Нет, Афарге не нужны были соперницы, и она решила отложить совращение Эвриха до более подходящего момента…
   — Долго ли ещё ты собираешься струны подтягивать? — нетерпеливо обратился Яргай к настраивавшему дибулу арранту. — Стремление твое усладить наш слух божественной музыкой уже оценено нами по достоинству, но не забывай, что находишься ты не в императорском дворце и, ежели где сфальшивишь, на плаху тебя не поволокут. Главное — вдохнуть бодрость в лишенных настоящего дела героев.
   — Что-то я в толк не возьму, откуда такие настроения? Кормят, что ли, тебя в «Доме Шайала» не досыта или поят не допьяна? — передразнил Эврих Яргая, ударил по струнам и потребовал: — А ну-ка наполните чаши!
 
Пой и пей, легко тому,
Кто в веселье жизнь проводит.
Смехом бей, гони чуму,
Грусть и скуку, коль находит.
Пусть девизом на щите
Будут: «Радость и победы»!
Так живи, чтобы к тебе
Не заглядывали беды.
Пусть друзья большой толпой
В дом приходят без причины,
И чтоб женщины с тобой
Были мягче мягкой глины.
Смейся в праздник, в будний день,
Быть улыбке — быть удаче.
Смех, как свет, рассеет тень,
И не может быть иначе!
Смехом бей, гони чуму,
Грусть и скуку, коль находит.
Пей и пой, легко тому,
Кто в веселье жизнь проводит!
 
   — Вот это по-нашенски! Выпьем за веселье, за удачу! — рявкнул Пахитак.
 
   — За веселье! За удачу! — взвыли гушкавары, и Эврих подумал, что Ильяс очень своевременно устроила эту попойку. Пребывание в столице явно угнетало её соратников, чувствовавших себя здесь как мыши в мышеловке.
   Ильяс же, глядя на арранта, думала, что тот оказался хорошим товарищем, и, если бы Великий Дух свел её с ним раньше, Ульчи был бы давно найден. Теперь она уже раскаивалась в том, что прогнала его тогда с залитой лунным светом крыши. Разве легче ей оттого, что он стал избегать ее? Напротив, теперь аррант начал сниться ей по ночам, а это уже и вовсе никуда не годилось…
   — А теперь я спою вам песню, посвященную нашему гостеприимному хозяину. — Эврих привстал с циновки и отвесил поклон Шайалу, взиравшему на веселящихся гушкаваров с видом любящего папаши, умиленного возней не в меру резвых детишек.
 
Мечтал я в юности иметь огромный дом,
Чтоб наслаждаться жизнью в нем.
Достиг желанного упорством и трудом,
Но скучно было в доме том.
И захотелось мне иметь при доме сад,
Чтоб рос в нем сочный виноград.
Я руки не щадил и не жалел затрат,
Однако саду был не рад.
Был опечален я: вот место спать, вот — сесть,
А не могу ни пить, ни есть!
Хоть вроде все как у людей. И все как будто есть…
Ну разве что жену завесть?..
 
   — Вай-ваг, Шайал, почему бы тебе не жениться ещё раз? Ты ж молодец хоть куда! Возьми в жены девчонку! Если девушка замужем за стариком, он становится моложе, а она опытней! — прервали пение арранта крики гушкаваров.
   — Э, нет, вторая жена — как подогретая еда, — прошамкал трактирщик. — Что ж вы петь-то Эвриху мешаете, коль сами потешить вас просили?
   — Пой, пой! Молчим! А ну-ка рты на запор!.. — разом закричали несколько человек.
 
И я завел жену, и лавку, и детей,
И начал зазывать гостей —
Родных, друзей.
В саду гнездо свил соловей.
Как будто стало веселей…
Да, полной чашею мой дом казался мне —
Здесь ждут, здесь свет горит в окне…
И все ж я видел в повторяющемся сне
Себя летящим на коне,
На палубе, средь волн, среди морских бродяг,
В пылу отчаянных атак,
Слагающим из глыб спасительный маяк,
Врагу ломающим костяк…
Летят недели, годы, счастья ж нет как нет.
Не омрачает жизнь навет,
Минуют беды, но и на излете лет
Терзает предзакатный свет,
В котором, как во сне, волшебною чредой
Суда проходят предо мной,
Громады парусов вздымая над водой…
Кляну унылый я покой,
Так несвершенного, невиденного жаль!
Раскаянья пронзает сталь
Мне сердце, и гнетет бесплодная печаль
О кораблях, ушедших вдаль…
 
   — Ого! Так вот о чем Шайал печалится! А вы говорите: жена! Он, по примеру Кешо, о флотилии размечтался! — пробасил Яргай. — Скажи, Шайал, правильно Эврих угадал?
   — Правильно, правильно! Я тоже суденышко-другое иметь бы не отказался! Да и дальние страны повидать было бы неплохо! — ответил вместо трактирщика Тохмол — клювоносый, очень высокий и подвижный гушкавар из ближайшего окружения Аль-Чориль.
   — Да полно вам, какие такие суденышки? — Трактирщик, явно польщенный посвященной ему песней, принялся яростно протирать застиранным фартуком красные, слезящиеся глаза. — Пусть-ка Эврих лучше про Аль-Чориль споет. Про остальных-то остолопов я и сам могу сказать: помрете, ребята, от рисовой водки, ежели за ум не возьметесь!
   — Про Аль-Чориль! Давай, аррант, пой! А коли не по нраву ей придется, мы тебя, так уж и быть, от её гнева обороним! — загалдели гушкавары.
   Эврих взглянул на Ильяс, ожидая, как отнесется она к этому предложению.
   — Ну что ж, спой. Посмотрим, как тебе удастся угадать, что у меня на душе, — помедлив, согласилась она. — Но только помни, после этого тебе придется спеть о себе самом.
   — Спой обо мне, — неожиданно предложила Нганья, и гушкавары как-то разом притихли.
   «Вот стерва! — подумала Афарга. — И эта туда же! Тебя же, дохлячка, три года откармливать надобно, прежде чем о тебе хоть слово кому сказать захочется!»
   Эврих между тем задумчиво пощипал струны старенькой дибулы и промолвил:
   — Спою я о тебе с охотой. Но, чур, без обид, ежели я верно угадал.
   — Пой что хочешь, все равно мимо попадешь. — Тарагата гордо вскинула коротко стриженную голову. — Ежели складно получится, с меня бочонок вина. А ежели нет, так уж придется, дружок, тебе раскошелиться.
   — Добро. Кто же судьей будет? — поспешил уточнить дотошный Пахитак.
   — Ты и будешь. Вместе с Яргаем, — переглянувшись с Аль-Чориль, промолвила её лучшая подруга и помощница.
   — Полны ли чаши? — вопросил Эврих, и рубец на его левой щеке стал почему-то вдруг особенно заметен. — За тебя, Тарагата. И не таи на меня зла, коли что не так.
   Он ударил по струнам и не пропел, а проговорил хриплым, не своим голосом:
 
Меня ночь обняла,
Ничего я не вижу вокруг:
Ни подставленных ног,
Ни протянутых рук.
Ветер звуки смешал,
Мне не крикнуть,
А вам не помочь.
Как предательство
Длинная-длинная Ночь.
 
   На некоторое время в зале воцарилась тишина, а потом Яргай недовольно провозгласил:
   — С тебя, братец, бочонок! Мало того что не складно, так ещё и не весело!
   — Да уж! — поддержал его Пахитак. — Этак ты нас в превеликое уныние вгонишь, а Тарагата вызовет тебя драться на кинжалах. И никому-то от твоей смерти ни радости, ни корысти не будет.
   — Оставьте его в покое! — неожиданно грубо, с надрывом крикнула из своего угла Тарагата. — Бочонок с меня! Шайал, распорядись. Но про Аль-Чориль ты, аррант, лучше не пой. Ни к чему нам это.
   — Тогда пусть про себя споет! Про то, как в вонючих болячках ковыряется! Очень красиво получится! — предложил кто-то из дальнего, погруженного в полутьму угла.
   — Почему нет? Про себя тоже могу, — легко согласился Эврих. — Вот только про болячки не обещаю. Пищеварению не способствует. Представьте: выстроится у нужника очередь страждущих — чего в этом хорошего? А кто-нибудь прямо тут осквернится — тогда и вовсе беда.
   — Ладно тебе оправдываться, пой! — рассмеялся кто-то позади Тартунга, и тот подумал, что на месте Эвриха ни за что бы не стал петь.
   Аррант же ухмыльнулся, тронул струны и запел. Вот только не о себе, а о чем-то совсем ином…
 
Словно в клетке сидишь, если вехи намечены,
Шея в рабском ярме, коли даты предсказаны.
Даже сроки, когда будут раны залечены,
Давят, будто бы руки веревками связаны.
Напророчь мне три года в хоромах блаженствовать —
Убегу я — хоть дурнем, хоть волком ославленный.
Обяжи с лучшей девою жить-благоденствовать,
Под венец я пожалую лишь обезглавленный.
Если вижу грядущее я беспечальное:
Цели, средства, желания — все в нем увязано,
Для меня это хуже, чем песнь погребальная,
Знак того, что дорога туда мне заказана…
 
   Он пел негромко, но в наступившей тишине каждое слово звучало отчетливо, и Тартунг подумал, что песня эта вполне могла быть посвящена Аль-Чо-риль. Хитроумный аррант и тут остался верен себе. Вооружившись дибулой, он как будто продолжал незаконченный спор, и, судя по тому, как нахмурилась предводительница гушкаваров, она это тоже поняла. И ответить ей было нечем — разве что решится она взять в руки дибулу и запеть.
 
…Не корите меня за дела бесполезные,
Пожалейте себя, коль судьбой одурачены.
Крепко держат привычного когти железные,
Где все меры — отмерены, даты — назначены…
 
   Эврих умолк, окинул взглядом собравшихся и вновь запел, но на этот раз по-аррантски, так что даже Тартунг, несмотря на полученные уроки, понимал, о чем он поет, с пятого на десятое. Зато предводительницам гушкаваров перевода не требовалось — форани хорошо говорили как по-аррантски, так и по-саккаремски. Вот только Аль-Чориль, слушая Эвриха, улыбалась, хотя и несколько натянутой, вымученной улыбкой, а окаменевшее лицо Тарагаты выражало явное неодобрение.
 
Я хочу тебя видеть снова,
Твои руки и губы ловить.
Никакое не может слово
Эту жажду мою вместить.
Сквозь свершенья, невзгоды, победы,
Ты одна — обитаемый край.
Торопись, позабудь обиды,
Приходи ко мне, выручай.
Захоти лишь, и ты успеешь!
Как спасенье твое лицо…
Помоги, как одна умеешь,
В гибких рук заключи кольцо…
 
   «Сегодня же накормлю его желтым порошком!» — твердо решила Афарга, искусавшая себе все губы, слушая бесстыдные излияния арранта. Она не сомневалась, что предназначены они Аль-Чориль, и дивилась как наглости Эвриха, так и тупости разбойницы, не понимавшей, кажется, что пакостная эта песня — прямое обращение к ней. Но если уж она сама этого сообразить не может, почему, спрашивается, Тарагата не остановит арранта, не придумавшего ничего лучше, чем объясняться в любви посреди полного гушкаварами зала?
   В первые мгновения Нганья и впрямь заподозрила нечто подобное, но, вслушавшись в слова песни и приглядевшись к Эвриху повнимательнее, сообразила, что опасаться ей нечего: тот вовсе не пытается соблазнить её подругу. Устремив поверх голов слушателей невидящий взгляд, чудной аррант пел им о какой-то иной любви, и это было очень хорошо. Прежде всего, разумеется, для него самого. Присутствие Эвриха безмерно раздражало Нганью, причем чем дальше, тем больше. Справедливости ради следовало признать, что сам он не вводил их в заблуждение относительно своих чародейских способностей или, лучше сказать, отсутствия таковых. Они сами пошли по ложному следу и возлагали на него слишком много надежд. Она готова была даже поверить Эвриху, что Тразий Пэт именно тот человек, который необходим им для отыскания Ульчи. Ни разу ещё ей не удалось поймать арранта на лжи, и, очень может статься, помимо желания выручить из беды друга он и в самом деле готов услужить Ильяс. Однако вытаскивать аскульского мага из императорской тюрьмы — затея крайне опасная, и шансы на успех столь невелики, что Нганья была категорически против нее.
   Кроме того, в столице имелось по меньшей мере полдюжины колдунов, и ей было известно, где живут двое из них. Она давно уже предлагала Ильяс схватить их, доставить в «Дом Шайала» и слегка помучить. Дарования у этих гаденышей были слабенькие, к тому же время от времени они исполняли кое-какие поручения Душегуба, но, как знать, может, им и без Тразия Пэта удалось бы разыскать Ульчи? Попробовать, право же, стоило, и если бы не упрямство Ильяс… Заняться ими ещё не поздно, и сделать это надобно до того, как Эврих, заручившись поддержкой Эпиара, отправится освобождать своего приятеля…
   Взрыв хохота отвлек Нганью от её мыслей, и она с неудовольствием подумала, что аррант сумел-таки развеселить гушкаваров. Вай-ваг! Он знал, как привлечь к себе внимание и сердца людей, как не наскучить им и в конечном счете заставить плясать под свою дибулу! И этого-то она боялась больше всего.
   После бесед со сладкоречивым аррантом Ильяс начинала задумываться, хуже того, сомневаться, надо ли ей, разыскав Ульчи, продолжать борьбу с Кешо. Чужеземец смущал её, заставлял колебаться и мучиться бесплодными размышлениями как раз тогда, когда твердость была особенно необходима. Негодник-аррант искусно и старательно развенчивал поставленную ими перед собой великую цель, ради которой они испытали бесчисленные унижения и страдания, ради которой погибло множество прекрасных людей! Он делал это ненавязчиво, как бы исподволь, и, что самое ужасное, был, безусловно, искренен в стремлении помочь Ильяс обрести счастье. Если бы не эта подкупающая, обезоруживающая искренность, Нганья давно бы его прирезала, а так ей оставалось только скрежетать зубами и надеяться, что Эврих сложит голову, пытаясь освободить Тразия Пэта.
   Великому Духу ведомо, как трудно, как плохо ей было в последнее время! Она разрывалась на части, ибо чудо-лекарь нравился ей, как ни один мужчина до этого, но даже ради него Нганья не могла предать дело своей жизни. Так или иначе, он должен был оставить Ильяс в покое или исчезнуть, и чем скорее, тем лучше. Несколько раз она пыталась образумить его, но он не желал, не мог понять, на что замахивается, убеждая отказаться от свержения Кешо. Ему, приплывшему из-за моря, из счастливой, благополучной Аррантиады, было не представить, что им пришлось пережить. И Нганья, конечно же, не собиралась рассказывать ему о том, как в мгновение ока по злой воле Кешо превратилась из почитаемой, счастливой и богатой форани — Небожительницы, привыкшей получать только цветы и плоды и лишь понаслышке знавшей, что у жизни бывают ещё и колючки, — в нищую, бесправную преступницу, подстилку для настатигов, уцелевшую исключительно благодаря заботам сердобольного раба и отваги Ильяс, приютившей её, вопреки строжайшему указу Триумвирата, в «Мраморном логове». То есть это-то она как раз рассказала, но что могли значить общие фразы для бренчащего на дибуле и врачующего от нечего делать болящих арранта?..
   Нганья прикрыла глаза, чтобы не видеть белозубой улыбки, не слышать очередной шуточной баллады, которую уговорили его спеть гушкавары. Она едва сдержалась, чтобы не стукнуть кулаком по столу и не разораться, как припадочная базарная торговка. Вместо этого она поднесла к губам и одним длинным глотком опустошила чашу с рисовой водкой. Вряд ли Эврих понял бы её, даже если бы она рассказала ему, как ворвавшиеся в «Букет астр» настатиги, они же ярнуареги — «ревнители справедливости», — принялись избивать древками копий её мать, заступившуюся за старика-лекаря, зарезанного тут же, во дворе особняка. Как без вины виноватых обитателей «Букета астр» погнали на невольничий рынок, сделав исключение лишь для неё и нескольких смазливых служанок. Как, громко пыхтя и обливаясь потом, топтали озверевшие насильники жену одного из телохранителей, старательно превращая непокорную молодицу в кусок кровоточащего мяса. Как изгалялись над ней самой, не знавшей до той поры мужчину, и бросили, только проделав все, что в состоянии был измыслить их злобный, воспаленный похотью и сознанием вседозволенности и полной безнаказанности ум. Бросили, будучи уверены, что она не выживет. Оставили подыхать, как крысу с перешибленным хребтом, о которую тошно марать руки…
   Уперев локти в колени, Нганья закрыла лицо ладонями. Ей не хотелось вспоминать свою жизнь. Не хотелось вспоминать решительно ничего, ибо ничего хорошего после той страшной ночи просто не было. Крохотными блестками вспыхивали во мраке кое-какие разговоры с Ильяс, отрывочные видения прибрежных скал, клубящихся над морем облаков, ощущение скачки и свистящего в ушах ветра… Но блесток этих было слишком мало, и стоило начать вспоминать, как все их затягивало алым туманом отчаяния, злобы и ненависти.
   Она отдавала себе отчет в том, что, приплыв из Мванааке в Кидоту, они с Ильяс сами выбрали свою судьбу. Ничто не мешало им тихо-мирно жить-поживать у престарелых родичей Нганьи, дожидаясь, когда какие-нибудь высокородные юнцы надумают взять их в жены. Ничто, кроме ужасов, пережитых после свержения Димдиго, желания Ильяс вернуть сыновей и её собственного стремления отомстить Кешо во что бы то ни стало. Но для этого им прежде всего нужны были люди, готовые идти за ними в огонь и воду. Отыскать таких можно было лишь среди беженцев из империи, нашедших приют в Кидоте и Афираэну. Мысль сколотить из них отряд возникла у Ильяс, и она же выхлопотала у камилиса — повелителя Кидоты — соответствующий указ, позволявший ей собирать под свою руку всех желающих отомстить Кешо.
   Отношения между приютившей их страной, Афираэну и Мавуно испокон веку были напряженные, и камилис только и мечтал о том, как бы поглубже вонзить шип в задницу западного соседа. Ильяс оказалась тем самым шипом, как только собрала под свое начало полтыщи воинов. О да, она добилась своего, но только Нганье было ведомо, чего ей это стоило! Получить указ, позволявший создать отряд, добыть, хотя бы на первое время, деньги, оружие и еду. Многие в Кидоте называли её «Имперской шлюхой», кое-кто из высокородных даже в глаза, поскольку Ильяс не могла вызвать их на поединок, не рискуя оказаться на плахе. Позже, когда отряд перешел границу и начал разбойничать в восточных провинциях империи, её прозвали Аль-Чориль, но до сих пор, вспоминая предшествовавшие этому месяцы, Ильяс впадала в ярость, ибо успела возненавидеть камилиса и его присных не меньше Кешо. Вместе с подругой, а может, и ещё больше, чем Ильяс, ненавидела их Нганья, тщетно стремившаяся утолить свою ярость в набегах на приграничные имперские крепостицы.
   Ничего в жизни они не желали и не ждали так, как войны с Мавуно, о неизбежности которой, зная намерения Кешо, Ильяс неоднократно предупреждала камилиса. И вот этот миг настал: пятитысячное войско имперцев перешло границу и устремилось к Игбару. Немало крови было пролито за обладание этим крупным портовым городом воинами Кидоты и Афираэну, пока наконец ввиду угрозы со стороны Мавуно правители этих стран не договорились признать его общим владением, дабы совместными усилиями защищать в случае нападения имперцев. Отряд Аль-Чориль, выросший к тому времени до двух тысяч воинов, был включен в кидотское войско, которым командовал дахар Апраг. Какова же была радость Ильяс и Нганьи, когда они узнали, что во главе имперцев стоит барбакай Газахлар! Это было воспринято ими как знак свыше, ибо именно предательство отца Ильяс позволило Кешо схватить и ослепить её мужа.
   Апраг оказался неплохим военачальником, но редкостным негодяем. Он не желал и слышать о том, что отряд Аль-Чориль, войдя в состав кидотского войска, должен получать то же довольствие, что и его воины. Доказывать ему что-либо было бесполезно, и только после того, как Ильяс пригрозила немедленно увести своих людей из-под стен Игбара, он скрепя сердце согласился удовлетворить её требования. Разумеется, это не могло сделать их друзьями. Дахар бросал людей Аль-Чориль в самые опасные места, и к тому времени, когда Газахлар был за неспособностью отозван в Мванааке, численность её отряда сократилась едва ли не вдвое. После разгрома нового барбакая — Мачаха, приведшего под Игбар изрядное подкрепление, у Ильяс осталось чуть больше пятисот человек. Она хотела перейти границу, чтобы пополнить свой отряд за счет недовольных, коих в восточных провинциях Мавуно было более чем достаточно, но внезапно была схвачена посланными Апрагом людьми. Оказывается, посланцы Кешо заключили перемирие с повелителями Кидоты и Афираэну, уступив им две или три приграничных крепостицы, в благодарность за что те должны были выдать ему Аль-Чориль.
   Возможно, все бы так и вышло, если бы один из Апраговых людей не позволил Нганье бежать из шатра, пока остальные вязали Ильяс и расправлялись с её телохранителями. Он был не из тех приехавших из Халы стражников камилиса и знал цену воинскому братству. Поднятый Нганьей отряд искрошил камилисовых стражников, освободил Аль-Чориль и перешел-таки границу империи, дабы никогда больше не возвращаться в Кидоту.
   Нганья была в первом ряду прорубавших себе дорогу через лагерь Апрага, и после этого-то её и прозвали Тарагатой. Она не возражала, ибо в самом деле ощутила: что-то в ней умерло после очередного предательства. А может, после того, как ей пришлось собственноручно пронзить мечом грудь оказавшегося на её пути боевого товарища. Того самого, что позволил ей бежать из шатра Аль-Чориль…
   — Эй, Тарагата, ты что, заснула? — Чья-то рука легла на её плечо, и она нехотя оторвала ладони от лица.
   — Чего тебе надобно, Яргай?
   — Понимаешь, я… э-э-э… подумал, что тебе плохо…
   Здоровенный гушкавар смешался под ледяным взглядом Тарагаты, но та уже овладела собой и нарочито ровным голосом, от которого плохо сделалось самому Яргаю, ответила:
   — Мне хорошо. Очень хорошо.
   Эвриху было не по себе. Точнее, ему было на редкость скверно: сердце бухало, как набатный колокол, воздуха не хватало, жар растекался по телу, во рту пересохло, несмотря на то что он уже выхлебал полкувшина воды. Самое же скверное заключалось в том, что мысли путались, не позволяя сосредоточиться и распознать, что за хворь обрушилась на него столь внезапно. Во время устроенной гушкаварами пирушки он почти не пил, ел умеренно, и признаков отравления вроде бы не наблюдалось.
   Подойдя к окну, он распахнул ставни, сделал глубокий вдох, выдох и вспомнил почему-то, как судорожно вздымалась грудь Нжери в ночь прощания. Как посверкивали на ней подаренные им бусы и ожерелья, призванные подчеркивать, но никак не скрывать её ослепительную, завораживающую наготу. Он вдруг отчетливо ощутил запах её излюбленных притираний, бархатистую упругость и вкус кожи, шелковистость смоляных волос, словно гладил их совсем недавно. Быть может, ему следовало все же рискнуть и встретиться с ней по возвращении в Город Тысячи Храмов? Прощаясь с ним, она говорила, что всегда рада будет видеть его не только в своем доме, но и в своей постели, и он наверняка смог бы изыскать способ проникнуть в «Мраморное логово», не попавшись на глаза соглядатаям Амаши…
   — О, Боги Небесной Горы, что за чушь в голову лезет! — пробормотал аррант, отчаянно мотнув головой, словно надеясь таким образом вытряхнуть из неё мысли о супруге Газахлара. Вцепившись пальцами в подоконник, он уставился на ползущие по сумрачному небу тяжелые серые тучи, готовые вот-вот разразиться проливным дождем. Он не желал думать о Нжери. Если непогода продлится несколько дней, а к тому все идет, по словам Шайала, утверждавшего, что боли в суставах — верный признак затяжной непогоды, пробраться незамеченными в императорские сады будет нетрудно, лишь бы Эпиару к тому времени удалось подкупить тюремных стражей. Говорят, золото открывает все замки, вопрос только в том, как быстро оно способно это сделать и как много его надобно, чтобы отворить двери узилища для Тразия Пэта…
   «Я купилась на золото твоих кудрей!» — неожиданно вспомнилась ему шутка Элары, и он улыбнулся возникшему перед его внутренним взором образу крепенькой, хорошенькой аррантки. Румяная, с алыми, капризно изогнутыми губами и волосами цвета мореного дуба, она была то мечтательной и задумчивой, то беспечной и легкомысленно-смешливой. Настроение её менялось с такой быстротой и легкостью, что другие девицы казались рядом с ней деревянными куклами, и за эту-то непосредственность Эврих, наверно, и полюбил её. Не настолько, впрочем, сильно, чтобы назвать своей супругой, хотя ей этого очень хотелось, и она сделала все возможное, дабы женить его на себе. Из-за этого-то его и изгнали из Феда, запретив когда-либо возвращаться в родной город. Но невзирая на это он не испытывал к Эларе недобрых чувств. Напротив, вспоминал о ней с нежностью, любовью и некоторой толикой сожаления. А порой — изумления собственной дурости. Ибо она-то, по всей видимости, и заставила его бежать от девчонки, чье дивное тело было сотворено из масла и сливок, а стремление обладать Эврихом безраздельно оказалось столь велико, что пересилило боязнь скандала, о коем жители Феда судачат, верно, до сих пор…
   «Каким же ненасытным и неразборчивым котярой сочла меня Намела, узнав о ночи, проведенной мною в постели дочери Палия Авгириона Драга!» — с содроганием подумал Эврих, и память тут же воссоздала образ худосочной девицы, разливавшей пиво и мывшей посуду в «Счастливом хряке».
   Боги свидетели, он не стал бы пользоваться тем, что она на него заглядывалась, ежели бы не настойчивость сверстников-шалопаев, задумавших сыграть злую шутку с трактирщиком, причинившим им множество обид. Согласившись отвлечь служанку, пока они будут приводить в исполнение свой коварный замысел, он, разумеется, не предполагал, что Памела окажется столь страстной и легко возбудимой. Это явилось для него полной неожиданностью, и потому-то, наверно, всплывшие в памяти длинное, лошадиное лицо её, тусклые волосы и бледная, с синеватым оттенком кожа тотчас уступили место воспоминаниям о жадных губах и неумелой, стыдливой страстности, удивившей его, вместо того чтобы растрогать.