— Хорошо, пусть будет сорок дакков, — решил Йокиат. — А теперь поговорим, за какую цену ты уступишь Гитаго сбежавшую от него рабыню.
   — Пятьдесят, и мы продолжим этот разговор. — Эврих постучал ладонью по плетенному из прутьев коробу, заменявшему стол. — И если вы намерены торговаться, то лучше предоставим решить наш спор совету старейшин собравшихся на Торжище племен.
   — Они вынесут справедливый приговор, — поспешил заверить купцов Джинлык, получавший от беседы ни с чем не сравнимое удовольствие, ибо, хотя озерники охотно покупали привозимые из Мванааке товары, к торговцам ими они особой приязни не испытывали.
   Обрел хихикнул, от души забавляясь происходящим и предвкушая, как будет пересказывать все услышанное приятелям.
   Тартунг разлил по чашам сортовое пиво и по знаку Эвриха сгреб кучку серебряных монет, высыпанных Гитаго на крышку короба из объемистого кошеля.
   — Итак, сколько ты желаешь за рабыню, бежавшую от своего законного хозяина? — спросил Йокиат, начавший взирать на ушлого лекаря-арранта с невольным уважением.
   — Сто цвангов, — не моргнув глазом сказал Эврих и по тому, как перекосило Гитаго, понял, что не продешевил.
   — Нет, так дела не делаются! — нахмурился узколицый Амрел. — Если хочешь её продать, назови приемлемую цену.
   — А кто сказал, что я хочу её продать? — удивился аррант. — По-моему, напротив, я всеми силами стараюсь дать вам понять, что не желаю этого делать. Хотя… — Он изобразил внутреннее колебание. — Я мог бы, пожалуй, на неё сыграть.
   — Ну естественно! — расхохотался не в силах более сдерживаться Обрел. — Я бы на твоем месте тоже предпочел играть!
   — В какую игру? — тихо поинтересовался Хайваш, почитавший себя, похоже, непревзойденнейшим хитрецом.
   — Да все равно, — легкомысленно махнул рукой Эврих, с разгону влетая в расставленную ему ловушку. — Лишь бы ставка была достаточно высока.
   — Например, триста дакков? — предложил Йокиат, догадавшийся, куда клонит его приятель. — В любую игру?
   — Почему бы и нет? — Аррант упорно не обращал внимания на знаки, которые подавали ему Джинлык и Обрел. — Я сыграю в любую игру, но только раз, без отыгрыша. И с условием: если выиграю, Гитаго и все прочие оставят меня в покое и не будут зариться на мою рабыню.
   — Раз уж ты столь любезен, что оставил выбор игры на мое усмотрение, то я выбираю читимач! — торжествующе провозгласил Гитаго.
   — Но это ведь не кости… — растерялся недоумок-аррант, взявшийся тягаться в хитрости с теми, кто ею жил, с неё кормился.
   — Это замечательная игра. А о костях, насколько я помню, разговор и не шел? — обратился к товарищам за поддержкой Йокиат.
   — Нет-нет, мы говорили о любой игре! — дружно подтвердили Хайваш, Амрел и чувствовавший уже себя победителем Гитаго.
   — Что ж, поглядим, что это за читимач… — недовольно протянул Эврих. — Но сегодня-то мы играть не будем? Завтра, со свежей головой…
   — Приходи в полдень в мой… э-э-э… шатер, — ласково улыбнулся Гитаго, поднимаясь с циновки.
   Церемонно раскланявшись с аррантом, купцы один за другим покинули шатер, а Обрел с Джинлыком, успевшим позабыть, что шел он сюда, дабы получить причитавшийся ему брусок соли, бросились втолковывать Эвриху, какую чудовищную ошибку тот совершил, согласившись играть в игру, о которой не имеет ни малейшего представления. Неужели он полагает, что сможет научиться играть в неё за одну ночь? Да ведь это самая умная игра на свете, в которой участвуют тридцать две фигуры, и выиграть в неё ему не поможет даже Белгони, ибо побеждает в ней не удачливый, а умелый…
   — Полно вам кудахтать, почтенные! — со свойственной ему непосредственностью прервал Тартунг сердобольных приятелей арранта. — Эврих в «Мраморном логове» обыгрывал в читимач самого Малаи, а с тем не удавалось справиться даже Газахлару. Господин мой любит прикидываться простачком, но, когда надобно, умеет проявлять умопомрачительную изворотливость, так что Афарге нечего бояться предстоящей игры, — добавил он специально для виновницы всех Эвриховых тревог, затравленно зыркавшей по сторонам огромными глазищами из самого дальнего и темного угла.
   «Когда голодные буйволицы перестают давать молоко, ранталуки продают их озерникам за бесценок, дабы купить немного проса или рыбы. Любопытно было бы выяснить, почему они не режут и не едят свой скот? Вероятно, с этим связаны какие-то табу, но пока мне не удалось разузнать о них». Эврих отложил самописку, считая квакающие крики геккона — ящерицы размером с ладонь, со смешно загнутым в спираль хвостом, легко бегающей не только по отвесным стенам, но и по потолкам. Непарное число криков, по утверждению озерников, предвещало беду, четное же сулило удачу.
   — Семнадцать? Или восемнадцать?.. — пробормотал аррант. Глаза слипались, и он решительно не мог припомнить, что же ещё ему надлежало записать, пока сон окончательно не сморил его.
   — Ну чего ты глаза себе портишь? Все пишешь-пишешь невесть что, будто это и впрямь кому-то надо! Добро бы твои писания продать можно было, а так самая что ни на есть пустая трата времени и самоистязание! — проворчал Тартунг, ворочаясь под тонким одеялом верблюжьей шерсти.
   — Спи себе, не ворчи.
   «Ранталуки берут кровь у коз и овец, делая надрез чуть ниже глаза, а не из шейной вены, как у буйволов, утверждая, что эта кровь вкуснее. Они имеют некий порошок, изготовляемый из молотых плодов киканы, который, будучи втерт в ранку, не дает крови останавливаться. Любимое питье здешних кочевников — смешанное со свежей кровью пиво или же молоко. Давеча я видел, как они сушат молоко, налив тонкий слой его на расстеленную под солнцем кожу. Полученный порошок кочевники разводят и пьют. Точно так же они высушивают кровь. Говорят, из смеси сушеного молока и крови получаются на редкость питательные лепешки…»
   — Вот ведь неугомонный! — снова заворчал Тартунг, которому после пережитых волнений никак не удавалось заснуть. — Ну объясни ты мне, зачем мучаешься? Я ещё понимаю, ежели ты задаешь вопросы и суешь нос, куда не следует, дабы удовлетворить свое любопытство, но зачем все это записывать?
   Эврих потер слипающиеся глаза и решил, что на сегодня и в самом деле довольно.
   — Помнится, как-то в храме Неизъяснимого Мбо Мбелек я уже говорил, что людей разъединяют не столько моря и пустыни, сколько непонимание. И знание привычек, обычаев, образа жизни может послужить связующим мостиком между ними, — сказал он, укладывая по пеналам письменные принадлежности. — Кроме того, большинство людей привыкли делать только то, что необходимо в данный момент. И предпочитают выполнять ту работу, которая всем видна и может быть оценена немедленно. Но среди них всегда находились и те, кто работал на будущее: составлял карты земель и морей, атласы звездного неба и календари. Кто изучал законы геометрии, свойства камней и руд, писал путевые заметки и лекарские трактаты. То есть занимался тем, что на первый взгляд может показаться скучным и никому не нужным делом. Но в действительности они сеяли те самые зерна, которые, взойдя, давали урожай сам-сто.
   Эврих кашлянул и, устыдившись того, что речь его здорово смахивает на самовосхваление, закончил:
   — Большая часть моих трудов окажется, может статься, пустой породой и уйдет в отвал, но какие-то крупицы, я надеюсь, пригодятся тем, кто их прочтет. А теперь давай-ка, братец, спать, ибо новый день принесет нам вместе с новыми радостями новые заботы.
   Несколько мгновений он стоял неподвижно, мысленно продолжая спор с Тартунгом или, лучше сказать, с самим собой. Спор, начатый ещё во время его первого путешествия в Мономатану. Уже тогда, после знакомства с Хономером и Агеробарбом, у него возникли сомнения в пользе новых открытий, которые, подобно хуб-кубаве, могут быть использованы людьми как во благо своим ближним, так и во вред им. Причем не надобно иметь ума палату, чтобы понять: если уж из лечебной травы можно сделать отраву, то любое изобретение, любое новшество злокозненный ум сумеет превратить в оружие, поставить себе на службу. Учитывая это, часть своих заметок он вел тайнописью, и тем не менее все чаще и чаще его посещала мысль о том, что знание не есть благо. Во всяком случае, не будет им до тех пор, пока нравы людей не изменятся к лучшему. И, очень может быть, ему надлежит, последовав совету Тартунга, вообще прекратить вести путевые заметки. Желание понять устройство мира, разгадать его малые и большие секреты самому — это одно, сделать же их достоянием многих — совсем иное…
   Так и не придя ни к какому заключению, он наклонился погасить висящий на центральном столбе масляный светильник и, заметив краем глаза мелькнувшую на стене шатра тень, инстинктивно отпрянул в сторону, заслоняясь поднятой рукой. Предплечье пронзила острая боль, и он увидел перекошенное ненавистью лицо Афарги, готовящейся нанести ему новый удар окровавленным кинжалом.
   — Стой! — Вскинув левую руку, он крутящим движением кисти выбил оружие из кулака девушки, но, разумеется, выполнил прием недостаточно чисто и охнул от боли.
   Афарга прыгнула на него, норовя нанести рубящий удар ладонью по шее и, надобно думать, прикончила бы своего благодетеля, если бы тот не присел. Запнувшаяся за арранта девица сумела каким-то чудом сохранить равновесие, однако на новую пакость времени у неё не хватило. Эврих коротко, без размаха, ткнул её кулаком в челюсть, отбросив вторым ударом к противоположной стене шатра.
   Жалобно затрещал плетеный короб, и Тартунг радостным голосом произнес:
   — Вот это по-нашему! Бей, круши, веселись от души! Даром, что ли, пиво пил?
   «Если б только пиво!» — с раскаянием подумал Эврих, придерживая раскачивающийся светильник и дивясь тому, как они его не перевернули и пожара в шатре не учинили.
   — Ну и что с ней теперь делать? — Вылезший из-под одеяла Тартунг подобрал кинжал, зажег второй светильник, бросив на ворочавшуюся среди обломков короба девицу кровожадный взгляд. — Может, прирезать, а ошейник продать? Все лучше, чем кривоногому запросто так проигрывать.
   — Вот-те раз! Я же собираюсь у него три сотни дакков выиграть, ты что, забыл? — Эврих, морщась, оглядел свои залитые кровью руки и вытащил неизменную сумку с лекарскими принадлежностями. — Помоги-ка руку перевязать. Ишь, кровища, как из резаной свиньи, хлещет!
   — Никак ты хочешь её у себя оставить? — спросил Тартунг, обтирая влажной тряпицей Эвриховы порезы. — Триста дакков на дороге не валяются, спору нет, но по мне, так лучше поступиться ими, волю Газахлара исполнить и жизнь свою заодно сохранить. Она-то ведь тоже чего-нибудь стоит, верно?
   — А ошейник? Его ты, кажется, в расчет не берешь? — ухмыльнулся аррант, кривясь от боли.
   — Ну убейте! Убейте, скорпионьи отродья, только не мучьте! — простонала из угла Афарга. — Вы меня не убьете, так я вас все равно порешу! Гады смешливые!
   — Слушай, ты, кусок дерьма! — зашипел Тартунг, словно целый выводок разъяренных ндагг. — Кто тебя мучит? Вспомни, тебя хоть чем в этом шатре обидели? Тебе у ранталуков лучше было? Или у Гитаго? Чего же ты его или Зепека не порешила? А?! Тебя спрашивают, тварь неблагодарная!..
   В груди парня заклокотало от ярости, и он аж зубами заскрежетал. Повернулся к арранту и сипло сообщил:
   — Она, видать, из тех выродков, которые только палки боятся, а гладящего их норовят побольнее цапнуть. Я таких встречал. Конченый народ. Они как дерево, у коего все нутро прогнило.
   — Потуже заматывай, а узел выше закрепи, — посоветовал Эврих и позвал: — Афарга, поди сюда.
   Сидевшая на корточках среди обломков короба и разбитых мисок девушка не шелохнулась, лишь глазами сверкнула злобно, ненавидяще.
   — Дай срок, оживет еще. А коль скоро на меня с кинжалом бросилась, значит, начало в ней пробуждаться что-то человечье. Не до конца её, значит, загубили. — Эврих пошевелил пальцами, повел руками, пробуя, ладно ли наложены повязки. — Иди сюда, посмотрим, не надо ли тебя починять.
   Видя, что Афарга не собирается трогаться с места, аррант сам подошел к ней. Присел рядом на корточки.
   В общем-то он догадывался, что творилось у неё на душе, и даже ожидал чего-то подобного, потому и не застала его Афарга врасплох. Они с Тартунгом постарались, чтобы девчонка почувствовала себя человеком: не загружали работой, купили кое-что из одежды, в том числе ярко-алое сари, на которое заглядывались не только кочевницы, но и жительницы озерного поселка, звонкие браслеты красной меди, несколько пар сандалий. Где-то он не то читал, не то слыхал, что наряды помогают женщине ощущать себя женщиной. И легко представить, каково же было ей, почувствовав себя человеком, вновь увидеть Гитаго, услышать разговоры о её продаже. А что уж она хотела: убить вероломного, как ей представлялось, господина, оказавшегося ничуть не лучше прежних, или же быть убитой, дабы навсегда перестать быть игрушкой в чьих-то руках, не так в конце-то концов важно…
   — Послушай, красавица, — промолвил после некоторого молчания Эврих. — Я не люблю рабства и не нуждаюсь в рабах. Мне, если уж на то пошло, и слуги не нужны. И я не колеблясь отпустил бы тебя на все четыре стороны, кабы было тебе куда идти. И кабы не украшал твою шею этот ошейник. Ты и сейчас вольна идти куда вздумаешь, а хочешь, так и осла возьми, я за тобой в погоню не брошусь. Могу и пергамент написать, что возвращаю свободу, и без того принадлежащую тебе по праву рождения…
   Сначала из глаз девушки ушла ненависть, потом она прикрыла их ресницами, склонила голову, и Эврих с внезапным раздражением подумал, что до всего этого она и сама могла бы додуматься. Могла бы сообразить, что свобода ей в нынешних обстоятельствах нужна, как глухому дибула. Ибо свобода — штука, безусловно, хорошая, но только ежели знаешь, что с ней делать. А коли птаху с подрезанными крыльями выпустить из клетки, то допрыгает она, чирикая от счастья, лишь до ближайшей кошки или иного любителя птичьего мясца.
   — Напиши пергамент, что я свободна! — неожиданно потребовала Афарга, вскидывая на Эвриха вновь зажегшиеся недобрым огнем глаза.
   — Позволь, я свяжу эту дурищу, а завтра ты проиграешь её Гитаго! — проскрежетал Тартунг, решительно не способный взять в толк, чего ради аррант цацкается со зловредной и явно слабоумной рабыней.
   — Ни в коем случае. Я напишу тебе требуемый документ, и завтра его заверят трое или четверо купцов, — пообещал Эврих. — Но сделать это, по известным тебе причинам, я смогу только после игры с Гитаго. Если же ты мне не веришь — ничто не мешает тебе бежать этой же ночью. Тартунг, верни ей мой кинжал.
   — Может, ещё и горло ей подставить? И не подумаю! Если ты заразился от этой… м-м-м… девы дуростью, то я-то ещё в своем уме!
   — Верни ей кинжал. Я думаю,, она уяснила, что моя смерть способна только ухудшить её положение. — Эврих поднялся на ноги и протяжно зевнул, чувствуя, как на плечи наваливается отступившая было усталость. — Пойдемте-ка наконец спать. Я уже просто ног под собой не чую.
   Идти по заметно опустевшему Торжищу с Афаргой было сплошным мучением. Кочевники и прежде провожали её взглядами — весть о Большой Игре мгновенно разнеслась между шатрами, донельзя, естественно, приукрашенная невероятнейшими подробностями. В то время как Эврих кидал кубик, многие, оказывается, слышали раскаты грома. Зепек уверял, что, едва увидев арранта, услышал голос, крикнувший ему в ухо: «Откажись от игры, несчастный, перед тобой любимец Белгони!» Трактирщик клялся, что у него разом скисли три бочки пива, по словам иных, собаки в тот вечер кричали по-птичьи, а птицы… Одним словом, разговоров хватало.
   После того как Афарга появилась на Торжище вымытая, в алом сари, браслетах и прочих накупленных Эврихом побрякушках, на неё стали оглядываться уже по иной причине. Нынешняя же игра арранта в читимач и подписание её вольной шестерыми купцами превратили девчушку-замарашку в чудо-чудное, диво-дивное, поглазеть на которое сбегались со всех сторон.
   Причем получалось, что труды Эвриха в качестве врачевателя — это нечто незначительное, о чем не стоило и упоминать. Брошенные им три раза кряду «мешки» тоже оказались мелочью — не видевшие игры поговаривали даже что-то насчет ловкости рук, которая присуща не избранникам Богини счастья, а почитателям Неизъяснимого Мбо Мбелек. Неизмеримо большее впечатление произвело известие о том, что чужеземец сумел обыграть Гитаго в читимач, чего не удавалось пока ни кочевникам, ни озерникам. Выиграть триста дакков — вот это чудо! — но дать после этого вольную рабыне, продав которую можно выручить по меньшей мере ещё столько же серебра?! Это уже слишком! Тут не просто попахивало колдовством, тут воняло чем-то совершенно несообразным и непредставимым! И вид расцветшей на глазах девицы, шествовавшей по Торжищу, гордо вскинув голову и положа тонкие сильные пальцы на рукоять кинжала, лишь подливал масла в огонь. Превратить замухрышку в красавицу — да такого ещё ни одному чародею не удавалось!..
   Рассуждать так, по мнению Тартунга, могли только те, кто сам не был рабом и не представлял, как меняет человека чувство обретенной свободы. Нет, в происшедшей в Афарге перемене он как раз ничего удивительного не видел. Так же, впрочем, как и в победе Эвриха над Гитаго. Собственно, даже три выброшенных подряд «мешка» изумили его значительно меньше, чем готовность арранта рисковать своим благополучием ради совершенно незнакомого ему человека, проявленные им терпимость и доверие, результат коих был у него перед глазами.
   — Я хотела бы как-то отблагодарить Эвриха, — сказала Афарга, получив из рук арранта обещанный им пергамент. — И приготовить праздничный ужин.
   — Изволь, — ответствовал Тартунг, и они отправились за покупками.
   Тратиться на всякие разносолы ему не слишком-то хотелось, однако Эврих любил вкусно поесть, кошель с дакками, переданными ему аррантом, отправившимся навещать своих недужных, приятно оттягивал перекинутую через плечо суму, а слух о том, что давеча он убил телохранителя Гитаго, должен был удержать на приличном расстоянии всех местных любителей легкой поживы. Юноша пребывал в самом благодушном расположении духа и был настроен весьма легкомысленно, так что, когда Афарга, мило улыбнувшись ему, попросила его изготовить ей кванге и снабдить отравленными стрелами, не просто удивился, а прямо-таки застыл столбом между шатрами. Услышать такое от девицы, ещё ночью пытавшейся прикончить Эвриха, он, право, не ожидал. И ему потребовалось некоторое время и кое-какие разъяснения, дабы понять, что Афарга вовсе не намерена их покидать. Убивать кого-либо и сводить старые счеты вчерашняя рабыня тоже не собирается, но, предвидя, что у Эвриха ещё могут возникнуть из-за неё неприятности, желала бы встретить их во всеоружии. Иными словами, она заявила, что намерена защищать арранта ценой собственной жизни! Вот вам и доверчивый, прекраснодушный землеописатель! Он же и друзей, и серебро походя прямо из грязи лепит!
   До этого момента Тартунга больше всего поражали и привлекали неуемное любопытство Эвриха и способность его удивляться и восхищаться тем, что он называл «малыми и большими чудесами мира». Умение замечать то, мимо чего большинство людей проходило, едва удостаивая взглядом — зачастую недоумевающим или даже пренебрежительным. Теперь же юноша начал понимать: и любопытством, и удивлением Эвриха двигала любовь ко всему окружающему, и прежде всего к людям. Таким разным, странным, непохожим, в которых арранту каким-то образом удавалось отыскать что-то достойное уважения, сочувствия, жалости и любви. Хотя сейчас, оглядываясь назад, Тартунг вынужден был признать, что сделанное им открытие лежало на поверхности, и, если бы не эти Эвриховы качества, чего бы ради стал он разбиваться в лепешку, помогая страждущим? И не тянулись бы к нему люди, не радовались его радостям, да и сам Тартунг давно бы уже удрал, отправился на поиски селения траоре, дабы повидать мать и Узитави…
   Размышления эти настолько поглотили юношу, что он почти не следил за покупками Афарги и оторвался от своих дум, только когда они с превеликой поклажей вернулись в шатер. Девица начала хозяйствовать, раскладывая закупленную снедь в одном ей ведомом порядке, а затем принялась за готовку, велев Тартунгу сесть где-нибудь в сторонке и не путаться под ногами. Обложившись материалами, необходимыми для изготовления ещё одного кванге, он уселся так, чтобы видеть и вход в шатер, и разожженный перед ним костер, и взялся за работу, время от времени прерываясь лишь для того, чтобы понаблюдать за ловкими и точными движениями девушки.
   Изготовление духовой трубки не заняло у него много времени, ибо, будучи человеком предусмотрительным, он загодя запасся всем необходимым. Некоторое время Тартунг ещё наблюдал за Афаргой, а затем прикрыл глаза, отдаваясь воспоминаниям, навеянным то ли ночным нападением её на арранта, то ли работой над кванге, по-настоящему ловко управляться с которым он научился во время бегства от пепонго.
   …Раскаленная земля покрылась трещинами, реки пересохли, и только волшебные окна Наама манили его недостижимой прохладой недвижных озер и искрящимися водопадами ручьев. А по следам его неуклонно и неотвратимо, как смерть, шел измученный жаждой и голодом лев. Похоже, он не видел окон Наама, а ежели и видел, то предпочитал смотреть не на них, а на худосочного мальчишку, упорно бредущего по иссушенной солнцем степи.
   С каждым днем лев чуть-чуть приближался к Тартунгу, и на ночь мальчишке приходилось забираться либо на редкие, лишенные листвы деревья, либо искать убежище под колючим, стелющимся по земле пологом кустов акации. Мальчишка научился засветло отыскивать себе укрытие, ибо с приходом темноты лев наглел и подходил совсем близко. Свесившись с ветки давшего ему приют дерева, Тартунг мог хорошо рассмотреть своего преследователя. У сопровождавшего его льва было обвисшее брюхо, впалые бока, куцая грива и драные уши. Он вовсе не был похож на то гордое, грозное существо, о котором рассказывали мибу или пепонго, а напоминал огромного шакала и вел себя соответственно. И все же Тартунг был готов к тому, что рано или поздно ему придется вступить в бой со львом, смелости которому придадут голод и жажда. Впрочем, трусом он называл льва исключительно ради того, чтобы ободрить себя, ибо, судя по шрамам на песочного цвета шкуре и рваным ушам, тот был когда-то отважным охотником на буйволов, но годы и многочисленные раны истощили его силы, сделали осторожным и терпеливым. Тартунг подозревал, что его лев уже имел дело с людьми и понял: существа эти не столь безобидны, как кажется с виду. Гулявшие по степи пылевые столбы, издали похожие на дымы костров, тоже казались безвредными, однако им ничего не стоило выдрать с корнями самое могучее дерево.
   Тартунг давно мог положить конец преследованию и убить льва. У него оставалось ещё полдюжины отравленных стрел, но что-то мешало ему пустить их в ход, несмотря на то что весь опыт предыдущей жизни подсказывал: убей сам, если не хочешь, чтобы убили тебя. Страх, усиливавшийся с наступлением сумерек, который лев, надобно думать, чувствовал и который придавал ему отваги, не мог все же заглушить жалость, и это привело к тому, что, устраиваясь на ночлег, Тартунг начал заряжать кванге не стрелами; а йялалом — смесью соли, золы и перца, надеясь, что ему не придется раскаиваться в столь неуместном мягкосердечии. Порой он, правда, начинал думать, что поступает так не из жалости ко льву, а из боязни одиночества и нежелания остаться в пустынной степи одному…
   Лев прыгнул на него в тот миг, когда Тартунг обронил сандалию, починкой которой занимался каждый вечер, ибо ходить по раскаленной земле босиком было мучительно больно. Рваноухий не дотянулся когтистой лапой до ветки, на которой устроился мальчишка, всего на локоть и тут же прыгнул снова. Грязно-желтые когти чиркнули по коре дерева, и если бы Тартунг не успел, вскочив с ветки, прижаться спиной к стволу, то наверняка грохнулся бы наземь. А лев, словно решив: «Теперь или никогда!» — вновь и вновь взвивался ввысь в тщетных попытках добраться до ускользнувшей жертвы. И когда он взмыл в воздух в очередной раз, Тартунг выдул весь засыпанный в кванге йолал в злобные желто-зеленые глаза зверя.
   Окрестности потряс оглушительный вой. Лев мешком шмякнулся к подножию дерева и принялся кататься по земле, тереться об неё мордой, то визжа от боли, то рыча от ярости. Он сворачивался клубком, извивался змеей, вскидывался, словно напоровшись на колючку, пытаясь лапами прочистить горящие от нестерпимой боли глаза. А потом с жалобным, тоскливым мявом умчался в сумеречную степь…
   На следующее утро Тартунг, дойдя до русла очередного высохшего ручья, двинулся по нему в лес вотсилимов — Охотников за головами…
   Пребывая в сонном забытьи, юноша сознавал, что между нынешними событиями и воспоминаниями о льве существует какая-то связь. Что именно Афарга была их причиной, ибо в ней, так же как и в преследовавшем его хищнике, он чувствовал грозную силу и опасность, хотя звучало это по меньшей мере странно, но задержаться на этой мысли ему не удалось. Память уносила его все дальше — в лес, деревья и почва которого были словно живым ковром покрыты слоем саранчи, жрущей все что ни попадя на своем пути и в свой черед пожираемой оголодавшими обитателями чащи. Невиданное зрелище тучи насекомых с блесткими жесткими крылышками на красно-буром тельце, прилетевшей из выжженной солнцем, иссушенной степи, настолько ошеломило его, что он потерял всякую осторожность. Да и чего, казалось бы, опасаться, если все встреченные им лесные жители: муравьи, птицы, мыши, змеи и даже дикие кошки, не обращая друг на друга ни малейшего внимания, жадно поглощали свалившихся с неба тварей. Насекомые, из коих состояло окутавшее лес покрывало, не пытались улететь — они словно не видели своих погубителей, и это было так странно, что Тартунг, вместо того чтобы набить ими урчащий от голода живот, лишь глазел по сторонам, охваченный изумлением и отвращением.