«Родстер» лихо катил по просторным свежевымытым улицам мимо ухоженных, каких-то уверенных в себе и своих обитателях домов. По тротуарам, мощенным терракотовой плиткой, гуляла утренняя несуетливая публика, никто не прятался в темных дворах, не видно было ни хабуш, ни пастухов, ни подворотников. И вдруг Лабух понял, что именно эта чистота и создавала ощущение неудобства и опасности. Этот мир жил в себе и для себя, и он, Лабух был в нем наглым самозванцем, вроде уличного пацана, невесть как забравшимся в чужую роскошную машину.
   На какой-то миг у него возникло острое желание стать своим в этом прекрасно обустроенном мирке благополучных, сытых и, наверное, счастливых людей. Лабух поймал себя на том, что на его собственной, многажды разбитой в бесчисленных стычках физиономии проступает выражение уверенности и довольства, совсем как у здешних прохожих.
   — Кажется, Дайану можно, во всяком случае, понять, — пробормотал он. — Экая это, однако, завлекательная штука — благополучие. Вот нет его у тебя, а все равно ты прикидываешься, что все просто здорово, что все как надо. А может быть, все эти счастливые глухари тоже прикидываются, может быть, у них так принято? Может быть, они на самом деле сомневаются в своем праве жить лучше других?
   — Слушай, Дайанка, как же ты со своим глухарем разобралась? Расскажи старым приятелям, что такое ты с ним сделала, что он вдруг ни с того ни с сего закочумал, — Мышонка, похоже, город глухарей не очень интересовал, он вообще был практичным музыкантом и любопытство проявлял только тогда, когда это его хоть как-то касалось, — чем это ты его так с утра притомила?
   — Чем, чем... — Дайана нахмурилась. — Дала по башке, вот он сразу и притомился. Он меня уж вовсе стесняться перестал, своя, значит, в доску. При мне распоряжения музпехам отдавал. Насчет аквапарка. Ну я и отреагировала адекватно.
   — Понятно, — Лабух с интересом смотрел, как ловко Дайана лавирует в леденцовом потоке автомобилей, он, наверное, так бы не смог. А может быть, смог бы, кто знает? — Стало быть, музпехи тоже в аквапарк собираются?
   — Я не знаю почему, но Лоуренс проговорился, что музпехам в аквапарке делать нечего. Сказал, что уже поздно и предотвратить концерт нельзя. И еще приказал музыкантов в аквапарк пропускать беспрепятственно, все равно оттуда вряд ли кто выйдет. Так и сказал. Он меня не хотел отпускать, поэтому я ему и врезала, — призналась Дайана, — а вы что подумали?
   — Бережет, значит, — Лабух задумался. — Музпехам нельзя, а звукарям можно? А эти куда?
   По кольцевой дороге, занимая левую полосу, двигалась колонна патрульных машин, битком набитых музпехами. Сплюснутые оранжево-белые бронемашины с разверстыми раструбами глушилок и морщинистыми стволами стационарных излучателей, похожие на диковинных клопов, уверенно ползли по своим глухим делам. Наверное, у рядовых глухарей эта вызывающе размалеванная колонна должна была вызывать чувство гордости и защищенности, но музыкантам стало неуютно и тревожно.
   Дайана съехала на обочину и увеличила скорость, обгоняя колонну. «Родстер» обиженно взревел, когда его породистый капот сунулся в облако пыли.
   — Передумал, значит, твой Лоуренс, — гукнул Мышонок с заднего сиденья, — похоже, они считают, что нам с ними по дороге.
   — Это оцепление, — пояснила Дайана, — на случай, если кто-нибудь все-таки оттуда выберется.
   — Надо же, какой предусмотрительный! — усмехнулся Лабух.
   Однако им действительно никто не препятствовал, хотя на повороте к автопарку стоял музпеховский патруль при полной выкладке, а дорога была перегорожена новеньким оранжево-белым шлагбаумом. К удивлению Лабуха, музпех в полном боевом снаряжении, завидев машину с музыкантами, опрометью и даже услужливо бросился поднимать этот самый шлагбаум и так же поспешно опустил полосатую балку, как только они проехали. Посмотрев по сторонам, Лабух обнаружил, что через каждые примерно пятьдесят метров торчат музпеховские патрули, охватывая неправильным кольцом жидкий лесок, в котором находился разрушенный аквапарк.
   Теперь «родстер» неторопливо катился по неширокой полоске асфальта, прорезающей полоску леса. Лес скоро кончился, и перед ними открылось поле, посредине которого виднелось грязно-белое, похожее на раздавленное яйцо, здание аквапарка. Асфальтовая полоска уперлась в неопрятные груды мусора — и кончилась. Точнее, теперь она превратилась в бугристый пунктир, прерывающийся перекрученными стальными конструкциями, вперемешку с кусками пластика и бетона, уткнувшимися в разрытую землю бульдозерами и экскаваторами, грудами какого-то тряпья, бывшего когда-то человеческой одеждой.
   Дайана остановила «родстер», и дальше они пошли пешком. Пахло бедой. Причем бедой недавней, незажившей, саднящей. От этого коченели руки, не хотелось идти, пробираться через завалы, страшась смотреть под ноги. Хотелось сесть, может быть, выпить... Да все что угодно, только бы оттянуть момент, когда нужно будет войти под этот дырявый купол, подняться на сцену — там ведь должно быть какое-то подобие сцены — и играть. Для кого? Что?
   — Вот ты какая, Атлантида, как сказал один шкипер, когда его топили в унитазе! — пошутил было Мышонок. Вышло не смешно, и все же кто-то коротко засмеялся, так, чтобы поддержать шутника. Старается ведь человек.
   — Вот что, Мышонок, доставай-ка флягу, — Лабух покосился на товарищей. Не хотелось, ах как не хотелось проявлять слабость, но сейчас это ничего не значило.
   — Какую такую флягу? — Мышонок недоуменно посмотрел на Лабуха, потом понял, просиял, вытащил спирт и все-таки спросил: — Может быть, не надо?
   Они молча, как перед дальней дорогой, передавая флягу по кругу, выпили по глотку жгучего спирта, запив водой из припасенной Мышонком же бутыли, помолчали немного и пошли дальше.
   Смятые стены Аквапарка надвинулись на них! Казалось, музыканты вступили в огромную детскую комнату с разбросанными там и сям игрушками. Только этот беспорядок был не таким, какой, бывает, устаивают заигравшиеся дети. Вовсе нет. Здесь побывали насмерть заигравшиеся взрослые. Лабух подумал, что собравшиеся здесь музыканты сами похожи на детские игрушки. Пока что несломанные.
   Бывает ведь, что детям приносят игрушки тогда, когда они уже не могут в них играть. Существует такой обычай. И теперь пестрые, яркие фигурки, такие новенькие и аккуратные среди обломков и покосившихся стен, не понимали, зачем они здесь? И в самом деле, где уж игрушкам понять запоздалые порывы взрослых.
   Здесь собрались почти все. Рафка Хендрикс со своей знаменитой снайперской гитарой. Непривычно молчаливый, какой-то строгий, можно даже сказать «готический», Густав. И Филя, чьи пестрые одежды странно гармонировали с разноцветным хламом, устилавшим пол огромного холла с выбитыми панорамными окнами. Джемы на этот раз вырядились в полосатые костюмы и смешные соломенные шляпы-канотье. Тут и там мелькали плисовые шаровары, онучи и лапти народников, пестрые сарафаны и кокошники их подруг.
   Металлисты оставили своих четырех и двухтактных зверей где-то поблизости и теперь стояли странно тихим кружком возле заваленного разноцветным окрошечным хламом и какими-то пластмассовыми трубами сухого бассейна. Ржавый что-то вполголоса говорил Бей-Болту и Дарксайду, а те, опять же тихо, что само по себе было необычным, слушали. Увидев Лабуха с товарищами, металлисты дружески помахали, но никто не заорал, никто не побежал навстречу с банкой пива.
   В дальнем углу замусоренного помещения расположились подворотники. Они сидели кружком на корточках и сосредоточенно настраивали свои чиненные-перечиненные после сотен драк семиструнки. Один из подворотников повторял нараспев: «Ка-пи-тан, слушай сюда, чурек немытый, ка-пи-тан! Ре-си-соль...» «Чурек немытый» послушно кивал круглой, коротко стриженой головой, дергал струны своего «струмента» и подкручивал сломанный колок плоскогубцами.
   Классики, похожие в своих костюмах на пингвинов, выстроились в ряд чуть ли не посреди зала и внимательно слушали Дирижера — невысокого хрупкого человечка с палочкой в руках. Дирижера Лабух видел вообще впервые, хотя наслышан был о нем достаточно. Рассказывали, что дирижер мог управлять не только оркестром, но и всем, чем угодно, даже диким рынком. Еще говорили, что классики могли бы справиться и с подворотниками, и с попсой, с клятыми, и, может быть, даже с самими глухарями. Только вот их вера не позволяла им делать ничего такого. Что это за вера и почему классики были беззащитны на улицах Старого и Нового Городов, Лабух не понимал, но знал, что классиков становится все меньше и меньше. Не раз и не два Лабух отбивал какого-нибудь растяпу с потертым футляром для скрипки в тонких длиннопалых руках от кучки раздухарившихся гопников. Классик, как правило, тихо благодарил за помощь и уходил. Все попытки расспросить его о чем-либо натыкались на вежливое, но непробиваемое молчание.
   Здесь были барды — не один, а несколько, они стояли небольшой группкой около скрученной пластмассовой пальмы с обугленными листьями и тихонько переговаривались о чем-то своем. В кружок бардов неожиданно затесался какой-то кантри-бой, уже старый, седоволосый, с пегой косичкой, торчащей из-под ковбойской шляпы с обтрепанными полями. За спиной у кантри-боя болталось блестящее боевое банджо. Лабух впервые заметил, что кантри, несмотря на утыканную зубами койота шляпу и вычурные рубахи, очень похожи на бардов. Только вот инструменты у кантри были все-таки боевые, снаряженные по всем правилам, с полными барабанами крупнокалиберных патронов или подствольными магазинами, перезаряжаемыми рывком рычага, вмонтированного в почти прямоугольный кузов отделанной перламутром гитары с длинным грифом.
   Кто-то из рокеров, а, может быть, из попсы — Лабух не понял, трудно различить, когда все так серьезны, — тихо сказал: «Барды попытаются наиграть нам возвращение, но они не уверены. Кантрики могут отправить только своих, да еще дикси, вон их старший, с бардами разговаривает».
   — Так кому играем, братва? — Мышонок крутил головой, высматривая знакомых, наконец углядел Рафку, подбежал к нему и снова спросил: — Для кого концерт? Кто заказал музыку? Кто нынче именинник?
   Рафка повернул к нему курносое лицо и тихо сказал:
   — Детям, детям играем, Мышонок. А я ведь и не умею детям играть, никогда не пробовал... Точнее, я играл детям, только они всерьез считали себя взрослыми. А эти так и остаются детьми.
   Лабух уже понял, что это не простой концерт и публика здесь, в Атлантиде, соберется сегодня необычная.
   Значит, сегодня им предстоит играть для детей. Что это за дети, которые соберутся на концерт в разрушенном аквапарке, можно было только догадываться. Но если музпехи пропустили сюда целую концертную бригаду боевых музыкантов, причем не просто пропустили, а, можно сказать, сопроводили до дверей и чуть ли не честь отдали, то, стало быть, это не простые дети.
   И тут Лабух понял. Эти дети так и останутся детьми, они никогда не пройдут тест на глушилки. Никто из них не станет ни добропорядочным глухарем, ни вольным боевым музыкантом, ни кантри-боем, ни классиком, ни даже подворотником. Этих детей еще не сумела разъединить жизнь, потому что раньше их успела объединить смерть.
   «А я ведь тоже никогда не играл для детей, — тоскливо подумал Лабух, — и никто из нас не играл. Мы все пытались что-то сказать своей музыкой, мы искали понимания и находили его. Мы чувствуем души взрослых людей, мы лукаво окликаем их память, угадывая имена и знаки. Нам отзываются голоса из их прошлого. Так, собственно, и создается музыка. Для музыки, как и для любви, нужны двое — музыкант и слушатель. И чтобы они были хоть чуть-чуть похожи. А разве мы похожи на детей, которые никогда не повзрослеют, да еще и знают это? Впрочем, что это я? Вроде бы после филириков мне уже ничего не страшно».
   И понял, что все-таки — страшно.
   Вот тут-то Лабух впервые позавидовал попсе, — Густаву, Филе и прочим попугайно-ярким, скачущим по сцене, словно кузнечики, представителям этого неуважаемого им доселе жанра. Да, их песенки примитивны и пошловаты, их наряды вульгарны и смешны, но они умеют главное — они умеют нравиться и не стесняются быть забавными. Они хотят, чтобы их любили, а человек, который хочет, чтобы его любили, если он не выродок какой-нибудь, так или иначе любит сам. И пускай эта взаимная любовь длится недолго, пускай слушатель через час или два после концерта напрочь забудет поп-звукаря, пускай в их песенках слова похожи на бессмысленный лепет — неважно! Разве любви подчас не достаточно бессмысленного лепета? Разве счастье на миг — не счастье? Так и живет попса, или, как они сами себя называют, эсты, выкладывая быстро тускнеющую мозаику малюсеньких, но взаимных Любовей. А еще они верят, что музыка — это именно то, что должно нравиться, что если музыкант симпатичен, то он уже талантлив. А талант — он обязывает, обязывает хотя бы рассыпать себя мелким разноцветным конфетти, пусть дешевым и недолговечным, но таким праздничным. И чтобы хватило всем.
   А может быть, эсты правы и так оно и есть? Во всяком случае, детям не будет скучно, когда на сцене будет прыгать Густав или выеживаться Филя. А еще барды. Наверное, барды умеют разговаривать с детьми, у них есть детские песенки, точнее, многие их песенки здорово смахивают на детские. Хотя это, конечно же, не одно и то же. Бардовские детские песни — это детские песни, какими их представляют взрослые. И сами барды это понимают. Поэтому они и топчутся сейчас неуверенной кучкой у дурацкой пластмассовой пальмы. Настоящих детских песен, получается, совсем немного, и они совсем не такие, как полагают взрослые.
   «А впрочем, что это я за бардов решаю? — подумал Лабух. — Сам-то что смогу детям предложить? А? То-то же».
   — Что будем играть, а, Лабух? — Мышонок, словно угадав его мысли, неслышно возник рядом. — Это ведь дети, понимаешь!
   — Да что вы все заладили, дети, дети... — Лабух вдруг разозлился. — Разве они такие страшные, дети? Будем играть то, что нам самим нравилось в их возрасте! Вот тебе что нравилось, Мышонок, когда тебе было девять лет?
   — «Рок вокруг часов», «Твист эгейн» — не задумываясь, ответил Мышонок, — «В Неапольском порту с пробоиной в борту», а еще «Врагу не сдается наш гордый Варяг», да много чего...
   — Вот это и будем играть, а потом — все, что им захочется.
   Только те, кто равнодушен к детям, полагает, что с ними надо сюсюкать и все такое прочее. На самом деле, дети терпят это взрослое убожество только из вежливости. Просто чтобы не ссориться с взрослыми. А здесь, похоже, взрослых не будет. Кроме звукарей.
   — Ну вот и лады! — Мышонок сразу повеселел. У него была счастливая способность считать вопрос закрытым, если кто-то предлагал мало-мальски подходящее решение. — Слушай, Лабух, а ведь это ты правильно придумал!
   ...Наверное, это я правильно придумал, и все пройдет как надо, детишки будут довольны, только вот детям не просто концерт наш нужен, детям прежде всего нужны взрослые. Чтобы они были рядом, чтобы слушать музыку или смотреть спектакль вместе с папой или мамой, чтобы иногда убегать от этих медлительных и занудливых взрослых в свои особые страны, но потом непременно возвращаться. Потому что миров, где живут одни только дети, в природе не бывает. И на это рассчитывают глухари. Поэтому они позволили нам прийти сюда и даже проводили до дверей. Они знают, что дети нас не отпустят, а мы, слышащие, звукари, не сможем им отказать. А тех, кто сможет, встретят патрули музпехов.
   Барды, по-прежнему держась вместе, оторвались наконец от своей дурацкой пальмы и поднялись на возвышение в центре холла. Постояв там немного, они подстроили свои видавшие виды гитары и заиграли.
   «Да, пожалуй, я недооценил бардов, — подумал Лабух, — все-то они понимают».
   Негромкая, простая музыка, которую барды играли на своих слегка дребезжащих акустических гитарах, притягивала к себе, создавала чувство уюта и семьи.
   Здесь, здесь твой дом, пускай это маленькая квартирка в центре большого города, деревянный щитовой домик с чугунной печкой на окраине, или просто брезентовая палатка, но это дом, здесь спокойно, здесь взрослые, здесь тебя никто не тронет и не обидит.
   И Лабух понял, что барды играют дорогу, только дорогу не отсюда, а сюда, что сейчас они собирают публику на концерт. Что те, кого они зовут, напуганы и одиноки, что сейчас они прячутся, не доверяя никому, но музыка постепенно размывает страх и недоверие, и скоро дети появятся, совсем скоро. Вот-вот...
   И они появились. То там, то тут, в грудах обломков бетонных перекрытий, в ямах, пробитых рухнувшими балками, в завалах ломаного пластика замелькали легкие маленькие фигурки. Дети понемногу смелели, теперь они стояли и сидели перед импровизированной сценой, скоро их были сотни. Потом дети стали приходить снаружи, толпы маленького народца, свиристя, словно ласточки, вливались в проемы выбитых окон, в проломы в стенах и куполе. Наконец, барды перестали играть, а публика кое-как разместилась в этом странном концертном зале и, как всегда перед концертом, слышались быстрые шепотки, пересмешки и шорох конфетных бумажек.
   Лабух, да и все собравшиеся здесь звукари, почувствовали щемящее, наполненное ожиданием, совершенно особенное пространство зала. Вот сейчас, сейчас начнется!
   И концерт начался.

Глава 16. Пешком из Атлантиды

   И начался концерт. Это был настоящий концерт, тот самый, когда зал подпевает музыкантам, когда слушатели танцуют перед сценой и никто их не прогоняет, когда зритель чувствует себя господином над артистом, а не наоборот. Но милостив этот господин и щедр. Разве что обмануть его невозможно, и все музыканты это прекрасно понимают. Пестрый вихрь по имени Филимон метался по сцене, и микрофон в его руках был подобен веселому летнему шмелю, выделывающему над сценой фигуры высшего пилотажа. А Густав, оказывается, знал множество детских песенок, и пускай большая часть этих песен возникла на скамейках в городских скверах и многие из них были, мягко говоря, непедагогичны — это было неважно, главное, что они были смешными и искренними. И у подворотников, у этой шпаны, тоже, как выяснилось, было, что сказать детям. Да это и не удивительно, ведь большинство подворотников и сами были почти детьми.
   Строгие, похожие на восклицательные знаки фигуры классиков появились на сцене. Дирижер взмахнул палочкой, и... Классики не делали скидку на возраст, это была не просто музыка, это было служение, и дети в зале притихли. Душа ребенка открыта для Бога, и старый Дирижер это знал. Но Бог, разве он суров? Да вовсе нет!
   Потом Дирижер вскинул к подбородку древнюю, как сама музыка, скрипку и сказал: «Ну что, устроим танцы?»
   — Да, да! — хором откликнулись слушатели.
   На сцене тут же появились группка джемов с огромным, простреленным в нескольких местах боевым контрабасом, давешний кантри-бой с банджо и, к удивлению Лабуха, Чапа с малой ударной установкой на животе.
   Старая скрипка, вспомнив бурную молодость, под легкими пальцами Дирижера извивалась от удовольствия, как молодая кошка, заигрывающая со старым тигром — боевым контрабасом. Контрабас шутливо поддавал ей мягкой лапой, отбрасывая в густую траву, заботливо посеянную Чапой. И над всем этим замечательным безобразием тихонько и необидно посмеивалось банджо-сверчок.
   И «Хоффнер» Мышонка не выдержал и хриплым щенячьим голосом принялся шутливо переругиваться с матерым контрабасом, а гитара Лабуха легко приподняла танцующую скрипку на широких серебряных ладонях доминант-септаккордов. Все смешалось в разрушенном павильоне аквапарка. И не понять было, то ли это саксофон смеется, а может быть вон тот рыжий пацан...
   В конце концов артисты оказались в плотном и шумном кольце детей, сотни маленьких рук вцепились в перевязи видавших виды боевых музыкальных инструментов, в полы кожаных курток металлистов и подолы расшитых рубах народников, в пестрые рукава причудливых одежд эстов и раздвоенные хвосты фраков классиков.
   Дети требовали продолжения, и отказать им было невозможно. И все музыканты — рокеры, и попса, джемы и народники, металлисты и классики — поняли, что они попались! Что им никогда не вырваться из этой ликующей, требующей внимания круговерти, а вырваться — значит предать этих детей во второй и, может быть, последний раз.
   И тут у входа в Аквапарк раздались развеселые звуки баяна.
   — Дед Федя! — понял Лабух. — Разобрался, стало быть, с филириками и примчался сюда. Интересно, как ему это удается, и кто же он все-таки такой, этот дед Федя?
   Дед Федя заговорщицки подмигнул Лабуху, уважительно, за руку поздоровался с Дирижером и решительно полез на сцену.
   Не только героические марши и старомодные вальсы умел играть дед Федя. Оказывается, он знал великое множество всевозможных полек, каких-то удивительных детских песенок, загадок и считалок. И еще: он умел ладить с детьми. Сотни маленьких лиц повернулись в сторону баяниста, маленькие пальчики теребили длинные седые волосы, дергали бороду и усы. Наконец детям стало совершенно ясно, что дедушка самый настоящий, что он никогда их не бросит. И неважно, что он один на всех — зато он совершенно всамделишный и пришел за ними, чтобы забрать и проводить домой после этого замечательного концерта! И дед Федя, не переставая наигрывать что-то веселое, приговаривая при этом: «...Пошли, внучки, нам пора домой, эй, кто там отстает? Не отставать, уже поздно, завтра будет еще время повеселиться! А сейчас — на горшок и спать! Да за руки не забудьте взяться, чтобы никто не потерялся!» — повел детей вверх, через пролом в куполе аквапарка, и потом еще выше, топая разношенными сапожищами по услужливо ложащимся под ноги упругим и надежным воздушным струям. А за ним весело поспевали сотни и сотни резвых маленьких ног, обутых в сандалии, ботинки и просто босых. Наконец разноцветная смеющаяся процессия оказалась высоко в небе, над разрушенным аквапарком, напоминая громадного бумажного змея. Головой змея был дед Федя с раздуваемыми во всю ширь мехами своего баяна, а хвостом — длинная вереница танцующих на ходу держащихся за руки детишек. И только звуки старинной польки, звонко распеваемой птичьими детскими голосами, еще долго сыпались с небес на головы потрясенных музыкантов.
   «Мы танцуем полечку, полечку, полечку...» Наконец стихли и они, и вечернее небо над ставшим вдруг таким неуютным аквапарком окончательно опустело.
   — Ну что, Лабух, пора и нам выбираться. Концерт окончен, жаль, что не увидеть нам больше деда Федю, только ведь он сыграл свою самую высокую музыку, чего еще желать! — Мышонок обвел взглядом притихших, осунувшихся музыкантов. — Как будем выбираться, всей кучей, или группами?
   Несколько бардов, усталых и каких-то опустевших, подошли к боевым музыкантам. Самый пожилой бард, обращаясь ко всем сразу, виновато развел руками и сказал:
   — Мы не сможем наиграть дорогу для всех. Мы уже призвали детей, и нас не хватит на возвращение. Простите нас те, кто останется!
   Пожилой бард поднял гитару и негромко запел:
 
Я рано вышел в путь земной,
Я много повидал,
Смыкались времена за мной,
Как за ножом вода.
Я шел один — я это знал,
И все же — не один!
Ведь кто-то впереди шагал,
А кто-то позади...
Я думал — мы чужие, пусть,
Я догонял. Сейчас,
Всего лишь шаг — и дотянусь
Я до его плеча.
Не дотянулся на вершок,
Он уходил спеша,
А тот, который сзади шел,
В затылок мне дышал...
 
   Тихо исчезли народники и джемы. Пропали странно молчаливые и нескандальные подворотники.
   А бард продолжал:
 
Мы трое шли одним путем,
И смысл пути был дик:
Что одиночество — не в том,
Что ты идешь один.
Вам с тем, который впереди,
Один и мрак и дождь,
Но помощи его не жди,
Когда ты упадешь.
И коль идущий за тобой
Оступится, спеша,
Ты крик услышишь за спиной,
Но не замедлишь шаг.
 
   Ворча и чертыхаясь, исчез Рафка Хендрикс вместе с другими рокерами. Растворилась в ставшем прохладным воздухе непривычно серьезная попса...
 
Но вдоволь отмеряв верст и бед,
Идущий пред тобой
Вдруг рухнет под ноги тебе —
И станет сам тропой.
Мостом, коль нужен, будет мост,
Коль неизвестен брод.
Ты, на него ступив, поймешь —
Придет и твой черед!
 
   Классики стояли, опустив смычки, и молча смотрели, как уходят остальные музыканты. Когда бард закончил, Дирижер развел руками, прощаясь и извиняясь, потом медленно поднял палочку и тихонько постучал ею по уцелевшей колонне. Классики, подчиняясь Дирижеру, заиграли нечто величественное, и опять это была не музыка, а служение. Понемногу оркестр истаивал, пропадал, классики уходили не порознь, а все вместе, уходили в свои края, туда, куда не было пути остальным.
   К Лабуху подошли Ржавый с Бей-Болтом. Металлист протянул банку пива и сказал:
   — Мы не пойдем по бардовской дороге. Во-первых, по ней на мотоцикле не проехать, а металлисты свои машины где попало не бросают. Во-вторых, тут, похоже, намечается хорошая драка, а металлисту, который пренебрегает дракой, одна дорога — в Черную и Вечную Ржавь. В общем, мы остаемся с вами.
   — Лучше уходите полем, авось, музпехи за вами потянутся. Нам меньше достанется. — Чапа посмотрел на куртку Ржавого и вздохнул: — Эх, так я и не успел прикупить у вас хряповой кожи на барабаны. Теперь уж и не прикуплю, видать. И не узнал, как вы их ловите.