Страница:
— Конечно, ничего нет легче.
Жан явно мялся, подыскивая слова, не зная, как перейти к дальнейшему. Он продолжал:
— Надо сказать, что жизнь, которую ведут на этих океанских пароходах, не лишена приятности. Больше половины времени проводят на суше в двух великолепных городах — Нью-Йорке и Гавре, остальное же время — море, среди очень милых людей. Можно даже заводить там знакомства среди пассажиров, весьма интересные и очень полезные для будущего, да, да, очень полезные. Подумать только, что капитан, экономя на угле, может заработать двадцать пять тысяч франков в год, если не больше…
Ролан произнес:» Здорово! — и присвистнул, что свидетельствовало о глубоком его уважении к сумме и к капитану.
Жан продолжал:
— Судовой комиссар получает около десяти тысяч жалованья, а врач до пяти тысяч, не считая квартиры, стола, освещения, отопления, услуг и так далее и так далее. В общей сложности, по крайней мере, тысяч десять. Весьма и весьма недурно!
Пьер поднял голову, встретился с братом глазами — и понял.
Немного погодя он спросил:
— А очень трудно получить место врача на океанском пароходе?
— И да и нет. Все зависит от обстоятельств и от протекции.
Наступило длительное молчание, потом Пьер продолжал:
Так «Лотарингия» уходит в будущем месяце?
— Да, седьмого числа.
И снова наступило молчание.
Пьер размышлял. Конечно, все разрешилось бы само собой, если бы он уехал врачом на этом пароходе. А что будет дальше — покажет время: он может и бросить эту службу. Пока же он будет зарабатывать себе на жизнь, не одолжаясь у родителей. Позавчера ему пришлось продать свои часы, теперь он уже не попросит денег у матери! Значит, у него не оставалось никакого выхода, кроме этого, никакого средства есть другой хлеб, кроме хлеба этого дома, где он не мог больше жить, никакой возможности спать в другой постели, под другой кровлей. И он сказал нерешительно:
— Если бы это было возможно, я охотно уехал бы на «Лотарингии».
Жан спросил:
— Что же тут невозможного?
— Я никого не знаю в Океанском пароходстве.
Ролан недоумевал:
— А все твои великие планы, твоя карьера? Как же с ними?
Пьер негромко ответил:
— Иногда нужно идти на жертвы и отказываться от самых заветных надежд. Впрочем, это только начало, только средство сколотить несколько тысяч франков, чтобы затем устроиться.
Отец тотчас же согласился с его доводами:
— Это верно. За два года ты сбережешь шесть-семь тысяч франков, и, если их хорошо поместить, ты можешь далеко пойти. Как ты думаешь, Луиза?
Она тихо, чуть слышно ответила:
— Я думаю, что Пьер прав.
Ролан воскликнул:
— Ну, так я поговорю об этом с господином Пуленом, я с ним хорошо знаком! Он — судья в коммерческом суде и ведет дела Компании. Кроме того, я знаю еще господина Леньяна, судовладельца, который дружит с одним из вице-председателей.
Жан спросил брата:
— Если хочешь, я сегодня же позондирую почву у господина Маршана?
— Пожалуйста.
Подумав немного, Пьер продолжал:
— Может быть, лучше всего будет написать моим бывшим учителям в Медицинской школе; они были ко мне очень расположены. На эти суда нередко попадают круглые невежды. Благоприятные отзывы профессоров Ма-Русселя, Ремюзо, Флаша и Боррикеля решат дело быстрей всяких сомнительных рекомендаций. Достаточно будет предъявить эти письма правлению через твоего приятеля, господина Маршана.
Жан горячо одобрил это:
— Блестящая, просто блестящая мысль!
И он уже улыбался, успокоенный, почти довольный, уверенный в успехе; долго огорчаться было не в его характере.
— Напиши им сегодня же, — сказал он.
— Непременно… Сейчас же этим займусь. Я сегодня не буду пить кофе, у меня что-то нервы разгулялись.
Он встал и вышел. Жан повернулся к матери:
— А ты, мама, что делаешь сегодня?
— Право, не знаю… Ничего…
— Не хочешь ли зайти со мной к госпоже Роземили?
— Да… хочу… да…
— Ты же знаешь… я сегодня непременно должен быть у нее.
— Да… да… верно.
— Почему непременно? — спросил Ролан, по обыкновению, не понимая того, что говорилось в его присутствии.
— Потому что я обещал.
— Ага, вот что. Тогда другое дело.
И он принялся набивать трубку, а мать и сын поднялись наверх, чтобы надеть шляпы.
Когда они очутились на улице, Жан предложил:
— Возьми меня под руку, мама.
Раньше он никогда этого не делал: у них была привычка идти рядом. Но она согласилась и оперлась на его руку.
Некоторое время они шли молча. Потом он сказал:
— Видишь, Пьер охотно согласился уехать.
Она прошептала:
— Бедный мальчик!
— Почему бедный? Он отлично устроится на «Лотарингии».
— Да… знаю, но я думаю о другом…
Она молчала, опустив голову, идя в ногу с сыном в глубокой задумчивости; потом промолвила тем особенным тоном, каким подводят итог долгой и тайной работе мысли:
— Какая мерзость — жизнь! Если когда-нибудь и выпадет тебе на долю немного счастья, то насладиться им — грешно, и после за него расплачиваешься дорогой ценой.
Он Прошептал чуть слышно:
— Не надо больше об этом, мама.
— Разве это мыслимо? Я только об этом и думаю.
— Ты забудешь.
Она еще помолчала, потом прибавила, тяжело вздохнув:
— Ах, как бы я могла быть счастлива, если бы вышла замуж за другого человека!
Теперь она чувствовала озлобление против Ролана; она винила в своих грехах, в своем несчастье его уродство, глупость, простоватость, тупоумие, вульгарную внешность. Именно этому, именно заурядности этого человека она обязана тем, что изменила ему, что довела до отчаяния одного из своих сыновей и сделала другому сыну мучительнейшее признание, от которого исходило кровью ее материнское сердце.
Она прошептала:
— Как ужасно для молодой девушки выйти замуж за человека вроде моего мужа!
Жан не отвечал. Он думал о том, кого до сих пор считал своим отцом, и, быть может, смутное представление об убожестве старика, давно уже сложившееся у него, постоянная ирония брата, высокомерное равнодушие посторонних, вплоть до презрительного отношения к Ролану их служанки, уже подготовили его к страшному признанию матери. Ему не так уж трудно было привыкнуть к мысли, что он сын другого отца, и если после вчерашнего потрясения в нем не поднялись негодование и гнев, как того боялась г-жа Ролан, то именно потому, что он уже издавна безотчетно страдал от сознания, что он сын этого простоватого увальня.
Они подошли к дому г-жи Роземильи.
Она жила на дороге в Сент-Адресс, в третьем этаже собственного большого дома. Из окон ее был виден весь рейд Гаврского порта.
Госпожа Ролан вошла первой, и г-жа Роземильи, вместо того чтобы, как обычно, протянуть ей обе руки, раскрыла объятия и поцеловала гостью, ибо догадалась о цели ее посещения.
Мебель в гостиной, обитая тисненым плюшем, всегда стояла под чехлами. На стенах, оклеенных обоями в цветочках, висели четыре гравюры, купленные ее первым мужем, капитаном дальнего плаванья. На них были изображены чувствительные сцены из жизни моряков. На первой жена рыбака, стоя на берегу, махала платком, а на горизонте исчезал парус, увозивший ее мужа На второй та же женщина, на том же берегу, под небом, исполосованным молниями, упав на колени и ломая руки, вглядывалась в даль, в море, где среди неправдоподобно высоких волн тонула лодка ее мужа.
Две другие гравюры изображали аналогичные сцены, но из жизни высшего класса общества. Молодая блондинка мечтает, облокотясь на перила большого отходящего парохода Полными слез глазами она с тоскою смотрит на уже далекий берег.
Кого покинула она на берегу?
Дальше та же молодая женщина сидит в кресле у открытого окна, выходящего на океан Она в обмороке. С ее колен соскользнуло на ковер письмо.
Итак, он умер! Какое горе!
Посетителей всегда трогали и восхищали эти немудреные картины, столь поэтичные и печальные. Все сразу было понятно, без объяснений и догадок, и бедных женщин жалели, хотя и нельзя было точно установить, в чем заключалось горе более нарядной из них. Но эта неизвестность даже способствовала игре воображения. Она, наверно, потеряла жениха. С самого порога взор непреодолимо тянулся к этим четырем гравюрам и приковывался к ним, словно завороженный А если его отводили, он опять возвращался к ним и опять созерцал четыре выражения лица двух женщин, похожих друг на друга, как сестры. От четкого, законченного и тщательного рисунка, изящного, на манер модной картинки, от лакированных рамок исходило ощущение чистоты и аккуратности, которое подчеркивалось и всей остальной обстановкой Стулья и кресла были выстроены в неизменном порядке — одни вдоль стены, другие у круглого стола. Складки белых, без единого пятнышка занавесок падали так прямо и ровно, что их невольно хотелось измять; ни одной пылинки не было на стеклянном колпаке, под которым золоченые часы в стиле ампир — земной шар, поддерживаемый коленопреклоненным Атласом, — казалось, дозревали, как дыня в теплице.
Госпожа Ролан и г-жа Роземильи, усаживаясь, несколько нарушили обычный строй стульев.
— Вы сегодня не выходили? — спросила г-жа Ролан.
— Нет. Признаться, я еще чувствую себя немного усталой.
И, как бы желая поблагодарить Жана и его мать, она заговорила об удовольствии, полученном ею от прогулки и ловли креветок.
— Знаете, — говорила она, — я съела сегодня своих креветок. Они были восхитительны. Если хотите, мы повторим как-нибудь нашу прогулку.
Жан прервал ее:
— Прежде чем начинать вторую, мы, быть может, закончим первую?
— Как это? Мне кажется, она закончена.
— Сударыня, среди утесов Сен-Жуэна мне тоже кое-что удалось поймать, и я очень хочу унести эту добычу к себе домой.
Она спросила простодушно и чуть лукаво:
— Вы? Что же именно? Что вы там нашли?
— Жену. И мы с мамой пришли спросить вас, не переменила ли она за ночь своего решения.
Она улыбнулась.
— Нет, сударь, я никогда не меняю своего решения.
Он протянул ей руку, и она быстрым и уверенным движением вложила в нее свою.
— Как можно скорее, не правда ли? — спросил он
— Когда хотите.
— Через шесть недель?
— Я на все согласна. А что скажет на это моя будущая свекровь?
Госпожа Ролан ответила с немного грустной улыбкой:
— Что же мне говорить? Я только благодарна вам за Жана, потому что вы составите его счастье.
— Постараюсь, мама.
Госпожа Роземильи, впервые слегка умилившись, встала, заключила г-жу Ролан в объятия и стала ласкаться к ней, как ребенок; от этого непривычного изъявления чувств наболевшее сердце бедной женщины забилось сильнее. Она не могла бы объяснить свое волнение. Ей было грустно и в то же время радостно. Она потеряла сына, взрослого сына, и получила вместо него взрослую дочь.
Обе женщины снова сели, взялись за руки, с улыбкой глядя друг на друга, и, казалось, забыли о Жане. Потом они заговорили о том, что следовало обдумать и предусмотреть для будущей свадьбы, и когда все было решено и условлено, г-жа Роземильи, как будто случайно вспомнив об одной мелочи, спросила:
— Вы, конечно, посоветовались с господином Роланом?
Краска смущения залила щеки матери и сына. Ответила мать:
— О, это не нужной.
Она замялась, чувствуя, что какое-то объяснение необходимо, и добавила.
— Мы все решаем сами, ничего ему не говоря. Достаточно будет сообщить ему об этом после.
Госпожа Роземильи, нисколько не удивившись, улыбнулась, находя это вполне естественным: ведь Ролан отец значил так мало!
Когда г-жа Ролан с сыном опять вышли на улицу, она сказала:
— Не зайти ли нам к тебе? Мне так хочется отдохнуть.
Она чувствовала себя бесприютной, без крова, потому что страшилась собственного жилища.
Они вошли в квартиру Жана. Как только дверь закрылась за нею, г-жа Ролан глубоко вздохнула, словно за этими стенами была в полной безопасности; потом, вместо того чтобы отдохнуть, она принялась отворять шкафы, считать стопки белья, проверять количество носовых платков и носков. Она изменила порядок, разложила вещи по-новому, по своему вкусу; она разделила белье на носильное, постельное и столовое, и когда все полотенца, кальсоны и рубашки были помещены на соответствующие полки, она отступила на шаг, чтобы полюбоваться своей работой, и сказала:
— Жан, поди-ка посмотри, как теперь красиво.
Он встал и все похвалил, чтобы доставить ей удовольствие.
Когда он снова сел в кресло, она бесшумно подошла к нему сзади и поцеловала его, обняв за шею правой рукой; в то же время она положила на камин какой-то небольшой предмет, завернутый в белую бумагу, который держала в левой руке.
— Что это? — спросил он.
Она не отвечала; по форме рамки он понял, что это.
— Дай! — сказал он.
Но она притворилась, что не слышит, и вернулась к бельевому шкафу. Он встал, быстро взял в руки предательскую реликвию и, пройдя в другой конец комнаты, запер портрет в ящик письменного стола, дважды повернув ключ в замке. Кончиком пальца смахнув, с ресниц набежавшую слезу, г-жа Ролан сказала чуть дрожащим голосом:
— Пойду посмотрю, хорошо ли убирает кухню твоя новая служанка. Сейчас она ушла, и я могу как следует все проверить.
Жан явно мялся, подыскивая слова, не зная, как перейти к дальнейшему. Он продолжал:
— Надо сказать, что жизнь, которую ведут на этих океанских пароходах, не лишена приятности. Больше половины времени проводят на суше в двух великолепных городах — Нью-Йорке и Гавре, остальное же время — море, среди очень милых людей. Можно даже заводить там знакомства среди пассажиров, весьма интересные и очень полезные для будущего, да, да, очень полезные. Подумать только, что капитан, экономя на угле, может заработать двадцать пять тысяч франков в год, если не больше…
Ролан произнес:» Здорово! — и присвистнул, что свидетельствовало о глубоком его уважении к сумме и к капитану.
Жан продолжал:
— Судовой комиссар получает около десяти тысяч жалованья, а врач до пяти тысяч, не считая квартиры, стола, освещения, отопления, услуг и так далее и так далее. В общей сложности, по крайней мере, тысяч десять. Весьма и весьма недурно!
Пьер поднял голову, встретился с братом глазами — и понял.
Немного погодя он спросил:
— А очень трудно получить место врача на океанском пароходе?
— И да и нет. Все зависит от обстоятельств и от протекции.
Наступило длительное молчание, потом Пьер продолжал:
Так «Лотарингия» уходит в будущем месяце?
— Да, седьмого числа.
И снова наступило молчание.
Пьер размышлял. Конечно, все разрешилось бы само собой, если бы он уехал врачом на этом пароходе. А что будет дальше — покажет время: он может и бросить эту службу. Пока же он будет зарабатывать себе на жизнь, не одолжаясь у родителей. Позавчера ему пришлось продать свои часы, теперь он уже не попросит денег у матери! Значит, у него не оставалось никакого выхода, кроме этого, никакого средства есть другой хлеб, кроме хлеба этого дома, где он не мог больше жить, никакой возможности спать в другой постели, под другой кровлей. И он сказал нерешительно:
— Если бы это было возможно, я охотно уехал бы на «Лотарингии».
Жан спросил:
— Что же тут невозможного?
— Я никого не знаю в Океанском пароходстве.
Ролан недоумевал:
— А все твои великие планы, твоя карьера? Как же с ними?
Пьер негромко ответил:
— Иногда нужно идти на жертвы и отказываться от самых заветных надежд. Впрочем, это только начало, только средство сколотить несколько тысяч франков, чтобы затем устроиться.
Отец тотчас же согласился с его доводами:
— Это верно. За два года ты сбережешь шесть-семь тысяч франков, и, если их хорошо поместить, ты можешь далеко пойти. Как ты думаешь, Луиза?
Она тихо, чуть слышно ответила:
— Я думаю, что Пьер прав.
Ролан воскликнул:
— Ну, так я поговорю об этом с господином Пуленом, я с ним хорошо знаком! Он — судья в коммерческом суде и ведет дела Компании. Кроме того, я знаю еще господина Леньяна, судовладельца, который дружит с одним из вице-председателей.
Жан спросил брата:
— Если хочешь, я сегодня же позондирую почву у господина Маршана?
— Пожалуйста.
Подумав немного, Пьер продолжал:
— Может быть, лучше всего будет написать моим бывшим учителям в Медицинской школе; они были ко мне очень расположены. На эти суда нередко попадают круглые невежды. Благоприятные отзывы профессоров Ма-Русселя, Ремюзо, Флаша и Боррикеля решат дело быстрей всяких сомнительных рекомендаций. Достаточно будет предъявить эти письма правлению через твоего приятеля, господина Маршана.
Жан горячо одобрил это:
— Блестящая, просто блестящая мысль!
И он уже улыбался, успокоенный, почти довольный, уверенный в успехе; долго огорчаться было не в его характере.
— Напиши им сегодня же, — сказал он.
— Непременно… Сейчас же этим займусь. Я сегодня не буду пить кофе, у меня что-то нервы разгулялись.
Он встал и вышел. Жан повернулся к матери:
— А ты, мама, что делаешь сегодня?
— Право, не знаю… Ничего…
— Не хочешь ли зайти со мной к госпоже Роземили?
— Да… хочу… да…
— Ты же знаешь… я сегодня непременно должен быть у нее.
— Да… да… верно.
— Почему непременно? — спросил Ролан, по обыкновению, не понимая того, что говорилось в его присутствии.
— Потому что я обещал.
— Ага, вот что. Тогда другое дело.
И он принялся набивать трубку, а мать и сын поднялись наверх, чтобы надеть шляпы.
Когда они очутились на улице, Жан предложил:
— Возьми меня под руку, мама.
Раньше он никогда этого не делал: у них была привычка идти рядом. Но она согласилась и оперлась на его руку.
Некоторое время они шли молча. Потом он сказал:
— Видишь, Пьер охотно согласился уехать.
Она прошептала:
— Бедный мальчик!
— Почему бедный? Он отлично устроится на «Лотарингии».
— Да… знаю, но я думаю о другом…
Она молчала, опустив голову, идя в ногу с сыном в глубокой задумчивости; потом промолвила тем особенным тоном, каким подводят итог долгой и тайной работе мысли:
— Какая мерзость — жизнь! Если когда-нибудь и выпадет тебе на долю немного счастья, то насладиться им — грешно, и после за него расплачиваешься дорогой ценой.
Он Прошептал чуть слышно:
— Не надо больше об этом, мама.
— Разве это мыслимо? Я только об этом и думаю.
— Ты забудешь.
Она еще помолчала, потом прибавила, тяжело вздохнув:
— Ах, как бы я могла быть счастлива, если бы вышла замуж за другого человека!
Теперь она чувствовала озлобление против Ролана; она винила в своих грехах, в своем несчастье его уродство, глупость, простоватость, тупоумие, вульгарную внешность. Именно этому, именно заурядности этого человека она обязана тем, что изменила ему, что довела до отчаяния одного из своих сыновей и сделала другому сыну мучительнейшее признание, от которого исходило кровью ее материнское сердце.
Она прошептала:
— Как ужасно для молодой девушки выйти замуж за человека вроде моего мужа!
Жан не отвечал. Он думал о том, кого до сих пор считал своим отцом, и, быть может, смутное представление об убожестве старика, давно уже сложившееся у него, постоянная ирония брата, высокомерное равнодушие посторонних, вплоть до презрительного отношения к Ролану их служанки, уже подготовили его к страшному признанию матери. Ему не так уж трудно было привыкнуть к мысли, что он сын другого отца, и если после вчерашнего потрясения в нем не поднялись негодование и гнев, как того боялась г-жа Ролан, то именно потому, что он уже издавна безотчетно страдал от сознания, что он сын этого простоватого увальня.
Они подошли к дому г-жи Роземильи.
Она жила на дороге в Сент-Адресс, в третьем этаже собственного большого дома. Из окон ее был виден весь рейд Гаврского порта.
Госпожа Ролан вошла первой, и г-жа Роземильи, вместо того чтобы, как обычно, протянуть ей обе руки, раскрыла объятия и поцеловала гостью, ибо догадалась о цели ее посещения.
Мебель в гостиной, обитая тисненым плюшем, всегда стояла под чехлами. На стенах, оклеенных обоями в цветочках, висели четыре гравюры, купленные ее первым мужем, капитаном дальнего плаванья. На них были изображены чувствительные сцены из жизни моряков. На первой жена рыбака, стоя на берегу, махала платком, а на горизонте исчезал парус, увозивший ее мужа На второй та же женщина, на том же берегу, под небом, исполосованным молниями, упав на колени и ломая руки, вглядывалась в даль, в море, где среди неправдоподобно высоких волн тонула лодка ее мужа.
Две другие гравюры изображали аналогичные сцены, но из жизни высшего класса общества. Молодая блондинка мечтает, облокотясь на перила большого отходящего парохода Полными слез глазами она с тоскою смотрит на уже далекий берег.
Кого покинула она на берегу?
Дальше та же молодая женщина сидит в кресле у открытого окна, выходящего на океан Она в обмороке. С ее колен соскользнуло на ковер письмо.
Итак, он умер! Какое горе!
Посетителей всегда трогали и восхищали эти немудреные картины, столь поэтичные и печальные. Все сразу было понятно, без объяснений и догадок, и бедных женщин жалели, хотя и нельзя было точно установить, в чем заключалось горе более нарядной из них. Но эта неизвестность даже способствовала игре воображения. Она, наверно, потеряла жениха. С самого порога взор непреодолимо тянулся к этим четырем гравюрам и приковывался к ним, словно завороженный А если его отводили, он опять возвращался к ним и опять созерцал четыре выражения лица двух женщин, похожих друг на друга, как сестры. От четкого, законченного и тщательного рисунка, изящного, на манер модной картинки, от лакированных рамок исходило ощущение чистоты и аккуратности, которое подчеркивалось и всей остальной обстановкой Стулья и кресла были выстроены в неизменном порядке — одни вдоль стены, другие у круглого стола. Складки белых, без единого пятнышка занавесок падали так прямо и ровно, что их невольно хотелось измять; ни одной пылинки не было на стеклянном колпаке, под которым золоченые часы в стиле ампир — земной шар, поддерживаемый коленопреклоненным Атласом, — казалось, дозревали, как дыня в теплице.
Госпожа Ролан и г-жа Роземильи, усаживаясь, несколько нарушили обычный строй стульев.
— Вы сегодня не выходили? — спросила г-жа Ролан.
— Нет. Признаться, я еще чувствую себя немного усталой.
И, как бы желая поблагодарить Жана и его мать, она заговорила об удовольствии, полученном ею от прогулки и ловли креветок.
— Знаете, — говорила она, — я съела сегодня своих креветок. Они были восхитительны. Если хотите, мы повторим как-нибудь нашу прогулку.
Жан прервал ее:
— Прежде чем начинать вторую, мы, быть может, закончим первую?
— Как это? Мне кажется, она закончена.
— Сударыня, среди утесов Сен-Жуэна мне тоже кое-что удалось поймать, и я очень хочу унести эту добычу к себе домой.
Она спросила простодушно и чуть лукаво:
— Вы? Что же именно? Что вы там нашли?
— Жену. И мы с мамой пришли спросить вас, не переменила ли она за ночь своего решения.
Она улыбнулась.
— Нет, сударь, я никогда не меняю своего решения.
Он протянул ей руку, и она быстрым и уверенным движением вложила в нее свою.
— Как можно скорее, не правда ли? — спросил он
— Когда хотите.
— Через шесть недель?
— Я на все согласна. А что скажет на это моя будущая свекровь?
Госпожа Ролан ответила с немного грустной улыбкой:
— Что же мне говорить? Я только благодарна вам за Жана, потому что вы составите его счастье.
— Постараюсь, мама.
Госпожа Роземильи, впервые слегка умилившись, встала, заключила г-жу Ролан в объятия и стала ласкаться к ней, как ребенок; от этого непривычного изъявления чувств наболевшее сердце бедной женщины забилось сильнее. Она не могла бы объяснить свое волнение. Ей было грустно и в то же время радостно. Она потеряла сына, взрослого сына, и получила вместо него взрослую дочь.
Обе женщины снова сели, взялись за руки, с улыбкой глядя друг на друга, и, казалось, забыли о Жане. Потом они заговорили о том, что следовало обдумать и предусмотреть для будущей свадьбы, и когда все было решено и условлено, г-жа Роземильи, как будто случайно вспомнив об одной мелочи, спросила:
— Вы, конечно, посоветовались с господином Роланом?
Краска смущения залила щеки матери и сына. Ответила мать:
— О, это не нужной.
Она замялась, чувствуя, что какое-то объяснение необходимо, и добавила.
— Мы все решаем сами, ничего ему не говоря. Достаточно будет сообщить ему об этом после.
Госпожа Роземильи, нисколько не удивившись, улыбнулась, находя это вполне естественным: ведь Ролан отец значил так мало!
Когда г-жа Ролан с сыном опять вышли на улицу, она сказала:
— Не зайти ли нам к тебе? Мне так хочется отдохнуть.
Она чувствовала себя бесприютной, без крова, потому что страшилась собственного жилища.
Они вошли в квартиру Жана. Как только дверь закрылась за нею, г-жа Ролан глубоко вздохнула, словно за этими стенами была в полной безопасности; потом, вместо того чтобы отдохнуть, она принялась отворять шкафы, считать стопки белья, проверять количество носовых платков и носков. Она изменила порядок, разложила вещи по-новому, по своему вкусу; она разделила белье на носильное, постельное и столовое, и когда все полотенца, кальсоны и рубашки были помещены на соответствующие полки, она отступила на шаг, чтобы полюбоваться своей работой, и сказала:
— Жан, поди-ка посмотри, как теперь красиво.
Он встал и все похвалил, чтобы доставить ей удовольствие.
Когда он снова сел в кресло, она бесшумно подошла к нему сзади и поцеловала его, обняв за шею правой рукой; в то же время она положила на камин какой-то небольшой предмет, завернутый в белую бумагу, который держала в левой руке.
— Что это? — спросил он.
Она не отвечала; по форме рамки он понял, что это.
— Дай! — сказал он.
Но она притворилась, что не слышит, и вернулась к бельевому шкафу. Он встал, быстро взял в руки предательскую реликвию и, пройдя в другой конец комнаты, запер портрет в ящик письменного стола, дважды повернув ключ в замке. Кончиком пальца смахнув, с ресниц набежавшую слезу, г-жа Ролан сказала чуть дрожащим голосом:
— Пойду посмотрю, хорошо ли убирает кухню твоя новая служанка. Сейчас она ушла, и я могу как следует все проверить.
IX
Рекомендательные письма профессоров Ма-Русселя, Ремюзо, Флаш и Боррикеля были написаны в выражениях, самых лестных для их ученика, доктора Ролана; г-н Маршан представил их правлению Океанской компании, где кандидатура Пьера получила поддержку со стороны г-на Пулена, председателя коммерческого суда, Леньяна, крупного судовладельца, и Мариваля, помощника гаврского мэра и личного друга капитана Босира.
Место врача на «Лотарингии» еще было свободно, и Пьеру в несколько дней удалось получить назначение.
Письмо, уведомившее его об этом, было вручено ему однажды утром Жозефиной, когда он кончил одеваться.
В первую минуту он почувствовал огромное облегчение, словно осужденный на казнь, которому объявляют о смягчении кары; душевная боль сразу притупилась, как только он подумал об отъезде, о спокойной жизни под баюканье морской волны, вечно кочующей, вечно бегущей.
Он жил теперь в отчем доме словно чужой, молчаливо и обособленно.
С того вечера, когда он в порыве гнева открыл брату позорную тайну их семьи, он чувствовал, что его последние связи с родными порвались. Его мучило раскаяние, оттого что он проговорился об этом Жану. Он считал свой поступок отвратительным, подлым, злым, и в то же время это принесло ему облегчение.
Теперь он никогда не встречался глазами с матерью или с братом. Их взоры избегали друг друга, и их глаза приобрели необыкновенную подвижность, научились хитрить, словно противники, не смеющие скрестить оружие. Все время он спрашивал себя: «Что она сказала Жану? Призналась она или отрицала? Что думает брат? Что он думает о ней, обо мне?» Он не мог угадать, и это бесило его. Впрочем, он почти не разговаривал с ними, разве только в присутствии Ролана, чтобы избежать вопросов старика.
Получив письмо, извещавшее о назначении, он в тот же день показал его семье. Отец, склонный радоваться решительно всему, захлопал в ладоши. Жан, скрывая ликование, сказал сдержанно:
— Поздравляю тебя от всего сердца, тем более что знаю, как много у тебя было соперников. Назначением ты обязан, конечно, письмам твоих профессоров.
А мать, опустив голову, чуть слышно пролепетала:
— Я очень счастлива, что тебе это удалось.
После завтрака он пошел в контору Компании, чтобы навести всевозможные справки; там он спросил и фамилию врача уходящей на следующий день «Пикардии», чтобы осведомиться у него об условиях своей новой жизни и о тех особенностях, с которыми придется столкнуться.
Так как доктор Пирет находился на борту, Пьер отправился на пароход, где в маленькой каюте был принят молодым человеком с белокурой бородой, похожим на Жана. Беседа их длилась долго.
В гулких недрах гигантского судна слышался неясный непрерывный шум; стук от падения ящиков — с товарами, опускаемых в трюм, смешивался с топотом ног, звуками голосов, со скрипом погрузочных машин, со свистками боцманов, с лязгом цепей лебедок, приводимых в движение хриплым дыханием паровых котлов, от которого содрогался весь огромный корпус судна.
Когда Пьер простился со своим коллегой и опять очутился на улице, тоска вновь охватила его, обволокла, точно морской туман, который примчался с края света и таит в своей бесплотной толще что-то неуловимое и нечистое, как зачумленное дыхание далеких вредоносных стран.
Никогда еще, даже в часы самых страшных мук, Пьер так остро не сознавал, что его затягивает омут отчаяния. Последняя нить была порвана; ничто больше его не удерживало. Когда он исторгал из сердца все, что связывало его с родными, он еще не испытывал того гнетущего чувства заблудившейся собаки, которое внезапно охватило его теперь.
Это была уже не мучительная нравственная пытка, но ужас бездомного животного, физический страх скитальца, лишенного крова, на которого готовы обрушиться дождь, ветер, бури, все жестокие силы природы. Когда он ступил на пароход, вошел в крошечную каюту, качаемую волнами, вся его плоть, плоть человека, привыкшего всю жизнь спать в неподвижной и спокойной постели, возмутилась против неустойчивости грядущих дней. До сих пор он был защищен крепкой стеной, глубоко врытой в землю, уверенностью в отдыхе на привычном месте, под крышей, которой не страшен напор ветра. Теперь же все то, что не пугает нас в тепле и уюте, за запертыми дверями, превратится для него в опасность, в постоянное страдание.
Уже не будет земли под ногами, а только море, бурное, ревущее, готовое поглотить. Не будет простора, где можно гулять, бродить, блуждать по дорогам, а лишь несколько метров деревянного настила, по которому придется шагать, словно преступнику, среди других арестантов. Не будет больше ни деревьев, ни садов, ни улиц, ни зданий — ничего, кроме воды и облаков. И все время он будет чувствовать, как под ним качается корабль. В непогоду придется прижиматься к стенкам, хвататься за двери, цепляться за край узкой койки, чтобы не упасть на пол. В дни штиля он будет слышать прерывистый храп винта и ощущать ход несущего его корабля — безостановочный, ровный, однообразный до тошноты.
И на эту жизнь каторжника-бродяги он осужден только за то, что мать его отдавалась чьим-то ласкам.
Он шел куда глаза — глядят, изнемогая от безысходной тоски, которая съедает людей, навеки покидающих родину.
Он уже не смотрел с высокомерным пренебрежением, презрительной неприязнью на незнакомых прохожих, теперь, ему хотелось заговорить с ними, сказать им, что он скоро покинет Францию, ему хотелось, чтобы его выслушали и пожалели. Это было унизительное чувство нищего, протягивающего руку, робкое, но неодолимое желание убедиться, что кто-то скорбит об его отъезде.
Он вспомнил о Маровско. Один лишь старый поляк любил его настолько, чтобы искренне огорчиться. Пьер решил тотчас же пойти к нему.
Когда он вошел в аптеку, старик, растиравший порошки в мраморной ступке, встрепенулся и бросил свою работу.
— Вас что-то совсем не видно, — сказал он.
Пьер ответил, что у него было много хлопот, не объяснив, однако, в чем они состояли; потом сел на стул и спросил аптекаря:
— Ну, как дела?
Дела были плохи; конкуренция отчаянная, больных мало, да и то бедняки, — ведь это рабочий квартал. Лекарства покупают только дешевые, и врачи никогда не прописывают тех редких и сложных снадобий, на которых можно нажить пятьсот процентов. В заключение старик сказал:
— Если так продолжится еще месяца три, лавочку придется прикрыть. Я на вас только и рассчитываю, милый доктор, а то давно бы уже стал чистильщиком сапог.
У Пьера сжалось сердце, и он решил, раз уж это неизбежно, нанести удар сразу:
— Я… я больше ничем не могу вам помочь. В начале будущего месяца я покидаю Гавр.
Маровско от волнения даже очки снял.
— Вы… вы… что вы сказали?
— Я сказал, что уезжаю, друг мой.
Старик был потрясен, — рушилась его последняя надежда; и внезапно он возмутился. Он последовал за этим человеком, любил его, доверял ему, а тот вдруг бессовестно покидает его.
Он пробормотал:
— Неужели и вы измените мне?
Пьера тронула преданность старика, и он чуть не обнял его:
— Но я, вам вовсе не изменяю. Мне не удалось устроиться здесь, и я уезжаю врачом на океанском пароходе.
— Ах, господин Пьер! Ведь вы обещали поддержать меня!
— Что поделаешь! Мне самому жить надо. У меня ведь нет ни гроша за душой.
Маровско повторял:
— Нехорошо, нехорошо вы поступаете. Теперь мне остается только умереть с голоду. В мои годы не на что больше надеяться. Нехорошо. Вы бросаете на произвол судьбы несчастного старика, который приехал сюда ради вас. Нехорошо.
Пьер хотел объясниться, возразить, привнести свои доводы, доказать, что он не мог поступить иначе, но поляк не слушал его, возмущенный отступничеством друга, и в конце концов сказал, намекая, видимо, на политические события:
— Все вы, французы, таковы, не умеете держать слово.
Тогда Пьер, тоже задетый за живое, встал и ответил несколько высокомерно:
— Вы несправедливы, Маровско. Чтобы решиться на то, что я сделал, нужны были очень веские причины, и вам бы следовало это понять. До свидания. Надеюсь, в следующую нашу встречу вы будете более рассудительны.
И он вышел.
«Итак, — подумал он, — нет никого, кто бы обо мне искренне пожалел».
Мысль его продолжала искать, перебирая всех, кого он знал или знавал когда-то, и среди лиц, встававших в его памяти, ему вспомнилась служанка пивной, давшая ему повод заподозрить мать.
Он колебался, так как питал к ней невольную неприязнь, но потом подумал: «В конце концов она оказалась права». И он стал припоминать, как пройти на нужную улицу.
День был праздничный, и в пивной на этот раз было полно народу и табачного дыма. Посетители — лавочники и рабочие — требовали пива, смеялись, кричали, и сам хозяин сбился с ног, перебегая от столика к столику, унося пустые кружки и возвращая их с пеной до краев.
Найдя себе место неподалеку от стойки, Пьер уселся и стал ждать, надеясь, что служанка заметит его и узнает.
Но она пробегала мимо, кокетливо покачиваясь, шурша юбкой, семеня ножками, и ни разу не взглянула на него.
В конце концов он постучал монетой о стол.
Она подбежала:
— Что угодно, сударь?
Она не смотрела на него, поглощенная подсчетом поданных напитков.
— Вот тебе на! — заметил он — Разве так здороваются с друзьями?
Она взглянула на него и сказала торопливо:
— Ах, это вы! Сегодня вы интересный. Но только мне некогда. Вам кружку пива?
— Да.
Когда она принесла пиво, он проговорил:
— Я пришел проститься с тобой. Я уезжаю.
Она равнодушно ответила:
— Вот как! Куда же?
— В Америку.
— Говорят, это чудесная страна.
Только и всего. И дернуло же его заводить с нею разговор в такой день, когда кафе переполнено!
Тогда Пьер направился к морю. Дойдя до мола, он увидел «Жемчужину», на которой возвращались на берег его отец и капитан Босир. Матрос Папагри греб, а друзья-рыболовы, сидя на корме, попыхивали трубками, и лица их так и сияли довольством и благодушием. Глядя на них с мола, доктор подумал: «Блаженны нищие духом». Он сел на одну из скамей у волнореза, в надежде подремать, забыться, уйти в тупое оцепенение.
Когда вечером он вернулся домой, мать сказала ему, не решаясь поднять на него глаза:
— Тебе к отъезду понадобится бездна вещей, и я в некотором затруднении. Я уже заказала тебе белье и условилась с портным относительно платья; но, может быть, нужно еще что-нибудь, чего я не знаю?
Он открыл было рот, чтобы ответить: «Нет, мне ничего не нужно». Но тут же подумал, что ему необходимо, по крайней мере, прилично одеться, и ровным голосом ответил:
— Я еще точно не знаю, справлюсь в Компании.
Он так и сделал, и ему дали список необходимых вещей. Принимая этот список из его рук, мать в первый раз за долгое время взглянула на него, и в ее глазах было такое покорное, кроткие и молящее выражение, словно у побитой собаки, которая просит пощады.
Первого октября «Лотарингия» прибыла из Сен-Назэра в Гаврский порт с тем, чтобы седьмого числа того же месяца уйти к месту назначения, в Нью-Йорк, и Пьеру Ролану предстояло перебраться в тесную плавучую каморку, где отныне будет заточена его жизнь.
На другой день, выходя из дому, он столкнулся на лестнице с поджидавшей его матерью.
— Хочешь, я помогу тебе устроиться на пароходе? — еле внятно спросила она.
— Нет, спасибо, все уже сделано.
Она прошептала:
— Мне так хотелось бы взглянуть на твою каюту.
— Не стоит. Там очень неуютно и тесно.
Он прошел мимо, она же прислонилась к стене, сраженная, мертвенно бледная.
Ролан, уже успевший посетить «Лотарингию», за обедом шумно восторгался ее великолепием и не мог надивиться, что жена не проявляет желания осмотреть пароход, на котором уезжает их сын.
В последующие дни Пьер почти не виделся с родными. Он был угрюм, раздражителен, груб, и его резкие слова, казалось, бичевали решительно всех. Но накануне отъезда он вдруг отошел, смягчился. Ночь он должен был провести в первый раз на борту парохода; вечером, прощаясь с родителями, он спросил:
— Вы придете завтра на судно проститься со мной?
Место врача на «Лотарингии» еще было свободно, и Пьеру в несколько дней удалось получить назначение.
Письмо, уведомившее его об этом, было вручено ему однажды утром Жозефиной, когда он кончил одеваться.
В первую минуту он почувствовал огромное облегчение, словно осужденный на казнь, которому объявляют о смягчении кары; душевная боль сразу притупилась, как только он подумал об отъезде, о спокойной жизни под баюканье морской волны, вечно кочующей, вечно бегущей.
Он жил теперь в отчем доме словно чужой, молчаливо и обособленно.
С того вечера, когда он в порыве гнева открыл брату позорную тайну их семьи, он чувствовал, что его последние связи с родными порвались. Его мучило раскаяние, оттого что он проговорился об этом Жану. Он считал свой поступок отвратительным, подлым, злым, и в то же время это принесло ему облегчение.
Теперь он никогда не встречался глазами с матерью или с братом. Их взоры избегали друг друга, и их глаза приобрели необыкновенную подвижность, научились хитрить, словно противники, не смеющие скрестить оружие. Все время он спрашивал себя: «Что она сказала Жану? Призналась она или отрицала? Что думает брат? Что он думает о ней, обо мне?» Он не мог угадать, и это бесило его. Впрочем, он почти не разговаривал с ними, разве только в присутствии Ролана, чтобы избежать вопросов старика.
Получив письмо, извещавшее о назначении, он в тот же день показал его семье. Отец, склонный радоваться решительно всему, захлопал в ладоши. Жан, скрывая ликование, сказал сдержанно:
— Поздравляю тебя от всего сердца, тем более что знаю, как много у тебя было соперников. Назначением ты обязан, конечно, письмам твоих профессоров.
А мать, опустив голову, чуть слышно пролепетала:
— Я очень счастлива, что тебе это удалось.
После завтрака он пошел в контору Компании, чтобы навести всевозможные справки; там он спросил и фамилию врача уходящей на следующий день «Пикардии», чтобы осведомиться у него об условиях своей новой жизни и о тех особенностях, с которыми придется столкнуться.
Так как доктор Пирет находился на борту, Пьер отправился на пароход, где в маленькой каюте был принят молодым человеком с белокурой бородой, похожим на Жана. Беседа их длилась долго.
В гулких недрах гигантского судна слышался неясный непрерывный шум; стук от падения ящиков — с товарами, опускаемых в трюм, смешивался с топотом ног, звуками голосов, со скрипом погрузочных машин, со свистками боцманов, с лязгом цепей лебедок, приводимых в движение хриплым дыханием паровых котлов, от которого содрогался весь огромный корпус судна.
Когда Пьер простился со своим коллегой и опять очутился на улице, тоска вновь охватила его, обволокла, точно морской туман, который примчался с края света и таит в своей бесплотной толще что-то неуловимое и нечистое, как зачумленное дыхание далеких вредоносных стран.
Никогда еще, даже в часы самых страшных мук, Пьер так остро не сознавал, что его затягивает омут отчаяния. Последняя нить была порвана; ничто больше его не удерживало. Когда он исторгал из сердца все, что связывало его с родными, он еще не испытывал того гнетущего чувства заблудившейся собаки, которое внезапно охватило его теперь.
Это была уже не мучительная нравственная пытка, но ужас бездомного животного, физический страх скитальца, лишенного крова, на которого готовы обрушиться дождь, ветер, бури, все жестокие силы природы. Когда он ступил на пароход, вошел в крошечную каюту, качаемую волнами, вся его плоть, плоть человека, привыкшего всю жизнь спать в неподвижной и спокойной постели, возмутилась против неустойчивости грядущих дней. До сих пор он был защищен крепкой стеной, глубоко врытой в землю, уверенностью в отдыхе на привычном месте, под крышей, которой не страшен напор ветра. Теперь же все то, что не пугает нас в тепле и уюте, за запертыми дверями, превратится для него в опасность, в постоянное страдание.
Уже не будет земли под ногами, а только море, бурное, ревущее, готовое поглотить. Не будет простора, где можно гулять, бродить, блуждать по дорогам, а лишь несколько метров деревянного настила, по которому придется шагать, словно преступнику, среди других арестантов. Не будет больше ни деревьев, ни садов, ни улиц, ни зданий — ничего, кроме воды и облаков. И все время он будет чувствовать, как под ним качается корабль. В непогоду придется прижиматься к стенкам, хвататься за двери, цепляться за край узкой койки, чтобы не упасть на пол. В дни штиля он будет слышать прерывистый храп винта и ощущать ход несущего его корабля — безостановочный, ровный, однообразный до тошноты.
И на эту жизнь каторжника-бродяги он осужден только за то, что мать его отдавалась чьим-то ласкам.
Он шел куда глаза — глядят, изнемогая от безысходной тоски, которая съедает людей, навеки покидающих родину.
Он уже не смотрел с высокомерным пренебрежением, презрительной неприязнью на незнакомых прохожих, теперь, ему хотелось заговорить с ними, сказать им, что он скоро покинет Францию, ему хотелось, чтобы его выслушали и пожалели. Это было унизительное чувство нищего, протягивающего руку, робкое, но неодолимое желание убедиться, что кто-то скорбит об его отъезде.
Он вспомнил о Маровско. Один лишь старый поляк любил его настолько, чтобы искренне огорчиться. Пьер решил тотчас же пойти к нему.
Когда он вошел в аптеку, старик, растиравший порошки в мраморной ступке, встрепенулся и бросил свою работу.
— Вас что-то совсем не видно, — сказал он.
Пьер ответил, что у него было много хлопот, не объяснив, однако, в чем они состояли; потом сел на стул и спросил аптекаря:
— Ну, как дела?
Дела были плохи; конкуренция отчаянная, больных мало, да и то бедняки, — ведь это рабочий квартал. Лекарства покупают только дешевые, и врачи никогда не прописывают тех редких и сложных снадобий, на которых можно нажить пятьсот процентов. В заключение старик сказал:
— Если так продолжится еще месяца три, лавочку придется прикрыть. Я на вас только и рассчитываю, милый доктор, а то давно бы уже стал чистильщиком сапог.
У Пьера сжалось сердце, и он решил, раз уж это неизбежно, нанести удар сразу:
— Я… я больше ничем не могу вам помочь. В начале будущего месяца я покидаю Гавр.
Маровско от волнения даже очки снял.
— Вы… вы… что вы сказали?
— Я сказал, что уезжаю, друг мой.
Старик был потрясен, — рушилась его последняя надежда; и внезапно он возмутился. Он последовал за этим человеком, любил его, доверял ему, а тот вдруг бессовестно покидает его.
Он пробормотал:
— Неужели и вы измените мне?
Пьера тронула преданность старика, и он чуть не обнял его:
— Но я, вам вовсе не изменяю. Мне не удалось устроиться здесь, и я уезжаю врачом на океанском пароходе.
— Ах, господин Пьер! Ведь вы обещали поддержать меня!
— Что поделаешь! Мне самому жить надо. У меня ведь нет ни гроша за душой.
Маровско повторял:
— Нехорошо, нехорошо вы поступаете. Теперь мне остается только умереть с голоду. В мои годы не на что больше надеяться. Нехорошо. Вы бросаете на произвол судьбы несчастного старика, который приехал сюда ради вас. Нехорошо.
Пьер хотел объясниться, возразить, привнести свои доводы, доказать, что он не мог поступить иначе, но поляк не слушал его, возмущенный отступничеством друга, и в конце концов сказал, намекая, видимо, на политические события:
— Все вы, французы, таковы, не умеете держать слово.
Тогда Пьер, тоже задетый за живое, встал и ответил несколько высокомерно:
— Вы несправедливы, Маровско. Чтобы решиться на то, что я сделал, нужны были очень веские причины, и вам бы следовало это понять. До свидания. Надеюсь, в следующую нашу встречу вы будете более рассудительны.
И он вышел.
«Итак, — подумал он, — нет никого, кто бы обо мне искренне пожалел».
Мысль его продолжала искать, перебирая всех, кого он знал или знавал когда-то, и среди лиц, встававших в его памяти, ему вспомнилась служанка пивной, давшая ему повод заподозрить мать.
Он колебался, так как питал к ней невольную неприязнь, но потом подумал: «В конце концов она оказалась права». И он стал припоминать, как пройти на нужную улицу.
День был праздничный, и в пивной на этот раз было полно народу и табачного дыма. Посетители — лавочники и рабочие — требовали пива, смеялись, кричали, и сам хозяин сбился с ног, перебегая от столика к столику, унося пустые кружки и возвращая их с пеной до краев.
Найдя себе место неподалеку от стойки, Пьер уселся и стал ждать, надеясь, что служанка заметит его и узнает.
Но она пробегала мимо, кокетливо покачиваясь, шурша юбкой, семеня ножками, и ни разу не взглянула на него.
В конце концов он постучал монетой о стол.
Она подбежала:
— Что угодно, сударь?
Она не смотрела на него, поглощенная подсчетом поданных напитков.
— Вот тебе на! — заметил он — Разве так здороваются с друзьями?
Она взглянула на него и сказала торопливо:
— Ах, это вы! Сегодня вы интересный. Но только мне некогда. Вам кружку пива?
— Да.
Когда она принесла пиво, он проговорил:
— Я пришел проститься с тобой. Я уезжаю.
Она равнодушно ответила:
— Вот как! Куда же?
— В Америку.
— Говорят, это чудесная страна.
Только и всего. И дернуло же его заводить с нею разговор в такой день, когда кафе переполнено!
Тогда Пьер направился к морю. Дойдя до мола, он увидел «Жемчужину», на которой возвращались на берег его отец и капитан Босир. Матрос Папагри греб, а друзья-рыболовы, сидя на корме, попыхивали трубками, и лица их так и сияли довольством и благодушием. Глядя на них с мола, доктор подумал: «Блаженны нищие духом». Он сел на одну из скамей у волнореза, в надежде подремать, забыться, уйти в тупое оцепенение.
Когда вечером он вернулся домой, мать сказала ему, не решаясь поднять на него глаза:
— Тебе к отъезду понадобится бездна вещей, и я в некотором затруднении. Я уже заказала тебе белье и условилась с портным относительно платья; но, может быть, нужно еще что-нибудь, чего я не знаю?
Он открыл было рот, чтобы ответить: «Нет, мне ничего не нужно». Но тут же подумал, что ему необходимо, по крайней мере, прилично одеться, и ровным голосом ответил:
— Я еще точно не знаю, справлюсь в Компании.
Он так и сделал, и ему дали список необходимых вещей. Принимая этот список из его рук, мать в первый раз за долгое время взглянула на него, и в ее глазах было такое покорное, кроткие и молящее выражение, словно у побитой собаки, которая просит пощады.
Первого октября «Лотарингия» прибыла из Сен-Назэра в Гаврский порт с тем, чтобы седьмого числа того же месяца уйти к месту назначения, в Нью-Йорк, и Пьеру Ролану предстояло перебраться в тесную плавучую каморку, где отныне будет заточена его жизнь.
На другой день, выходя из дому, он столкнулся на лестнице с поджидавшей его матерью.
— Хочешь, я помогу тебе устроиться на пароходе? — еле внятно спросила она.
— Нет, спасибо, все уже сделано.
Она прошептала:
— Мне так хотелось бы взглянуть на твою каюту.
— Не стоит. Там очень неуютно и тесно.
Он прошел мимо, она же прислонилась к стене, сраженная, мертвенно бледная.
Ролан, уже успевший посетить «Лотарингию», за обедом шумно восторгался ее великолепием и не мог надивиться, что жена не проявляет желания осмотреть пароход, на котором уезжает их сын.
В последующие дни Пьер почти не виделся с родными. Он был угрюм, раздражителен, груб, и его резкие слова, казалось, бичевали решительно всех. Но накануне отъезда он вдруг отошел, смягчился. Ночь он должен был провести в первый раз на борту парохода; вечером, прощаясь с родителями, он спросил:
— Вы придете завтра на судно проститься со мной?