? Нет сомнений, неожиданности были. Не могли не быть. И все же никаких сведений о погребении в тайный сыск не поступило, никаких особых докладов высшему петербургскому начальству и самому Александру I не последовало. Значит, задуманный результат был достигнут. Обе столицы имели возможность убедиться, что не стало подлинной дочери Елизаветы Петровны, пусть открыто и неназванной, зато погребенной со всеми необходимыми почестями. Иначе говоря, вместе с инокиней Ивановского монастыря старицей Досифеей не стало Августы Тимофеевны – княжны Таракановой.

Петру I – Е катерина II

   Грязный лист слетает на круп коня. Липнет к чепраку. Срывается. Густые струи текут по плащу всадника, заливают лицо. Вытолкнутая вперед рука тонет в дымке промозглых сумерек. Копыта бьют по льющейся воде. Подойти, всмотреться... Зачем?
   Есть памятники прославленные. Знаменитые. Знакомые настолько, что понятия «знаешь – не знаешь», «помнишь – не помнишь» к ним уже невозможно применить. Они разворачиваются в памяти в веренице лет, в обрывках твоей собственной жизни, слишком пережитые, чтобы сохранить отстраненность просто произведений искусства – экспонатов его истории. Разве здесь есть место для открытий, хотя бы взгляда заново, как в Медном всаднике, где все известно на память и заучено памятью, где каждое обстоятельство истории памятника давно напечатано и повторено бессчетным множеством тиражей. Кто не знает Медного всадника – чего мы не знаем о Медном всаднике!
   Все так. Но странное чувство, растущее год от года, от встречи к встрече на развороте Сенатской площади – почему же в действительности ничто не хотело сходиться: замысел Фальконе, его планы, свершения и отклик на памятник ближайших потомков, Пушкина, Мицкевича, декабристов. Что видели в Медном всаднике современники и что живет в нем для нас. Единства не было, но и скульптура тревожила остротой внутренних противоречий, обойденных вниманием историков, исследователей.
   Чем больше возникало недоумений, чем определенней они становились, тем очевиднее было и другое. Ответ – полный, частичный, всякий – можно было надеяться найти, только прочитав заново историю Медного всадника. Через новые документы – насколько удастся их в архивах открыть, через уже известные – если круг их расширить, подвергнуть новому сопоставлению и анализу. Работа на годы, в которой бесконечно медленно начинал вставать все тот же знакомый, но теперь уже и впервые узнанный образ.
 
Шел дождь. Укрывшись под одним плащом,
Стояли двое в сумраке ночном.
Один, гонимый царским произволом,
Сын Запада, безвестный был пришлец;
Другой был русский, вольности певец,
Будивший Север пламенным глаголом...
Гость молча озирал Петров колосс,
А русский гений тихо произнес...
 
А. Мицкевич. «Дзяды». 1832
   Первый день в Петербурге. Как освобождение и как приговор. После волглых стен камеры-кельи в виленском монастыре бернардинцев. После семи месяцев заключения и допросов: славившийся «железной рукой» Новосильцов именем наместника Царства Польского искал участников студенческих обществ. Адам Мицкевич уже вышел из университетских стен. Только спасло его не это – упорное молчание товарищей.
   Следствие оказалось в тупике: по всем показаниям непричастен, по духу – тут будущий граф, будущий председатель Государственного совета Российской империи Новосильцов не ошибался никогда! – виновен без снисхождения. Выход – срочная отправка в Петербург за назначением «по ведомству народного просвещения». В столице могли сами определить место и род ссылки гимназического учителя Мицкевича.
   Семьсот пятьдесят верст. Без отдыха. В зябкой осенней поземке. И созвучием вихрю перебаламученных чувств, бессильных сожалений, тоски по потерянному краю – человеческая трагедия на невских берегах. 24 октября 1824 года... Первый день Мицкевича в Петербурге. Первый день Петербурга после наводнения. Крошево лачуг, заборов, немудреного скарба нищеты. Вереницы погребальных дрог. И надо всем, в свинцовом мареве готовых рухнуть на мостовую туч, взлетевший на скалу всадник. Торжествующий. Непреклонный. Неукротимый. Потом будет другой Петербург. Другие встречи. Откровенность дружбы. Восторги перед поэтическим даром. Полнота гражданского сочувствия. Но общность мыслей и чувств приведет Мицкевича и Пушкина в промозглых, захлестанных дождем сумерках к тому же всаднику. В пушкинских бумагах сохранятся тексты стихов Мицкевича – фрагменты третьей, оставшейся незаконченной части «Дзядов»: «Друзьям-москалям», «Олешкевичу», «Памятник Петру Великому»... Они увидят (смогут увидеть!) свет только в 1832 году, только в далеком Париже. И тень петербургского памятника ляжет отсветом на их строки. Отсветом строгим и точным – смысл самодержавия, судьбы России, Европы, человечества:
 
И русский гений тихо произнес:
«...Во весь опор летит скакун лихой.
Топча людей, куда-то бурно рвется,
Сметает все, не зная, где предел.
Одним прыжком на край скалы взлетел,
Вот-вот он рухнет вниз в разобьется.
Но век прошел – стоит он, как стоял.
Так водопад из недр гранитных скал
Исторгнется и, скованный морозом,
Висит над бездной, обратившись в лед. —
Но если солнце вольности блеснет
И с Запада весна придет к России —
Что станет с водопадом тирании?»
 
   Для литературоведов в этих строках важны кавычки. В них – зерно споров о взглядах Мицкевича, его оценке и переоценке Петра. Мицкевича? Только почему бы пришло на ум поэту приписать свои мысли тому, кого он с первой встречи назвал «русским гением», и тем самым уйти от собственного суда и приговора? Почему в закавыченной речи здесь литературный прием – не знак единомыслия, за которым живой Пушкин? Пушкин накануне событий на Сенатской площади, полный чувствами тех кому в самом близком будущем предстояло на нее выйти.
   И еще памятник. Что он здесь – повод для размышлений, случайный образ, слитностью с мыслями обоих поэтов превращенный в символ? О нем никто из исследователей в этой связи не обмолвился ни словом.
   От ночи под одним плащом до «Медного всадника» – поэмы – пройдет без малого десять лет. Между встанут декабристы, неудача польского восстания. Суд Пушкина не сможет не измениться. Между символом самодержавия в лице Петра и исторической необходимостью петровских реформ для поэта ляжет острая грань – грань объективности. Она не останется незамеченной. Тем хуже!
   Николай I в роли единственного цензора запретит публикацию поэмы. «Медный всадник» будет напечатан только после смерти поэта. А ведь в нем совсем новый поворот темы: противоборство маленького человека не делу Петра – памятнику. Может, точнее – человеческому образу, его единственным, подчас так трудно воспринимаемым поворотам. Они поразят в первой встрече воображение Мицкевича и неотступно пойдут за Пушкиным – непостижимым путем проникшие в бронзу императорского монумента живые черты живого человека.
   Да, загадка Медного всадника. Не всегда осознанная, не всеми понятая и все равно задевающая каждого остротой неожиданности, взлетом слишком откровенных страстей. Памятник, который нельзя забыть. Разгадка – она конечно, существует. Но как к ней подойти?
   Я ограничусь статуей героя и его изображу не в качестве великого полководца и победителя, хотя, конечно, он был и тем и другим. Гораздо выше личность созидателя, благодетеля своей страны, ее-то и надо показать.
   Э.М. Фальконе – Д. Дидро. 1766
   Смысл и обстоятельства – как и для чего сооружался Медный всадник, – может, начинать надо с них?
   Конный памятник монарху. Формула прославления, слишком давно потерявшая личный характер. Со времен Рима – вообще полководец, вообще триумфатор, властелин, и в этом качестве очередное утверждение очередного имени. Титул, претворенный в бронзу и камень. Лучший пример – сам Петр.
   Для полноты торжества на невских берегах ему нужен памятник самому себе. Конечно, в «римских» одеждах. Конечно, на коне. Из Франции вызывается известный своими монументами Карло Растрелли. Почти закончена отливка статуи. Но Петр умирает. Колеблется с ее установкой Екатерина I. Тем более не спешит окружение сына царевича Алексея – Петра II. Анна Иоанновна и вовсе надежно прячет опоздавший монумент: поставленный, просто кем-то увиденный, он будет работать против нее. И только Павел, которому надо утвердиться в своих правах на престол – будет ли конец разговорам, что подменили его при рождении! – отыщет затерянную в сараях отливку. Она встанет перед его дворцом с надписью – вызовом всем сомневающимся: «Прадеду – правнук». Пусть читают, видят, посмеют спорить!
   В задуманном монументе тому же Петру Екатерина II не искала ничего нового. Наоборот – для нее важен примелькавшийся штамп. Как всегда, как у всех – единственный смысл обременительной затеи. И само собой разговоры: чем больше, тем лучше.
   Узурпация власти, убийство двух коронованных предшественников и среди них собственного мужа, расхватанная толпой фаворитов страна – на престоле за это не приходится отвечать. Другое дело прикрыться высоким стремлением оправдаться народным благом. Тем более если ни по каким законам твоих прав невозможно найти.
   Конечно, жена императора (пусть задушенного!) но ведь не венчанная на царство вместе с ним. Конечно, мать наследника (пусть сына своей собственной жертвы!) – но за этим следовали в лучшем случае права регентши. У всех на памяти было месяцами промелькнувшее регентство Анны Леопольдовны. А ведь той по сравнению с захудалой принцессой Ангальт-Цербстской, Екатериной II, с избытком хватало прав. Как-никак внучка царя Иоанна Алексеевича, племянница императрицы Анны Иоанновны, мать не какого-нибудь там наследника – от рождения признанного императором Иоанна Антоновича.
   Екатерина располагала слишком немногим. Даже в наскоро сочиненных дневниковых записях она могла привести в свою пользу только нежелание Елизаветы Петровны видеть Петра III своим преемником да намекнуть о неких разговорах (не Елизаветы!) в свою пользу. К тому же рядом с этими разговорами существовали и другие – о высылке ее с сыном из России. Приходилось вспоминать слова одного из придворных, «что если б больной императрице представили, чтоб мать с сыном оставить, а отца выслать, то большая в том вероятность, что она на то склониться может...». Признание тяжелое, но за отсутствием иных посылок, вероятно, неизбежное. Что было, то было.