Страница:
Ему доводилось слышать о гигантских стаях саранчи, уничтожавших порой посевы мибу, но соплеменники его не считали это великим бедствием. Во-первых, случалось это редко, а во-вторых, собранную на полях и огородах саранчу жарили, сушили, толкли в муку, которая считалась отменным лакомством. В глазах мибу эти насекомые были прежде всего пищей, однако Тартунг почему-то не испытывал желания присоединиться к пожирателям саранчи. То ли потому, что от обилия пищи у него пропал аппетит, то ли потому, что больше страдал от жажды, нежели от голода. Так или иначе, но он продолжал двигаться по высохшему руслу ручья, рассчитывая отыскать лужу или влажную землю и выкопать в ней яму, в которую наберется немного воды. Кроме того, он хотел как можно скорее выбраться из опустошенной саранчей, изуродованной части леса и был так поглощен поисками проплешин в шевелящемся, хрустящем ковре, ступать по которому было на редкость неприятно, что заметил Омиру, лишь когда та громко вскрикнула.
Вскинув голову, он несколько мгновений тупо взирал на невесть откуда взявшуюся здесь круглолицую девчонку, голову которой украшало некое подобие сделанного из волос гнезда, а тело, едва прикрытое коротенькой травяной юбчонкой, — обильная красно-белая татуировка. Выпустив из рук мешок, в который она собирала саранчу, девчонка прижала узкие ладошки к груди и замерла. Тартунг потянулся за лежащим в переметной суме кванге, и тут незнакомка издала новый, ещё более пронзительный крик, который слышно было, надобно думать, на другом конце леса.
На крик Омиры отозвалось множество голосов, и Тартунг понял, что набрел на большую группу сборщиков саранчи. Первым его порывом было броситься наутек — отравленные стрелы помогут ему уйти от погони, несколько корчащихся от хирлы тел остановят вотсилимов, как бы ни хотелось им завладеть его головой. Он уже вытащил кванге, но под настороженным, любопытным взглядом девчонки неожиданно смутился, почувствовав, что нет у него желания ни бежать, ни пускать в дело смертоносное оружие. Предупредив своих спутников криком, она как-то разом успокоилась и разглядывала его с нескрываемым интересом, без тени враждебности или злорадства. А затем, словно прочитав его мысли, странно коверкая слова, сказала звонким, как журчание быстрого ручья, голосом:
— Если ты один, тебе нечего бояться. Не беги, тебя все равно догонят.
Забыв про свой мешок, она сделала к нему несколько шагов, протянув вперед раскрытые ладошки, будто уговаривая не делать глупостей, и Тартунг опустил кванге. Девчонка была первой, в кого ему пришлось бы пустить стрелу, вздумай он бежать, но разве можно убить человека, доверчиво идущего навстречу с протянутыми в знак миролюбивых намерений руками? Нет, убивать её он не станет ни за что на свете. Будь что будет, и да поможет ему Наам…
Встревоженные голоса товарок Омиры зазвучали совсем рядом, им вторили мужчины, заметившие незнакомца и призывавшие девчонку не приближаться к нему. Теперь уже о бегстве нечего было и думать. Тартунг спрятал кванге и, сделав шаг навстречу бесстрашной девчонке, спросил:
— Ты из племени Охотников за головами?
— Да, я из вотсилимов! — прощебетала она с таким видом, будто известие это должно было успокоить перепуганного незнакомца…
— Тартунг! Взгляни, что-то там случилось! Зачем они идут к нашему шатру? — Взволнованный окрик Афарги вывел юношу из сонного оцепенения, и он, вскочив на ноги, принялся вглядываться в приближающуюся толпу. Среди незнакомых кочевников он разглядел Зепека и нескольких озерников, в одном из которых признал Мамала, и сердце его сжалось в скверном предчувствии.
— Этим-то что от нас понадобилось? — пробормотал юноша, устремляясь навстречу толпе, и, не доходя до неё двух дюжин шагов, разглядел безвольно обвисшее на сильных руках тело. — Очередного болящего несут, что ли? И как, интересно, они тут без Эвриха обходились?..
Закончить фразу он не успел, ибо в глаза ему бросились мотающаяся из стороны в сторону курчавая золотоволосая голова и край измаранной кровью белой туники, которая могла принадлежать только его господину.
Извилистая дорога, огибая гряду холмов, спускалась в долину и вновь карабкалась на гору, где женщины в цветных платках жали пшеницу. Эврих знал, что с горы ему откроется Фед — чудеснейший из городов, бело-розовые дома которого, крытые красными черепичными кровлями, казались погожим летним днем присыпанными золотой пылью. В этом городе варили самое вкусное пиво, пекли самый душистый хлеб, и умереть он хотел, въезжая в него в конце жаркого дня на исходе лета…
Но, вместо того чтобы умирать, он, сидя в тряской телеге, любовался колышущимися под ветром золотыми пшеничными полями и стоящими вдоль дороги серебристо-зелеными деревьями, на которые взбирались по приставным лестницам легконогие и быстрорукие сборщики олив. У каждого из них к животу была привязана корзина, и действовали юноши и девушки с изяществом и грацией, не залюбоваться которыми было невозможно. Притягивая к себе ветви левой рукой, правой они обирали мелкие черные плоды, причем ловкие пальцы их скользили сверху вниз, как при дойке коров, а рты не закрывались ни на мгновение. Сидя по двое на каждом дереве, они шутили, смеялись, обменивались любезностями, поддразнивали друг друга и казались беззаботными детьми, увлеченными забавной игрой. Золотоволосые аррантки замолкали, завидев телегу, влекомую парой круторогих волов, и, помахав Эвриху рукой, а то и послав воздушный поцелуй, вновь начинали щебетать с парнями, радуясь теплому солнечному дню, обильному урожаю и невесомым облакам, плывущим в прозрачно-голубом небе Верхней Аррантиады — лучшей из всех земель, по которым ступала когда-либо нога человека…
— Тартунг, там опять пожаловали эти… с приношениями. Выйди к ним, иначе они начнут шуметь и непременно разбудят хозяина.
— О, Великий Дракон! Да когда же они все наконец разъедутся? Ходят и ходят, словно тут постоялый двор! Дай ему это питье, когда проснется…
Когда проснется? Но он уже проснулся. Вот только глаза открывать не хочется. Не хочется никого видеть и ничего слышать. И как грустно, что проснулся он в пахнущем дымом шатре, стоящем на берегу Голубого озера, в сердце Мономатаны, а не на телеге, въезжающей в его родной город, в мире, где человека не принято, да и невозможно подкарауливать и избивать до полусмерти. Где людей нельзя продавать и покупать, как бессловесную скотину, где голодный будет накормлен, умирающий от жажды — напоен, а нуждающийся в крове приглашен к очагу.
Он попытался повернуться на бок, и тотчас от нахлынувшей боли перехватило дыхание. Осколки острых камней, которыми, казалось, была набита его грудь, зашевелились, норовя вылезти наружу, пробив влажную, расползающуюся от пота кожу. Эврих стиснул зубы и послал своему измочаленному, изломанному телу приказ уняться и перестать жаловаться. Попробовал вызвать жаркую волну целительной силы, но из этого ничего не вышло. Что же эти гады мне отбили? — спросил он себя, но ни сил, ни желания отвечать на этот вопрос у него не нашлось. Пучина боли затягивала его, как топкое, цепкое болото, и он погружался в него, растворялся в нем, находя странную, противоестественную, горькую радость в страдании. Краешком сознания он понимал, что не должен поддаваться охватившей его слабости, что стоит только захотеть, и боль уйдет. Глупо пестовать в себе детскую обиду на несправедливость, равнодушие и жестокость мира, в котором он оказался по собственной воле и от которого наивно было ожидать чего-то иного. Глупо, недостойно, и все же… Спасительное желание жить не приходило, не возвращалось, а боль, ну что ж, она была не слишком дорогой платой за обретение вечного покоя…
— Господин, выпей этот настой, и тебе станет легче.
Мысль о смерти не страшила Эвриха. Напротив, смерть виделась ему утешительницей, той гаванью, в которую, рано или поздно, приходят все корабли. И если бы не суета Афарги и Тартунга, он, пожалуй, сложил бы стихотворение, прославляющее ту, что, подобно привратнице, стоит на пороге вечности. Но эти неугомонные — не то слуги, в которых он вовсе не нуждался, не то друзья, чья дружба была ему нынче в тягость, — не желали оставлять его в покое. Заботы их были ненужными и смешными, однако объяснять им это было слишком хлопотно. Проще выпить кисловатый настой и, сделав вид, что вновь погружаешься в дремоту, отдаться во власть оглушающей, отупляющей боли, грызущей подобно стае жадных, изголодавшихся крыс.
— Посмотри, что прислал тебе Сейджар перед тем, как откочевать от Голубого озера! — настойчиво потребовала Афарга, и Эврих подумал, что напрасно не проиграл её Гитаго. — Взгляни же, это почетный дар того, кто любит тебя и хочет, чтобы ты поскорее поправился!
Не желая огорчать девчонку, в голосе которой слышались слезы, Эврих приподнял тяжелые, непослушные веки. Ну так и есть, она потревожила его лишь затем, чтобы сунуть под нос сгусток какого-то белого жира…
— Это содержимое верблюжьего горба — величайшая ценность у кочевников! Хочешь, я разотру тебя им? Говорят, жир этот облегчает страдания, заживляет раны и ушибы. Не хочешь? Ну тогда посмотри на эту высушенную голову. Ее принес тебе Лураг в благодарность за исцеление сына. — В голосе Афарги послышалось отчаяние. — Тартунг говорил, что ты мечтал взглянуть на очинаку. Теперь ты не только видишь её, но и владеешь ею. Очинаку нельзя купить ни за какие деньги, её можно только получить в дар. Это голова убитого Лурагом врага, и вместе с ней он отдал тебе его силу, смелость и мужество. Более ценного подарка он не смог бы сделать даже своему сыну…
Волна сокрушительной боли накрыла Эвриха, и он на некоторое время оглох и ослеп. Так больно ему было лишь в Вечной Степи, во дворе Зачахарова дома, да ещё в тот миг, когда люди в масках, сбив его с ног, принялись топтать ногами. Вероятно, сам того не желая, он здорово досадил им, и все же непонятно было, почему ни у одного из них не хватило сострадания перерезать ему горло. В конце концов, уж этой-то милости он мог ожидать от Всеблагого Отца Созидателя, учитывая, сколько раз ему, исцеляя недужных, приходилось захлебываться чужой болью…
Он очнулся от боли и подступавшей тошноты. Привыкнуть или, вернее, приспособиться к боли ему кое-как удалось, но тошнота — это было уже слишком. И виноваты в ней были его сердобольные спутники, решившие допускать к нему всех желавших проститься с чудо-лекарем перед откочевкой. Точнее, виноваты были айоги, полагавшие, что вернуть бодрость духа ему помогут камлания их шамана, а ещё точнее — он сам совершил ошибку, согласившись отхлебнуть из бычьего рога глоток молока, смешанного с кровью и медом.
Не надо ему было пить этой бурды, подумал аррант и тихо позвал:
— Афарга! Дай мне мою сумку.
Впрочем, может статься, это и к лучшему, что он пригубил дружеский кубок. В его сумке найдется средство не только от рвоты, но и от боли. Негоже врачевателю являться перед Богами Небесной Горы в блевотине и корчах. Ведь в конечном-то счете лишь от него самого зависит, уползет ли он из этого мира, харкая кровью, в пролежнях и нечистотах, или удалится достойно: благодарно улыбаясь и радуясь тому, что успел узнать, увидеть, прочувствовать и пережить.
— Афарга! Тартунг! — снова позвал он чуть погодя, удивляясь, почему столь простое решение не приходило прежде ему в голову.
Эврих нетерпеливо приподнялся на локте и со стоном рухнул на постель. Он почувствовал, как внутри него обрываются какие-то тонкие нити, отзываясь во всем теле то острой ножевой болью, то тупым болезненным эхом. Ему казалось, что не только сам он превратился в сплошной ком боли, но и все вокруг соткано из нее. Он слышал её шипение, ощущал её вкрадчивые и безжалостные прикосновения. Он потел ею, вдыхал её и выдыхал, отравляя страданием все, что его окружало. Это было невыносимо. Этому надо положить конец, но на зов его никто не откликался, а самому ему было не добраться до заветной сумки…
— Афарга! — позвал он в третий раз, погружаясь в омут болезненного небытия, из которого несколькими мгновениями позже его извлек тревожный звон множества маленьких колокольчиков. Тонкому звону колокольчиков вторил негромкий и низкий рокот барабана, заставивший сердце Эвриха забиться чаще. Один за другим стали вспыхивать светильники, рассеивавшие окружавшую тьму, потом чьи-то сильные руки подняли его и, несмотря на слабые протесты, усадили, оперев спиной о сложенные горкой кожаные подушки.
«Что ещё задумали эти неугомонные? — с раздражением подумал он. — Неужели так трудно было оставить меня в покое и выполнить единственное мое желание — дать мою сумку с лекарскими принадлежностями?»
В следующее мгновение, однако, барабан зарокотал громче и чаще, в воздухе поплыл аромат неведомых благовоний, а далекий звон колокольчиков, вырезанных из поющего дерева, приблизился. Эврих уже догадывался о том, что должно произойти, и все же пропустил момент, когда из глубины шатра выступила Афарга, похожая на ожившую скульптуру, вырезанную из черного, покрытого сверкающим лаком дерева. Плавные, струящиеся движения девушки как будто не совпадали со звуками барабана, а сама она не обращала на арранта ни малейшего внимания, занятая разговором со своими Богами, который вела языком тела. Выплыв к центральному столбу шатра, она замерла, глядя в пламя большого светильника, затем что-то дрогнуло в её отрешенном лице, тело затрепетало, мускулы начали перекатываться под натертой маслом кожей в каком-то завораживающем ритме. Если бы статуя могла ожить, она оживала бы именно так, подумал Эврих, с удивлением чувствуя, что и с ним самим начинает происходить нечто странное, но разобраться в своих ощущениях не успел, зачарованный колдовской пляской пробуждающегося тела.
Мышцы танцовщицы медленно оживали одна за другой, словно распускающиеся цветы. Точеное тело было ещё сковано неким подобием сна, но, подобно бурлящей подо льдом воде, переполнявшие его силы рвались наружу, и вот с места сдвинулись ступни, дрожь прошла по бедрам, передалась животу, груди, рукам. Ломая корку оцепенения, запрокинулась голова… Неуверенные поначалу и как будто неуклюжие движения девушки начали убыстряться, теперь уже она походила на рожденную громким звуком или падением камешка лавину, несущуюся с горы, все ускоряя и ускоряя ход, сметая все на своем пути. Дремавшие в её теле силы, пробудившись, обретали все большую свободу. Мелкие шажки, плавные изгибы рук на глазах становились шире, увереннее, завершеннее…
Раскаты барабана заставляли её кружиться, извиваться, избавляясь от остатков невидимой паутины, от первоначального оцепенения. Гроздья колокольчиков издавали торжествующие, заливистые трели, между полузакрытыми веками таинственно мерцали полоски голубоватых белков, улыбка, раздвинувшая губы, казалась хищной и одновременно чувственной, манящей.
Гибкие руки взлетали, вычерчивая сложные, полные скрытого смысла фигуры, которым соответствовал прихотливый рисунок, составляемый короткими шажками и стремительным кружением, дополненный вращением бедер, игрой мышц сильного живота, покачиванием плеч…
Эврих подался вперед, забыв о снедавшей его боли и тошноте. Он чувствовал, как переполнявшие танцовщицу силы вливаются в него, волнуют кровь, будоражат, изгоняя слабость и мысли о смерти. С удивлением и радостью ощущал, как поднимается в нем жаркая и жгучая волна энергии, смывая душевную и физическую усталость, обиды, разочарования и беспросветную, сладостно-мучительную тоску. Как попавшую в бурное течение реки щепку, его крутило, кружило, несло куда-то вперед, сдирая о камни коросту отчаяния, грязь безнадежности, разъедающую гниль жалости к самому себе.
Танец все длился и длился: колдовской, живительный, возрождающий — и Эврих не заметил, как к гудению и грохоту барабана, к волнующему перезвону выточенных из поющего дерева колокольчиков присоединились ударившие по стенам шатра струи долгожданного ливня, означавшего наступление сезона дождей.
Эврих быстро шел на поправку, однако Газахлар, вернувшись от Спящей девы ни с чем, не стал дожидаться его окончательного выздоровления. Навестив своего лекаря и секретаря, он оставил Хамдана с Аджамом оберегать его и продолжил путь к Слоновьим горам. О чем говорил он с аррантом перед отбытием, никто не слышал, но Тартунг с Афаргой знали, что телохранителям ведено было глаз со своего подопечного не спускать и отправляться вдогонку за Газахларом, как только Эврих будет в состоянии вынести тяготы путешествия. Арранту, естественно, было известно об этом распоряжении, и, может быть, именно поэтому он все ещё жаловался на боли в отбитых внутренностях и почти не вылезал из шатра, приводя в порядок записи и бренча вечерами на старенькой дибуле, ежели просили его спеть заглянувшие на огонек озерники.
Кочевники разъехались, и Тартунгу пришлось отказаться от мысли отыскать и жестоко покарать обидчиков своего господина, о чем сам Эврих ничуть не печалился. Нежелание чудака-арранта мстить своим недругам удивляло не только Афаргу и Тартунга, но и Хамдана с Аджамом. Телохранителям это было на руку, и они держали свое недоумение при себе. Афарга вообще дичилась арранта и не заговаривала с ним без особой нужды, зато Тартунг изводил его вопросами и догадками до тех пор, пока между ними не состоялся весьма примечательный разговор.
— Злой язык, который не был наказан утром, совершит недоброе вечером, — начал Тартунг с известного в Мванааке присловья. — Разве твоему народу чужд закон воздаяния? Если ты не желаешь ответить ударом на удар, злом на зло, то, может статься, когда-нибудь и на сделанное тебе добро не ответишь добром?
— Может статься и такое, — отвечал аррант, любуясь мальчишкой, превращавшимся на его глазах из озлобленного крысенка в разумного, мужественного юношу.
— Это… не обнадеживает. Приятно служить человеку, от которого знаешь чего ожидать, — проворчал Тартунг, испытующе глядя на Эвриха, и, видя, что этим его не пронять, попытался зайти с другой стороны. — Говорят, сердце умного подобно весам, и сам ты как-то обмолвился, что желание — первый толчок к преобразованию мира. Так почему же ты не хочешь воздать по заслугам твоим обидчикам?
До сих пор Эвриху удавалось отшучиваться или переводить разговор на другую тему, но теперь он решил объясниться с Тартунгом, дабы не возвращаться более к вопросу о поисках подкарауливших и избивших его кочевниках.
— Про сердце-весы — это ты хорошо сказал. Но на весах этих надобно взвешивать как чужие, так и свои деяния. А я, как ты должен был заметить, далеко не безгрешен. Чтобы убедиться в этом, достаточно перечислить тех, у кого могло возникнуть желание досадить мне. Загибай пальцы, так оно будет нагляднее, — предложил Эврих. — Во-первых, Мфано и его приятели-лекари, которым я изрядно попортил жизнь. Во-вторых, Амаша. — Аррант покрутил на безымянном пальце левой руки кольцо с изумрудом. — Хотя Душегуб, понятное дело, не ограничился бы распоряжением задать мне легкую взбучку.
— После этой «взбучки» ты едва не отправился на свидание с предками! — ядовито заметил юноша.
— Газахлар тоже имеет причины быть мною недовольным, не говоря уже о Зепеке, Серекане и Гитаго. Итак, я без труда назвал шесть человек, перед которыми в той или иной степени виноват. Ну как тут не вспомнить поучение Тагиола Аррского — одного из мудрецов моей родины: «Бойся желать справедливости, ибо не многие радуются, получив то, чего заслужили».
— При чем тут Зепек и Серекан? Ты играл с ними и выиграл!
— Может ли считаться честным бой, если в руках одного из поединщиков будет кванге, а у другого — обыкновенная палка? Ведь не думаешь же ты, что три шестерки подряд выпали у меня случайно или по воле Белгони?
— Но даже если назвать сделанное тобой жульничеством, оно спасло Афарге жизнь!
— Это ты так полагаешь, — уточнил аррант. — А Зепек с Сереканом скорее всего считали себя обманутыми и жаждали поквитаться с бесчестным игроком. Каждый, требуя справедливости, представляет её себе весьма односторонне, бессознательно видя себя пупом земли и центром мироздания. Много раз мне доводилось слышать рассуждения о том, что, если бросишь камень вверх — он упадет тебе на голову; если захочешь присвоить чужое — потеряешь свое; если задумаешь злое дело — оно принесет сначала несчастье другому, а потом ещё большее горе тебе самому. Однако каждый произносивший их был уверен, что брошенный вверх лично им камень минует его голову, поскольку у него-де были основания для броска. Что же касается желания, являющегося толчком для преобразования мира, то и тут следует кое-что прояснить. Желание помочь, защитить, спасти кого-то или хотя бы отомстить, если подмога запоздала, совсем не то же самое, что помочь, защитить или отомстить за себя — любимого. Ибо последнее лучше всего получается у негодяев, готовых истребить население целого города за случайно отдавленную мозоль.
— Так ты ж не только сам за себя отомстить не хочешь, но и другим не позволяешь! — возмутился явной непоследовательности арранта Тартунг. — Таких, как ты, не то что от других — от себя самих защищать надобно! Вай-ваг! Говорить с тобой — все равно что блох мерить — такая же польза!
Что-то все же из этого разговора юноша уяснил и более о необходимости поисков Эвриховых обидчиков не заговаривал. Зато обо всем прочем беседовал с аррантом даже чаще обыкновенного — дождь лил почти не переставая и заняться ему было решительно нечем. Хамдан и Аджам тоже с интересом слушали рассказы заморского лекаря, и даже Афарга, хотя и делала вид, будто они её ничуть не интересуют, прекращала стучать мисками и котелками и словно случайно оказывалась поблизости от арранта.
А рассказать Эвриху было о чем, делать он это умел и никогда не отказывался, зная, что слушатели в подходящий момент сами превратятся в рассказчиков. И часто разговор о купленной, например, Тартунгом у озерников рыбе превращался в повествование арранта о деньгах, принятых в ходу в различных уголках мира.
Эвриху доводилось держать в руках квадратные, круглые, треугольные деньги, монеты с дыркой посредине или отверстиями по краям. Всевозможной формы металлические бруски, пластинки, кольца, служившие деньгами кусочки кожи с выжженной печатью и брикеты чая. В ответ Хамдан рассказывал о племенах, доныне пользующихся вместо монет свиньями. Особенную ценность, оказывается, представляли для них свиньи с завивающимися клыками. Для того чтобы вырастить её, поросенку выбивали верхние зубы, после чего нижние клыки у него начинали загибаться. Расти такая свинья должна была несколько лет, и чем старше она становилась, тем больше ценилась. Сами завивающиеся клыки, впрочем, тоже приравнивались к деньгам, но чаще из них вырезали великолепные украшения.
Аджам припоминал, что ещё совсем недавно в Мванааке, помимо раковин определенного сорта, средствам платежа являлись пластинки соли с клеймом императора и часть платы его воины получали «соляными» деньгами. Причем эти одинаковой формы пластины разделялись по цвету: белые с голубоватым оттенком изготовлялись из местной соли, а красновато-бурые, со жгучим вкусом, привозили из восточных, граничащих с Кимтой и Афираэну провинций. Соляные бруски, заменявшие деньги в этой части империи, были хорошо знакомы всем присутствующим, и потому особый успех имел рассказ Эвриха о подземном храме, вырубленном в массиве, целиком состоящем из каменной соли. Поначалу это были просто подземные разработки месторождения, снабжавшего солью весь север Верхней Аррантиады, но со временем кому-то из жрецов пришло в голову превратить заброшенную их часть в святилище, а при нем устроить лечебницу, и слушатели завороженно внимали повествованию Эвриха об огромных галереях, больше похожих на улицы города, чем на горные выработки. Стены этого удивительного, единственного, вероятно, в своем роде храма состояли из соли различных оттенков, соляные колонны поддерживали своды огромного центрального зала, посредине которого находилось подземное озеро. И стены, и колонны покрывали искусно вырезанные из соли украшения, но самое сильное впечатление производили скульптуры Богов Небесной Горы, вырубленные из полупрозрачной зеленоватой соли, и розовый алтарь перед ними. Многочисленные посетители этого храма за бесценок приобретали в нем изящные амулеты из цветной соли и никогда бы не поверили, что в другой части света за какой-то паршивый соляной кирпич можно купить человека, а то и двух…
Эврих не вдавался в подробности и не пояснял, что в Нижней Аррантиаде об этом храме тоже слыхом не слыхивали и, что ещё удивительнее, не пытались добывать соль в том месте, которое соответствовала его нахождению в Верхнем мире. Месторождения драгоценных камней и залежи руд далеко не всегда совпадали в Верхнем и Нижнем мирах, но зачастую это случалось, и Эврих не раз думал о том, что изыскания, проведенные в этом направлении, могли бы принести немало интересных открытий и изменить судьбы многих тысяч людей, а то и стран…
Вскинув голову, он несколько мгновений тупо взирал на невесть откуда взявшуюся здесь круглолицую девчонку, голову которой украшало некое подобие сделанного из волос гнезда, а тело, едва прикрытое коротенькой травяной юбчонкой, — обильная красно-белая татуировка. Выпустив из рук мешок, в который она собирала саранчу, девчонка прижала узкие ладошки к груди и замерла. Тартунг потянулся за лежащим в переметной суме кванге, и тут незнакомка издала новый, ещё более пронзительный крик, который слышно было, надобно думать, на другом конце леса.
На крик Омиры отозвалось множество голосов, и Тартунг понял, что набрел на большую группу сборщиков саранчи. Первым его порывом было броситься наутек — отравленные стрелы помогут ему уйти от погони, несколько корчащихся от хирлы тел остановят вотсилимов, как бы ни хотелось им завладеть его головой. Он уже вытащил кванге, но под настороженным, любопытным взглядом девчонки неожиданно смутился, почувствовав, что нет у него желания ни бежать, ни пускать в дело смертоносное оружие. Предупредив своих спутников криком, она как-то разом успокоилась и разглядывала его с нескрываемым интересом, без тени враждебности или злорадства. А затем, словно прочитав его мысли, странно коверкая слова, сказала звонким, как журчание быстрого ручья, голосом:
— Если ты один, тебе нечего бояться. Не беги, тебя все равно догонят.
Забыв про свой мешок, она сделала к нему несколько шагов, протянув вперед раскрытые ладошки, будто уговаривая не делать глупостей, и Тартунг опустил кванге. Девчонка была первой, в кого ему пришлось бы пустить стрелу, вздумай он бежать, но разве можно убить человека, доверчиво идущего навстречу с протянутыми в знак миролюбивых намерений руками? Нет, убивать её он не станет ни за что на свете. Будь что будет, и да поможет ему Наам…
Встревоженные голоса товарок Омиры зазвучали совсем рядом, им вторили мужчины, заметившие незнакомца и призывавшие девчонку не приближаться к нему. Теперь уже о бегстве нечего было и думать. Тартунг спрятал кванге и, сделав шаг навстречу бесстрашной девчонке, спросил:
— Ты из племени Охотников за головами?
— Да, я из вотсилимов! — прощебетала она с таким видом, будто известие это должно было успокоить перепуганного незнакомца…
— Тартунг! Взгляни, что-то там случилось! Зачем они идут к нашему шатру? — Взволнованный окрик Афарги вывел юношу из сонного оцепенения, и он, вскочив на ноги, принялся вглядываться в приближающуюся толпу. Среди незнакомых кочевников он разглядел Зепека и нескольких озерников, в одном из которых признал Мамала, и сердце его сжалось в скверном предчувствии.
— Этим-то что от нас понадобилось? — пробормотал юноша, устремляясь навстречу толпе, и, не доходя до неё двух дюжин шагов, разглядел безвольно обвисшее на сильных руках тело. — Очередного болящего несут, что ли? И как, интересно, они тут без Эвриха обходились?..
Закончить фразу он не успел, ибо в глаза ему бросились мотающаяся из стороны в сторону курчавая золотоволосая голова и край измаранной кровью белой туники, которая могла принадлежать только его господину.
Извилистая дорога, огибая гряду холмов, спускалась в долину и вновь карабкалась на гору, где женщины в цветных платках жали пшеницу. Эврих знал, что с горы ему откроется Фед — чудеснейший из городов, бело-розовые дома которого, крытые красными черепичными кровлями, казались погожим летним днем присыпанными золотой пылью. В этом городе варили самое вкусное пиво, пекли самый душистый хлеб, и умереть он хотел, въезжая в него в конце жаркого дня на исходе лета…
Но, вместо того чтобы умирать, он, сидя в тряской телеге, любовался колышущимися под ветром золотыми пшеничными полями и стоящими вдоль дороги серебристо-зелеными деревьями, на которые взбирались по приставным лестницам легконогие и быстрорукие сборщики олив. У каждого из них к животу была привязана корзина, и действовали юноши и девушки с изяществом и грацией, не залюбоваться которыми было невозможно. Притягивая к себе ветви левой рукой, правой они обирали мелкие черные плоды, причем ловкие пальцы их скользили сверху вниз, как при дойке коров, а рты не закрывались ни на мгновение. Сидя по двое на каждом дереве, они шутили, смеялись, обменивались любезностями, поддразнивали друг друга и казались беззаботными детьми, увлеченными забавной игрой. Золотоволосые аррантки замолкали, завидев телегу, влекомую парой круторогих волов, и, помахав Эвриху рукой, а то и послав воздушный поцелуй, вновь начинали щебетать с парнями, радуясь теплому солнечному дню, обильному урожаю и невесомым облакам, плывущим в прозрачно-голубом небе Верхней Аррантиады — лучшей из всех земель, по которым ступала когда-либо нога человека…
— Тартунг, там опять пожаловали эти… с приношениями. Выйди к ним, иначе они начнут шуметь и непременно разбудят хозяина.
— О, Великий Дракон! Да когда же они все наконец разъедутся? Ходят и ходят, словно тут постоялый двор! Дай ему это питье, когда проснется…
Когда проснется? Но он уже проснулся. Вот только глаза открывать не хочется. Не хочется никого видеть и ничего слышать. И как грустно, что проснулся он в пахнущем дымом шатре, стоящем на берегу Голубого озера, в сердце Мономатаны, а не на телеге, въезжающей в его родной город, в мире, где человека не принято, да и невозможно подкарауливать и избивать до полусмерти. Где людей нельзя продавать и покупать, как бессловесную скотину, где голодный будет накормлен, умирающий от жажды — напоен, а нуждающийся в крове приглашен к очагу.
Он попытался повернуться на бок, и тотчас от нахлынувшей боли перехватило дыхание. Осколки острых камней, которыми, казалось, была набита его грудь, зашевелились, норовя вылезти наружу, пробив влажную, расползающуюся от пота кожу. Эврих стиснул зубы и послал своему измочаленному, изломанному телу приказ уняться и перестать жаловаться. Попробовал вызвать жаркую волну целительной силы, но из этого ничего не вышло. Что же эти гады мне отбили? — спросил он себя, но ни сил, ни желания отвечать на этот вопрос у него не нашлось. Пучина боли затягивала его, как топкое, цепкое болото, и он погружался в него, растворялся в нем, находя странную, противоестественную, горькую радость в страдании. Краешком сознания он понимал, что не должен поддаваться охватившей его слабости, что стоит только захотеть, и боль уйдет. Глупо пестовать в себе детскую обиду на несправедливость, равнодушие и жестокость мира, в котором он оказался по собственной воле и от которого наивно было ожидать чего-то иного. Глупо, недостойно, и все же… Спасительное желание жить не приходило, не возвращалось, а боль, ну что ж, она была не слишком дорогой платой за обретение вечного покоя…
— Господин, выпей этот настой, и тебе станет легче.
Мысль о смерти не страшила Эвриха. Напротив, смерть виделась ему утешительницей, той гаванью, в которую, рано или поздно, приходят все корабли. И если бы не суета Афарги и Тартунга, он, пожалуй, сложил бы стихотворение, прославляющее ту, что, подобно привратнице, стоит на пороге вечности. Но эти неугомонные — не то слуги, в которых он вовсе не нуждался, не то друзья, чья дружба была ему нынче в тягость, — не желали оставлять его в покое. Заботы их были ненужными и смешными, однако объяснять им это было слишком хлопотно. Проще выпить кисловатый настой и, сделав вид, что вновь погружаешься в дремоту, отдаться во власть оглушающей, отупляющей боли, грызущей подобно стае жадных, изголодавшихся крыс.
— Посмотри, что прислал тебе Сейджар перед тем, как откочевать от Голубого озера! — настойчиво потребовала Афарга, и Эврих подумал, что напрасно не проиграл её Гитаго. — Взгляни же, это почетный дар того, кто любит тебя и хочет, чтобы ты поскорее поправился!
Не желая огорчать девчонку, в голосе которой слышались слезы, Эврих приподнял тяжелые, непослушные веки. Ну так и есть, она потревожила его лишь затем, чтобы сунуть под нос сгусток какого-то белого жира…
— Это содержимое верблюжьего горба — величайшая ценность у кочевников! Хочешь, я разотру тебя им? Говорят, жир этот облегчает страдания, заживляет раны и ушибы. Не хочешь? Ну тогда посмотри на эту высушенную голову. Ее принес тебе Лураг в благодарность за исцеление сына. — В голосе Афарги послышалось отчаяние. — Тартунг говорил, что ты мечтал взглянуть на очинаку. Теперь ты не только видишь её, но и владеешь ею. Очинаку нельзя купить ни за какие деньги, её можно только получить в дар. Это голова убитого Лурагом врага, и вместе с ней он отдал тебе его силу, смелость и мужество. Более ценного подарка он не смог бы сделать даже своему сыну…
Волна сокрушительной боли накрыла Эвриха, и он на некоторое время оглох и ослеп. Так больно ему было лишь в Вечной Степи, во дворе Зачахарова дома, да ещё в тот миг, когда люди в масках, сбив его с ног, принялись топтать ногами. Вероятно, сам того не желая, он здорово досадил им, и все же непонятно было, почему ни у одного из них не хватило сострадания перерезать ему горло. В конце концов, уж этой-то милости он мог ожидать от Всеблагого Отца Созидателя, учитывая, сколько раз ему, исцеляя недужных, приходилось захлебываться чужой болью…
Он очнулся от боли и подступавшей тошноты. Привыкнуть или, вернее, приспособиться к боли ему кое-как удалось, но тошнота — это было уже слишком. И виноваты в ней были его сердобольные спутники, решившие допускать к нему всех желавших проститься с чудо-лекарем перед откочевкой. Точнее, виноваты были айоги, полагавшие, что вернуть бодрость духа ему помогут камлания их шамана, а ещё точнее — он сам совершил ошибку, согласившись отхлебнуть из бычьего рога глоток молока, смешанного с кровью и медом.
Не надо ему было пить этой бурды, подумал аррант и тихо позвал:
— Афарга! Дай мне мою сумку.
Впрочем, может статься, это и к лучшему, что он пригубил дружеский кубок. В его сумке найдется средство не только от рвоты, но и от боли. Негоже врачевателю являться перед Богами Небесной Горы в блевотине и корчах. Ведь в конечном-то счете лишь от него самого зависит, уползет ли он из этого мира, харкая кровью, в пролежнях и нечистотах, или удалится достойно: благодарно улыбаясь и радуясь тому, что успел узнать, увидеть, прочувствовать и пережить.
— Афарга! Тартунг! — снова позвал он чуть погодя, удивляясь, почему столь простое решение не приходило прежде ему в голову.
Эврих нетерпеливо приподнялся на локте и со стоном рухнул на постель. Он почувствовал, как внутри него обрываются какие-то тонкие нити, отзываясь во всем теле то острой ножевой болью, то тупым болезненным эхом. Ему казалось, что не только сам он превратился в сплошной ком боли, но и все вокруг соткано из нее. Он слышал её шипение, ощущал её вкрадчивые и безжалостные прикосновения. Он потел ею, вдыхал её и выдыхал, отравляя страданием все, что его окружало. Это было невыносимо. Этому надо положить конец, но на зов его никто не откликался, а самому ему было не добраться до заветной сумки…
— Афарга! — позвал он в третий раз, погружаясь в омут болезненного небытия, из которого несколькими мгновениями позже его извлек тревожный звон множества маленьких колокольчиков. Тонкому звону колокольчиков вторил негромкий и низкий рокот барабана, заставивший сердце Эвриха забиться чаще. Один за другим стали вспыхивать светильники, рассеивавшие окружавшую тьму, потом чьи-то сильные руки подняли его и, несмотря на слабые протесты, усадили, оперев спиной о сложенные горкой кожаные подушки.
«Что ещё задумали эти неугомонные? — с раздражением подумал он. — Неужели так трудно было оставить меня в покое и выполнить единственное мое желание — дать мою сумку с лекарскими принадлежностями?»
В следующее мгновение, однако, барабан зарокотал громче и чаще, в воздухе поплыл аромат неведомых благовоний, а далекий звон колокольчиков, вырезанных из поющего дерева, приблизился. Эврих уже догадывался о том, что должно произойти, и все же пропустил момент, когда из глубины шатра выступила Афарга, похожая на ожившую скульптуру, вырезанную из черного, покрытого сверкающим лаком дерева. Плавные, струящиеся движения девушки как будто не совпадали со звуками барабана, а сама она не обращала на арранта ни малейшего внимания, занятая разговором со своими Богами, который вела языком тела. Выплыв к центральному столбу шатра, она замерла, глядя в пламя большого светильника, затем что-то дрогнуло в её отрешенном лице, тело затрепетало, мускулы начали перекатываться под натертой маслом кожей в каком-то завораживающем ритме. Если бы статуя могла ожить, она оживала бы именно так, подумал Эврих, с удивлением чувствуя, что и с ним самим начинает происходить нечто странное, но разобраться в своих ощущениях не успел, зачарованный колдовской пляской пробуждающегося тела.
Мышцы танцовщицы медленно оживали одна за другой, словно распускающиеся цветы. Точеное тело было ещё сковано неким подобием сна, но, подобно бурлящей подо льдом воде, переполнявшие его силы рвались наружу, и вот с места сдвинулись ступни, дрожь прошла по бедрам, передалась животу, груди, рукам. Ломая корку оцепенения, запрокинулась голова… Неуверенные поначалу и как будто неуклюжие движения девушки начали убыстряться, теперь уже она походила на рожденную громким звуком или падением камешка лавину, несущуюся с горы, все ускоряя и ускоряя ход, сметая все на своем пути. Дремавшие в её теле силы, пробудившись, обретали все большую свободу. Мелкие шажки, плавные изгибы рук на глазах становились шире, увереннее, завершеннее…
Раскаты барабана заставляли её кружиться, извиваться, избавляясь от остатков невидимой паутины, от первоначального оцепенения. Гроздья колокольчиков издавали торжествующие, заливистые трели, между полузакрытыми веками таинственно мерцали полоски голубоватых белков, улыбка, раздвинувшая губы, казалась хищной и одновременно чувственной, манящей.
Гибкие руки взлетали, вычерчивая сложные, полные скрытого смысла фигуры, которым соответствовал прихотливый рисунок, составляемый короткими шажками и стремительным кружением, дополненный вращением бедер, игрой мышц сильного живота, покачиванием плеч…
Эврих подался вперед, забыв о снедавшей его боли и тошноте. Он чувствовал, как переполнявшие танцовщицу силы вливаются в него, волнуют кровь, будоражат, изгоняя слабость и мысли о смерти. С удивлением и радостью ощущал, как поднимается в нем жаркая и жгучая волна энергии, смывая душевную и физическую усталость, обиды, разочарования и беспросветную, сладостно-мучительную тоску. Как попавшую в бурное течение реки щепку, его крутило, кружило, несло куда-то вперед, сдирая о камни коросту отчаяния, грязь безнадежности, разъедающую гниль жалости к самому себе.
Танец все длился и длился: колдовской, живительный, возрождающий — и Эврих не заметил, как к гудению и грохоту барабана, к волнующему перезвону выточенных из поющего дерева колокольчиков присоединились ударившие по стенам шатра струи долгожданного ливня, означавшего наступление сезона дождей.
Эврих быстро шел на поправку, однако Газахлар, вернувшись от Спящей девы ни с чем, не стал дожидаться его окончательного выздоровления. Навестив своего лекаря и секретаря, он оставил Хамдана с Аджамом оберегать его и продолжил путь к Слоновьим горам. О чем говорил он с аррантом перед отбытием, никто не слышал, но Тартунг с Афаргой знали, что телохранителям ведено было глаз со своего подопечного не спускать и отправляться вдогонку за Газахларом, как только Эврих будет в состоянии вынести тяготы путешествия. Арранту, естественно, было известно об этом распоряжении, и, может быть, именно поэтому он все ещё жаловался на боли в отбитых внутренностях и почти не вылезал из шатра, приводя в порядок записи и бренча вечерами на старенькой дибуле, ежели просили его спеть заглянувшие на огонек озерники.
Кочевники разъехались, и Тартунгу пришлось отказаться от мысли отыскать и жестоко покарать обидчиков своего господина, о чем сам Эврих ничуть не печалился. Нежелание чудака-арранта мстить своим недругам удивляло не только Афаргу и Тартунга, но и Хамдана с Аджамом. Телохранителям это было на руку, и они держали свое недоумение при себе. Афарга вообще дичилась арранта и не заговаривала с ним без особой нужды, зато Тартунг изводил его вопросами и догадками до тех пор, пока между ними не состоялся весьма примечательный разговор.
— Злой язык, который не был наказан утром, совершит недоброе вечером, — начал Тартунг с известного в Мванааке присловья. — Разве твоему народу чужд закон воздаяния? Если ты не желаешь ответить ударом на удар, злом на зло, то, может статься, когда-нибудь и на сделанное тебе добро не ответишь добром?
— Может статься и такое, — отвечал аррант, любуясь мальчишкой, превращавшимся на его глазах из озлобленного крысенка в разумного, мужественного юношу.
— Это… не обнадеживает. Приятно служить человеку, от которого знаешь чего ожидать, — проворчал Тартунг, испытующе глядя на Эвриха, и, видя, что этим его не пронять, попытался зайти с другой стороны. — Говорят, сердце умного подобно весам, и сам ты как-то обмолвился, что желание — первый толчок к преобразованию мира. Так почему же ты не хочешь воздать по заслугам твоим обидчикам?
До сих пор Эвриху удавалось отшучиваться или переводить разговор на другую тему, но теперь он решил объясниться с Тартунгом, дабы не возвращаться более к вопросу о поисках подкарауливших и избивших его кочевниках.
— Про сердце-весы — это ты хорошо сказал. Но на весах этих надобно взвешивать как чужие, так и свои деяния. А я, как ты должен был заметить, далеко не безгрешен. Чтобы убедиться в этом, достаточно перечислить тех, у кого могло возникнуть желание досадить мне. Загибай пальцы, так оно будет нагляднее, — предложил Эврих. — Во-первых, Мфано и его приятели-лекари, которым я изрядно попортил жизнь. Во-вторых, Амаша. — Аррант покрутил на безымянном пальце левой руки кольцо с изумрудом. — Хотя Душегуб, понятное дело, не ограничился бы распоряжением задать мне легкую взбучку.
— После этой «взбучки» ты едва не отправился на свидание с предками! — ядовито заметил юноша.
— Газахлар тоже имеет причины быть мною недовольным, не говоря уже о Зепеке, Серекане и Гитаго. Итак, я без труда назвал шесть человек, перед которыми в той или иной степени виноват. Ну как тут не вспомнить поучение Тагиола Аррского — одного из мудрецов моей родины: «Бойся желать справедливости, ибо не многие радуются, получив то, чего заслужили».
— При чем тут Зепек и Серекан? Ты играл с ними и выиграл!
— Может ли считаться честным бой, если в руках одного из поединщиков будет кванге, а у другого — обыкновенная палка? Ведь не думаешь же ты, что три шестерки подряд выпали у меня случайно или по воле Белгони?
— Но даже если назвать сделанное тобой жульничеством, оно спасло Афарге жизнь!
— Это ты так полагаешь, — уточнил аррант. — А Зепек с Сереканом скорее всего считали себя обманутыми и жаждали поквитаться с бесчестным игроком. Каждый, требуя справедливости, представляет её себе весьма односторонне, бессознательно видя себя пупом земли и центром мироздания. Много раз мне доводилось слышать рассуждения о том, что, если бросишь камень вверх — он упадет тебе на голову; если захочешь присвоить чужое — потеряешь свое; если задумаешь злое дело — оно принесет сначала несчастье другому, а потом ещё большее горе тебе самому. Однако каждый произносивший их был уверен, что брошенный вверх лично им камень минует его голову, поскольку у него-де были основания для броска. Что же касается желания, являющегося толчком для преобразования мира, то и тут следует кое-что прояснить. Желание помочь, защитить, спасти кого-то или хотя бы отомстить, если подмога запоздала, совсем не то же самое, что помочь, защитить или отомстить за себя — любимого. Ибо последнее лучше всего получается у негодяев, готовых истребить население целого города за случайно отдавленную мозоль.
— Так ты ж не только сам за себя отомстить не хочешь, но и другим не позволяешь! — возмутился явной непоследовательности арранта Тартунг. — Таких, как ты, не то что от других — от себя самих защищать надобно! Вай-ваг! Говорить с тобой — все равно что блох мерить — такая же польза!
Что-то все же из этого разговора юноша уяснил и более о необходимости поисков Эвриховых обидчиков не заговаривал. Зато обо всем прочем беседовал с аррантом даже чаще обыкновенного — дождь лил почти не переставая и заняться ему было решительно нечем. Хамдан и Аджам тоже с интересом слушали рассказы заморского лекаря, и даже Афарга, хотя и делала вид, будто они её ничуть не интересуют, прекращала стучать мисками и котелками и словно случайно оказывалась поблизости от арранта.
А рассказать Эвриху было о чем, делать он это умел и никогда не отказывался, зная, что слушатели в подходящий момент сами превратятся в рассказчиков. И часто разговор о купленной, например, Тартунгом у озерников рыбе превращался в повествование арранта о деньгах, принятых в ходу в различных уголках мира.
Эвриху доводилось держать в руках квадратные, круглые, треугольные деньги, монеты с дыркой посредине или отверстиями по краям. Всевозможной формы металлические бруски, пластинки, кольца, служившие деньгами кусочки кожи с выжженной печатью и брикеты чая. В ответ Хамдан рассказывал о племенах, доныне пользующихся вместо монет свиньями. Особенную ценность, оказывается, представляли для них свиньи с завивающимися клыками. Для того чтобы вырастить её, поросенку выбивали верхние зубы, после чего нижние клыки у него начинали загибаться. Расти такая свинья должна была несколько лет, и чем старше она становилась, тем больше ценилась. Сами завивающиеся клыки, впрочем, тоже приравнивались к деньгам, но чаще из них вырезали великолепные украшения.
Аджам припоминал, что ещё совсем недавно в Мванааке, помимо раковин определенного сорта, средствам платежа являлись пластинки соли с клеймом императора и часть платы его воины получали «соляными» деньгами. Причем эти одинаковой формы пластины разделялись по цвету: белые с голубоватым оттенком изготовлялись из местной соли, а красновато-бурые, со жгучим вкусом, привозили из восточных, граничащих с Кимтой и Афираэну провинций. Соляные бруски, заменявшие деньги в этой части империи, были хорошо знакомы всем присутствующим, и потому особый успех имел рассказ Эвриха о подземном храме, вырубленном в массиве, целиком состоящем из каменной соли. Поначалу это были просто подземные разработки месторождения, снабжавшего солью весь север Верхней Аррантиады, но со временем кому-то из жрецов пришло в голову превратить заброшенную их часть в святилище, а при нем устроить лечебницу, и слушатели завороженно внимали повествованию Эвриха об огромных галереях, больше похожих на улицы города, чем на горные выработки. Стены этого удивительного, единственного, вероятно, в своем роде храма состояли из соли различных оттенков, соляные колонны поддерживали своды огромного центрального зала, посредине которого находилось подземное озеро. И стены, и колонны покрывали искусно вырезанные из соли украшения, но самое сильное впечатление производили скульптуры Богов Небесной Горы, вырубленные из полупрозрачной зеленоватой соли, и розовый алтарь перед ними. Многочисленные посетители этого храма за бесценок приобретали в нем изящные амулеты из цветной соли и никогда бы не поверили, что в другой части света за какой-то паршивый соляной кирпич можно купить человека, а то и двух…
Эврих не вдавался в подробности и не пояснял, что в Нижней Аррантиаде об этом храме тоже слыхом не слыхивали и, что ещё удивительнее, не пытались добывать соль в том месте, которое соответствовала его нахождению в Верхнем мире. Месторождения драгоценных камней и залежи руд далеко не всегда совпадали в Верхнем и Нижнем мирах, но зачастую это случалось, и Эврих не раз думал о том, что изыскания, проведенные в этом направлении, могли бы принести немало интересных открытий и изменить судьбы многих тысяч людей, а то и стран…