Страница:
„Тетка моя, графиня Скавронская, будучи в Москве, – пишет И. М. Долгоруков в „Капище моего сердца“, – пожелала иметь портреты сестер своих родных, матери моей и Ржевской, заказала их вместе с своими славному тогда живописцу Рокотову и уехала в Италию. Рокотов списал, ждал денег и присылки за портретами, но, не дождавшись ни того, ни другого, подарил их одному из учеников своих, который продал их, как работу известного художника, помянутому Крымову, охотнику до картин. Однажды, шедши мимо его двора, летом, я удивился, приметя весьма похожий портрет матушкин в доме человека, нам незнакомого; стал доискиваться, как он туда попал, и, узнав всю историю, выкупил матушкин портрет у него за 50 рублей, цена самого Рокотова тогдашняя; а матушка уже изволила, стыда ради, выручить портреты своих сестриц“.
Сегодняшнее местонахождение портретов неизвестно. Не сохранилось и никаких их воспроизведений. И тем не менее сами имена немало говорят об обстоятельствах московской жизни и связях художника. Графиня Мария Николаевна Скавронская... От нее ниточка тянулась непосредственно к Воронцовым, и в частности к самому канцлеру, который был женат на сестре ее мужа, Анне Карловне Скавронской, былой фрейлине двора цесаревны Елизаветы Петровны. Она и ее брат, Мартын Карлович Скавронский, генерал-аншеф, обер-гофмейстер, действительный камергер, – родные племянники Екатерины, приходились двоюродными братом и сестрой императрице. Можно достаточно точно установить, когда сделала заказ тетка И. М. Долгорукова. Уезжала она в Италию к сыну Павлу, состоявшему с 1784 до 1793 года полномочным министром в Неаполе.
Упоминаемая И. М. Долгоруковым Софья Николаевна Ржевская была замужем за генерал-поручиком Степаном Матвеевичем, внуком адмирала Сенявина. Кстати, двоюродная сестра ее мужа, Е. А. Сенявина, была женой Семена Романовича Воронцова – все тот же замкнутый круг родственных связей. Дом Ржевских у Никитских ворот, в приходе Большого Вознесения, свекровь Ржевской продала после смерти мужа отцу А. В. Суворова, и с тех пор он приобрел известность как суворовский дом.
Заказ Скавронской на портреты имел свое психологическое обоснование. Незадолго перед этим овдовела она сама, в 1782 году овдовела С. Н. Ржевская (годы ее жизни, остававшиеся до настоящего времени неизвестными историкам, 1737–1790). Мысли о смерти и могли навести Скавронскую на попытку сохранить на память облик наиболее близких ей людей. Любопытно, что в историю русского искусства вошел портрет дочери С. Н. Ржевской – Федосьи, которая была написана на двойном портрете смолянок младших двух возрастов Д. Г. Левицким.
Но самым романтичным было замужество Анны Николаевны Строгановой. Она замужем за сыном фаворита Петра II и Натальи Борисовны Шереметевой, родившимся в сибирской ссылке, пережившим в детстве казнь отца. Сын А. Н. Долгоруковой-Строгановой родился в 1764 году, учился в Московском университете, но в 1780 году поступил в Московский пехотный полк. Несмотря на происхождение, состояние и связи, он только через два года добивается перевода в гвардию и со временем вспоминает об этом событии: „Мундир гвардейский отворил мне двери во все лучшие домы. Переход мой в гвардию обрадовал очень Батюшку, потому что я попал на порядочную дорогу. Матушка также етому чрезвычайно обрадовалась, а обо мне и говорить нечего. Мундир с галунами, шарф через плечо и знак на голубой ленте были такие для меня обновы, что никакие игрушки соперничество с ними выдержать не могли“. Непосредственно после поступления в гвардию, которое совпало с отъездом за границу тетки Скавронской, будущий писатель встречает в чужом доме портреты своих родственниц. Но рассказ И. М. Долгорукова заключал в себе чрезвычайно важные подробности для биографии художника. На переломе семидесятых – восьмидесятых годов в Москве уже существовали любители живописи, в том числе из незнатных лиц, которые собирали картины и для которых произведения рокотовской кисти стали предметом собирательства. И важны были в рокотовских портретах не черты знакомых лиц – „память сердца“, а мастерство и видение замечательного живописца.
„Утренний свет“
В 1777 году не стало Сумарокова, но годом позже в Москву возвращается его ученик и последователь М. М. Херасков. Как и для учителя, пребывание и работа в столице на Неве кончилась для него разрывом с императрицей. У Хераскова нет той остроты и жесткости политической программы, которая отличала Сумарокова. В чем-то он готов отойти от не удовлетворяющей его действительности, замкнуться в мире собственных переживаний, тех самых скрытых человеческих чувств, которые еще не научилась различать и ценить литература. А. П. Сумароков говорил о необходимости поисков новой формы, простой, „естественной“, заимствованной из жизни и потому способной передать эту действительную жизнь. Без новой формы литература, в представлении Сумарокова, не была в состоянии выразить внутренний мир современного человека, но и воздействовать на него, выполнять свою основную функцию воспитания нравственного и гражданского.
Сумароков был прав в своих взглядах, но их практическая реализация представляла для него значительные трудности. Как обычно, первый шаг оказывался недостаточно выраженным и ясным. В этом отношении Херасков идет много дальше учителя. Он утверждает необходимость внутренней свободы человека от государственного тщеславия – погони за чинами, почестями и богатством. Подлинные ценности заключены в самом человеке, в его внутренней жизни, они же сообщают ему и подлинную свободу, чувство собственного достоинства. Но за этим дворянским руссоизмом неизменно продолжает стоять связь с гражданскими интересами. Годом позже создания Рокотовым портрета семилетнего Павла с его удивительно живой и непосредственной характеристикой, рождающимися на холсте человеческими чувствами М. М. Херасков пишет свои известные „Стансы“, с почти разговорной легкостью передающие ощущение человека от окружающей его жизни. Именно ощущение!
„Хераскова Елизавета Васильевна – любительница наук, одаренная острым и проницательным разумом и великими способностями к стихотворству. Она сочиняла героиды, элегии, эклоги, анакреонтические оды и многие другие стихотворные и прозаические сочинения, из которых некоторые напечатаны в московских ежемесячных сочинениях; но вообще все много похваляются учеными и знающими людьми. Слог ее чист, текущ, приятен и заключает в себе особливые красоты. Г. Сумароков приписал ей притчу и оду, анакреонтическим сложением писанную, в которых со обыкновенною приятностию в слоге делает ей наставление и поощряет к стихотворству. Из чего заключить можно, какой похвалы достойна сия особа и что имя российской де ла Сюзы, ей приписываемое, забвено не будет“.
М. М. Херасков далек от сумароковской непримиримости. У него нет страстности и пафоса учителя. От философско-этических рассуждений он уходит к личным переживаниям. Но искусство, которое Херасков мечтает создать, должно быть свободным от подчинения государственной и правительственной бюрократии, не может зависеть от придворных кругов. Нравственное начало, которому поэт отдает первенствующее положение в любом виде человеческой деятельности, тем более искусства, остается для него неизменным. И его мысли о государственном переустройстве связаны с принципами конституционализма.
Екатерина II достаточно понятлива и проницательна в отношении всего, что могло грозить ее престолу. Мирясь хотя бы внешне с позицией Хераскова, перенесшего свой литературный салон в Петербург, она становится непримиримой, когда возникает тень подозрения о связях поэта с малым двором, точнее – о контактах, могущих установиться между Павлом и масонами, которыми живо интересуется литератор. Последовавшая отставка Хераскова продемонстрировала одну из крайних степеней монаршего гнева – ему не было сохранено жалованье, что обрекало поэта на крайние материальные затруднения. Поместий Херасков не имел, возможностей родственной поддержки также, поскольку его семья была с самого начала против службы в Московском университете. Перевод обратно в Москву на должность второго куратора того же университета выглядел снятием опалы, хотя одновременно решал немаловажную для императрицы задачу избавиться от близости независимого и пользовавшегося исключительной популярностью „старосты русской литературы“, как назовет М. М. Хераскова А. И. Тургенев. В результате Москва конца семидесятых годов приобретала необычайно действенный литературный центр, продолжавший начатое А. П. Сумароковым дело.
Тот же Тургенев писал о херасковском салоне: „Дом их всегда был открыт для всякого, кто имел стремление к просвещению и литературе, и все молодые люди, преданные этим высоким интересам, составляли как бы семейство их“. Нежелательными для официальных кругов были подобные сборища единомышленников, но в конечном счете представлялись не менее опасными и формальные поиски херасковского кружка. Эмоциональное, „живописательное“ значение слова, которым они пытались овладеть, имело целью найти ту форму внутреннего контакта с читателем, ту меру доверия, которая сообщала их идеям подлинную действенность. То, что представлялось устарелым в изложении высокого слога Сумарокова, обретало новую жизнь в методе херасковского окружения. Тем более опасной была существовавшая у него связь с театром. Публичные представления, сама по себе игра актеров сообщали особую силу и влияние литературным сочинениям. Поэтому такой потерей для общественной жизни Москвы становится в 1780 году гибель городского публичного театра, находившегося при доме Р. И. Воронцова на Знаменке.
Как сообщали „Московские ведомости“ 29 февраля 1780 года, „в прошлую среду в здешнем Знаменском оперном доме, от неосторожности нижних служителей, живших в оном, перед окончанием театрального представления сделался пожар, который скорым своим распространением на всех бывших тогда в спектакле и маскараде хотя навел было немалый страх, однако ж неукоснительным прибытием самого правителя города, его сиятельства князя Михаила Никитича Волконского, и благоразумным его распоряжением, так, как и расторопностью, благоустройством и поспешностью пожарных команд, удержан был он и не допущен распространиться далее, так что не только близкие к театру соседские домы, но и самые флигели оного остались целы. Паче же всего то достопамятно, что при сем толь опасном случае изо всей многочисленной публики, бывшей в спектакле и маскараде, ни один человек не учинился жертвою свирепствовавшего пламени, в чем справедливость отдать должно как принятым от полиции хорошим мерам, так и ревности слуг, которые в спасении жизни своих господ оказали редкие примеры доставленного своего усердия“.
Не стало театра, в котором А. П. Сумароков смотрел свои пьесы, в котором лишился ложи и должен был покупать билеты как рядовой зритель. Газета умолчала о единственной подробности, что стечение публики было вызвано шедшим в тот вечер спектаклем: русская труппа показывала сумароковского „Дмитрия Самозванца“, первую русскую политическую пьесу. В новом театре, который через полгода будет отстроен на Петровке, установятся иные, куда более жесткие цензурные правила.
Вместе с Херасковым в Москве появится и Н. И. Новиков. Он подпишет договор об аренде на десятилетний срок университетской типографии, находившейся в состоянии полного развала. Казалось бы, совершенно безнадежное в коммерческом отношении предприятие было выиграно идейными позициями просветителя. За первый год аренды ему удалось выпустить в свет сорок пять сразу же разошедшихся изданий – очень точно выражал Новиков возникшие в русском обществе потребности.
Драма Н. И. Новикова разыгрывается в Москве на рубеже восьмидесятых – девяностых годов, но недовольство императрицы писателем и книгоиздателем возникнет много раньше. Оно связывалось еще с работой Новикова в Комиссии по составлению нового Уложения, задачи которой были им восприняты весьма серьезно. Новиков представлял достаточно многочисленную группу участников Комиссии, что побудило императрицу сначала перевести это общественное учреждение из Москвы в Петербург, а затем в 1768 году под предлогом войны с Турцией „временно“ распустить. Лишившись своих сатирических журналов, закрывавшихся один за другим из-за гнева Екатерины II, Новиков приезжает в Москву в качестве издателя журнала „Утренний свет“, начавшего выходить в 1777 году.
Отказавшись от литературных выступлений, Новиков, в соответствии с общей программой журнала, печатает в „Утреннем свете“ только свои философские сочинения. Его интересуют не абстрактные проблемы нравственности, морального совершенствования человека, а та мораль, которая определяла бы общественно-активную гражданскую позицию каждого члена общества, предполагала внутреннюю потребность гражданской и патриотической деятельности. Подобно энциклопедистам, Н. И. Новиков утверждает величие человека, его бесконечные духовные возможности, но только в условиях полного равенства и отсутствия сословных преград. „В природе человеческой, – пишет он в „Утреннем свете“, – много находится такого, что внушает в нас истинное к нему почитание и искреннюю любовь. Бессмертный дух, дарованный человеку, его разумная душа, его тело, с несравненнейшим искусством сооруженное к царственному зданию, и его различные силы суть такие вещи, которые безмерно важны“. Свое величие, данное ему природой, человек должен еще проявить и утвердить собственной жизнью и – что еще более важно – общественной деятельностью.
Наряду с „Истинами“ Новикова в журнале печатаются „Мнения“ Паскаля, „Нощи“ Юнга. В его издании принимает участие большой кружок новиковских единомышленников, среди них М. Н. Муравьев, И. П. Тургенев, причем журнал преследовал совершенно определенные благотворительные цели. Его доходы, как и добровольные взносы подписчиков, к которым он обращался, использовались для организации начальных училищ для бедных детей. Одно из них, Екатерининское, было открыто в Петербурге при церкви Владимирской Божьей матери, другое, Александровское, там же, при церкви Благовещения на Васильевском острове. Деятельность Н. И. Новикова приводит к открытию в разных городах книжных магазинов и первой публичной библиотеки в Москве. Круг подписчиков у „Утреннего света“ оказывается очень широким, в него входит и „московский живописец господин Академик Рокотов“.
Начало восьмидесятых годов... В Петербурге это торжество открытия Медного всадника, долгая, бесконечно долгая история сооружения монумента, когда автору скульптуры – Фальконе буквально пришлось бежать из страны, не дождавшись обнародования своего лучшего детища.
Когда-то, в Париже, эскиз памятника вызывал восторги. В Петербурге восторгов с самого начала почему-то нет. Наоборот, возникают разговоры о других вариантах – отчего бы скульптору о них не подумать, – о возможных оригиналах для подражания – отчего бы скульптору их просто не повторить! Разве не великолепен римский памятник императору Марку Аврелию: торжественно шествующий конь и так же торжественно восседающий на нем всадник, словно благословляющий зрителей свитком законов в широко распростертой руке. Порыв фальконетовского коня, крутизна скалы, противоборство всадника обстоятельствам – не слишком ли они многозначительны, сложны для толкования, попросту неуместны?
Фальконе спорит до бешенства, до отчаяния. Для него дело не в самом Марке Аврелии. Как раз этот император как нельзя больше отвечает представлению французских просветителей об идеальном монархе. Но как можно обращаться к его формам, скованным, в глазах Фальконе, мертвой формулой логики и расчета: ни естественного движения, ни намека на чувство, настроение. Но петербургские противники Фальконе не собираются спорить о тонкостях изобразительного языка. Для них все решается гораздо проще. Марк Аврелий – давно признанный идеальный монарх. Так почему бы Петру I всем своим видом не напоминать именно его? Внешнее подобие неизбежно наводит на мысль о подобии внутреннем: раз похож – похож во всем. Да, Фальконе спорит об одних формах. Но из этих форм рождается иной образ, в конечном счете отвергающий всякое сходство с римским законодателем. Это подтвердят спустя полвека вложенные А. Мицкевичем в уста А. С. Пушкина слова:
Около пятнадцати лет жизни в старой столице. Определившийся круг друзей, заказчиков, поклонников. Федор Рокотов со свойственной ему решительностью отказался ото всяких связей с Петербургом, с теми, кто представлял двор этих новых лет. И вдруг распоряжение Екатерины, тем более неожиданное, что Петербург полон и собственными и приезжими, входившими в моду и просто модными живописцами. Императрица находит возможным собственноручно написать В. М. Долгорукому-Крымскому, тогдашнему главнокомандующему Москвы: „Князь Василий Михайлович. В Кремле в моей столовой комнате на стене у дверей в спальню стоит мой портрет, писанной графом Ротарием. Прикажите пожалуй оной портрет скопировать под надзиранием Рокотова и прикажите по окончании заплатить из остаточного казначейства за счет Кабинета, а копию прошу прислать ко мне. Из Царского села 15 июня 1781 года“.
Ротари – едва ли не единственный мастер, увидевший в Екатерине просто придворную красавицу, безо всяких попыток проникнуть в секрет ее царственного предназначения, мудрости, высокой просвещенности. И Рокотов – единственный живописец, сумевший сообщить облику монархини то, что видел в каждом человеке: внутреннюю смятенность, сложность чувств, живую и волнующую эмоциональную напряженность. И еще – пятидесятилетняя женщина не хочет новых портретов. Ей легче, утешительней увидеть себя той, давней, от которой уже не осталось и следа. И как хорошо она помнит, где находится этот давно ставший ненужным портрет – в Москве, в столовой, у дверей в спальню, к тому же снятый со стены.
Вряд ли Долгорукий-Крымский стал искать неведомых исполнителей, чтобы поручить их наблюдению Рокотова. Вряд ли вообще поставил в известность художника о сделанной в письме Екатерины оговорке. Спокойнее и вернее было прямо передать портретисту заказ, тем более срочный и шедший непосредственно из дворца. Через три с половиной месяца копия оказалась уже в Петербурге, поскольку в записях Кабинета от 30 сентября есть указание выплатить „Академику Рокотову за скопирование нашего портрета двести рублей“. Для чего понадобилась Екатерине подобная копия, остается непонятным: в дворцовых собраниях следов ее нет, как не удалось найти и никаких свидетельств о подарках подобного рода.
Больше в материалах Кабинета, личной корреспонденции Екатерины II имя Рокотова не встречалось. И тем не менее заказ на копию с ротариевского портрета не был последним заказом двора. Началом 1780-х годов датируются три портрета старших внуков Екатерины – будущего Александра I и Константина Павловичей. А вместе с ними возникает и один из интереснейших для биографии живописца вопросов – доводилось ли Ф. С. Рокотову бывать в Петербурге после ухода из Академии художеств.
Долгое время считалось, что после длительного пребывания в Москве Рокотов на какое-то неопределенное время вернулся на академическую службу. В делах Академии 1789 года находился ордер ему, К. И. Головачевскому и И. С. Саблукову о поддержании порядка в учебных классах и круге их обязанностей как адъюнктов. Более внимательное ознакомление с содержанием документа позволяло установить, что попал он в более поздние материалы благодаря простому недосмотру архивариуса и относился в действительности к шестидесятым годам. По непонятной случайности делопроизводитель соединил вместе целый ряд черновых „отпусков“ документов, в том числе и начала семидесятых годов. Тем самым версия о возвращении художника в Петербург отпадала. Зато о связях Федора Рокотова со столицей на Неве свидетельствовали его работы. Если любой царский портрет можно было списать с оригинала другого художника, воспользоваться решением иного живописца для переработки и собственной интерпретации, портрет ребенка в младенческом возрасте, не имевший распространения в качестве официального изображения, писался только с натуры. Рокотов несомненно видел обоих великих князей и писал их для двора, о чем свидетельствует то, что все они входили в дворцовые собрания. Основной портрет Александра I Рокотова хранился в Английском дворце Петергофа, его вариант-повторение в Романовской галерее, портрет Константина также в петергофском дворце.
Первое изображение царственного младенца, на которого Екатерина с самого момента его рождения возлагает совершенно особые надежды. Александр должен наследовать престол вместо Павла, ненавистного и все более раздражавшего императрицу хозяина малого двора. В случае растущего недовольства екатерининским правлением его легко было представить тем идеальным монархом, в ожидании прихода которого к власти приходилось бы мириться с фигурой императрицы. Был ли подсказан Рокотову этот внутренний подтекст или со свойственной ему остротой художник сам воспринимает окружавшую ребенка атмосферу, но уже здесь крошечный мальчик в белом атласном с кружевами камзольчике, с короткими рукавами и широким по детской моде тех лет вырезом смотрится будущим самодержцем. И дело не в серебряном эполете на плече, орденских регалиях, которые, наоборот, как бы скрадываются художником, – слишком неуместен их вид на детском платье, – а в общем настроении портрета и самом характере ребенка.
Сегодняшнее местонахождение портретов неизвестно. Не сохранилось и никаких их воспроизведений. И тем не менее сами имена немало говорят об обстоятельствах московской жизни и связях художника. Графиня Мария Николаевна Скавронская... От нее ниточка тянулась непосредственно к Воронцовым, и в частности к самому канцлеру, который был женат на сестре ее мужа, Анне Карловне Скавронской, былой фрейлине двора цесаревны Елизаветы Петровны. Она и ее брат, Мартын Карлович Скавронский, генерал-аншеф, обер-гофмейстер, действительный камергер, – родные племянники Екатерины, приходились двоюродными братом и сестрой императрице. Можно достаточно точно установить, когда сделала заказ тетка И. М. Долгорукова. Уезжала она в Италию к сыну Павлу, состоявшему с 1784 до 1793 года полномочным министром в Неаполе.
Упоминаемая И. М. Долгоруковым Софья Николаевна Ржевская была замужем за генерал-поручиком Степаном Матвеевичем, внуком адмирала Сенявина. Кстати, двоюродная сестра ее мужа, Е. А. Сенявина, была женой Семена Романовича Воронцова – все тот же замкнутый круг родственных связей. Дом Ржевских у Никитских ворот, в приходе Большого Вознесения, свекровь Ржевской продала после смерти мужа отцу А. В. Суворова, и с тех пор он приобрел известность как суворовский дом.
Заказ Скавронской на портреты имел свое психологическое обоснование. Незадолго перед этим овдовела она сама, в 1782 году овдовела С. Н. Ржевская (годы ее жизни, остававшиеся до настоящего времени неизвестными историкам, 1737–1790). Мысли о смерти и могли навести Скавронскую на попытку сохранить на память облик наиболее близких ей людей. Любопытно, что в историю русского искусства вошел портрет дочери С. Н. Ржевской – Федосьи, которая была написана на двойном портрете смолянок младших двух возрастов Д. Г. Левицким.
Но самым романтичным было замужество Анны Николаевны Строгановой. Она замужем за сыном фаворита Петра II и Натальи Борисовны Шереметевой, родившимся в сибирской ссылке, пережившим в детстве казнь отца. Сын А. Н. Долгоруковой-Строгановой родился в 1764 году, учился в Московском университете, но в 1780 году поступил в Московский пехотный полк. Несмотря на происхождение, состояние и связи, он только через два года добивается перевода в гвардию и со временем вспоминает об этом событии: „Мундир гвардейский отворил мне двери во все лучшие домы. Переход мой в гвардию обрадовал очень Батюшку, потому что я попал на порядочную дорогу. Матушка также етому чрезвычайно обрадовалась, а обо мне и говорить нечего. Мундир с галунами, шарф через плечо и знак на голубой ленте были такие для меня обновы, что никакие игрушки соперничество с ними выдержать не могли“. Непосредственно после поступления в гвардию, которое совпало с отъездом за границу тетки Скавронской, будущий писатель встречает в чужом доме портреты своих родственниц. Но рассказ И. М. Долгорукова заключал в себе чрезвычайно важные подробности для биографии художника. На переломе семидесятых – восьмидесятых годов в Москве уже существовали любители живописи, в том числе из незнатных лиц, которые собирали картины и для которых произведения рокотовской кисти стали предметом собирательства. И важны были в рокотовских портретах не черты знакомых лиц – „память сердца“, а мастерство и видение замечательного живописца.
„Утренний свет“
Соболезновать о том, что истина и правосудие изгнаны из света, а не стараться возвратить их, значит то же, чтобы, поджав руки, кричать на пожар.Грозные годы пугачевских волнений остались позади и, казалось, должны были послужить суровым уроком для тех, кто стоял во главе государства. Но выводы Екатерины II и передового дворянства не совпали ни в чем. Императрица думала о репрессиях, о подавлении каждой свободной мысли, о полном и категорическом отказе от недавних нигилистических увлечений французскими энциклопедистами, о той ведомственной дисциплине, в которой не оставалось бы места для вольнодумства. Передовое дворянство возвращается к идеям перестройки государства, необходимости широчайшего народного просвещения, которое само по себе стало бы препятствием для превращения человека в лишенного прав и голоса раба. Совершенствуются действия государственных учреждений и аппарата тайного сыска, но одновременно ширится круг начинаний дворянской интеллигенции, искавшей способов вынудить правительство обратиться к радикальным переменам. Слова Н. И. Новикова – первое после пугачевских событий открытое и притом размноженное тиражом журнала осуждение существовавшего в России режима. Не оставляла сомнений в своем адресате и брошенная А П. Сумароковым фраза: „Москвы, России враг и подданных мучитель“ – слишком явственно перекликались обвинения пугачевских воззваний с обвинениями, которые выдвигали в отношении „просвещенной монархини“ сочинения передовых литераторов.
Н. И. Новиков. Истины
В 1777 году не стало Сумарокова, но годом позже в Москву возвращается его ученик и последователь М. М. Херасков. Как и для учителя, пребывание и работа в столице на Неве кончилась для него разрывом с императрицей. У Хераскова нет той остроты и жесткости политической программы, которая отличала Сумарокова. В чем-то он готов отойти от не удовлетворяющей его действительности, замкнуться в мире собственных переживаний, тех самых скрытых человеческих чувств, которые еще не научилась различать и ценить литература. А. П. Сумароков говорил о необходимости поисков новой формы, простой, „естественной“, заимствованной из жизни и потому способной передать эту действительную жизнь. Без новой формы литература, в представлении Сумарокова, не была в состоянии выразить внутренний мир современного человека, но и воздействовать на него, выполнять свою основную функцию воспитания нравственного и гражданского.
Сумароков был прав в своих взглядах, но их практическая реализация представляла для него значительные трудности. Как обычно, первый шаг оказывался недостаточно выраженным и ясным. В этом отношении Херасков идет много дальше учителя. Он утверждает необходимость внутренней свободы человека от государственного тщеславия – погони за чинами, почестями и богатством. Подлинные ценности заключены в самом человеке, в его внутренней жизни, они же сообщают ему и подлинную свободу, чувство собственного достоинства. Но за этим дворянским руссоизмом неизменно продолжает стоять связь с гражданскими интересами. Годом позже создания Рокотовым портрета семилетнего Павла с его удивительно живой и непосредственной характеристикой, рождающимися на холсте человеческими чувствами М. М. Херасков пишет свои известные „Стансы“, с почти разговорной легкостью передающие ощущение человека от окружающей его жизни. Именно ощущение!
Дав возможность Хераскову принять участие в создании коронационных торжеств, снисходительно относясь к его первоначальной литературной деятельности, Екатерина тем не менее предлагает ему род работы в совсем иной области – в 1770 году он переводится в Петербург вице-президентом Берг-коллегии. Формальное повышение, как и самый выезд в столицу, в действительности было направлено против поэта. М. М. Херасков должен был оставить Московский университет, где начал службу еще в 1755 году, где двенадцатью годами позже добился перевода преподавания на русский язык. Ему приходилось расстаться и со своим московским домом на углу Малой Дмитровки и Страстной площади, где успел образоваться литературный салон, привлекавший молодежь, увлеченную идеями просвещения и передовых литературных исканий. Здесь появляется и совершенно новый для русской литературы тип женщины-литератора. О жене поэта Н. И. Новиков подробно и уважительно писал в своем писательском словаре:
Строги уставы
Мучат нас век:
Денег и славы
Ждет человек.
Боже мой, боже!
Всякий день то же.
Тот богатится,
Наг тот бредет;
Тот веселится,
Слезы тот льет.
Боже мой, боже!
Всякий день то же.
Счастье находим,
Счастье губим.
Чем жизнь проводим?
Ходим да спим.
Боже мой! боже!
Всякий день то же.
„Хераскова Елизавета Васильевна – любительница наук, одаренная острым и проницательным разумом и великими способностями к стихотворству. Она сочиняла героиды, элегии, эклоги, анакреонтические оды и многие другие стихотворные и прозаические сочинения, из которых некоторые напечатаны в московских ежемесячных сочинениях; но вообще все много похваляются учеными и знающими людьми. Слог ее чист, текущ, приятен и заключает в себе особливые красоты. Г. Сумароков приписал ей притчу и оду, анакреонтическим сложением писанную, в которых со обыкновенною приятностию в слоге делает ей наставление и поощряет к стихотворству. Из чего заключить можно, какой похвалы достойна сия особа и что имя российской де ла Сюзы, ей приписываемое, забвено не будет“.
М. М. Херасков далек от сумароковской непримиримости. У него нет страстности и пафоса учителя. От философско-этических рассуждений он уходит к личным переживаниям. Но искусство, которое Херасков мечтает создать, должно быть свободным от подчинения государственной и правительственной бюрократии, не может зависеть от придворных кругов. Нравственное начало, которому поэт отдает первенствующее положение в любом виде человеческой деятельности, тем более искусства, остается для него неизменным. И его мысли о государственном переустройстве связаны с принципами конституционализма.
Екатерина II достаточно понятлива и проницательна в отношении всего, что могло грозить ее престолу. Мирясь хотя бы внешне с позицией Хераскова, перенесшего свой литературный салон в Петербург, она становится непримиримой, когда возникает тень подозрения о связях поэта с малым двором, точнее – о контактах, могущих установиться между Павлом и масонами, которыми живо интересуется литератор. Последовавшая отставка Хераскова продемонстрировала одну из крайних степеней монаршего гнева – ему не было сохранено жалованье, что обрекало поэта на крайние материальные затруднения. Поместий Херасков не имел, возможностей родственной поддержки также, поскольку его семья была с самого начала против службы в Московском университете. Перевод обратно в Москву на должность второго куратора того же университета выглядел снятием опалы, хотя одновременно решал немаловажную для императрицы задачу избавиться от близости независимого и пользовавшегося исключительной популярностью „старосты русской литературы“, как назовет М. М. Хераскова А. И. Тургенев. В результате Москва конца семидесятых годов приобретала необычайно действенный литературный центр, продолжавший начатое А. П. Сумароковым дело.
Тот же Тургенев писал о херасковском салоне: „Дом их всегда был открыт для всякого, кто имел стремление к просвещению и литературе, и все молодые люди, преданные этим высоким интересам, составляли как бы семейство их“. Нежелательными для официальных кругов были подобные сборища единомышленников, но в конечном счете представлялись не менее опасными и формальные поиски херасковского кружка. Эмоциональное, „живописательное“ значение слова, которым они пытались овладеть, имело целью найти ту форму внутреннего контакта с читателем, ту меру доверия, которая сообщала их идеям подлинную действенность. То, что представлялось устарелым в изложении высокого слога Сумарокова, обретало новую жизнь в методе херасковского окружения. Тем более опасной была существовавшая у него связь с театром. Публичные представления, сама по себе игра актеров сообщали особую силу и влияние литературным сочинениям. Поэтому такой потерей для общественной жизни Москвы становится в 1780 году гибель городского публичного театра, находившегося при доме Р. И. Воронцова на Знаменке.
Как сообщали „Московские ведомости“ 29 февраля 1780 года, „в прошлую среду в здешнем Знаменском оперном доме, от неосторожности нижних служителей, живших в оном, перед окончанием театрального представления сделался пожар, который скорым своим распространением на всех бывших тогда в спектакле и маскараде хотя навел было немалый страх, однако ж неукоснительным прибытием самого правителя города, его сиятельства князя Михаила Никитича Волконского, и благоразумным его распоряжением, так, как и расторопностью, благоустройством и поспешностью пожарных команд, удержан был он и не допущен распространиться далее, так что не только близкие к театру соседские домы, но и самые флигели оного остались целы. Паче же всего то достопамятно, что при сем толь опасном случае изо всей многочисленной публики, бывшей в спектакле и маскараде, ни один человек не учинился жертвою свирепствовавшего пламени, в чем справедливость отдать должно как принятым от полиции хорошим мерам, так и ревности слуг, которые в спасении жизни своих господ оказали редкие примеры доставленного своего усердия“.
Не стало театра, в котором А. П. Сумароков смотрел свои пьесы, в котором лишился ложи и должен был покупать билеты как рядовой зритель. Газета умолчала о единственной подробности, что стечение публики было вызвано шедшим в тот вечер спектаклем: русская труппа показывала сумароковского „Дмитрия Самозванца“, первую русскую политическую пьесу. В новом театре, который через полгода будет отстроен на Петровке, установятся иные, куда более жесткие цензурные правила.
Вместе с Херасковым в Москве появится и Н. И. Новиков. Он подпишет договор об аренде на десятилетний срок университетской типографии, находившейся в состоянии полного развала. Казалось бы, совершенно безнадежное в коммерческом отношении предприятие было выиграно идейными позициями просветителя. За первый год аренды ему удалось выпустить в свет сорок пять сразу же разошедшихся изданий – очень точно выражал Новиков возникшие в русском обществе потребности.
Драма Н. И. Новикова разыгрывается в Москве на рубеже восьмидесятых – девяностых годов, но недовольство императрицы писателем и книгоиздателем возникнет много раньше. Оно связывалось еще с работой Новикова в Комиссии по составлению нового Уложения, задачи которой были им восприняты весьма серьезно. Новиков представлял достаточно многочисленную группу участников Комиссии, что побудило императрицу сначала перевести это общественное учреждение из Москвы в Петербург, а затем в 1768 году под предлогом войны с Турцией „временно“ распустить. Лишившись своих сатирических журналов, закрывавшихся один за другим из-за гнева Екатерины II, Новиков приезжает в Москву в качестве издателя журнала „Утренний свет“, начавшего выходить в 1777 году.
Отказавшись от литературных выступлений, Новиков, в соответствии с общей программой журнала, печатает в „Утреннем свете“ только свои философские сочинения. Его интересуют не абстрактные проблемы нравственности, морального совершенствования человека, а та мораль, которая определяла бы общественно-активную гражданскую позицию каждого члена общества, предполагала внутреннюю потребность гражданской и патриотической деятельности. Подобно энциклопедистам, Н. И. Новиков утверждает величие человека, его бесконечные духовные возможности, но только в условиях полного равенства и отсутствия сословных преград. „В природе человеческой, – пишет он в „Утреннем свете“, – много находится такого, что внушает в нас истинное к нему почитание и искреннюю любовь. Бессмертный дух, дарованный человеку, его разумная душа, его тело, с несравненнейшим искусством сооруженное к царственному зданию, и его различные силы суть такие вещи, которые безмерно важны“. Свое величие, данное ему природой, человек должен еще проявить и утвердить собственной жизнью и – что еще более важно – общественной деятельностью.
Наряду с „Истинами“ Новикова в журнале печатаются „Мнения“ Паскаля, „Нощи“ Юнга. В его издании принимает участие большой кружок новиковских единомышленников, среди них М. Н. Муравьев, И. П. Тургенев, причем журнал преследовал совершенно определенные благотворительные цели. Его доходы, как и добровольные взносы подписчиков, к которым он обращался, использовались для организации начальных училищ для бедных детей. Одно из них, Екатерининское, было открыто в Петербурге при церкви Владимирской Божьей матери, другое, Александровское, там же, при церкви Благовещения на Васильевском острове. Деятельность Н. И. Новикова приводит к открытию в разных городах книжных магазинов и первой публичной библиотеки в Москве. Круг подписчиков у „Утреннего света“ оказывается очень широким, в него входит и „московский живописец господин Академик Рокотов“.
Начало восьмидесятых годов... В Петербурге это торжество открытия Медного всадника, долгая, бесконечно долгая история сооружения монумента, когда автору скульптуры – Фальконе буквально пришлось бежать из страны, не дождавшись обнародования своего лучшего детища.
Когда-то, в Париже, эскиз памятника вызывал восторги. В Петербурге восторгов с самого начала почему-то нет. Наоборот, возникают разговоры о других вариантах – отчего бы скульптору о них не подумать, – о возможных оригиналах для подражания – отчего бы скульптору их просто не повторить! Разве не великолепен римский памятник императору Марку Аврелию: торжественно шествующий конь и так же торжественно восседающий на нем всадник, словно благословляющий зрителей свитком законов в широко распростертой руке. Порыв фальконетовского коня, крутизна скалы, противоборство всадника обстоятельствам – не слишком ли они многозначительны, сложны для толкования, попросту неуместны?
Фальконе спорит до бешенства, до отчаяния. Для него дело не в самом Марке Аврелии. Как раз этот император как нельзя больше отвечает представлению французских просветителей об идеальном монархе. Но как можно обращаться к его формам, скованным, в глазах Фальконе, мертвой формулой логики и расчета: ни естественного движения, ни намека на чувство, настроение. Но петербургские противники Фальконе не собираются спорить о тонкостях изобразительного языка. Для них все решается гораздо проще. Марк Аврелий – давно признанный идеальный монарх. Так почему бы Петру I всем своим видом не напоминать именно его? Внешнее подобие неизбежно наводит на мысль о подобии внутреннем: раз похож – похож во всем. Да, Фальконе спорит об одних формах. Но из этих форм рождается иной образ, в конечном счете отвергающий всякое сходство с римским законодателем. Это подтвердят спустя полвека вложенные А. Мицкевичем в уста А. С. Пушкина слова:
Ждать установки вторично отлитого после пожара памятника Фальконе не в состоянии. Пренебрежительная холодность Екатерины и ее окружения достигли апогея. И как завершение затянувшихся на двенадцать лет перипетий с памятником, как открытая издевка над скульптором – акварель неизвестного художника „Екатерина II выслушивает И. И. Бецкого у памятника Петру I“. Да, да, не Фальконе и не его сотрудницу А. М. Колло, а именно Бецкого. Спор Фальконе, казалось бы, бесконечно далек от Рокотова, но по существу родственен тому, что переживает художник.
Нет, Марк Аврелий в Риме не таков,
Народа друг, любимец легионов,
Средь подданных не ведал он врагов...
Около пятнадцати лет жизни в старой столице. Определившийся круг друзей, заказчиков, поклонников. Федор Рокотов со свойственной ему решительностью отказался ото всяких связей с Петербургом, с теми, кто представлял двор этих новых лет. И вдруг распоряжение Екатерины, тем более неожиданное, что Петербург полон и собственными и приезжими, входившими в моду и просто модными живописцами. Императрица находит возможным собственноручно написать В. М. Долгорукому-Крымскому, тогдашнему главнокомандующему Москвы: „Князь Василий Михайлович. В Кремле в моей столовой комнате на стене у дверей в спальню стоит мой портрет, писанной графом Ротарием. Прикажите пожалуй оной портрет скопировать под надзиранием Рокотова и прикажите по окончании заплатить из остаточного казначейства за счет Кабинета, а копию прошу прислать ко мне. Из Царского села 15 июня 1781 года“.
Ротари – едва ли не единственный мастер, увидевший в Екатерине просто придворную красавицу, безо всяких попыток проникнуть в секрет ее царственного предназначения, мудрости, высокой просвещенности. И Рокотов – единственный живописец, сумевший сообщить облику монархини то, что видел в каждом человеке: внутреннюю смятенность, сложность чувств, живую и волнующую эмоциональную напряженность. И еще – пятидесятилетняя женщина не хочет новых портретов. Ей легче, утешительней увидеть себя той, давней, от которой уже не осталось и следа. И как хорошо она помнит, где находится этот давно ставший ненужным портрет – в Москве, в столовой, у дверей в спальню, к тому же снятый со стены.
Вряд ли Долгорукий-Крымский стал искать неведомых исполнителей, чтобы поручить их наблюдению Рокотова. Вряд ли вообще поставил в известность художника о сделанной в письме Екатерины оговорке. Спокойнее и вернее было прямо передать портретисту заказ, тем более срочный и шедший непосредственно из дворца. Через три с половиной месяца копия оказалась уже в Петербурге, поскольку в записях Кабинета от 30 сентября есть указание выплатить „Академику Рокотову за скопирование нашего портрета двести рублей“. Для чего понадобилась Екатерине подобная копия, остается непонятным: в дворцовых собраниях следов ее нет, как не удалось найти и никаких свидетельств о подарках подобного рода.
Больше в материалах Кабинета, личной корреспонденции Екатерины II имя Рокотова не встречалось. И тем не менее заказ на копию с ротариевского портрета не был последним заказом двора. Началом 1780-х годов датируются три портрета старших внуков Екатерины – будущего Александра I и Константина Павловичей. А вместе с ними возникает и один из интереснейших для биографии живописца вопросов – доводилось ли Ф. С. Рокотову бывать в Петербурге после ухода из Академии художеств.
Долгое время считалось, что после длительного пребывания в Москве Рокотов на какое-то неопределенное время вернулся на академическую службу. В делах Академии 1789 года находился ордер ему, К. И. Головачевскому и И. С. Саблукову о поддержании порядка в учебных классах и круге их обязанностей как адъюнктов. Более внимательное ознакомление с содержанием документа позволяло установить, что попал он в более поздние материалы благодаря простому недосмотру архивариуса и относился в действительности к шестидесятым годам. По непонятной случайности делопроизводитель соединил вместе целый ряд черновых „отпусков“ документов, в том числе и начала семидесятых годов. Тем самым версия о возвращении художника в Петербург отпадала. Зато о связях Федора Рокотова со столицей на Неве свидетельствовали его работы. Если любой царский портрет можно было списать с оригинала другого художника, воспользоваться решением иного живописца для переработки и собственной интерпретации, портрет ребенка в младенческом возрасте, не имевший распространения в качестве официального изображения, писался только с натуры. Рокотов несомненно видел обоих великих князей и писал их для двора, о чем свидетельствует то, что все они входили в дворцовые собрания. Основной портрет Александра I Рокотова хранился в Английском дворце Петергофа, его вариант-повторение в Романовской галерее, портрет Константина также в петергофском дворце.
Первое изображение царственного младенца, на которого Екатерина с самого момента его рождения возлагает совершенно особые надежды. Александр должен наследовать престол вместо Павла, ненавистного и все более раздражавшего императрицу хозяина малого двора. В случае растущего недовольства екатерининским правлением его легко было представить тем идеальным монархом, в ожидании прихода которого к власти приходилось бы мириться с фигурой императрицы. Был ли подсказан Рокотову этот внутренний подтекст или со свойственной ему остротой художник сам воспринимает окружавшую ребенка атмосферу, но уже здесь крошечный мальчик в белом атласном с кружевами камзольчике, с короткими рукавами и широким по детской моде тех лет вырезом смотрится будущим самодержцем. И дело не в серебряном эполете на плече, орденских регалиях, которые, наоборот, как бы скрадываются художником, – слишком неуместен их вид на детском платье, – а в общем настроении портрета и самом характере ребенка.