Он прошел сотню шагов по знакомой улице, оставляя за собой невесомые теплые тополиные вихри, добрался до грязно-желтого четырехэтажного дома нетрезвого вида и свернул под арку. Дохнуло тленом и сыростью, как всегда в подворотне. Облупленные стены радовали взгляд разнообразными графитти, в основном непристойного характера. Осмысленностью и художественностью выделялась единственная древняя, как наскальная живопись, фраза: «Как в жопе заноза, как в поле сорняк, торчит в высшей лиге московский „Спартак“».
   Пух сюда почти не залетал. Асфальт был щедро присыпан окурками, презервативами и обрывками пластиковых пакетов. Под ногами смачно чмокали сплющенные тюбики из-под клея. Чпокали одноразовые шприцы.
   Из глубины подворотни донеслись дурные, нестройные аккорды и нарочито-гнусавое пение: «Раздался выстрел, и дешевка закачалась, и повалилась на сырой песок, и очи черные ее закрылись туго, чтоб не смущали больше фраеров...»
   — Подворотники, вот блин! — Лабух расстегнул кофр, надеясь, все-таки, что, может, пронесет.
   ...Они из года в год поют одни и те же песни, иногда это до неузнаваемости испоганенные песни бардов, что-то про тюрьму, маму и волю. Хотя кто сейчас посадит в тюрьму подворотника, кому он нужен? Подворотник — так, мелочь, конечно, пока он не выбился в деловые. Ну а когда выбился, тут тебя и воля, и тюрьма — все в одном стакане. Хотя вообще-то тюрьмы существуют для музыкантов, для художников и поэтов, и то только для тех, кто решил звучать. Молчаливые безопасны, так считают глухари. А еще они считают, что Старый Город рано или поздно сам себя съест. Если это так, то подворотники — что-то вроде бактерий в пищеварительном тракте города. Они, как и микробы, в большинстве своем рождаются, живут и умирают в своих подворотнях, в зачуханых дворах, которыми изъедены старые кварталы. Кому до них есть дело, пока они не выбрались наружу? Они сами по себе. Своих женщин они не то любовно, не то презрительно называют телками и шмарами. Те из подворотников, кому все же удается выбраться из пропахших мочой и «Примой» коридоров коммуналок, кто не рехнулся в детстве, нюхая клей, не подсел на иглу, кому подфартило, наконец, — ведь есть в жизни фарт, есть, даже подворотнику иногда улыбается его фиксатая судьба — становятся деловыми. Тогда они меняют свои самодельные боевые семиструнки[4] на увесистые шипастые золотые мобильники, их музыка теперь — кваканье телефонов, рев моторов навороченных тачек, завораживающее попукивание игровых автоматов. Их бизнес — их музыка. Их телки — крутые телки, те, что из подворотен же, умело вихляя бедрами, вскарабкались на подиумы, навинтились на никелированные шесты в стриптиз-барах, нахально влезли в постели к «большим» глухарям, взяв наконец от житухи свое.
   И только иногда, ужравшись дорогим пойлом до слез, деловой достает из чулана старую раздолбанную семиструнку с треснувшей декой и непослушными пальцами берет три заветных аккорда. «Эх, Вован, сука ты все-таки. А помнишь, как замочили Трухлявого...»
   И про маму, про тюрьму, про волю...
   А те, кому не подфартило, тем дорога в хабуши, а иногда и в клятые. Только клятый не из каждого получается.
   Они опасны. Даже простые подворотники, сявки, мелкота, нанюхавшаяся клею, и те, что постарше, пьяные и обколотые, уже не мальки, а бычки, — опасны. Их самопальные семиструнки заряжены крупно рублеными гвоздями и шариками от подшипников. Их телки и шмары с визгом бросаются на штык-гриф, не чувствуя боли, и норовят всадить заточку тебе в глаз. Они опасны. Потому, что ничего не боятся. Их жизнь — фарт, а фарт либо есть, либо нет. Как и жизнь.
   Не пронесло. Навстречу качнулись шестигранные стволы боевых семиструнок и сразу же, щелкнув, выскочили огоньки запалов.
   — Эй, фраерок, брось струмент, давай маленько побазарим!
   Подворотники тянули время. Самодельные боевые семиструнки, рассчитанные на один, зато смертельный выстрел, стреляют не сразу. А потом в ход пойдут окованные стальными полосами кузова «струментов» и финки, выскакивающие из грифов.
   Лабух отскочил назад и в сторону. «Музима» сама вылетела из кофра, солнечные блики скользнули по стальным струнам, слились в сверкающую каплю, прокатились по желобку штык-грифа и на миг вспыхнули на его острие.
   Похмелье мигом вылетело из него, теперь он был готов. Хорошо бы, конечно, обойтись без стрельбы. Патронов мало, они еще пригодятся. Подворотников можно раскидать и штык-грифом. Только жалеть не надо. Здесь никто никого не жалеет. Здесь — подворотня.
   Нестройно грохнули семиструнки. Хлестнуло железом по асфальту и стене, рвануло полу куртки. Остро запахло серой и фосфором. Мимо. Это хорошо. Перезаряжать долго, так что сейчас начнется рукопашная, месиловка, с раздиранием рубах на груди, с хряском ломающихся дек, грифов и костей. Не дай Элвис, кто-нибудь сдержался, оставил заряд, чтобы, улучив момент, выстрелить в спину, дождаться своего. Бывают ведь умные подворотники. Берутся же откуда-то деловые. Не всем в жизни правит фарт. Или всем?
   Шаг вперед. Штык-гриф с визгом скользнул по ржавому, воняющему гарью стволу, отбросил его в сторону — с гулким звоном лопнули струны. Лезвие с хрустом прошло через деревянный кузов и дальше. Один есть. Лабух резко, с поворота, стряхнул с оружия остатки семиструнки и, не глядя на заваливающегося вперед подворотника, полоснул по горлу второго, уже занесшего свое утыканное шипами оружие. Где-то сбоку щелкнули курки — ага, все-таки один умный нашелся. Придется стрелять. «Музима» коротко рыкнула, зазвенели, резонируя с выстрелами, струны. Все, нет больше умника. Не ходить тебе, парень, в деловых, не носить малинового пиджака — все! Не фарт, ты уж прости.
   Пятеро. Четверо так и остались в подворотне. Пятый убежал. Может быть, тоже умный, а может — просто трус. Трусы, бывает, тоже выходят в деловые, и гораздо чаще, чем храбрецы или просто отморозки. В бою вообще чаще всего выживают трусы.
   Лабух внимательно осмотрел тела. Пакетики с травкой, у того, что с двуствольной курковой гитарой — немного денег и патронташ с патронами 12-го калибра. Наверное, старший. Наркотой приторговывал. Вышел бы в деловые, как пить дать, да вот не фарт...
   Ну что же, теперь можно идти дальше. Лабух, не торопясь, выбрался из подворотни, пересек маленький дворик, завешанный влажными серыми простынями, и прошел через сквозной подъезд в изогнутый наподобие басового ключа переулок, огибающий дикий рынок.
   Лабух шел, просачиваясь через проходные дворы, ныряя в темные подъезды с обвисшими дверями и, по возможности, обходя стаи подворотников. Некоторые уже сообразили, что вечно полупьяный алкаш исчез, что вернулся прежний Лабух, и, ворча, как голодные псы, растворялись в темноте своих вонючих мирков, не смея напасть. А вот с теми, кто не понял, или понял, но все-таки верил в свой фарт, — с ними приходилось драться. Таких, к счастью, было немного, и дрались они, в основном, для куража, так что, можно считать, все обошлось. Обойдя стороной дикий рынок, он добрался, наконец, до подземного перехода. Или, как его называли звукари — стежка. Здесь кончался обжитой район и начиналась ничейная территория.

Глава 3. Переход

   Автомобили, словно разноцветные, обкатанные городом до блеска леденцы, весело катятся по проспекту. Из города на равнину, потом по равнине, рассеченной дорогой, доступной только глухарям. По серому языку скоростного шоссе, в другой город, а может быть, дальше? Куда? А Великий Глухарь знает! Такой же встречный поток, облизанный ветром, впадает в город. Ничего, что леденцовые бока в пыли и брызгах, — город не брезглив. Город примет все. Он все переварит, чтобы в конце концов вывалить ржавое «не нужно» на дальние свалки на радость хабушам. Но катятся и катятся по асфальту веселые леденцы, лишь иногда хрустнет тонкая блестящая оболочка и красная начинка легко брызнет на асфальт. Вот такой он, проспект. Здесь Мир Глухарей, мир благополучия, сытости и порядка, брезгливо соприкасается с миром «слышащих». С миром трущоб и подворотен. С миром неизданных поэтов, непонятых прозаиков, бойцов-музыкантов, многозначительных бардов, с миром подворотников, мычащих свои невнятные песни. С Миром Звукарей. С миром Лабуха. И оба этих мира, один чистый и глянцевый, строгий, упорядоченный и благополучный, молчаливый и глухой, второй — неустроенный, опасный, нетрезвый, но кричащий на разные голоса, вечно беременный музыкой, накрепко сшиты между собой суровыми стежками улиц и переулков, мостов и подземных переходов.
   Переход — это одно из тех мест, где соприкасаются миры. Поэтому его так и называют — «стежок». Здесь, в стежке можно встретить подворотников, выползших ненадолго из мрака в полумрак, чтобы встретиться с деловыми. Именно в переходе, ные телки находят своих первых, пока еще не самых жирных глухарей. И неважно, каким местом они ловят свой фарт. Важно поймать и не выпустить. Здесь хлебное место для начинающих деловых. Собственно, деловые, как и прочие паразиты, почти всегда начинают свою карьеру в этих городских швах, именно здесь зарождается их не слишком чистый, но необходимый Городу бизнес. Ведь глухарям, им тоже иногда нужна встряска — пакетик травки, молоденькая телка, чумная от перспектив и готовая на все почти даром или за шанс. Глухарям нужен адреналин, а значит, всегда найдется тот, кто его продаст. Чистый, безопасный в употреблении, дешевый адреналин. А еще у глухарей есть свои враги, и разбираются с ними корявые лапы подворотников и загребущие деловых. Если повезет, здесь, в переходе, можно встретить и барда. Рассказывают, что бардов можно встретить даже в Новом Городе, что бардов слушают даже глухари, что их не трогают музпехи — потому, что барды владеют не только музыкой, но и Словом. А перед Словом равны и глухари, и подворотники, и музпехи. И прервавший Слово — сгинет, кем бы он ни был. Хотя прерывали, еще как прерывали на полуслове... И ничего, жили после этого и даже не каялись.
   В последней арке Лабух убрал гитару в кофр и осторожно, щурясь от яркого света, ступил на проспект. Ага, патрулей вроде бы не видно. Несколько шагов вниз — и он оказался внутри стежка.
   Стежок-переход похож на громадный пустой ствол поваленного ветвистого дерева, давно и навсегда ушедшего под землю. Если идти все время прямо — выйдешь на другую сторону проспекта и окажешься в кварталах глухарей. Темные крутые пандусы с ржавыми тельферными шестернями по бокам уходят вниз: может быть, к слепым диггерам, а может — в саму преисподнюю. Боковые ветки ведут в кварталы Попсы, к Подворотникам, к Джемам Кантри и Классикам — куда они только не ведут. Третья или четвертая слева как раз и выходит к заброшенному железнодорожному вокзалу. Кому, скажите, теперь нужна железная дорога, когда есть монорельс на магнитном подвесе? Станция монорельса, конечно же, находится в кварталах глухарей. А железнодорожные пути напрочь закрыты, кроме крайних веток, но те тоже охраняются глухарями. Там, где раньше был городской вокзал, теперь со стороны города — глухая бетонная стена высотой с четырехэтажный дом. Так что путь к вокзалу лежит через стежок. Ну а где вокзал — там и депо. Рукой подать.
   В переходе-стежке традиционно процветала торговля. Всякая. Легальная, и не очень, и совсем нелегальная. Молоденькие телки провожали Лабуха равнодушно-настороженными взглядами. Не их клиент, но пастухи[5] не любят звукарей[6], особенно таких, как этот. Явно ведь не деловой, и вообще, а вдруг он одержимый? Боевые музыканты мешают бизнесу, так что, хотя главный ствол стежка — зона перемирия, всякое может быть. Одна из телок как бы невзначай поправила плеер на юбке-поясе, вставила в него несколько дисков и демонстративно нажала кнопку боевого режима.
   На выщербленных ступеньках и у стен неопрятными грудами грязного тряпья расположились хабуши[7]. Перед ними — пластиковые коробки для милостыни, на стенках перехода прилеплены нарочито убогие картонки с кривыми надписями:
«Я жертва правительственных экспириментов.
Маи яйцы забрали глухари для сибя.
Падайте на пропетание».
 
«Клятые[8] украли маево сына. Собираю на выкуп».
   Неподалеку вальяжно прохаживался щеголеватый Пастырь[9] в светлом, по погоде костюме и с тросточкой. Охранял, да заодно присматривал, как бы кто не прикарманил выручку. Проштрафившегося хабуша ждут настоящие увечья, а может быть, что и похуже. Рассказывают, что если хабуша долго и умело мучить, то он, если повезет, может научиться Истинному Плачу. И такой хабуш дорогого стоит, поскольку нет прохожего, чье сердце не содрогнется при звуках Истинного Плача, и нет прохожего, который не отдаст этому хабушу всю наличность, ни на миг, не задумавшись над странностью своего поступка. Только действует Истинный Плач на всех слышащих без исключения, а значит, и на Пастырей. Поэтому и Пастырь у Плачущего Хабуша не из слышащих, а из глухарей. Много чего говорят, даже у хабушей есть свои легенды.
   Лабух, не обращая внимания на жалобные причитания хабушей, шагал по главному стволу. На углу ствола и первой ветки он заметил барда. Тот примостился на своем рюкзаке, задумчиво перебирая струны видавшей виды гитары. Обычной гитары, без ствола и штык-грифа. С деревянным кузовом-резонатором, на котором не было ни стальных полос, ни шипов. Его простенькая музыка, кажется, промывала душу, и в ней, в душе, прозрачной и грустной, на донышке угадывалась мелкая монетка незлой зависти. Не каждому слышащему, не каждому звукарю дано стать бардом.
   Лабух остановился и, постояв немного, тихо поздоровался:
   — Добрых песен, бард! Наиграй мне дорогу.
   Бард посмотрел на Лабуха, усмехнулся и, продолжая перебирать струны, ответил:
   — Веселой удачи, Лабух! До депо ты и сам как-нибудь доберешься. Это еще не дорога, а так, дорожка. А настоящую дорогу ты сам когда-нибудь сыграешь, наши здесь не помогут.
   Никогда не знаешь, чего можно ждать от барда. И откуда он узнал про депо? Впрочем, на то он и бард...
   Лабух потоптался немного рядом с бардом, потом неловко буркнул: «До встречи» — и, не дождавшись ответа, немного обиделся и зашагал дальше.
   Вторая ветка, ага, вот, кажется, и третья. Лабух свернул, на ходу нажимая кнопку замка на кофре. Здесь, в боковых ветках, перемирие не действует.
   И сразу же сбоку раздались звонкие щелчки боевого плеера. Трехдюймовые диски с визгом заскакали меж кафельных стен, один чиркнул по щеке, два других рванули полу расстегнутой куртки. Лабух быстро — откуда прыть взялась — упал на бетонный пол, успев метнуть на звук пару тяжелых «платиновых» блинов и заметить, как в освещенном проеме ветки хватается за бедро и оседает стройный силуэт телки. Все, оттанцевалась девочка, не ходить тебе в крутых. И кончишь ты, скорее всего, хабушем. Куда ж еще податься хромой да увечной? И сразу, с двух сторон, занося биты для удара, возникли пастухи. Несколько телок пронзительно завизжали. Стрелять они, слава Хендриксу, не решались, боясь зацепить своих. Но сзади, глухо и тоскливо подвывая, гнилой волной накатывались хабуши, поэтому Лабух рванулся вперед и вбок, отбросив кузовом раненую телку, пытающуюся прижаться к стене.
   И завертелась смертельная импровизация, где каждый драйв, каждый ход отработан, отрепетирован до мелочей, но, сцепляясь друг с другом, они всякий раз заново сплетают красное кружево схватки.
   — И чего это они? С джагга, что ли, сорвались? — бормотал Лабух, работая отобранной в схватке битой. Жалко было гитару о хабуш поганить, да и убивать почему-то больше не хотелось.
   — Пастухи, телки, да еще и хабуши со своим Пастырем, — отродясь такого не видел. Да еще прямо у выхода в ствол...
   Он пробежал еще несколько шагов по ветке перехода, думая, что теперь все, прорвался, и понял, что окончательно и капитально влип. Прямо на него косолапо надвинулись громоздкие фигуры двух громил в малиновых пиджаках, с пом-повухами-тромбонами, шипастыми мобильниками на запястьях — настоящие, матерые деловые. За ними маячило несколько крутых телок с боевыми пятидюймовыми плеерами наготове.
   — Ну что, звукаренок, дотанцевался? Бросай свою бренчалку, может, будешь жить. Калекой, конечно, ну ничего, возьмем в хабуши, так и быть.
   «Музима» захлебнулась длинной очередью, с лязгом вылетел пустой рожок. Новый вставлять некогда. Лабух с опозданием понял, что его занесло на стрелку деловых, что сейчас его разнесуn в клочья картечью, а нет — так изрежут в лапшу тяжелыми пятидюймовыми дисками. Уклоняясь от выстрелов, он бросился к спасительному стволу, понимая теперь, что, отвлекшись на барда, свернул не туда, что ветка к вокзалу находится дальше. Вслед ему, зигзагами, пластая воздух и рикошетируя от стен, полетели тяжелые блины боевых плееров.
   Ствол. Тишина. Хабуши, ворча и поскуливая, нехотя отступили в полумрак ветки. Деловые один за другим выходили в ствол, но никто не нападал — перемирие свято. Лабух повернулся к ним спиной и, не оборачиваясь, пошел дальше, к темнеющему впереди и справа проему. Над полукруглой аркой входа красовались полустертые буквы «В..х..д к пое...». Ага, это здесь. Стены вокруг выхода были густо испещрены странными рисунками и предупреждающими надписями. Удивительно, что среди них не было ни одной глумливой или матерной. Просто: «Не ходите сюда, люди!», «Этот путь никуда не ведет» и еще что-то в том же роде. Над аркой висел древний, облупившийся «кирпич», простреленный картечью. Для неграмотных, наверное.
   Лабух решительно свернул в проем. Пройдя несколько шагов по выложенному грязно-желтой плиткой полу, музыкант все-таки обернулся. Они все сгрудились в проеме, в стволе, никто не переступил невидимую черту, отделяющую ствол от вокзальной ветки. Хабуши, пастыри, шмары, пастухи, деловые. Какая-то телка, может быть даже герла, отчаянно крикнула: «Не ходи туда, миленький. Лучше мы тебя сами убьем. Свои все-таки!»
   Лабух отвернулся и пошел. Отчего-то стало жутко и безнадежно, как в минуту трезвости, случившуюся среди глухого запоя, когда понимаешь, что натворил уже достаточно, а выйти, вернуться — нет сил.
   Его никто не преследовал, и, как ни странно, ему никто не встретился. Наконец он добрался до перпендикулярных боковых ответвлений с ведущими вверх ступеньками. С потолка свисали ржавые таблички с номерами платформ. Лабух вдохнул сырой, отдающий дегтем и старой окалиной воздух и пошел дальше, к вокзалу. Он уже понял, что это и есть Старые Пути, место, где живут клятые и случаются странные вещи. Рассказывали, что здесь, в тупиках, стоят платформы с реликвиями Империи, когда-то величественными, а теперь ставшими просто мусором. Но дорогостоящим мусором. Наверное, поэтому некоторые составы до сих пор охраняются, и даже в ствол перехода-стежка порой доносятся полустертые временем и расстоянием непонятные слова давно и навсегда забытых песен. И еще крики «Стой, кто идет! Стрелять буду!» и хлесткие, какие-то длинные винтовочные выстрелы.
   Первый — предупредительный, второй — предупредительный, а третий — между лопаток.
   Рассказывали, что днем и ночью, печально бубня и шепелявя призрачными колесами по стыкам, по Старым Путям один за другим тянутся и тянутся странные поезда с белыми надписями, грубо намалеваными на дощатых боках теплушек: «Даешь Целину!» или «Даешь Гренаду!». А почему «Даешь!»? Кто дает? Кому? Но если рассказывали, значит, кто-то видел, кто-то здесь был, и этот кто-то вернулся... А может, сюда занеслj какого-нибудь барда. Ведь барды ходят повсюду и всегда возвращаются. Так что просто «кто-то» запросто мог и не вернуться...
   Наконец тоннель закончился, открылся прямоугольник серого, неласкового железнодорожного неба, срезанный обгрызенным временем и непогодой бетонным козырьком навеса, и начался сам вокзал.
   Здесь когда-то прощались и встречались, здесь до сих пор чуть слышно пахло апельсинами и прогорклым маслом, в котором некогда жарились пирожки с неведомой начинкой. Мертвая громада вокзала нависла над Лабухом подобно великаньей голове, увенчанной пробитым во многих местах позеленевшим шлемом. В здание заходить было рискованно. Конечно, любопытно было, кто там сейчас обитает и обитает ли вообще. Видимо, обитатели все-таки имелись, потому что из разбитых, забранных мелким переплетом окон время от времени доносилась ругань и какое-то жутковатое кваканье. Лабух прислушался и с трудом разобрал слова: «Внимание, граждане пассажиры, все поезда задерживаются с отправлением навечно. Повторяю...»
   Лабуху стало зябко, и он свернул к перрону, стараясь не смотреть на широко раззявленный вход, над которым было, словно в насмешку, написано: «Выход в город». Из города, а это Лабух знал совершенно точно, никакого входа в вокзал не было. Там, где должен был находиться вокзал, возвышалась грубая монолитная стена со следами опалубки и выбитыми на сером бетоне тысячами имен. И больше ничего.

Глава 4. Старые Пути

   С перрона доносилось негромкое слаженное пение. Когда Лабух поднялся по ступенькам, то увидел военный хор. Солдаты в старинных гимнастерках, косо, от плеча до бедра, перечеркнутые шинельными скатками и ремнями длинных винтовок с примкнутыми штыками, стояли в строю и пели. Мужские голоса тихо и сурово выводили грозную и торжественную мелодию. Лабух подошел поближе, но неведомые певцы, казалось, даже не заметили его, они смотрели в свое страшное и великое будущее, и им не было ни малейшего дела до какого-то смешного парня в изорванной куртке с дурацкой гитарой в руках. Лабух медленно шел вдоль шеренг. Ему почему-то было неловко смотреть в лица поющих, но он все-таки смотрел, потому что вдруг очень захотел понять, живые это люди или призраки и, наконец, понял — живые. Песня звучала так же тихо и мощно, когда он находился в самом центре хора, и продолжала звучать ровно и внятно, когда Лабух спустился с перрона и, невольно приноравливаясь к тяжелому ритму музыки, зашагал по заброшенным железнодорожным путям туда, где по его расчетам должно было находиться депо. Постепенно песня отпустила его, может сочтя недостойным своего грозного величия, а может быть, просто сместилось вокзальное время, как бывает всегда, когда люди разъезжаются в разные стороны. А скорее всего, просто не было в этом строю места для Лабуха, вот и все.
   Теперь боевой музыкант шел, обходя платформы, груженные внавал тяжелыми ржавыми отливками, — наверное, это были заготовки для гаубичных стволов. Кусты полыни достигали груди, желтые соцветия щедро пятнали джинсы и куртку, пахло живой горечью и мертвым железом. Наконец заросли полыни кончились, и Лабух выбрался на какую-то платформу. Бетонные плиты, грубо пристыкованые друг к другу, образовывали неширокую полосу, начало и конец которой терялись в промозглой железнодорожной мороси. У платформы стоял бесконечный состав, состоящий из грязно-зеленых вагонов со слепыми, забранными решеткой окнами. Справа доносились тяжелые и горестные вздохи паровоза, чьи-то голоса и сдержанный собачий лай. Лабух подумал немного и пошел на звуки, полагая, что там можно обойти этот странный поезд. Вагоны, откровенно говоря, ему совсем не нравились. Что-то в них было обреченное, что ли. Скоро из тумана выступили смутные силуэты людей. Сотня, а может быть, больше мужчин в. одинаковых грязно-серых робах сидели в несколько рядов на корточках, безвольно опустив головы. За их спинами переминались с ноги на ногу охранники с собаками. У охранников на груди висели автоматические карабины. Лабух невольно остановился. «Чего уставился, проходи!» — крикнули ему, и он стал осторожно обходить эту жуткую компанию по самому краешку платформы, опасливо косясь на ржаво-черные спины собак, за которыми маячили длинные ряды стриженых затылков, одинаково беззащитно просвечивающих белесой кожей сквозь темную, рыжую, русую щетину. Наконец показалась лоснящаяся, истекающая паром туша паровоза, внутри которой что-то болезненно и напряженно гудело. Лабух добрался до края платформы, спрыгнул на мокрый гравий и торопливо пошел прочь, перешагивая через блестящие, хорошо наезженные рельсы. Это даже не «поезд в ад», это поезд в «нет», думал Он, зябко чувствуя спиной и сам поезд, и конвоиров, и собак.
   По следующему пути медленно и почти бесшумно катились кремово-желтые вагоны-рефрижераторы, перемежающиеся купейными. Крыша одного из вагонов внезапно раздвинулась, словно провалилась в стороны, и из образовавшейся щели, опять же беззвучно, слегка вздрагивая от внутреннего напряжения, как чудовищный лоснящийся фаллос, начало подниматься огромное зеленое веретено. Задорной надписи: «Даешь!» — на веретене не было, что почему-то несколько удивило Лабуха, зато были какие-то непонятные цифры. Ракета поднялась почти вертикально и, разрывая паутину проводов над колеей, рассыпая искры и керамические бусы изоляторов, уехала, пропав, наконец, в мутной белесой мороси вместе с литерным поездом и его невидимыми обитателями.