Ролан-отец, помолчав с минуту, проговорил:
   — Что бы это могло значить?
   Госпожа Роземильи рассмеялась:
   — Это, наверно, наследство Вот увидите. Я приношу счастье.
   Но они не ожидали смерти никого из близких, кто мог бы им что-нибудь оставить.
   Госпожа Ролан, обладавшая превосходной памятью на родню, тотчас же принялась перебирать всех родственников мужа и своих собственных по восходящей линии и припоминать все боковые ветви.
   Еще не сняв шляпки, она приступила к расспросам:
   — Скажи-ка, отец (дома она называла мужа «отец», а при посторонних иногда «господин Ролан»), скажи-ка, не помнишь ли ты, на ком женился вторым браком Жозеф Лебрю?
   — Помню На Дюмениль, дочери бумажного фабриканта.
   — А у них были дети?
   — Как же, четверо или пятеро по меньшей мере.
   — Значит, с этой стороны ничего не может быть.
   Она уже увлеклась этими розысками, уже начала надеяться, что им свалится с неба хотя бы небольшое состояние. Но Пьер, очень любивший мать, зная ее склонность к мечтам и боясь, что она будет разочарована, расстроена и огорчена, если новость окажется плохой, а не хорошей, удержал ее.
   — Не обольщайся, мама. Американских дядюшек больше не бывает. Скорее всего, дело идет о партии для Жана.
   Все были удивлены таким предположением, а Жан почувствовал досаду, оттого что брат заговорил об этом в присутствии г-жи Роземильи.
   — Почему для меня, а не для тебя? Твое предположение очень спорно. Ты старший, значит, прежде всего подумали бы о тебе. И вообще я не собираюсь жениться.
   Пьер усмехнулся.
   — Уж не влюблен ли ты?
   Жан поморщился.
   — Разве непременно надо быть влюбленным, чтобы сказать, что покамест не собираешься жениться?
   — «Покамест». Это дело другое; значит, ты выжидаешь?
   — Допустим, что выжидаю, если тебе угодно.
   Ролан-отец слушал, размышлял и вдруг нашел наиболее вероятное решение вопроса:
   — Глупость какая! И чего мы ломаем голову? Господин Леканю наш друг, он знает, что Пьеру нужен врачебный кабинет, а Жану адвокатская контора; вот он и нашел что-нибудь подходящее.
   Это было так просто и правдоподобно, что не вызвало никаких возражений.
   — Кушать подано, — сказала служанка.
   И все разошлись по своим комнатам, чтобы умыться перед обедом.
   Десять минут спустя они уже собрались в маленькой столовой первого этажа.
   Несколько минут прошло в молчании, потом Роланотец опять начал вслух удивляться предстоящему визиту нотариуса.
   — Но почему он не написал нам, почему три раза присылал клерка, почему намерен прийти лично?
   Пьер находил это естественным:
   — Ему, наверно, нужно тотчас же получить ответ или сообщить нам о каких-нибудь особых условиях, о которых предпочитают не писать.
   Однако все четверо были озабочены и несколько досадовали на себя, что пригласили постороннего человека, который может стеснить их при обсуждении дела и принятии решений.
   Как только они опять поднялись в гостиную, доложили о приходе нотариуса.
   Ролан бросился ему навстречу:
   — Здравствуйте, дорогой мэтр.
   Он как бы титуловал г-на Леканю этим словом «мэтр», которое предшествует фамилии всякого нотариуса.
   Госпожа Роземильи поднялась:
   — Я пойду, я очень устала.
   Была сделана слабая попытка удержать ее, но она не согласилась остаться; и в этот вечер, против обыкновения, никто из троих мужчин не пошел ее провожать.
   Госпожа Ролан хлопотала вокруг нового гостя.
   — Не хотите ли чашку кофе?
   — Нет, благодарю, я только что из-за стола.
   — Может быть, чаю выпьете?
   — Не откажусь, но попозже; сначала поговорим о делах.
   Глубокая тишина последовала за этими словами. Нарушал ее только размеренный ход стенных часов да в нижнем этаже служанка гремела посудой: Жозефина была до того глупа, что даже не догадывалась подслушивать у дверей.
   Нотариус начал с вопроса:
   — Вы знавали в Париже некоего господина Марешаля, Леона Марешаля?
   Господин и г-жа Ролан воскликнули в один голос:
   — Еще бы!
   — Он был вашим другом?
   Ролан объявил:
   — Лучшим другом, сударь! Но это закоренелый парижанин; он не может расстаться с парижскими бульварами. Начальник отделения в министерстве финансов. После отъезда из столицы я с ним больше не встречался. А потом и переписку прекратили. Знаете, когда живешь так далеко друг от друга…
   Нотариус торжественно произнес:
   — Господин Марешаль скончался!
   У супругов Ролан тотчас же появилось на лице то непроизвольное выражение горестного испуга, притворного или искреннего, с каким встречают подобное известие.
   Господин Леканю продолжал:
   — Мой парижский коллега только что сообщил мне главное завещательное распоряжение покойного, в силу которого все состояние господина Марешаля переходит к вашему сыну Жану, господину Жану Ролану.
   Всеобщее изумление было так велико, что никто не проронил ни слова.
   Госпожа Ролан первая, подавляя волнение, пролепетала:
   — Боже мой, бедный Леон… наш бедный друг… боже мой… боже мой… Умер!
   На глазах у нее выступили слезы, молчаливые женские слезы, капли печали, как будто исторгнутые из души, которые, струясь по щекам, светлые, и прозрачные, сильнее слов выражают глубокую скорбь.
   Но Ролан гораздо меньше думал о кончине друга, нежели о богатстве, которое сулила новость, принесенная нотариусом. Однако он не решался напрямик заговорить о статьях завещания и о размере наследства и только спросил, чтобы подойти к волновавшему его вопросу:
   — От чего же он умер, бедняга Марешаль?
   Господину Леканю это было совершенно неизвестно.
   — Я знаю только, — сказал он, — что, не имея прямых наследников, он оставил все свое состояние, около двадцати тысяч франков ренты в трехпроцентных бумагах, вашему младшему сыну, который родился и вырос на его глазах и которого он считает достойным этого дара. В случае отказа со стороны господина Жана наследство будет передано приюту для детей, брошенных родителями.
   Ролан-отец, уже не в силах скрывать свою радость, воскликнул:
   — Черт возьми, вот это поистине благородная мысль! Не будь у меня потомства, я тоже, конечно, не забыл бы нашего славного друга!
   Нотариус просиял.
   — Мне очень приятно, — сказал он, — сообщить вам об этом лично. Всегда радостно принести добрую весть.
   Он и не подумал о том, что эта добрая весть была о смерти друга, лучшего друга старика Ролана, да тот и сам внезапно позабыл об этой дружбе, о которой только что заявлял столь горячо.
   Только г-жа Ролан и оба сына сохраняли печальное выражение лица. Она все еще плакала, вытирая глаза платком и прижимая его к губам, чтобы удержать всхлипыванья.
   Пьер сказал вполголоса:
   — Он был хороший, сердечный человек. Мы с Жаном часто обедали у него.
   Жан, широко раскрыв загоревшиеся глаза, привычным жестом гладил правой рукой свою густую белокурую бороду, пропуская ее между пальцами до последнего волоска, словно хотел, чтобы она стала длинней и уже.
   Дважды он раскрывал рот, чтобы тоже произнести приличествующие случаю слова, но, ничего не придумав, сказал только:
   — Верно, он очень любил меня и всегда целовал, когда я приходил навещать его.
   Но мысли отца мчались галопом; они носились вокруг вести о нежданном наследстве, уже как будто полученном, вокруг денег, словно скрывавшихся за дверью и готовых хлынуть сюда сейчас же, завтра же, по первому слову.
   Он спросил:
   — А затруднений не предвидится?.. Никаких тяжб?
   Никто не может оспорить завещание?
   Господин Леканю, видимо, был совершенно спокоен на этот счет.
   — Нет, нет, мой парижский коллега сообщает, что все абсолютно ясно. Нам нужно только согласие господина Жана.
   — Отлично, а дела покойник оставил в порядке?
   — В полном.
   — Все формальности соблюдены?
   — Все.
   Но тут бывший ювелир почувствовал стыд — неосознанный мимолетный стыд за ту поспешность, с какой он наводил справки.
   — Вы же понимаете, — сказал он, — что я так сразу обо всем спрашиваю потому, что хочу оградить сына от неприятностей, которых он может и не предвидеть. Иногда бывают долги, запутанные дела, мало ли что, и можно попасть в затруднительное положение. Не мне ведь получать наследство, я справляюсь ради малыша.
   Жана всегда звали в семье «малышом», хотя он был голову выше Пьера.
   Госпожа Ролан, словно очнувшись от сна и смутно припоминая что-то далекое, почти позабытое, о чем когда-то слышала, — а быть может, ей только померещилось, — проговорила, запинаясь:
   — Вы, кажется, сказали, что наш бедный друг оставил наследство моему сыну Жану?
   — Да» сударыня.
   Тогда она добавила просто:
   — Я очень рада: это доказывает, что он нас любил.
   Ролан поднялся:
   — Вам угодно, дорогой мэтр, чтобы сын мой тотчас же дал письменное согласие?
   — Нет, нет, господин Ролан. Завтра. Завтра у меня в конторе, в два часа, если вам удобно.
   — Конечно, конечно, еще бы!
   Госпожа Ролан тоже поднялась, улыбаясь сквозь слезы: она подошла к нотариусу, положила руку на спинку его кресла и, глядя на г-на Леканю растроганным и благодарным взглядом матери, спросила:
   — Чашечку чаю?
   — Теперь пожалуйста, сударыня, с удовольствием.
   Позвали служанку, она принесла сначала сухое печенье — пресные и ломкие английские бисквиты, как будто предназначенные для клюва попугаев, которые хранятся в наглухо запаянных металлических банках, чтобы выдержать кругосветное путешествие. Потом она пошла за суровыми салфетками, теми сложенными вчетверо чайными салфетками, которые никогда не стираются в небогатых семьях. В третий раз она вернулась с сахарницей и чашками, а затем отправилась вскипятить воду. Все молча ждали.
   Говорить никому не хотелось; о многом следовало подумать, а сказать было нечего. Одна только г-жа Ролан пыталась поддерживать разговор. Она рассказала о рыбной ловле, превозносила «Жемчужину», хвалила г-жу Роземильи.
   — Она прелестна, прелестна, — поддакивал нотариус.
   Ролан-отец, опершись о камин, — как бывало зимой, когда горел огонь, — засунул руки в карманы и вытянул губы, словно собираясь засвистеть: его томило неодолимое желание дать волю своему ликованию.
   Братья, одинаково закинув ногу на ногу, сидели в двух одинаковых креслах по левую и правую сторону круглого стола, стоявшего посреди комнаты, и пристально смотрели перед собой; сходство позы еще сильней подчеркивало разницу в выражении их лиц.
   Наконец подали чай. Нотариус взял чашку, положил сахару и выпил чай, предварительно накрошив в него небольшой бисквит, слишком твердый, чтобы его разгрызть; потом он встал, пожал руки и вышел.
   — Итак, — повторил Ролан, прощаясь с гостем, — завтра в два часа, у вас в конторе.
   — Да, завтра в два.
   Жан не промолвил ни слова.
   После ухода нотариуса некоторое время еще длилось молчание, затем старик Ролан, хлопнув обеими руками по плечам младшего сына, воскликнул:
   — Что же ты, подлец, не поцелуешь меня?
   Жан улыбнулся и поцеловал отца.
   — Я не знал, что это необходимо.
   Старик уже не скрывал своей радости. Он кружил по комнате, барабанил неуклюжими пальцами по мебели, повертывался на каблуках и повторял:
   — Какая удача! Что за удача» Вот это удача!
   Пьер спросил:
   — Вы, стало быть, близко знали Марешаля в Париже?
   Отец ответил:
   — Еще бы, черт возьми! Да он все вечера просиживал у нас; ты, верно, помнишь, как он заходил за тобой в коллеж в отпускные дни и как часто провожал тебя туда после обеда. Да вот в то утро, когда родился Жан, именно Марешаль и побежал за доктором. Он завтракал у нас, твоя мать почувствовала себя плохо. Мы тотчас поняли, в чем дело, и он бросился со всех ног. Впопыхах он еще вместо своей шляпы захватил мою. Я потому это помню, что после мы очень смеялись над этим. Может быть, и в смертный час ему вспомнился этот случай, а так как у него не было наследников, он и сказал себе: «Раз уж я помог этому малышу родиться, оставлю-ка я ему свое состояние».
   Госпожа Ролан, откинувшись на спинку глубокого кресла, казалось, вся ушла в воспоминания о прошлом. Она прошептала, как будто размышляя вслух:
   — Ах, это был добрый друг, беззаветно преданный и верный, редкий человек по нынешним временам.
   Жан поднялся.
   — Я пройдусь немного, — сказал он.
   Отец удивился и попробовал его удержать, — ведь нужно было еще кое-что обсудить, обдумать, принять коекакие решения. Но Жан заупрямился, отговариваясь условленной встречей К тому же до введения в наследство будет еще достаточно времени, чтобы обо всем потолковать.
   И он ушел; ему хотелось побыть наедине со своими мыслями. Пьер заявил, что тоже уходит, и через несколько минут последовал за братом.
   Когда супруги остались одни, старик Ролан схватил жену в объятия, расцеловал в обе щеки и сказал, как бы отводя упрек, который она часто ему делала:
   — Видишь, дорогая, богатство свалилось нам с неба. Вот и незачем мне было торчать дольше в Париже, надрывая здоровье ради детей, вместо того чтобы перебраться сюда.
   Госпожа Ролан нахмурилась.
   — Богатство свалилось с неба для Жана, — сказала она, — а Пьер?
   — Пьер? Но он врач, он без куска хлеба не будет… да и брат, конечно, поможет ему.
   — Нет, Пьер не примет помощи Наследство досталось Жану, одному Жану. Пьер оказался жестоко обделенным.
   Старик, видимо, смутился:
   — Так мы откажем ему побольше.
   — Нет. Это тоже будет несправедливо.
   Тогда он рассердился:
   — А ну тебя совсем! Я-то тут при чем? Вечно ты выкопаешь какую-нибудь неприятность. Непременно надо испортить мне настроение. Пойду-ка лучше спать. Покойной ночи. Что ни говори, это удача, чертовская удача!
   И он вышел, радостный и счастливый, так и не обмолвясь ни словом сожаления о покойном друге, который перед смертью столь щедро одарил его семью.
   А г-жа Ролан снова погрузилась в раздумье, пристально глядя в коптящее пламя догорающей лампы.


II


   Выйдя из дому, Пьер направился в сторону Парижской улицы, главной улицы Гавра, людной, шумной, ярко освещенной. Свежий морской ветер ласкал ему лицо, и он шел медленно, с тросточкой под мышкой, заложив руки за спину.
   Ему было не по себе, он чувствовал какую-то тяжесть, недовольство, словно получил неприятное известие. Он не мог бы сказать, что именно его огорчает, отчего так тоскливо на душе и такая расслабленность во всем теле. Он испытывал боль, но что болело, он и сам не знал… Где-то в нем таилась болезненная точка, едва ощутимая ссадина, место которой трудно определить, но которая все же не дает покоя, утомляет, мучает, — какое-то неизведанное страдание, крупица горя.
   Когда он дошел до площади Театра и увидел ярко освещенные окна кафе Тортони, ему захотелось зайти туда, и он медленно направился к входу. Но в последнюю минуту он подумал, что встретит там приятелей, знакомых, что с ними придется разговаривать, и его внезапно охватило отвращение к мимолетной дружбе, которая завязывается за чашкой кофе и за стаканом вина. Он повернул обратно и снова пошел по главной улице, ведущей к порту.
   Он спрашивал себя: «Куда же мне пойти? — мысленно ища место, которое бы его привлекло и отвечало бы его душевному состоянию. Но ничего не мог придумать, потому что, хотя он и тяготился одиночеством, ему все же не хотелось ни с кем встречаться.
   Дойдя до набережной, он с минуту постоял в нерешительности, потом свернул к молу: он избрал одиночество.
   Наткнувшись на скамью, стоявшую у волнореза, он сел на нее, чувствуя себя уже утомленным, потеряв вкус к едва начавшейся прогулке.
   Он спросил себя:» Что со мной сегодня?»— и стал рыться в своей памяти, доискиваясь, не было ли какой неприятности, как врач расспрашивает больного, стараясь найти причину недуга.
   У него был легко возбудимый и в то же время трезвый ум; он быстро увлекался, но потом начинал рассуждать, одобряя или осуждая свои порывы; однако в конечном счете побеждало преобладающее свойство его натуры, и человек чувств в нем всегда брал верх над человеком рассудка.
   Итак, он старался понять, откуда взялось это раздражение, эта потребность бродить без цели, смутное желание встретить кого-нибудь для того лишь, чтобы затеять спор, и в то же время отвращение ко всем людям, которых он мог бы встретить, и ко всему, что они могли бы ему сказать.
   И он задал себе вопрос:» Уж не наследство ли Жана?»
   Да, может быть, и так.
   Когда нотариус объявил эту новость, Пьер почувствовал, как у него забилось сердце. Ведь человек не всегда властен над собою, нередко им овладевают страсти внезапные и неодолимые, и он тщетно борется с ними.
   Он глубоко задумался над физиологическим воздействием, которое может оказывать любое событие на наше подсознание, вызывая поток мыслей и ощущений мучительных или отрадных; зачастую они противоречат тем, к которым стремится и которые признает здравыми и справедливыми наше мыслящее» я «, поднявшееся на более высокую ступень благодаря развившемуся уму.
   Он старался представить себе душевное состояние сына, получившего большое наследство: теперь он может насладиться множеством долгожданных радостей, недоступных ранее из-за отцовской скупости; но все же он любил отца и горько оплакивал его.
   Пьер встал и зашагал к концу мола. На душе у него стало легче, он радовался, что понял, разгадал самого себя, что разоблачил второе существо, таящееся в нем.
   « Итак, я позавидовал Жану, — думал он — По правде говоря, это довольно низко! Теперь я в этом убежден, так как прежде всего у меня мелькнула мысль, что он женится на госпоже Роземильи. А между тем я вовсе не влюблен в эту благоразумную куклу, она способна только внушить отвращение к здравому смыслу и житейской мудрости. Следовательно, это не ревность, это зависть, и зависть беспредметная, в ее чистейшем виде, зависть ради зависти! Надо следить за собой!»
   Дойдя до сигнальной мачты, указывающей уровень воды в порту, он чиркнул спичкой, чтобы прочесть список судов, стоявших на рейде в ожидании прилива. Тут были пакетботы из Бразилии, Ла-Платы, Чили и Японии, два датских брига, норвежская шхуна и турецкий пароход, которому Пьер так удивился, как если бы прочел» швейцарский пароход «; и ему представился, словно в каком-то причудливом сне, большой корабль, где» взбираются по мачтам люди в тюрбанах и шароварах.
   «Какая глупость, — подумал он, — ведь турки — морской народ!»
   Пройдя еще несколько шагов, он остановился, чтобы посмотреть на рейд. С правой стороны, над Сент-Адресс, на мысе Гэв, два электрических маяка, подобно близнецам-циклопам, глядели на море долгим, властным взглядом. Выйдя из двух смежных очагов света, оба параллельных луча, словно гигантские хвосты комет, спускались прямой, бесконечной, наклонной линией с высшей точки берега к самому горизонту. На обоих молах два других огня, отпрыски этих колоссов, указывали вход в Гавр; а дальше, по ту сторону Сены, виднелись еще огни, великое множество огней: они были неподвижны или мигали, вспыхивали или гасли, открывались или закрывались — точно глаза, желтые, красные, зеленые глаза порта, стерегущие темное море, покрытое судами, точно живые глаза гостеприимной земли, которые одним механическим движением век, неизменным и размеренным, казалось, говорили: «Я здесь. Я — Трувиль, я — Онфлер, я — Понт-Одмер». А маяк Этувилля, вознесясь над всеми огнями в такую высь, что издали его можно было принять за планету, указывал путь в Руан меж песчаных отмелей вокруг устья Сены.
   Над глубокой, над беспредельной водой, более темной, чем небо, там и сям, словно мелкие звездочки, виднелись огоньки. Они мерцали в вечерней мгле, то близкие, то далекие, белым, зеленым или красным светом. Почти все они были неподвижны, но иные как будто перемещались; это были огни судов, стоявших на якоре или еще только идущих на якорную стоянку.
   Но вот в вышине, над крышами города, взошла луна, словно и она была огромным волшебным маяком, зажженным на небосклоне, чтобы указывать путь бесчисленной флотилии настоящих звезд.
   Пьер проговорил почти вслух:
   — А мы-то здесь портим себе кровь из-за всякого вздора!
   Вдруг близ него, в широком, черном пролете между двумя молами, скользнула длинная причудливая тень. Перегнувшись через гранитный парапет, Пьер увидел возвращавшуюся в порт рыбачью лодку; ни звука голосов, ни всплеска волн, ни шума весел не доносилось с нее; она шла неслышно, ветер с моря, надувал ее высокий темный парус.
   Пьер подумал: «Если жить в рыбачьей лодке, пожалуй, можно было бы найти покой!» Потом, пройдя еще несколько шагов, он заметил человека, сидевшего на конце мола.
   Кто же это? Мечтатель, влюбленный мудрец, счастливец или горемыка? Пьер приблизился, ему хотелось увидеть лицо этого отшельника; и вдруг он узнал брата.
   — А-а, это ты, Жан?
   — А-а… Пьер… Что ты здесь делаешь?
   — Решил подышать свежим воздухом. А ты?
   Жан рассмеялся:
   — Я тоже дышу свежим воздухом.
   Пьер сел рядом с братом.
   — Очень красиво, правда?
   — Да, красиво.
   По звуку голоса он понял, что Жан ничего не видел. Пьер продолжал:
   — Когда я здесь, мной овладевает страстное желание уехать, уйти на этих кораблях куда-нибудь на север или на юг. Подумать только, что эти огоньки прибывают со всех концов света, из стран, где благоухают огромные цветы, где живут прекрасные девушки, белые или меднокожие, из стран, где порхают колибри, бродят на свободе слоны, львы, где правят негритянские царьки, из всех тех стран, что стали сказками, потому что мы не верим больше ни в Белую Кошечку, ни в Спящую Красавицу. Да, недурно было бы побаловать себя прогулкой в дальние края, но для этого нужны средства, и не малые…
   Он вдруг замолчал, вспомнив, что у брата есть теперь эти средства, что, избавленный от всех забот, от каждодневного труда, свободный, ничем не связанный, счастливый, радостный, он может отправиться, куда ему вздумается, — к белокурым шведкам или к черноволосым женщинам Гаваны.
   Но тут, как это часто бывало с ним, у него внезапно и мгновенно пронеслось в уме: «Куда ему! Он слишком глуп, он женится на вдове, только и всего». Такие мысли приходили ему в голову вопреки его воле, и он не мог ни предвидеть их, ни предотвратить, ни изменить, словно они исходили от его второй, своенравной и необузданной, души.
   Пьер встал со скамьи.
   — Оставляю тебя мечтать о будущем; мне хочется пройтись.
   Он пожал брату руку и сказал с большой теплотой:
   — Ну, мой маленький Жан, вот ты и богач! Я очень доволен, что мы встретились здесь и я могу сказать тебе с глазу на глаз, как это меня радует, как сердечно я тебя поздравляю и как сильно люблю.
   Жан, кроткий и ласковый от природы, растроганно пробормотал:
   — Спасибо… спасибо… милый Пьер, спасибо тебе.
   Пьер повернулся и медленно зашагал по молу, заложив руки за спину, с тросточкой под мышкой.
   Вернувшись в город, он снова спросил себя, куда же ему деваться: он досадовал на то, что прогулка рано оборвалась, что встреча с братом помешала ему посидеть у моря.
   Вдруг его осенила мысль: «Зайду-ка я выпить стаканчик у папаши Маровско», — и он направился к кварталу Энгувиль.
   С папашей Маровско он познакомился в клинике, в Париже. Ходили слухи, что этот старый поляк — политический эмигрант, участник бурных событий у себя на родине; приехав во Францию, он заново сдал экзамен на фармацевта и вернулся к своему ремеслу. О прошлой его жизни никто ничего не знал; поэтому среди студентов и практикантов, а впоследствии среди соседей о нем слагались целые легенды. Репутация опасного заговорщика, нигилиста, цареубийцы, бесстрашного патриота, чудом ускользнувшего от смерти, пленила легко воспламеняющееся воображение Пьера Ролана; он подружился со старым поляком, но так и не добился от него никаких признаний о прежней его жизни. Из-за Пьера старик и переехал в Гавр и обосновался тут, рассчитывая, что молодой врач доставит ему хорошую клиентуру.
   А пока он кое-как перебивался в своей скромной аптеке, продавая лекарства лавочникам и рабочим своего квартала.
   Пьер частенько под вечер заходил к нему побеседовать часок-другой; ему нравилась невозмутимость старика, немногословная его речь, прерываемая длинными паузами, так как он видел в этом признак глубокомыслия и мудрости.
   Один-единственный газовый рожок горел над прилавком, заставленным пузырьками. Витрина ради экономии освещена не была. На стуле, стоявшем за прилавком, вытянув ноги, уткнувшись подбородком в грудь, сидел старый плешивый человек и крепко спал. Большой нос, похожий на клюв, и облысевший лоб придавали спящему унылый вид попугая.
   От звона колокольчика старик проснулся и, узнав доктора, вышел ему навстречу, протягивая обе руки.
   Его черный сюртук, испещренный пятнами от кислот и сиропов, чересчур просторный для тощего маленького тела, смахивал на старую сутану; аптекарь говорил с сильным польским акцентом и очень тоненьким голосом, отчего казалось, что это лепечет маленький ребенок, который еще только учится говорить.
   Когда Пьер сел напротив старика, тот спросил: